Ты долго блуждал в поисках счастливой жизни.
И не нашел ее ни в умозаключениях, ни в богатстве,
ни в славе, ни в удовольствиях -- нигде.
Но тогда, где же она? Она достигается, когда человек
совершает поступки, понимая разницу между добром и злом...
Все что содействует справедливости, благоразумию, мужеству,
и свободе является добром для человека.
А все что противодействует этому можно назвать злом.
Марк Аврелий
Часть первая. ГРАЖДАНИН МИРА
"-- Мне представляется, что смерть есть зло.
-- Для кого? Для тех, кто умер, или для тех, кому предстоит умереть?
-- И для тех, и для других.
-- Если смерть -- зло, то она -- и несчастье?
-- Конечно.
-- Стало быть, несчастны и те, кто уже умер, и те, кому это еще предстоит?
-- Думаю, что так.
-- Стало быть, все люди несчастны?
-- Все без исключения".
Император Марк Аврелий Антонин отложил в сторону философский трактат Цицерона "О презрении к смерти", посвященный Марку Бруту -- убийце Юлия Цезаря.
"Что остается после нас? -- размышлял он. -- Что останется после меня? Будет ли это гниющая плоть или никому не нужный, кроме родственников, пепел, помещенный в сосуд? Будут ли это труды, которые останутся в веках и, глядя на которые скажут, что это сделал такой-то. А может все исчезнет в бездне времени, как уже безвозвратно пропадало многое?"
Он много раз сталкивался со смертью, а потому мысли о ней приходили в его голову довольно часто. Сократ писал, что мысль -- это речь души, разговаривающей сама с собой. И душа его, Марка, беседовала, объясняла, помогала понять. Он пытался вывести для себя правила смерти, общие закономерности: кто ее должен бояться и может ли она бояться кого-то.
В его голову приходили разные выводы.
Например, что смерть по вине неотвратимого рока или суровых превратностей войны часто уносила в царство Плутона посторонних для него людей. Сколько пленных ему пришлось казнить из числа германцев, сарматов, других варварских народов! А сколько еще предстоит в случае их непокорности? Если закрыть глаза, то эти картины встанут перед ним как живые: недобитые раненные варвары, лежащие на поле боя, вереницы врагов со связанными за спиной руками, покорно бредущие к месту казни. Пока они живы их лица раздирает страх и ярость, отчаяние или горе. Но это пока, ибо скоро меч легионера отделит их голову от туловища.
Наверное, боги не просто так принуждали Марка пройти через это испытание -- испытание кровью. Иногда высот человечности невозможно достичь, если к ней не принуждать других.
Наряду с врагами смерти были подвержены и близкие. Близкие и далекие родственники, дети, знакомые и наставники -- все они ушли к богам, напоминая о себе болезненными проблесками памяти. Многих он упомянул в своих записях, отдал должное, пусть и посмертно. Мать Домиция, сестра Корнифиция, приемный отец Антонин, Диогнет, Аполлоний, Секст, Фронтон... Этот список, мартиролог дорогих ему людей, казался внушительным и с каждым годом только увеличивался. Теперь же к нему добавилась и жена.
И тут вдруг ему явилась мысль о том, что смерть этих людей всегда приводила к переменам, последствия которых просчитать было трудно. Хорошие они, эти перемены, или плохие, ответ знали лишь боги, а они не всегда делились с людьми своими знаниями.
Император Антонин, его младший брат Луций Вер, Фаустина -- все они скончались, когда он, Марк, находился рядом. Кончина приемного отца, открыла дорогу к императорской власти. Преждевременный уход на небо брата Луция оказался предвестием тяжелых испытаний. Именно тогда Марку пришлось вступить в войну с объединенными германскими племенами. Наконец, неожиданная смерть Фаустины словно порвала в клочья свиток предательства, подписанный именами тех людей, кому он безраздельно доверял.
Власть, война и измена. Казалось, что для правителя такой огромной державы как римская империя, только эти вещи важны, только им он должен посвящать свои ежедневные заботы. А вместо этого Марк занимается простыми людьми, помогает им, добивается для них справедливости. Наивный человек! Разве кто-нибудь оценит это.
Его мысли вернулись к Фаустине. Если смерть -- зло, несчастье, как писал Цицерон, то ее смерть выглядела несчастьем вселенского масштаба. Женщина, с которой он провел больше тридцати лет, которая рожала ему детей, хоронила их вместе с ним, имела свои слабости, изменяла с другими мужчинами и в постели, и в политике -- об Авидии Кассии ему точно известно, -- теперь тоже ушла к богам.
И все же, смерть не является несчастьем, сам Цицерон это доказал. Она естественное явление, созданное природой, такое же неизменное, как и рождение. И скорбь здесь уместна как дань традиции, как расставание с привычным образом жизни, в котором жена всегда присутствует. Но привычки меняются, многие остаются в прошлом. Так же в прошлом останется и Фаустина. Именно поэтому он, Марк Антонин, не будет скорбеть чрезмерно, не будет считать себя несчастным, покинутым мужем, оставшимся одним в этом бренном мире. Он ведь и так давно одинок.
Он обращается к самому себе, успокаивает, увещевает. И все же сердце щемит.
Они едут через Киликию в Тарс, по нагретой солнцем дороге. Легкий бриз, долетающий за сотни миль от берега моря, не слишком облегчает их путь. Они часто останавливаются, поят лошадей, сами пьют охлажденную воду. Марк выходит из своей повозки вместе со всеми, чтобы напиться, хотя слуги приносят ему воду в небольших кувшинах. Он трогает горячую шелковистую кожу лошадей ощущает их запах и, как ни странно, немного успокаивается. Эти животные как будто на одно мгновение переносят его назад, в молодость, когда он скакал вместе с Сеем Фусцианом, спасаясь от пастухов. Их тогда приняли за разбойников и чуть было не закидали остро заточенными посохами. Неповоротливый увалень Фусциан принял удар одного из посохов на себя. Хорошо, что тот попал в него на излете и ударил плашмя. А потом они мчались навстречу ветру, хохотали, кровь бурлила во всем теле и все казалось им нипочем.
Он оглядывается назад, задумчиво смотрит вдаль, где за горизонтом скрылась Галала -- маленький городок у подножья Тавра. Там был произведен обряд преданию огню тела его жены Фаустины, ее прах отправили в Рим, в усыпальницу Адриана, где похоронят рядом с останками родителей -- императором Антонином и Фаустиной Старшей и их с Марком детей. Вот только назад в Рим свой путь она проделает одна, без него.
