Аннотация: Флэнн О`Брайен (1911-1966) — выдающийся англо-ирландский писатель, литературный критик. Мало известен русскому читателю. Его первый роман — «О водоплавающих» (1939) заслужил хвалебные отклики Джойса и Беккета, критики и читателей.
---------------------------------------------
Флэнн О`Брайен
О водоплавающих
At Swim-Two-Birds
Все выведенные в данной книге персонажи, включая первое лицо единственного числа, то есть рассказчика, являются полностью вымышленными и не имеют никакого отношения к реальным, покойным и ныне здравствующим прототипам.
΄Σξίσταταίγαρπάντ΄άπ΄άλλήλωνδίχα [1]
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Положив в рот кусок хлеба, потребный для трехминутного жевательного процесса, я заглушил в себе все порывы чувственного восприятия и самоуглубился в уединенные владения своего разума, причем взгляд мой и лицо приняли безучастно-озабоченное выражение. Я всерьез задумался о своих досужих литературных занятиях. Решительно не возьму в толк, отчего каждая книга должна иметь только одно начало и один конец. Хорошая книга может иметь три совершенно несхожих начала, взаимосвязанных лишь в авторском предвидении, а уж концовок — добрую сотню.
Примеры трех различных начал. Вариант первый. Пука Мак Феллими из рода демонов сидел в своей хижине в гуще ельника, размышляя о природе чисел и деля их про себя на чет и нечет. Перед ним лежал диптих, то бишь старинное приспособление для письма из двух сложенных вместе навощенных дощечек. Он крутил в своей корявой когтистой лапе идеально круглой формы табакерку, насвистывая сквозь дырку в щербатой пасти благозвучную каватину. Он был человеком учтивым и почитаемым за свое великодушное обращение с женой из рода Корриганов, что из Карлоу.
Вариант второй. В наружности мистера Джона Ферриски не было ничего примечательного, хотя на самом деле он обладал одной чрезвычайно редкой особенностью, а именно — появился на свет двадцатипятилетним и вступил в жизнь наделенный памятью, но не обремененный личным опытом, который зачастую служит человеку опорой. Зубы его были правильной формы, но пожелтевшие от курения, на двух коренных стояли пломбы, и кариес грозил левому клыку. Его скромные познания в физике не простирались далее закона Бойля и общего понятия о Параллелограмме Сил.
Вариант третий. Финн Мак Кул был легендарным героем Древней Ирландии. Не блистая умственными способностями, он отличался превосходным физическим развитием. Каждое бедро его было толщиной с лошадиное брюхо, а каждая икра — с брюхо жеребенка. Три команды его питомцев, по пятьдесят человек в каждой, свободно играли в мяч на его широченной спине, которой он мог наглухо загородить проход через горное ущелье.
Пребольно накусив зуб коркой, которую жевал, я моментально вернулся к окружающей действительности.
— Очень, очень жаль, — заметил мой дядя, — что ты не относишься с должным прилежанием к своей учебе. Ты же знаешь, голубчик, как тяжко приходилось трудиться твоему отцу, чтобы дать тебе образование. Скажи-ка мне — ведь небось ни разу и не заглядывал в книжку?
Я устремил на дядю мрачный взор исподлобья. Он, как копьем, пронзил вилкой кусок поджаренного бекона и, поднеся его дрожащей рукой к открытому рту, застыл с вопрошающим видом.
Описание моего дяди. Рожа как помидор, пузо как барабан, глаза-бусинки. Плечи полные, руки длинные и при ходьбе болтаются, как у обезьяны. Усы обвислые, длинные. Имеет удостоверение чиновника третьего класса.
— Заглядывал, — ответил я.
Дядя сунул вилку в рот, вытащил обратно и принялся жевать, жадно причмокивая.
Качество потребляемого бекона. Хуже и гаже не бывает.
— Клянусь, — сказал дядя, — я никогда этого не видел. И вообще никогда не видел, как ты занимаешься.
— Я работаю у себя в спальне, — ответил я.
Был ли я в спальне или нет, я всегда предпочитал держать дверь на замке. Это придавало моим перемещениям определенную таинственность, и я мог проводить ненастные дни в постели, предоставляя дяде думать, что отправился на занятия в колледж. Меня всегда влекло к созерцательной жизни. Я привык часами лежать на постели, предаваясь размышлениям и куря. Я редко раздевался, да мой дешевый костюм и не заслуживал этого. Впрочем, я обнаружил, что если слегка почистить его жесткой щеткой перед выходом, то это отбивает своеобразный запах спальни, которым он успевал пропитаться и который служил поводом для разного рода насмешек моих друзей и знакомых.
— Очень уж тебе нравится твоя спальня, — продолжал дядя. — Почему бы не заниматься в столовой, тут и писать удобнее, и книги под рукой. Молодые люди вроде тебя из всего норовят сделать тайну.
— Моя спальня тихая, удобная, там все мои книги. Мне больше нравится заниматься в спальне, — ответил я.
Спальня моя была маленькой, неважно освещенной, но в ней было все, что я считал жизненно необходимым: кровать, редко использовавшееся кресло и умывальник. Над умывальником висела полка, на которой я пристроил небольшую библиотеку. Каждая из составлявших ее книг считалась общепризнанным шедевром и была необходима всякому, кто стремился прослыть тонким знатоком современной литературы; мое маленькое собрание содержало книги таких авторов, как мистер Джойс и любимый широкой публикой мистер О. Хаксли — выдающийся английский писатель. В спальне моей имелось также несколько фарфоровых сосудов, скорей для нужды, чем для украшения. Зеркало, перед которым я брился через день, было из разряда тех, что бесплатно поставляются мистерами Воткинсом, Джеймсоном и Пимом, с вытравленными на них буквами, складывающимися в рекламу какого-нибудь сорта пива, производимого вышеупомянутыми поставщиками, — в обрамлении этих букв я имел удовольствие каждый второй день созерцать собственное отражение. На каминной доске разместились сорок переплетенных в кожу томов «Обзора Искусств и Естественных Наук», опубликованных в 1854 году солидным издательским домом в Бате по цене гинея за том. Они отважно несли бремя своего возраста и хранили в своих недрах семена доброго знания, нетронутого и нетленного.