"Когда наступает время, и боги призывают нас, приходиться совершать этот путь в одиночестве", -- подводит итог он некоторым мыслям. Это непросто для тех, кто вовремя не подготовил себя к смерти. Фаустина же была к ней готова, он в этом уверен и потому спокоен за нее.
Марка сопровождает многочисленная свита, однако среди его спутников не хватает Юния Рустика, философа-стоика, познакомившего его с Эпиктетом. В прошлом с этим человеком Марк вел долгие и умные беседы. Рустик тоже ушел к богам, пополнив собой печальный мартиролог. С ним, с Рустиком, он бы мог обсудить Тускуланские беседы Цицерона, разобраться в устремлениях души, не боящейся смерти. Впрочем, такой разговор может состояться и без физического присутствия старого друга, здесь достаточно одного воображения.
Марк выглянул из императорской повозки. Часть его свиты во главе наместником Каппадокии Аннием Антонином обозревала живописные окрестности. Среди них были начальники двух канцелярий: латинской Тарутений Патерн и греческой Александр Пелопатон. Неподалеку от этой группы ехал Помпеян вместе с братьями Квинтилиями, Максимом и Кондианом. Те с упоением рассказывали об исторических местах, через которые следовал кортеж императора.
"Ничего, потом повторят для меня, -- думает Марк, -- или Помпеян повторит. В его характере заключено детское любопытство к приключениям. А я? Не становлюсь ли слишком старым для них?" Он спрашивает себя, однако решает не пускаться во внутренний спор, который ни к чему не приведет. Его душевное состояние, сейчас, после смерти Фаустины, кажется смятенным, неустойчивым. Только твердость и мужество стоика, закаленность сердца многочисленными потерями поможет выдержать и это испытание.
Он отодвинулся вглубь повозки, задернул легкую шторку из мягкой ткани, создающей внутри спасительную тень от солнца. Взгляд его упал на рукопись Цицерона, когда же он поднял глаза, то обнаружил сидящим напротив Юния Рустика, Тот совсем не походил на покойника, которого сожгли и чьи кости обмыли в вине. Лицо его было живым, чуть розовым, борода блестела, словно была умащена благоухающими маслами и хорошо расчесана. умелым брадобреем. Так он выглядел, когда Марк только назначил его префектом Рима.
"Это ты, друг?" -- вздрогнув от неожиданности, спросил Марк.
"Конечно я, -- ответил Рустик хорошо узнаваемым, низким голосом. -- А кого ты ожидал увидеть? Надеюсь, не Цицерона?"
Юний Рустик шутил, глаза его смеялись. Ах, старый друг, Марк уже начал забывать его шутки.
"Нет, я хотел говорить с тобой, -- отвечал Марк. -- Видишь, что я читаю?"
"Тускуланские беседы. Полезное чтение, когда тебя окружают мертвецы".
"Пожалуй ты прав, но в разговорах о душе не имеет значения с кем разговаривать: с живыми или мертвыми, ведь душа становится бессмертной и ее уносит солнечный ветер в огненную первостихию".
"Ты говоришь, как Цицерон, а не основатель стои Зенон, ибо стоики о чем говорят? Они утверждают, что душа долговечна, но не бессмертна".
"Значит я неправильный стоик", -- теперь уже шутит Марк, чувствуя, что этот разговор отвлекает его, заставляет забывать о горестях сегодняшнего дня.
"Нашу с тобой беседу на дороге, неподалеку от Таврийских гор вполне можно назвать Таврийскими, а не Тускуланскими беседами", -- продолжает Юний Рустик и будто живой человек, трогает полог повозки, отодвигает его, впуская вечерний воздух внутрь вместе со светом факелов, которые несут слуги. Марк и не заметил, что уже стемнело. А ведь совсем недавно он видел Помпеяна с Квинтилиями, сидящими на конях, освещенными яркими лучами солнца, теперь же стало почти темно. Время пролетело незаметно, как будто Рустик, ускорил его своим явлением, превратил часы в минуты.
Время нам неподвластно, думает Марк, но оно неподвластно и покойникам. "Я вижу Юния таким каким он сохранился в моей голове, моя память воскресила его. Или он разговаривает со мной на самом деле?" Марк поднимает глаза, но видит, что в повозке он сидит один, без Рустика. Он протягивает руку к чаше с териаком, в которой вместе с травами и настойками намешан маковый сок. Это сок успокаивает, дает возможность погрузиться в грезы, когда донимает надоедливая боль в желудке. Умелый и энергичный лекарь Гален долго приискивал подходящую порцию для императора пока не подобрал ту, которая позволяла не спать во время военных советов, когда император должен бодрствовать.
Слуги поставили внутри масляный светильник, его пламя колеблется, растекаясь бликами по пологу во время движения. В желудке опять возникает сосущая боль и Марк вновь отпивает из чаши териак. Немного, всего один глоток. Скоро будет Тарс, где императора ожидает ночлег, но перед этим встретят жители с городским советом. Опять его ждет неуместная пышность и парадное шествие, льстивые славословия, угодливые физиономии. Этого избежать не удастся -- таков установленный ритуал, который требуется неукоснительно соблюдать и каждый городской совет его с удовольствием исполняет.
Где же были все эти люди, когда несколько месяцев назад Кассий поднял мятеж? Наверное, также угодливо улыбались и славословили мятежника. Восток в этом отношении всегда подавал пример Западу.
Он смотрит впереди себя и вдруг вновь видит Рустика, но теперь Марк готов к продолжению разговора.
"Таврийские беседы -- это ты хорошо придумал, старый друг! -- замечает он, чуть прикрыв глаза, чтобы Рустик, ставший бесполым духом, не разглядел в них разочарование философа в людях, не узрел полыхавшее в глубине его взгляда зарево недавнего мятежа. -- Мне приятно с тобой проводить время, потому что ты жил, как подлинный философ. В тебе я чувствую собрата".
"Платон говорил, вся жизнь философа есть подготовка к смерти. Этим я и занимался, старался отдалять душу от тела, а теперь посмотри на меня!"
Рустик протянул руку к Марку, словно хотел коснуться его голого плеча -- в жаркое время Марк ехал, обернувшись лишь в одну тогу, без туники. Так делали старые сенаторы патрицианских родов. Рука дотянулась до него, но не коснулась. Лишь легкое дуновенье ветра ощутил Марк, как будто ветер погладил листья.