— Знаю я, чем ты там занимаешься, в своей спальне, — сказал дядя. — Будь они прокляты, твои занятия.
Я негодующе возразил.
Форма возражения. Нечленораздельное бормотание, сопровождаемое выразительным жестом.
Дядя одним глотком допил чай и водрузил чашку и блюдце в центр тарелки, из которой ел бекон, тем самым давая понять, что завтрак окончен. После чего он осенил себя крестным знамением и какое-то время сидел, с присвистом вдыхая в себя воздух и пытаясь извлечь застрявшие в зубах остатки пищи. Затем он поджал губы, поморщился и что-то проглотил.
— Что будет с юношей твоих лет, — сказал он наконец, — предающимся пороку праздности, когда он окажется один на один с жизнью? Частенько задаюсь я вопросом — какое будущее ожидает нас с такими, как ты? Ответь, ты хоть раз открывал книжку?
— Каждый день я открываю по нескольку книжек, — ответил я.
— Расскажи это своей бабушке. Думаешь, я не знаю, в какие игры ты там играешь, у себя в спальне? Предупреждаю — не такой уж я дурак, как ты думаешь!
Встав из-за стола, он прошел в прихожую, но и оттуда его занудливый голос был мне прекрасно слышен:
— Ты погладил мои выходные брюки?
— Забыл, — ответил я.
— Что?
— Забыл! — крикнул я.
— Замечательно, — отозвался дядя, — просто замечательно! О чем тебя ни попросишь, все-то ты забываешь. Господи, обрати Свой взор на нас и будь к нам милосерд денно и нощно. Сегодня снова забудешь?
— Нет.
Открывая входную дверь, он сказал тихо, как бы про себя:
— Господи, спаси нас!
Дверь с шумом захлопнулась, и я наконец успокоился. Закончив свою более чем легкую трапезу, я прошел в спальню и какое-то время стоял у окна, наблюдая за разыгравшейся внизу уличной сценкой. Дождик моросил из низко повисших облаков. Закурив, я вынул из кармана письмо, вскрыл и прочел его.
Почтовая корреспонденция от В. Райта, проживающего в поместье Вайверн, Нью-Маркет, Саффолк . В. Райт — помощник всякому, кто не боится рискнуть. Дорогой друг и соратник! Благодарю за Вашу веру в меня, всегда приятно узнать, что среди твоих клиентов есть истинные спортсмены в душе, которые не теряют голову, когда «удача отворачивается от них». Королева Баунти действительно разочаровала многих, хотя немало и таких, которые считают, что она пришла вровень с победителями, впрочем об этом ниже. Учитывая, что я принимаю ставки с 1926 года, клиенты, которые после такой пустячной неудачи решили бросить меня, просто неописуемые болваны. Мало ли кому не везет, повезет в следующий раз, верно? До меня дошла Сногсшибательная Новость о том, что нашлись люди, затеявшие великую штуку — выпустить на ближайший забег лошадь, которую придерживали с прошлого месяца. Из Надежного Источника мне стало известно, что на нее будут ставить по крайней мере 5000 фунтов. Вышеупомянутая лошадь будет выпущена в нужный момент с нужным жокеем, и это Золотая Возможность для всех, кто будет действовать расторопно и даст своему букмекеру величайший шанс в жизни. Всем клиентам, которые перешлют мне по шесть пенсов, я Железно Гарантирую, что это будет неслыханный выигрыш и все неудачи мигом позабудутся. Представьте, как все мы «обалдеем от радости», когда наша лошадка придет первой! Конечно, всегда есть небольшой риск, но старые друзья знают, что в моих Крайне Редких Письмах я никогда не даю неверных советов. Действуйте не мешкая!
Ваш в спорте и по жизни. В. Райт.
Бланк: В. Райту, букмекеру, Вайверн, Ныо-Мар-кет, Саффолк. Сумма ставки и адрес, по которому она должна быть доставлена. От несовершеннолетних и студентов колледжа ставки не принимаются.
Я аккуратно сложил и сунул письмо в карман на правой ягодице и, подойдя к своему нежному ложу, расположился на нем в праздно горизонтальном положении. Закрыв глаза и ощутив легкую боль от ячменя на правом веке, я самоуглубился в царство своего разума. Кромешная тьма окутала меня, и мозговые извилины пришли в состояние полной расслабленности. Яркий квадрат окна слабо мерцал на кончиках опущенных ресниц. Увы, я ничего не мог противопоставить закону, по которому каждая книга должна иметь только одно начало. Немного погодя герой Древней Ирландии Финн Мак Кул выступил из потемок памяти, тот самый Финн, глыба мускулов, с тяжелым взглядом, тот самый, что запросто мог провести утро Ламмаса за игрой в шахматы с девушками в ярких кушаках.
Извлечение из машинописной рукописи, в которой описываются Финн Мак Кул и его люди, — юмористический или квазиюмористический экскурс в древнюю мифологию.
— Из звуков, какие доводилось тебе слышать, — вопросил Конан, — какой больше других пришелся тебе по сердцу?
— Что ж, скажу тебе так, — молвил Финн. — Когда семеро полков моих воинов стоят на равнине и свежий, холодный громогласный ветер-гуляка свищет меж их рядами — то это по сердцу мне. Заздравный звон чаш за пиршественными столами тоже по сердцу мне. Любы мне крики чаек и дружное курлыканье стройного журавлиного клина. А еще люб мне рев прибрежных волн у Тралея, песни трех сыновьев Меадры и удалой посвист Мак Лугайда. Сладко слышать мне прощальные крики и кукованье кукушки в мае. С радостью приклоняю я слух к свиному хрюканью в Маг-Ахне, и к реву оленя в Каре, и к веселому визгу фавнов в лесах Дерриниша. Глухое уханье сыча у Лох-Барра — слаще жизни то. Любо мне слышать хлопанье крыльев в темных колокольнях, мычанье коров, разрешающихся от бремени, быстрый плеск форели в озерных водах. А еще по сердцу мне жалобные крики маленькой выдры по вечерам и хриплые голоса маленьких соек за крепостной стеною. Всяк мне друг — и красноклювая клушица, и коростель, и бутылкохвостая синица, и болотная лысуха, и пятнистая кайра, и мохаровый баклан, и перелетная чайка, и длинноухая сова, что живет в кустарнике, и малая птаха из Уиклоу, и косоклювая ворона, и капюшоновая синица, и обычная черная ворона, и длиннохвостый зеленый попугай, и городская ласточка, и морской вьюрок, и ласточкохвостый пшеничный дергач, и крапчатая галка, и петушки из Голуэя. А как отрадно слышать рев речных вод, сталкивающихся с морскими во время прилива. Приятны для слуха также стрекотанье красногрудых карликов об зимнюю пору и далекий лай гончих псов, нарушающий безмолвные таинства богов. Стон раненой выдры в черной норе слаще пения арф. Нет пытки более страшной, чем быть связанным и брошенным в темную пещеру, без пищи и музыки, где рядом нет бардов, чтобы осыпать их золотом. Быть скованным ночью в темной яме, где не найдется даже, с кем сыграть в шахматы, — такого и врагу не пожелаешь! Зато как ласкает слух песнь укрывшегося в ветвях черного дрозда, ржанье потревоженной кобылицы, жалобный визг увязшего в снегу кабана.