"Я тебя чувствую, -- заметил он удивленно, ибо все знали, что покойников можно видеть в пространстве, но не ощущать. -- Я тебя чувствую!"
Он повторил эти слова, словно желая продолжить давний спор с Рустиком. Возможно, это был спор о том, разлагаются ли души на атомы, после того как покинут тело. Так утверждал Демокрит и его последователи. Теперь жизнь убедительно доказала правоту Марка -- души не разлагаются, они цельны и неразделимы и сидящий напротив Юний доказательство этому.
Хотя, если вспомнить подробности того разговора, то окажется, что Рустик вовсе и не был последователем Демокрита. Он как обычно поддевал Марка, хотел раззадорить его, услышать веские аргументы в пользу стоического видения посмертной трансформации души. Так, о чем они говорили? "Я знаю, что ничего не знаю" -- золотыми буквами начертаны слова Сократа над дверьми любого философского храма. Стоики тоже не исключение. Их взгляды на посмертное существование души менялись не раз.
"Я думаю, что душа Фаустины сейчас стремится к первостихии, к огню, в котором пребудет до новой вспышки, когда огонь обновит наш мир", -- говорит он Юнию, решив, что появление друга именно здесь, именно сейчас, когда они еще недостаточно далеко отъехали от гор Тавра, не случайно. Оно бесспорно вызвано кончиной Фаустины, поэтому и разговор вести следует о ней.
"Ах, Фаустина! -- отвечает Рустик, усмехаясь в бороду. -- Мне ее, правда, жаль. И все же боги не случайно ее забрали..."
"Тебе что-то известно?"
Юний не отвечает, он рассеянно берет еще не запечатанные дощечки, на которых Марк перед этим писал Сенату о Фаустине. Марк поначалу хотел поправить текст, а затем передумал, решил ничего не менять. Требовалось лишь поставить на воск личную печать.
"Ты просишь Сенат обожествить ее, -- Рустик не спрашивает, а просто перечисляет милости императора, которыми тот хотел осыпать покойную жену. -- Ты хочешь основать новый город, назвав Галали Фаустинополем. Что же разумно! Фаустина, хотя и не являлась образцовой женой, все же заслужила хорошую память. Вот только..."
"Хочешь сказать о ее предательстве? -- Марк не глядит на старого друга, ему тяжко произносить то, что он хочет сказать. -- Я все знаю, Юний. Мой легат Марций Вер думал, что сжег переписку Кассия до последнего пергамента, до последней деревянной доски, сжег даже стилус, которым Авидий писал мятежные слова. Но кое-что осталось, мой друг, кое-что осталось!"
"Расскажешь мне?"
"Для духа, витающего над землей, ты слишком любопытен. Тебе и так должно быть все известно".
Рустик ласково улыбается в бороду, вновь тянется к нему, касается плеча, и Марк снова ощущает дуновение ветерка. Странно, когда Рустик был жив он не позволял себе таких проявлений дружбы, но теперь... Наверное, это правда, ему давно все известно, однако он хочет, чтобы Марк выговорился до конца, выплеснул из себя накопившуюся горечь и обиду из-за предательства близких. В этой повозке такое возможно. Здесь не надо прикрываться стоическим плащом, обучая терпению и послушанию других, здесь можно обнажить свое сердце.
"Для меня главное, что я был ей верен, даже если она и предавала меня", -- замечает Марк рассеянно, хотя в тоне его голоса не хватает убедительности,
"Верен? А что такое верность? -- Рустик задает вопрос, пристально глядя на собеседника-императора. -- Означает ли верность жене, верность своей душе, самому себе? И что важнее: стойкость перед телесными искушениями или верность своим убеждениям?"
Старый друг! Он всегда умел спрашивать прямо, вести откровенный разговор, на который другие с ним никогда не осмеливались. Что же, и он, Марк, также откровенно отвечал своему наставнику.
"Ты знаешь мое отношение к удовлетворению физических потребностей будь то чревоугодие или вожделение. Это все ложные устремления ко благу, страсти, от которых следовало бы избавиться".
Рустик с иронией поднял густые брови, продолжая внимательно слушать. Он знал о способности Марка к самоанализу, его умению глубоко погружаться в собственные мысли и все же, иногда в словах ученика скрывалось кокетство, словно Марк хотел услышать чью-то похвалу своей твердости.
"Плотское удовольствие, -- продолжает Марк, -- это всего лишь трение внутренностей и судорожное выделение слизи, которые отключают разум на какое-то время".
"Но подобным образом ты вместе с Фаустиной не раз заставлял себя забывать о голосе разума. Я сужу по числу ваших детей", -- пояснил Рустик.
Марк наклонил голову вниз, лицо его затуманила печаль, поскольку Рустик опять напомнил о Фаустине, словно она была жива, точно еще находилась рядом с ним в соседней повозке. Сейчас он позовет ее, расскажет какое путешествие им предстоит и что они увидят. Впереди Тарс, потом Иудея, окончанием пути будет Александрия в Египте. Да, да этот маршрут минует Антиохию, где почти девять лет Авидий Кассий был наместником. Жители города рьяно поддержали его мятеж. Марк накажет их своим невниманием, а если этого окажется мало, то придумает что-нибудь, чтобы показать свое недовольство.
Но о чем он? Фаустины нет и никто ее не вернет. Рустик в это время опять исчез, он, пожалуй, вряд ли появится снова. По крайней мере, сегодня его не будет. Так кажется Марку, потому что образ друга воплотился наяву из его головы и теперь всего лишь вернулся назад.
Марк берет дощечки с письмом Сенату, которые трогал Рустик. Кажется, что он чувствует тепло его руки, слышит слова друга. Он читает послание заново и дописывает, добавляя просьбу, устроить Фаустине апофеоз. Пусть она станет божественной, как ее отец! Может на небесах она, наконец, обретет долгожданное счастье. Здесь, на земле, между ними не было любви, но был долг, и она его добросовестно исполнила.
Он прикрывает глаза, вспоминает юную девушку, которая произнесла "Где ты Гай, там буду и я, Гайя". Он вспоминает ее любовь к танцам и цитре, ее неподдельную веселость, когда они проводили время втроем с Луцием, ее первую беременность, свою ревность...
По его щеке невольно сползает слеза, и он думает: "Я становлюсь старым и мягким как воск, ведь душа от горестей теряет твердость. Но нам не дано скорбеть и утешаться бесконечно, потому что конец каждого очевиден. Это лишь вопрос времени. Печалиться здесь можно только одному -- мы остаемся наедине со своими мыслями и может вести беседу только с самим собой".