— Говори же дальше, — молвил Конан.
— Воистину, не скажу более ни слова, — ответствовал Финн.
Сказав это, он поднялся, высокий как дерево, а собольи кишки, соединявшие его штаны из зеленой парусины с курткой из складчатой фланели, переливчато прошуршали друг о друга. Велик и страшен был его рост. Шея его — как ствол векового дуба, оплетенная жилами, вздувшимися во время шумных пиров и состязаний с бардами. Грудь — шире, чем расставленное дышло боевой колесницы, вся буграми и от шеи до пупа густо поросшая черной мужской растительностью и покрытая слоями мужественных мышц, скрывающих могучий костяк и выпирающих двумя холмами на груди. Руки его подобны были шеям диких зверей, вены на которых сплелись и туго вздулись за игрой на арфе, в часы охоты и состязаний с бардами. Каждое бедро его было толщиной с лошадиное брюхо, а каждая икра, оплетенная зелеными венами, — с брюхо жеребенка. Три команды его спутников по пятьдесят человек в каждой свободно играли в мяч на его широченной спине, способной загородить горный проход вражескому войску. И тогда молвил Финн:
— Я кора, которую ничем не пробить.
Я гончая, которой не страшны когти и клыки.
Я быстр, как лань.
Я дерево, которое устоит против любого ветра.
Я мельница.
Я дыра в стене.
На заду его зеленых штанов оставили хитро сплетенный узор горные травы из Слив-ан-Иаранн, что в центре Эрина; ибо там он охотился часть года со своими людьми, пронзая копьем черные кабаньи загривки, собирая птичьи гнезда, выгоняя зверей из нор, исчезая в тумане неглубоких лощин, сидя на зеленых пригорках вместе с Фергусом и наблюдая за тем, как юноши перебрасываются мячом.
На спине кашемир его куртки был густо забрызган соком плодов дикой сливы цвета слоновой кости, усеян пятнами крыжовника, красноватыми, как выделения девичьего лона, и черники, в изобилии растущей вдоль рек и речушек Восточного Эрина; ибо там проводил он часть года со своими людьми, ухаживая за благородными дамами и производя тщательный досмотр их прелестей, поражая трепещущими быстролетящими дротиками старого вожака оленьей стаи в Слив-Гуллане, травя вепрей в лесных чащобах и ведя задушевные диалектические беседы с оплывшими от неумеренных возлияний брехонами.
Икры и колени его, обмотанные и перетянутые стеблями дикорастущих растений и кустарников, были запачканы в угольной пыли и навозе, отливая всеми цветами радуги, покрытые заскорузлой коркой стекавшего на них пьяного и пряного меда, ибо в обычае Финна было пировать по ночам со своими людьми.
И тогда молвил Финн:
— Я грудь юной королевы.
Я кровля, укрывающая от дождя.
Я темный замок, где снуют, хлопая крыльями,
летучие мыши.
Я ухо жителя Коннахта.
Я струна арфы.
Я мошка.
Нос на его белом, как мука, лице был подобен мысу, возвышающемуся над белопенной пучиной, ровно десять воинов, вставших на плечи друг друга, равнялись длине его, а шириной он был с Эрин. В тенистых пещерах ноздрей его вполне могли разместиться стоя двадцать воинов в полном вооружении, со священными баранами и голубями, а за ними — почетная свита ученых судей и бардов со сводами законов и свитками стихов, с пучками целебных трав и алебастровыми горшочками для мазей и притираний.
— О, говори же дальше, — молвил Диармид Донн, — продолжай, ради Бога.
— Кто сей? — вопросил Финн.
— Это Диармид Донн, — сказал Конан, — тот самый Диармид О’Дивни из Уи-Фали и из Круахана Коналах на западе Эрина, прозванный Коричневым Дермотом из Голуэя.
— Воистину, не скажу более ни слова, — ответил Финн.
Рот на его белом, как мука, лице был в длину и ширину величиной с Ольстер, обнесенный стеной красных губ, скрывавших невидимое, но зоркое войско его медово-желтых зубов, каждый размером со стог; в темном дупле каждого зуба мог устроить себе конуру клыкастый пес или улечься сраженный дротиком барсук. Брови нависали над глазами, как молодой лес, а глазные яблоки были точь-в-точь окропленный кровью воинов снег. Веки, скрывавшие глаза, были нежные коричневато-серые, как сырная корка, как паруса у вечерней пристани, и хватило бы их закрыть весь Эрин.
— Сладки мне звуки твоего голоса, — сказал Каолкроха Мак Морна, брат сладкоречивого сладкоежки Голла из Слиав-Риах и Броснах-Блама, — расскажи о том, чем славны люди Финна.
— Кто сей? — вопросил Финн.
— Каолкроха Мак Морна из Слиав-Риаха, — отвечал Конан, — Кэйлкро Мак Морни из Болтингласса.
— Что ж, расскажу, — молвил Финн. — Пока человек не напишет двенадцать книг стихов, не возьмут его, как негодного поэта, и силой прогонят прочь. Не возьмут никого, пока не выкопают черную яму в земле и не посадят его туда, да так, чтобы края доставали ему до подмышек, и только голова его была видна, и чтобы не было у него ничего, кроме щита его и ореховой ветви. Тогда девять воинов по команде начнут метать в него свои дротики. Если он не сумеет защититься и будет убит, то и этого не возьмут за неумение владеть щитом. Затем человек, преследуемый воинами, должен пробежать, распустив волосы, сквозь чащи Эрина, сквозь вересковые заросли. Если волосы его запутаются в густых ветвях, то его не возьмут и ранят тяжко. Не возьмут и того, у кого дрожит рука, держащая меч, или спотыкающегося на бегу. Если преграда окажется в рост человеческий, он должен одолеть ее с разбегу, если до колен — проскользнуть под нею. Затем с зашитыми веками, подгоняемый людьми Финна, он должен бежать по болотам и топям Эрина с двумя пахучими и колючими кабанами, связанными и спящими в его полотняных штанах. Если он увязнет в трясине или потеряет одного из кабанов, люди Финна не примут его. Пять дней должен он просидеть на продуваемом ветрами выступе холма, на двенадцатиконечных оленьих рогах, без пищи, музыки и соперника, с которым можно сразиться в шахматы. И если он возопит, или станет пожирать траву, или хоть на миг прекратит вслух читать напевные стихи на благозвучном ирландском языке, то он также будет отвергнут и ранен тяжко. Когда вражеское войско преследует его по пятам, он должен воткнуть в землю копье и укрыться за ним так, чтобы узкое древко служило ему защитой, или же он не будет взят, как несведущий в волшебстве. Он должен уметь спрятаться за самой тонкой веточкой, или прикинуться опавшим листом, или красным камнем, или на всем бегу исчезнуть в своих полотняных штанах, не сбившись с пути, не умеряя шагу и не гневя людей Эрина. Двух юных воспитанников должен он пронести под мышками через весь Эрин и еще шестерых воинов в полном вооружении, спрятав их в своих штанах. Если же он по дороге потеряет хоть одного воина или один синий дрот, то не быть ему приняту. Сотню голов скота должен он мудро разместить на себе, проходя через Эрин: половину под мышками, а половину в своих клетчатых штатах, и, ни на миг не смыкая уст, распевать звучные стихи. Тысячу баранов должен он тайком пронести на себе, не оскорбляя людей Эрина, или скажет Финн: «Ступай, не знаю тебя». Ласково должен он подоить жирную корову, а затем двадцать лет носить корову и удой в своих штанах. Когда воины Эрина преследуют его на колесницах, он должен спешиться, засунуть лошадь вместе с колесницей в свои штаны и укрыться в тени копья, отвесно вонзенного в землю Эрина. До тех пор, пока он не свершит сих славных дел, он не угоден Финну. Но если он умело проделает все, быть ему одним из людей Финна.
— А что за польза быть человеком из клана Финна? — спросил Лаган Луанах О Луахар-Гехед.
— Кто сей? — молвил Финн.
— Это Лаган Луанах О Луахар-Гехед, — пояснил Конан, — третий из трех двоюродных братьев из Кнок-Снехта, Лаган Ламли О Лаутер-Дэй из Эльфин-Бега.
— Я поведаю только о трех вещах, — сказал Финн. — Сам я могу высосать мудрый совет из своего большого пальца, другой (хоть он этого и не ведает) может повергнуть врага, глядя на него сквозь пальцы, третий же может излечить больного воина по дыму над крышей дома, где тот лежит.
— Дивные и правдивые вещи слышим мы от тебя, — сказал Конан. — Поведай нам потом историю о празднестве у Брикриу.
— Не могу, — ответил Финн.
— Тогда историю о Быке из Кули.
— Это выше моих сил, — ответил Финн. — И не проси.
— Тогда историю о Голле Декаре и его старом верном коне, — сказал Герр Мак Инхерда.
— Кто сей? — спросил Финн.
— Кто же, как не Герр Мак Инхерда, — ответил Конан, — средний из трех братьев из Круах-Конита, Гар Мак Энкарти О’Хасси из Филлипстауна.
— Не могу, — молвил Финн.
— Расскажи тогда снова, — произнес Конан, — историю о Зачарованном Замке в Салли-Три или поведай, что слышно о Малой Битве при Аллене.
— Эти слухи и вести роятся вокруг меня и во мне, и я не могу рассказать о них, — молвил Финн.
— Тогда, — сказал Конан, — развесели нас историей о Мужлане в красно-коричневом плаще.
— Дурная история, — молвил Финн, — и веселого в ней мало, а потому не стану и рассказывать ее. Это путаная и позорная история о том, будто бы Финн обратился с медовыми и заискивающими речами к незнакомцу, который пришел требовать высшей власти и всех доходов этого королевства и угрожал скорым, скорбным и смертным жребием многим из нас, если в его требованиях будет отказано. Воистину никогда не доводилось мне ни слышать, ни видеть человека, который явился бы в Эрин с подобными речами и не встретил достойного отпора. Кто и когда слышал о том, чтобы Финн соловьем разливался бы перед незнакомцами, Финн, быстрый как ветер, Финн богоподобный? Кто видел подобного Финну или живому обличью его в мире, Финну, божественному в играх с мечом, в борьбе и выслеживании кабанов, в сладкоречивой беседе и дарах — жемчугах и золоте, — которыми он осыпал бардов, Финну, слушающему далекое пение арф в черной дыре вечера? Кто из живущих может превзойти Финна в приготовлении благородного сыра, в умении зарезать гуся, в волшебной мудрости его большого пальца, в стрижке щетины, в том, как в разгар охоты он спускает свору длиннотелых борзых с золотой цепи, нежноперстного желтокудрого Финна, который может пронести вооруженное войско из Алви в Слив-Луахра, засунув его за помочи и пояс своих штанов?
— Славно сказано, — молвил Конан.
— Кто сей? — спросил Финн.
— Это я, — отвечал Конан.
— Верю, верю, что это ты, — сказал Финн.
— Так продолжай свой рассказ.
И молвил Финн:
— Я из Ольстера, я из Коннахта, я грек.
Я Кухулин, и я Патрик.
Я Карбери-Кэтхед, Я Голл.