Кара Антиохии или о человечности
Еще раз он вернулся к размышлениям о смерти в Тарсе. Глава городского совета низенький, толстый, с блестевшей на солнце лысой головой человек многоречиво расписывал достоинства императора, чем заставил Марка откровенно скучать. Свита его нетерпеливо перешептывалась за спиной, утомленная долгой речью, а городской глава продолжал упиваться своим голосом. Наконец, Марк знаком показал, что доволен услышанным, и их повели по улицам города, заполненным приветливыми горожанами.
Тарс был небольшим городком, чуть больше Галалы, и до храма Юпитера все добрались довольно быстро. Там они принесли жертву богу-покровителю города, вознесли слова молитвы и благодарности самому могущественному божеству, а затем вышли на небольшую площадь перед храмом. Здесь-то Марку представили юношу, небольшого роста, с черными курчавыми волосами, с миловидным лицом. Он звался Гермогеном и оказался известным в этих краях софистом, которого с восхищением слушали люди.
Марк, всегда привечающий дарования, тоже не преминул послушать юного оратора. За спиной его остановились Помпеян, отец и сын Северы, братья Квинтилии, Пертинакс, Патерн и Пелопатон, вся многочисленная свита, занявшая место почти до ступней храма. Своего сына Коммода Марк специально приблизил к себе и поставил рядом, чтобы тот уже примерялся не только к тоге взрослого гражданина, но и будущего правителя Рима.
Гермоген начал официальное приветствие, вернее, продолжил речь главы городского совета. Голос у него оказался по-юношески звонкими и ломким. Он говорил складно, из розовых уст его текли округлые звуки, вся речь подкреплялась плавными движениями тонких рук. Когда он закончил, Марк попросил его порассуждать о смерти. Что она -- благо или зло? Счастье или несчастье?
Гермоген был образованным юношей, он читал Цицерона, а потому понял к чему клонит император. И тут к своему удивлению из уст юноши, почти мальчика, Марк услышал созвучные мысли. Смерть -- естественный процесс распада, созданный природой, так же как рождение -- процесс созидания. Поскольку она создана и поддерживается природой, то, безусловно, для людского рода смерть является благом.
Марк искоса посмотрел на стоявших рядом. Коммод, которому давно наскучили официальные мероприятия, речь Гермогена пропускал мимо ушей, поскольку никогда не интересовался философией. Он рассеяно водил сандалией по каменной плите перед собой, как если бы находился на берегу моря и водил там пальцами ног по песку. Что бы он ни рисовал, какие бы фигуры не представлял, все они оставались у него в голове, куда доступ посторонним, в том числе и отцу был закрыт.
"Мне надо туда проникнуть, в его голову, в его мысли, -- думает Марк, -- без этого страшно оставлять на него империю. А он очень скрытен, мой сын. Только его новые друзья, о которых мне докладывали, Клеандр и Саотер, пользуются его безграничным доверием, они всегда рядом и это скверно. Однако хорошо то, что есть Помпеян, который поможет в трудную минуту. Но это будет уже после меня".
Он переводит взгляд на Помпеяна. Тот весь поглощен речью Гермогена, интерес читается в его глазах, а при особо удачных оборотах речи юноши, он одобрительно кивает. Лицо Помпеяна, которое Марк помнил издавна, тоже постарело за это время. Оно покрылось тонкой сетью морщин, крючковатый нос еще более загнулся вниз. Помпеян стал носить короткую прямую челку на лбу, как бы подражая прическе императора Гая Юлия Цезаря. Но Помпеян не Цезарь, он не стремится к власти.
Братья Квитилии тоже слушали Гермогена с интересом, а вот на лице Пертинакса застыло равнодушное выражение. Пертинакс был таким же, как Коммод, его не увлекали философские упражнения. Он был истинным воином, прямолинейным и грубоватым, и потому Клавдий Север, переваливший шестидесятилетний рубеж, мужчина с большим лысым черепом, стоявший возле Пертинакса, казался на фоне него крупным мыслителем, вроде Сократа или Платона.
Этот Север был старым другом Марка и имел прозвище Арабиан. В молодости Арабиан наставлял Марка философии; являясь приверженцем перипатетиков, он приобщал юного цезаря к глубинам Аристотелева учения. Несмотря на разницу в возрасте Марк дружил со своим учителем много лет, у них были одни взгляды, одни устремления, можно сказать, они были родственными душами.
"От брата моего Севера, -- с теплотой писал о нем Марк в своих записках, -- я узнал о любви к близким, любви к истине и справедливости. Благодаря ему я получил представление о государстве, которым правят в духе равенства и равного права для всех, о власти, ставящей превыше всего свободу граждан. Ему я обязан почтением к философии, благотворительностью и щедростью, надеждами на лучшее и верою в дружеские чувства. Он никогда не скрывал осуждения чьих-либо проступков, а его друзьям не приходилось догадываться о его желаниях -- они всем были ясны".
"Ты не знаешь, как я ценю тебя, мой друг!" -- говорил ему Марк, на что Арабиан только пожимал плечами.
"Ценность каждого человека не измеряется дружескими проявлениями, -- отвечал он, -- их выказывают и животные. Посмотри на мула, который трется головой о бок хозяина, посмотри на пса, лижущего его ноги. Однако у животных нет души, а у нас она есть. Наши души находят себе подобных, и мы поддерживаем друг друга на изломах жизни, тем самым становясь сильнее".
Марк соглашался с ним. Именно ясность в мыслях и поступках, схожесть взглядов на мир делала их похожими, нужными друг другу. Чтобы закрепить духовное родство Марк выдал за сына Арабиана тоже зовущегося Клавдием Севером, свою дочь Галерию, после чего символическое родство превратилось в настоящее. С Клавдием Севером, как и с его отцом Арабианом, Марка связывала дружба. Да, он дружил с обоими -- с отцом и сыном.
Все они, умные и глупые, философы и воины, родственники и внутренне чуждые ему люди, кем бы они ни были, составляли опору государства, гарантировали прочное будущее династии Антонинов, а потому не случайно стояли вокруг него, находились здесь, несомненно, по воле богов.
Когда Гермоген окончил Марк прослезился, приказал одарить его щедрыми подарками -- на людей умеющих думать и говорить он никогда не жалел денег. Он подошел, приобнял юного софиста, потрепал по шелковым кудрям. "Я бы хотел говорить также, когда был в твоем возрасте, -- заметил, он, -- но едва ли могу сравниться с тобой даже сейчас".
"Ты тоже кое-что умеешь, цезарь", -- проявил юноша чувство юмора, вызвав одобрительный смех.
Приближенные слуги молодого цезаря Клеандр и Саотер появились в его жизни незадолго до смерти Фаустины. Мать их не жаловала, но допустила слабость, потворствуя сыну, который надеялся приобрести надежных друзей среди ровесников.
Правда, Клеандр был ненамного старше. Он был рабом, которого привезли в Рим из Фригии и продали на торгах. Неизвестно какой путь привел его на Палатин, но его угодливость понравились наследнику Коммоду и вскоре он занял важное место вблизи него, именовавшееся нутритор. Официально он стал зваться не иначе как Марк Аврелий Клеандр.
С Саотером, которого назначили комнатным слугой, было не все так просто. Как-то раз, когда Коммод гулял по Риму, он по своей привычке забрел в гимнасий. Там могучие атлеты поднимали тяжести, метали копья, бегали и прыгали. С Коммодом шли несколько слуг, вооруженных дубинками на всякий случай. Слуги эти были крепкими, надежными, но уж очень неповоротливыми и когда Коммод вдруг закричал: "Я хочу бегать. Кто побежит со мной?", они в недоумении остановились.
Юноша не стал их ждать, рванул вперед, стремглав понесся по полю, на котором занимались спортом ученики гимнасия. Ветер развивал его тунику, он сильно махал руками, заставляя ходить ходуном лопатки на спине, быстро мелькали его ноги. Ему было удобно бежать в небольших сапожках, специально сшитых у сапожника Евгена, работавшего неподалеку от улицы Кожевников. Какое-то время он был один пока не почувствовал, что кто-то его нагоняет. Топот за спиной приближался, вскоре он услышал дыхание бегущего, а затем тот поравнялся с Коммодом. Это был юноша примерно его возраста или чуть-чуть моложе.
Какое-то время они бежали вровень, а потом, уставший Коммод остановился.
-- Ты хорошо бегаешь, -- сказал он шумно дыша. -- Где научился?
-- На улицах Рима, -- ответил Саотер, всматриваясь в лицо Коммода. И вдруг он улыбнулся робкой улыбкой мальчишки, которого часто обижали. -- Я тебя видел в школе танцев Никифора. Ты наступил мне на ногу.
-- Это было давно, -- ответил Коммод, что-то припоминая.
-- Ты сказал, что тебе понравилось со мной танцевать, сказал, что придешь снова, но не пришел...
-- Это было давно, -- повторил Коммод.
Саотер, как и несколько лет назад носил длинные волосы, делавшие его лицо по девичьи миловидным, нежная смуглость щек указывала в нем на уроженца Азии.
-- Ты откуда? -- спросил Коммод. -- Где родился?
-- Я из Вифинии, из города Никомедия.
-- Ты мне нравишься! Хочешь служить мне? Ты ведь знаешь, кто я?
-- Конечно, господин! -- Саотер поклонился. -- Мои родители вольноотпущенники, они отдали меня в дворцовый Педагогий. Я всех знаю на Палатине.
Так Саотер попал к Коммоду. Вскоре он стал, наряду с Клеандром, одним из самых близких для него людей, отодвинув в сторону учителей и наставников, приставленных матерью и, в первую очередь, Пизолоса. В отличие от Клеандра, который, несмотря на внешнюю угодливость был сам себе на уме, Саотер смотрел на Коммода влюбленными глазами. Наверное, не одному Саотеру нравился Коммод, его лицо, его фигура; многие из девушек и матрон засматривались на него, когда он появлялся рядом с отцом во время торжественных церемоний.
Белокурый, с вьющимися волосами, с легким золотистым пушком на щеках и подбородке, Коммод отдаленно походил на покойного дядю Луция Вера, которому молва давно приписывала любовную связь с его матерью Фаустиной. Подозрения на то, что он, Коммод, является сыном Вера, не раз овладевали докучливыми умами. И все же Марк Антонин никогда не позволял усомниться в своем отцовстве.
Кроме золотистого отблеска Коммод походил на Луция и в другом. Он, так же, как и Луций, ласково смотрел на окружающих и если Веру пришлось тренировать у себя эту ласковость взгляда, то молодому Коммоду она давалась без труда, ведь он еще не был испорчен жизнью. Так, будучи золотым мальчиком, он нравился всем: и родственникам, и друзьям отца, и легионерам, и простым жителям Рима. Он легко покорял всех своим обаянием, с удовольствием слыша, как за спиной его называли "Золотой цезарь".
И все же от отца приходилось многое скрывать, потому что Коммод отвык от него, проживая во дворце в Риме, пока Марк воевал на холодном севере с варварами. Да и когда они жили вместе Марк не одобрял его легковесных увлечений вроде танцев или лепки глиняных фигурок, кувшинов. Эти занятия, конечно, не подходили для будущего властителя, казались чересчур детскими, несерьезными. Другое дело философия, которой Марк начал увлекаться после риторики, будучи немногим старше сына. Философия означает любовь к мудрости, а кто как не правитель империи должен быть мудрым.
Отцу казалось, что его сын застрял в детстве и не хочет взрослеть. Чтобы его вразумить, он рано, в четырнадцать лет, надел на него тогу взрослого гражданина, он заставил Коммода исполнять некие государственные обязанности, пусть и необременительные, вроде раздачи денег горожанам от имени императора. Отец показал его войскам, когда они с матерью приехали к нему в Сирмий и легионеры, старые, испытанные в боях вояки, пришли в восторг, увидев золотого мальчика. Может они представили его своим талисманом, полубогом, ведущим к будущим победам как будто он был спутником золотых орлов легионов -- этих символов несокрушимых римских побед. Не тогда ли и мать его, Фаустина, на волне успеха Коммода получила почетное прозвание "Мать лагерей".
Как ни смотри, а в этом заключался глубокий смысл для всего государства, для армии, ибо император-воин, имеющий жену -- покровительницу военных лагерей, и золотого сына, чей бюст хочется водрузить на победные штандарты, - никогда не потерпит поражение, ни от внешних врагов, ни от внутренних. Вот только никак не желающий взрослеть Коммод вызывал у Марка недоумение.