Я мой отец и мой сын.
Я любой герой, выходящий из бреши времен.
— Сладки твои речи, — сказал Конан.
— Диво ли, — отвечал Финн, — что Финн не в почете на просторах синей, как море, книги, Финн, которого мучают и терзают за то, что он помогает плести паутину повествования его автору? Кто, как не поэт-книжник, станет бесчестить большого, как Бог, Финна ради истории, состоящей из прорех слов? Кому еще могло прийти в голову, чтобы святого Келлаха, изможденного и слабого после Великого поста, четыре прислужника положили в утлую ладью и сокрыли на ночь в дупле дуба, а утром он был безжалостно зарезан, и его ссохшееся, морщинистое тело разодрали в клочья волки и лесная неясыть из Клуан-Эо? Кто еще мог додуматься до того, чтобы обратить детей короля в белых лебедей и заставить их, утратив человеческий облик, переплыть два моря Эрина под ледяным дождем и снегом, без бардов и шахмат, с устами, умолкшими для сладкозвучных ирландских песен, чтобы полные и белые девичьи бедра обросли перьями, а утроба ее была опозорена несением яиц? Кто еще мог наслать чудовищное безумие на голову Суини и всего-навсего из-за убийства одного-единственного заморенного постом священника заставить жить на вершинах деревьев, сидеть, как на шестке, на ветвях тиса, не имея даже рогожки, чтобы прикрыть свою безумную голову в зимнюю сырость и стужу, продрогнуть до мозга костей, не имея рядом даже женщины или арфы, струн которой он мог бы коснуться, не имея иного пропитания, кроме оленьего мха и зеленых стеблей? Кто, кроме сочинителя? Но и то сказать: не на пользу людям Эрина пошли книги сочинителей, поносящих Финна, ибо в книгах этих не было знания о близкой опале, о смертной тоске, о неведомом часе, когда выпадет человеку плыть как лебедю, трусить рысцой как пони, реветь как оленю, квакать как лягушке, или сочиться гноем, как тело раненого воина.
— Воистину так, — промолвил Конан.
Конец вышеизложенного.
Автобиографическое отступление. Часть первая. Всего за несколько месяцев до сочинения вышеизложенного я впервые испытал на себе отравляющее действие некоторых напитков и странные химические процессы, которые они вызывают в кишечнике. Стоял летний вечер, и я шел по Стивенс-Грин, ведя беседу с неким молодым человеком по имени Келли, в ту пору студентом, впоследствии фермером, а ныне рядовым вооруженных сил Его Величества. В разговоре он питал пристрастие к разного рода непристойностям и постоянно сплевывал направо и налево, пятная цветочные клумбы по всей улице слизью, которую с низким хрипящим звуком скапливал во рту. Не стану отрицать, человек он был грубоватый, но зато в характере его начисто отсутствовали злорадство и злонамеренность. Он хотел поступать в медицинский, но уже не раз успел провалиться, чем-то не угодив экзаменационной комиссии, на которую была возложена обязанность регулировать приток поступающих. Келли предложил пропустить по паре кружечек, или пинт, портера в пабе у Трогана. Я испытал немалое удовольствие от простодушной манеры, в какой было сделано это предложение, и счел нужным заметить, что, пожалуй, вреда от этого не будет, тем самым чистосердечно присоединившись к избранной моим приятелем фигуре речи.
Название фигуры речи : литота (или мейозис).
Келли обернулся ко мне с искаженным весельем лицом и, разжав кулак, показал пенни и шестипенсовик, покоившиеся на его мозолистой ладони.
— Пить хочется, — сказал он. — Тут семь пенсов. На пинту хватит.
Я мгновенно усмотрел в этом глубоко интимное признание, из коего следовало, что за свой портер я должен заплатить сам.
— Вывод из твоего силлогизма ложен, — небрежно произнес я, — так как исходит из лицензионных посылок.
— Лицензионных — это точно, — ответил Келли, смачно сплюнув.
Увидев, что стрела моего остроумия пролетела мимо цели, я со спокойной душой вернул ее в сокровищницу моей мысли.
Мы уселись у Трогана, побросав на стулья наши пальто, раскинувшиеся в живописном и уютном беспорядке. Я вручил официанту шиллинг и два пенни, на которые он принес нам два стакана — каждый по имперской пинте — черного как смоль портера. Я поставил перед каждым из нас по стакану и углубился в размышления о торжественности момента. Впервые предстояло мне изведать вкус портера. Бесчисленное множество людей, с которыми мне приходилось разговаривать на эту тему, стремились внушить мне, что спиртные напитки и прочие интоксиканты отрицательно сказываются на чувствах и физиологии и что те, кто с ранних лет привыкает к стимуляторам, обречены влачить несчастную жизнь, пока ее не оборвет пьяное падение с лестницы, на нижних ступеньках которой пьянчуга и скончается, бесславно пуская пузыри в луже крови и блевотины. Один пожилой человек советовал мне тонизирующие прохладительные напитки как несравненное средство утоления жажды. Школьный учебник, который я прочел в двенадцать лет, лишь усугубил в моем представлении важность проблемы.
Отрывок из «Книги литературного чтения для старшеклассников», составленной членами Ирландского христианского братства. И в цветах, увивающих сверкающий кубок, снуют и шипят ядовитые гады.
Настоятель: — Что есть алкоголь? Все медицинские авторитеты гласят, что это двойная отрава — возбуждающий и наркотический яд. Как возбудитель он перегружает мозг, ускоряет деятельность сердца, вызывает отравление и ведет к омертвению тканей. Как наркотик он главным образом воздействует на нервную систему, а именно: подавляет чувствительность мозга, спинномозговой и вегетативной нервной системы; будучи же принят в чрезмерном количестве, может явиться причиной смерти. При систематическом употреблении алкоголя перегрузкам подвергаются и прочие органы, особенно легкие. Неся непосильное бремя, легкие атрофируются, вот почему столь многие любители хмельного страдают от особой формы легочной недостаточности, известной как алкогольная чахотка, многие и многие случаи которой мы, увы, можем наблюдать в наших больницах, где несчастные жертвы ожидают медленного, но верного наступления преждевременной смерти. Давно установленным фактом является и то, что алкоголь не просто не придает сил, но даже уменьшает их. Он расслабляет мышцы органов движения, вследствие чего они становятся менее энергичными. Мышечная депрессия часто сопровождается полным параличом всего тела, поскольку употребление спиртного расстраивает нервную систему в целом, а расстройство нервной системы делает тело подобным кораблю без руля и без ветрил — неподвижным, неуправляемым предметом. Алкоголь может использоваться в медицинской практике, на что есть все законные основания, но как только человек становится его жертвой, алкоголь превращается в страшного, безжалостного властелина, и человек оказывается в том поистине ужасающем состоянии, когда сила воли покидает его и он становится беспомощным идиотом, временами терзаемым раскаянием и отчаянием. Конец вышеизложенного.