Потому Коммод и был скрытен. Он был мальчиком, любящим своих родителей несмотря на то, что они часто оставляли его одного, без внимания и любви, без таких нужных в его возрасте советов. Он не хотел их подводить. Свои интересы он не то, чтобы скрывал от отца, он о них не распространялся и потому слухи о его увлечениях доходили до отца стороной. Одной из таких привязанностей оказались лошадиные скачки, к которым Коммод пристрастился в Риме. "Хорошо, пусть будет так, -- решил про себя Марк, -- в конце концов, скачками увлекались многие императоры. Последним, кого я знал был Адриан. А он был не из худших".
Теперь, на пути к Антиохии, крупному городу, в котором проживало почти шестьсот тысяч жителей, в котором были и театры, и арены для гладиаторских боев, и Большой Цирк для скачек, Коммодом овладело желание пополнить собой ряды болельщиков. Антиохия славилась отчаянными возничими, хорошими лошадьми, умело организованными состязаниями, все это молодой цезарь жаждал увидеть своими глазами. По правде сказать, никто не знал причины его нового пристрастия, после танцев и лепки.
Клеандр и Саотер думали, что в нем открылась азартная сторона, которая до того пряталась в глубине души и контролировалась суровой Фаустиной. Некоторые, и в том числе его отец, считали, что увлечение конскими бегами возникло от лени и безделья и стоит только Коммоду окунуться в государственные заботы как он забудет о всякой чепухе.
Глупцы! Все они были глупцами, не понимающими Коммода!
Он ходил на скачки, на гладиаторские бои, на спектакли только за одним: каждый раз в его голове разыгрывались сцены, возникали красочные фантазии, где главным героем был только он, Коммод, и никто другой. Он был тем ловким авригой на колеснице, который обгонял всех соперников и первым приближался к финишу, под радостные крики толпы надевал на голову почетный венок. Он был умелым гладиатором без жалости, разящим врагов и опрокидывающим их на песок арены, с упоением слышащим рукоплескания публики. Наконец, он был самым главным героем пьесы, к которому приковано все внимание и на котором держится все действие. Он был тем актером, о котором говорили на углах города.
Да, ему хотелось внимания -- вот, что на самом деле руководило им, а они говорили об азарте, они говорили о лени. В сущности, его увлекательные фантазии вырастали из детства и были обязаны одиночеству, в котором его оставили Марк и Фаустина, занятые государственным и личными заботами.
Во время обсуждения предстоящих конских скачек в Антиохии, Клеандр умело подогревал интерес Коммода. "Я узнаю на кого авригу поставить, -- говорил он, хитро щуря глаза. -- Я меня большие связи в Сирии, которая неподалеку от моей родины Фригии. Ты выиграешь, цезарь!"
Однако Коммоду в последнее время хотелось не просто наблюдать за скачками, это чувствовал Саотер. "Я хотел бы видеть тебя победителем!" -- сообщил он молодому господину, услышав предложение Клеандра. Так он пытался противопоставить свое влияние, влиянию вновь испеченного наставника.
"Цезарю рано участвовать в скачках. Он может получить увечье", -- злобно парировал Клеандр, сузив черные как уголь глаза.
Слушая их Коммод признавал правоту Клеандра, очевидную и расчетливую, приземленную. Да, он наследник, ему надо беречь себя ради империи, особенно из-за частых болезней отца. И все же сердцем он был с Саотером. Тот знал его тайные желания, умел угадывать их. Саотер повсюду сопровождал его как тень, глядя восторженными и влюбленными глазами, и эта любовь не утомляла Коммода. Наоборот, она возвышала его в своих собственных глазах, потому что отличалась от любви родителей, ибо те любили его по обязанности, а Саотер по зову души.
Итак, оба они: и Клеандр, и Саотер, сопровождали его точно две тени. Они соревновались друг с другом, каждый желая опередить соперника и только длина тени показывала, кто и в какое мгновение побеждает -- тот, у кого она была длиннее, находился от цезаря дальше.
"Я все устрою", -- предлагал Клеандр Коммоду, насмешливо поглядывая на Саотера.
"Я тебя поддержу!" -- говорил Саотер своему молодому цезарю, прикладывая руку к груди в знак клятвы.
Так или иначе, а Марк со свитой приближался к Антиохии. Он объехал стороной город Кирр, откуда родом был Авидий Кассий и его отец Гелиодор, бывший некогда советником императора Адриана. Еще немного и должны показаться стены самого большого города Азии, шумного, многоречивого, богатого. Ошибка его жителей состояла в горячей и безусловной поддержке узурпатора власти Кассия. Конечно, Авидий почти девять лет прожил в городе, укрепляя Антиохию, толково управляя всем востоком отсюда. Однако, как считал Марк Аврелий, это не повод для предательства.
Верность и измена -- ему припомнился воображаемый разговор с Рустиком -- следствия одного порядка, зависящие от наличия или отсутствия добродетели. Человека без добродетели можно простить если он утратил ее по случайности или не приобрел в юности. Но если человек сознательно устраняет добродетель из своей жизни, как это сделали антиохийцы, то он не заслуживают снисхождения. Поэтому, когда Коммод, подстрекаемый слугами, явился к отцу с просьбой разрешить ему присутствовать на конских бегах в Антиохии, то услышал от отца уклончивый ответ.
Марку не хотелось огорчать сына отказом по таким, как он считал, пустякам, ведь впереди могли возникнуть более серьезные вопросы, где поддержка Коммода будет необходима. Например, в вопросах войны и мира на севере. Кто знает, угомонятся ли варвары после заключенного с ними мира?
"Договориться с дикарями непросто, -- думает Марк. -- Мир вообще непрочен, ибо сила оружия принуждает к нему, а сила денег удерживает. К тому же дикарям недоступно знание истины, потому что оно дается долгими годами обучения и взросления. И то, и другое у наших северных соседей напрочь отсутствует. Их обучают в лесу медведи да волки, их ум остается чистым и незамутненным, по-настоящему детским. А с детьми невозможно договориться. Поэтому и мир с такими долго не продержится".
Тут он вспомнил о Коммоде, который тоже не хотел взрослеть. Это странное сходство сына с варварами вызвало у него печальную усмешку, которую в его повозке никто из окружения не увидел -- не все нужно им видеть, особенно минутную слабость императора.
Меж тем Марк размышляет дальше.