С другой стороны, мои ровесники, имевшие привычку добровольно подвергать себя влиянию алкоголя, часто удивляли меня рассказами о своих необычных приключениях. Может быть, алкоголь и расстраивает умственные способности? — подумывал я. Но, быть может, это не лишено и приятности. Проверить все на собственном опыте казалось мне единственно надежным способом разрешить мои сомнения. Прекрасно сознавая, что это первый в моей жизни стакан, я осторожно провел пальцем по его краю, прежде чем поднять. При этом я подверг себя небольшому внутреннему допросу.
Суть допроса. Кто вы, мои грядущие друзья-сотрапезники? Где наши безумные пирушки? Какими изысканными яствами будем утолять мы прихотливый аттический вкус, каким тонким вином упиваться, заслушавшись игрой искусного лютниста или зачарованные бессмертными трелями, которые дивный голос будет исторгать в трепетном воздухе Тосканы? К какой безумной цели нас будет влечь? Какие свирели и тимпаны? Какой исступленный, неистовый экстаз?
— Ну, твое здоровье, — сказал Келли.
— Удачи, — откликнулся я.
Вкус портера был с кислинкой, но терпкий и сильный.
Келли произвел долгий звук, словно проколотый шар, из которого выходит воздух. Глянув на него краешком глаза, я сказал:
— Не одолеть тебе целую пинту.
Келли наклонился, так что лицо его оказалось совсем близко, и поглядел на меня своими незамутненно-ясными глазами.
— Послушай-ка, что я тебе скажу, — произнес он своим перекошенным ртом. — Пинта доброго портера — вот доза настоящего мужчины.
Несмотря на этот краткий панегирик, я довольно скоро обнаружил, что количество выпитого доброго портера находится в крайне неудовлетворительном соотношении с его отравляющим действием, и мое отношение к темной жидкости в бутылке — напитку, который я до сих пор предпочитаю всем остальным, несмотря на изнуряющие и болезненные приступы тошноты, в которые часто повергало меня множество выпитых бутылок, — становилось все задушевнее.
Однажды октябрьским вечером я продвигался домой, оставив на полу пивной на Парнелл-стрит галлон полупереваренного портера, и не без труда самостоятельно добрался до постели, в которой и провалялся три дня под тем предлогом, что простужен. Мне даже пришлось спрятать под матрасом свой костюм, так как он был прямым оскорблением по крайней мере для двух чувств и наводил на мысли о прямо противоположных причинах моей болезни, чем выдвинутые ранее.
Два чувства, о которых идет речь : зрение, обоняние.
Вечером третьего дня одного из моих приятелей, Бринсли, все же пустили ко мне. Он принес целую кипу самых разных книг и бумаг. Я пожаловался на здоровье, и Бринсли объяснил мне, что нынешняя погода не способствует улучшению самочувствия инвалидов... Он заметил, что в комнате как-то чуднo пахнет.
Глубоко втянув в себя воздух, я произвел клокочущий, похожий на ржание звук, отнюдь не вяжущийся с джентльменскими манерами.
— Прескверно себя чувствую, — сказал.
— Чудак ты человек, — ответил Бринсли.
— Да понимаешь, были мы тут с Шейдером Уордом в пивнушке на Парнелл-стрит. Дули портер пинтами. Ну, и так надулись, что стал я блевать и до того разблевался, что чуть глаза не лопнули. От костюма одно мокрое место осталось. Блевал и блевал, пока нечем стало.
— Неужто так оно и было? — спросил Бринсли.
— Послушай. — Я привстал, опершись на локоть. — Я говорил Шейдеру, говорил ему о Боге, о том, о сем, и вдруг почувствовал, будто в желудке у меня кто-то сидит, а теперь изо всех сил рвется наружу. Шейдер пытался было зажать мне рот, но попробуй заткни Ниагару. Господи, помилуй...
Бринсли коротко хохотнул.
— Я уж думал, я и желудок выблевал. А Шейдер говорит: ты, мол, блюй, блюй — легче станет. Как бы не так. Как домой добрался, и сам не помню.
— Но добрался же, — сказал Бринсли.
Я навзничь повалился на кровать, словно рассказ мой отнял у меня последние силы. Речь моя звучала натужно, как у представителя среднего класса или простого рабочего. Под прикрытием одеяла я лениво ткнул карандашом в свой пупок. Бринсли, стоя у окна, пофыркивал.
Характер пофыркиваний. Негромкие, выражающие личное мнение, как пишут в пьесах: в сторону.
— Над кем смеешься? — спросил я.
— Над тобой, над твоей книжкой и над твоим портером.
— Так ты прочел ту штуку о Финне? Ну, что я тебе давал?
— Конечно. Такой свинячий бред — даже забавно.
Я нашел, что это комплимент. Богоравный Финн. Бринсли обернулся и попросил сигарету. Я достал «чинарик» и протянул ему на своей сирой ладони.
— Вот все, что у меня есть, — произнес я, акцентируя патетические интонации.
— Клянусь Богом, чудак ты человек, — сказал Бринсли.
С этими словами он достал из кармана пачку шикарных сигарет и прикурил каждому из нас по штуке.
— Есть два способа заработать хорошие деньги, — Сказал он. — Написать книгу или опубликовать ее.
Это замечание неожиданно вызвало между нами Спор О Литературных Вопросах: о великих умерших и живых писателях, о характере современной поэзии, о пристрастиях издателей и о важности постоянно быть занятым литературной деятельностью, не предполагающей постоянной занятости. В полумраке моей комнаты звенели, скрещиваясь, как клинки, высокие, прекрасные слова, а имена великих русских писателей мы выговаривали с особой тщательностью. Острoты по мере надобности и уснащены цитатами на старофранцузском. Коснулись и психоанализа — впрочем, лишь вскользь. И тут я предпринял импровизированную и не совсем прямо шедшую к делу попытку объяснить природу собственных Сочинений, проникнуть в их эстетические глубины, постичь их суть, соль их сюжетов, их радость и печаль, их темную и светлую, как солнечный зайчик, сторону.
Суть объяснения. Утверждалось, что, хотя роман и драма оба в равной степени являются приятным интеллектуальным упражнением, роман тем не менее уступает драме постольку, поскольку, будучи лишен внешних признаков вымысла, зачастую дурачит читателя, самым старомодным образом заставляя его реально переживать за судьбы вымышленных персонажей. Пьеса давала пищу сердцу и уму широких масс в местах публичных увеселений; роман самоуправствовал в уединенной обстановке. Под пером чуждого щепетильности писателя роман мог превращаться в настоящего деспота. В ответ на встречные вопросы было заявлено, что полноценный во всех отношениях роман должен быть самоочевидным надувательством, в отношении которого читатель по собственному усмотрению мог бы регулировать степень своей доверчивости. Недемократично принуждать персонажей быть однозначно хорошими или плохими, бедными или богатыми. Каждому представлялось право на частную жизнь, самоопределение и приличный прожиточный минимум. Это привело бы к росту чувства самоуважения, довольства и служебного рвения. Неверно полагать, что это вызвало бы хаос. Персонажам должно быть позволено свободно перемещаться из одной книги в другую. Всю существующую доныне литературу следует рассматривать как лимб, откуда прозорливый автор может выбрать персонажей по своему усмотрению, творя их самостоятельно лишь тогда, когда ему не удалось подыскать уже готовую марионетку. Современный роман в значительной степени должен быть примечанием, ссылкой. Большинство писателей тратит время на то, чтобы сказать то, что уже изрекли до них, и, как правило, делают это не намного лучше. Ценность ссылки на уже существующее произведение в том, что она позволит читателю без лишних слов ознакомиться с характером данного персонажа, избежать утомительных пояснений и решительно воспрепятствует разного рода прохиндеям, выскочкам, мошенникам и недоучкам понимать современную литературу. Конец объяснения.
— Клянусь задницей, ну и наплел, — сказал Бринсли. Однако, достав из-под лежащей рядом книги машинописный текст, где все было разложено по полочкам, я объяснил ему свои литературные интенции более подробно — местами зачитывая отрывки, местами пересказывая их, oratio recta [2] и oratia obliqua [3] .
Отрывок из рукописи, описывающей гостиницу «Красный Лебедь», oratio recta. Гостиница «Красный Лебедь» располагается на Нижней Лисон-стрит; владельцу или нанимателю ее, кем бы он ни был, вменяется в обязанность держать свободной от застройки узкую полосу земли, проходящую по восточной границе участка, на расстоянии семнадцати ярдов, то есть до пересечения с Питер-плейс. Абзац. В семнадцатом веке гостиница служила конечной точкой назначения дилижансов компании «Корнлскурт»; перестроенная в 1712 году, была подожжена простолюдинами по причинам, так или иначе связанным с ее тихим запущенным садом, расположенным на участке, тянущемся до Кроппиз-Эйкр. Сегодня это большое четырехэтажное здание. Название выведено белоснежными буквами по окружности веерообразного окна, в центре же помещено изящное изображение красного лебедя, хитроумно задуманного и отлитого в Бир-Мингеме. Конец вышеизложенного.
Еще один отрывок, описывающий Дермота Треллиса, постоянного жильца гостиницы «Красный Лебедь», oratio recta . Дермот Треллис был среднего роста, но на вид вялый и невзрачный, отчасти из-за того, что двадцать лет был прикован к постели, причем по собственной воле, так как не страдал никакими органическими или иными заболеваниями. Временами он ненадолго вставал по вечерам, чтобы побродить по пустому дому в своих войлочных тапочках или расспросить прислугу на кухне на предмет своего стола или постельного белья. Он полностью утратил физические реакции на плохую и хорошую погоду, а смена времен года отзывалась на нем лишь большей или меньшей воспаленностью усыпавших все его тело прыщей. Ноги у него пухли и прели, потому что, даже ложась в постель, он не снимал своих шерстяных подштанников. Он никогда не выходил на улицу и редко подходил к окну.
Tour de force [4] Бринсли, вокальная вставка, сравнительное описание по канону Финна. Шея Треллиса широка, как дом, крепка, как дом, и денно и нощно ее хранят от крадущегося врага застарелые недремлющие чирьи. Задница его подобна корме синей, как море, шхуны, а брюхо его — грот, наполняемый ветром. Лицо его подобно снегопаду в старых горах, а ноги — полям.
В этом месте сцена, насколько помню, была прервана появлением моего дяди, который просунул в дверь голову и сурово смотрел на меня: щеки и лоб его пылали от свежего воздуха, в руках он держал вечернюю газету. Он уже готов был выпалить мне что-то, как вдруг заметил у окна тень Бринсли.
— Так, так, так, — сказал дядя. Он по-свойски шумно ввалился в комнату, с силой прихлопнув за собой дверь, и воззрился на силуэт Бринсли на фоне окна. Бринсли вынул руки из карманов и озарил полумрак комнаты беспричинной улыбкой.
— Добрый вечер, юноша, — сказал дядя.
— Добрый вечер, — отозвался Бринсли.
— Это мой друг, мистер Бринсли, — пояснил я, слабо приподнявшись на кровати и издав негромкий угасающий стон.
Дядя широким жестом протянул руку и стиснул ладонь Бринсли в дружеском рукопожатии.
— О, мистер Бринсли, как поживаете? — спросил он. — Как дела, сэр? Вы учитесь в университете, мистер Бринсли?
— Да.
— Отлично, — сказал дядя. — Это великая вещь, которая... вещь, которая еще вам послужит. Уверен. Приятно быть человеком со степенью. А как вы ладите с преподавателями, мистер Бринсли?