Все же Коммоду придется рано или поздно повзрослеть и пусть это будет рано. Он должен продолжить его дело. Сейчас сын не понимает этого, после поймет, ибо на него ляжет выполнение планов отца -- дойти до северного моря и устранить угрозу оттуда. А его детям уже будет по силам остановить вторжение восточных народов еще более жадных, свирепых и еще более голодных, чем германцы. План этот хорош, он выполним, если быть последовательным и стойким. И Марк надеется, что его чаяния, бессонные ночи, смертельный риск на поле брани в окружении звона мечей и свиста стрел, что его труды не пропадут даром.
"Мы живем ради империи, ради тысячелетнего Рима, созданного предками, мы не можем их подвести". В памяти встает лицо прадеда Регина, строгого, неулыбчивого человека, вместе с тем, глубоко любящего своего правнука Марка. В голове возникают горячие, полыхающие глаза императора Адриана, которого сжигает огонь изнутри. Этот огонь очистительный, тот самый, на котором приносят жертвы богам и, может быть, божественная сущность Адриана проявлялась уже тогда, при его жизни? Только многие этого не понимали, возможно, и сам он.
Трезвый и правильный Антонин, приемный отец Марка был третьим человеком, лицо которого он увидел. Антонин был благонамеренным, скучным, без видимых изъянов, но за его приземленностью таилась великая правда земли, безраздельно покорявшая своей простотой и убедительностью. Растить пшеницу и фруктовые сады, ухаживать за виноградом, пасти скот -- эти деревенские заботы были близки Антонину, заботы, которые щедро дарила земля. Прикасаясь к ней, покойный император восстанавливал силы, как сын богини земли Геи Антей, сражавшийся с Гераклом.
Да, он, Марк, не может их подвести, как не должен все испортить его сын, как должны будут справиться его внуки Коммода, а затем и их дети. Пусть эта цепь не прервется, протянется сквозь века, как тянется сквозь века история Рима. "Мертвецы! Опять мертвецы! -- думает он о Регине, Адриане и Антонине. -- Им кажется, что с высоты прошедшего времени они могут меня судить, поучать, внушать как управлять государством, как воспитывать сына. Однако время всегда одинаково, коль будущее и прошлое нам неподвластно. Я вижу свои ошибки, но вижу и их. Я вижу свои достижения, а также и их. При всех различиях мы одинаковы, потому что всегда сможем оправдаться за сделанное не только перед богами, но и перед людьми".
В повозке стало душно, полог ее нагрелся от солнца. Император Марк Аврелий Антонин проезжал по цветущей долине реки Оронт, мимо кедровой рощи, оливковых садов, мимо несущей свои воды реки, которая вопреки всему бежала вспять, с юга на север. Река была зажата ущельями и утесами и скудно кропила прибрежные земли. И Марку пришло в голову странное сравнение: его мысли как эта малодоступная вода, ими трудно напиться, сколько бы ты не пил.
После разговора с Коммодом некоторые сановники услышали, что Марк не собирается посещать Антиохию. Наоборот, за активную поддержку Кассия император решил наказать город запретом на проведение разных собраний и увеселительных зрелищ, в том числе и скачек.
К Марку явился недовольный Пертинакс. Тучный, неуклюжий Пертинакс плохо переносил жару. Он потел, ежеминутно обтираясь платком, лицо его было красным. "Зато на коне в доспехах он выглядит великолепно", -- оправдывал его Марк.
-- Великий цезарь, я слышал ты пожелал не наказывать антиохийцев за их предательство, -- с одышкой, делая паузы в словах, начал Пертинакс. -- Однако эти люди тебе изменили. Я бы казнил наиболее рьяных последователей мятежника Кассия.
-- Ты требуешь их крови?
-- Да! Кровь запоминается надолго. У оставшихся смутьянов пропадет желание бунтовать и укоротит языки, подбивавшие народ к возмущению.
-- Я лишаю их увеселений, Пертинакс. Я знаю восточных людей, поверь, для них это будет жестоким наказанием, -- возразил Марк.
-- Недостаточно жестоким, мой император, -- с упрямством произнес Пертинакс. Он наклонил шишковатый череп вперед, глаза его будто налились кровью.
Марк подошел к своему старому командиру, прошедшему через многие битвы, всмотрелся в его лицо, глаза, рассмотрел красноту их белков и у него невольно возникло воспоминание, что где-то подобное он уже видел. Ах, да, такими были глаза его покойного брата Луция Вера перед смертью, когда они вместе возвращались в Рим. Это было семь лет назад.
"Брата не вернуть, однако Пертинакса я не хотел бы отпускать к богам раньше отпущенного ему времени, еще предстоит много работы, -- размышляет Марк. -- Пусть успокоится и ни о чем не думает. Со старыми вояками лучше всего говорить их же языком, твердым, приказным, и тогда до них доходит, что принятое решение не подлежит обсуждению".
-- Я не изменю свою волю, Пертинакс, -- жестко заявляет он. -- Этот совет дали мне великие боги! Кроме того, -- он смягчает голос, -- они же советуют беречь людей. Люди империи, Пертинакс, и так понесли большие потери от смертоносной чумы.
-- Повинуюсь твоему приказу, цезарь! -- глухо бормочет Пертинакс, приложив правую руку к груди. Голос императора -- голос приказа ему понятен. И, хотя это указание не кажется ему мудрым, соответствующим обстановке на востоке, где всего несколько месяцев назад крупнейшие города -- Антиохия и Александрия полностью поддержали мятежного Кассия, все же устами Марка говорил закон, который тот и олицетворял.
"Это ошибка, -- думает Пертинакс. -- Иногда мягкотелость нам дорого обходится. Однако цезарю нечего опасаться, когда за его спиной стоят легионы с севера и союзные племена, готовые дать воинов для похода. Он может ошибаться, зная, что его ошибки поправимы".
"Император изменит решение", -- пообещал Клеандр расстроенному Коммоду.
Что проделал его хитрый слуга, с кем встретился, осталось загадкой, только когда император проезжал неподалеку от Антиохии, к нему навстречу выдвинулась представительная делегация горожан. Они пришли с почтительными лицами, с хвалебными речами и богатыми подарками.
"Благодарите меня, что с вами поступают милостиво. Другой правитель, вроде Калигулы или Домициана, оставил бы висеть на крестах многих, и виновных, и невиновных, -- сообщил Марк антиохийцам, нахмурив брови. -- Я также уменьшу территорию Сирии, убрав лишние полномочия у наместника. И вообще надо подготовить указ, запрещающий управлять провинциями их уроженцам".
Он говорил и его обычно ироничные глаза не смеялись.