— Неплохо. Сказать по правде, они не очень-то требовательны.
— Не говорите так! Впрочем, в старые добрые времена все было по-другому. В старой школе верили прежде всего в большую крепкую палку. И доставалось же пацанам!
Он хохотнул, к чему мы присоединились без особого воодушевления.
— Палка значила больше, чем перо. — За этим высказыванием последовал еще более громкий смех, постепенно перешедший в мирное пофыркивание. Дядя выдержал небольшую паузу, словно проверяя, не просмотрел ли чего в тайниках памяти. — А как там наш друг? — спросил он в направлении моей постели.
Дядя придвинулся к Бринсли и сказал негромким доверительным тоном:
— Знаете, что я хочу вам сказать? Сейчас кругом простуда, каждый второй ходит простуженный. Господи сохрани, вот еще погриппует народ до конца зимы, вы уж мне поверьте. Надо потеплее одеваться.
— Дело в том, — слукавил Бринсли, — что я и сам только что поправился.
Наступила пауза, во время которой каждый из нас мучительно думал, как бы ее нарушить.
— Скажите-ка мне вот что, мистер Бринсли, — произнес наконец дядя. — Вы собираетесь стать врачом?
— Нет, — ответил Бринсли.
— Тогда школьным учителем?
Здесь я решился выпустить стрелу своего сарказма.
— Он думает получить работу у Христианских Братьев, — сказал я, — когда получит степень бакалавра.
— Великая вещь, — сказал дядя. — Конечно, Братья по-особенному относятся к юношам, которых набирают. У вас должны быть хороший аттестат и чистая рубашка.
— Это у меня есть, — ответил Бринсли.
— Конечно, есть, — сказал дядя. — Но чтобы быть врачом или учителем, требуется великое прилежание и любовь к Богу. Ибо что есть любовь к Богу, как не любовь к ближнему своему?
Он выждал, чтобы каждый из нас мог выразить свое согласие, обратив на Бринсли мгновенный вопрошающий взгляд своих окуляров.
— Это великая и благородная цель, — продолжал он, — наставлять молодых и врачевать недужных, возвращая им данное свыше здоровье. В этом — вера. Особый венец уготован тем, кто отдает себя подобной работе.
— Трудная цель, — сказал Бринсли.
— Трудная? — переспросил дядя. — Да, безусловно. Но скажите мне вот что: вы считаете себя достойным ее?
Бринсли кивнул.
— Достойным и по достоинству, — сказал дядя. — Особый венец не каждый день предлагают. Великая цель, великая жизнь. Врачи и учителя отмечены особой милостью и благодатью.
Какое-то время он сидел молча, задумчиво глядя на дым своей сигареты. Затем поднял голову и рассмеялся, хлопая ладонью по умывальнику.
— Но с постной физиономией далеко не уедешь, — сказал он. — Верно, мистер Бринсли? Я от души верю в улыбку и меткое словцо.
— Великолепное, наилучшее средство от всех наших недугов, — подхватил Бринсли.
— Великолепное средство от всех наших недугов, — откликнулся дядя. — Прекрасно сказано. Итак...
Он простер руку в прощальном жесте.
— Берегите себя, — сказал он. — Берегите и не ходите в пальто нараспашку. Смотрите не загриппуйте.
С нашей стороны прощание было столь же учтивым. Дядя вышел из комнаты с довольной улыбкой на лице, но не прошло и трех секунд, как он уже снова был тут как тут, насупленный и суровый, застигнув нас, едва мы собирались расслабленно перевести дух.
— Так вот насчет Братьев, — вполголоса обратился он к Бринсли, — позвольте мне сказать вам кое-что.
— Большое спасибо, — ответил Бринсли, — но...
— Не беспокойтесь, — сказал дядя. — Брат Хэнли, тот, что когда-то жил на Ричмонд-стрит, мой ближайший друг. Никакого нажима, вы меня понимаете. Просто шепну ему пару слов. Ближайший друг.
— Что ж, очень великодушно с вашей стороны, — сказал Бринсли.
— Ах, не преувеличивайте, — ответил дядя. — Просто такие уж у меня правила. Великая вещь — иметь друга в суде. А брат Хэнли, скажу вам по секрету, один из лучших... один из лучших в мире. Сплошное удовольствие работать с таким человеком, как брат Хэнли. Переговорю с ним завтра же.
— Только дело в том, — сказал Бринсли, — что я еще не получил степени и диплома.
— Пустяки, — сказал дядя. — Всегда лучше подготовиться заранее. Кто первый откликнулся, тот и призван.
Тут он скорчил такую мину, словно собирался сообщить нам нечто необычайно важное и тайное.
— Разумеется, Орден всегда приглядывается к юношам воспитанным и с характером. Скажите мне, мистер Бринсли, вы когда-нибудь...
— Никогда, — удивленно ответил Бринсли.
— Ощущаете ли вы в себе тягу к религиозной жизни?
— Боюсь, я никогда достаточно об этом не думал.
Бринсли выговаривал каждое слово с трудом, будто преодолевая груз каких-то эмоций.
— Это добрая, здоровая жизнь и особый венец, который ожидает в конце ее, — сказал дядя. — Каждому юноше следует чрезвычайно тщательно обдумать это, прежде чем он решит остаться в мире или уйти из него. Ему следует молить Бога о призвании.
— Но не все призваны, — осмелился вмешаться я.
— Не все призваны, истинно так, — согласился дядя. — Лишь горстка избранных.
Только тут поняв, что заявление исходит от меня, он бросил быстрый, пронзительный взгляд в мой угол, словно чтобы удостовериться в искренности выражения моего лица. Потом повернулся к Бринсли.
— Я хочу, чтобы вы дали мне обещание, мистер Бринсли, — сказал он. — Хочу, чтобы вы обещали мне подумать о том, о чем мы только что говорили.
— Непременно, — ответил Бринсли. Дядя расплылся в улыбке и протянул руку,
— Хорошо, — сказал он. — Да благословит вас Господь.
Описание моего дяди . Мозги крысиные, хитрый, озабоченный-тем-какое-произведет-впечатление. Амбиций до чертиков, враль, каких мало. Имеет диплом чиновника третьего класса.