Кара Антиохии была объявлена. Иные тут вспомнили о природной терпимости императора, иные заговорили о неподобающей беспечности, иные о сомнительном милосердии к мятежникам. Лишение скачек или людская кровь... Здесь было о чем поразмыслить. И все же, по мнению Марка, первое наказание перевешивало второе, потому что весы справедливости -- это не весы торгашей или менял. Справедливость диктовала другой подход к наказанию. Пусть лишение радости каждый день погружает город в уныние и печаль, но оставляет жизнь его горожанам. Пусть запрет на скачки покажется им самым грозным наказанием из арсенала имеющихся, за которым следует лишь проклятие богов.
Такова была его человечность, исходящая из того, что люди созданы друг для друга, а следовательно, они не должны друг друга убивать.
И эта человечность диктовала новые правила.
Обогнув Антиохию, не заезжая в город, император со свитой вступили на древнюю землю Палестины. Не раз восстававшие против владычества Рима иудеи, несмотря на разорение их городов и земель, убийства и продажу в рабство сотен тысяч мужчин, женщин и детей, несмотря на уничтожение Храма на Храмовой горе императором Титом, все же нашли в себе силы остаться на этой земле и вновь возродить жизнь.
Марк ехал по их городам, мимо селений, редко покидая императорскую повозку. Шумная, крикливая, наглая толпа, говорящая то на арамейском, то на греческом, то на латинском языках, его утомляла. В воздухе разносились разноязычные вопли, ругань, голоса назойливых продавцов. А еще стоял густой запах рыбы, чеснока, перца, других пахучих трав и растений.
Восток издавна кишел всякими пророками, предсказателями, халдеями, фокусниками. Каждый из них был окружен толпой почитателей, по большей части нищей, но достаточно эмоциональной, чтобы выкриками, резкими жестами рук, поддерживать своих кумиров. Палестина не была здесь исключением.
Эти шарлатаны несколько раз пытались прорваться к императору, чтобы получить от него деньги, предсказав, то, о чем Марку и так было известно наперед. Ведь то, что было, то будет вновь, поскольку мир постоянно самовоспроизводит себя. Это не новость, об этом писали сами евреи в их древней книге Екклезиасте: "Что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем". Он, Марк, как-то читал ее в свободное время.
Вместо шарлатанов он бы лучше с удовольствием побеседовал с местными философами, однако под их личиной к нему пытались приблизиться просители в потрепанных туниках или сильно поношенных плащах, накинутых на голое тело. В руке они держали посох, за спиной висела пустая сумка. Именно так некоторые иудеи представляли себе настоящих философов, к которым благоволил император. Конечно, ничего о стоиках, перипатетиках, киниках или эпикурейцах эти люди не знали.
Да, к сожалению, Марку в Иудее встречались только просители под видом философов, но не встречались философы, которые бы ничего не просили. Именно тогда в узком кругу среди Помпеяна, Квинтилиев и Северов, он произнес фразу: "О маркоманны, о квады, о сарматы! Наконец я нашел людей хуже вас". Кто-то из них, возможно один из братьев Квинтилиев, зовущийся Максимом, запомнил ее и записал. Он часто записывал высказывания императора.
И все же Марк пожалел, что сказал эти слова. Он был уставшим с дороги, слегла раздраженным, а эмоции, которых стоило подавлять в себе, иногда толкали на необдуманные действия и слова, вроде тех, что он в сердцах произнес. И когда через пару дней второй брат Квинтилия Кондиан принялся со смехом его цитировать, показывая на мельтешащую толпу иудеев в одном из еврейских городов, Марку пришлось вмешаться, чтобы остановить бывшего наместника в Ахайе.
"Для меня как Антонина отечество -- это Рим, -- назидательно заявил он, -- однако как человек, я являюсь гражданином мира. Что полезно Риму и миру, есть благо и для меня. Поэтому все уголки империи, все ее города и любые народы для меня свои. В том числе Палестина. Надеюсь, ты лучше запомнишь эти слова, чем те, которые произнес только что".
Квинтилий Кондиан покраснел, молча склонился перед великими цезарем. Тут, чтобы сгладить неловкость, к Марку подошел Арабиан, накинувший на голову край тоги, поскольку солнце немилосердно припекало.
"Если ты, цезарь, хочешь, развлечь себя умной беседой, то я бы посоветовал тебе некоего рабби Иуду Ганаси, первосвященника евреев. Его еще называют духовным правителем евреев. Кстати, я получил его послание, в котором он просит устроить с тобой встречу".
"Где проживает этот еврейский проповедник?"
"В Бет-Шераиме. Это недалеко и он, если ты согласишься уделить ему время, появиться быстро".
"Пожалуй, это меня отвлечет от тягот пути, -- вслух подумал Марк. -- Пусть едет, я с ним встречусь".
Рабби Иуда явился к нему на другой день. Он приехал в сопровождении немногочисленных слуг. Когда его привели к императору, то Марк увидел перед собой человека, почти одинакового рост с ним, но помоложе. Рабби Иуда был в белой одежде, не посчитав нужным облачиться в дорогие одежды первосвященника, каждый элемент которой был исполнен глубокого смысла. Зачем утруждать императора, отдавшегося чуждой религии, размышлениями о значении пояса и нагрудника, символизирующих место народа Израилева в этом мире, или о верхней одежде первосвященника с золотыми колокольчиками, помогавшими молить об искуплении у Бога.
Они расположились в тени олив, обильно разросшихся по Палестине. Им принесли холодную воду, фрукты. Император полулежал на ложе, на боку, подперев локоть подушками, а Рабии Иуда сидел на стуле -- ему было так привычней. Поначалу разговор не клеился, носил налет едва ощутимой скованности, которая бывает при встрече двух незнакомцев. И все же собеседники были опытными, поднаторевшими в речах и проповедях людьми, как сами привыкшие слушать, так и увлекать полетом своей мысли других.
-- Мы разные, прежде всего, из-за религии, -- начал учтиво рабби Иуда, -- ты веришь во многих богов, мы в одного, однако мудрость имеет нечто общее, объединяющее, она позволяет умным людям понимать друг друга с полуслова и не тратить время на пустяки.
-- Это верно, -- согласился Марк. -- Известный стоик Сенека владение мудростью приравнивал к добру, а ничто так не облагораживает душу, замечал он, как общение с людьми добра.
Они говорили медленно, раздумчиво, словно отыскивали дорогу в тумане, будто шли навстречу друг к другу по мосту, окончание которого терялось в неизвестности. И правда, никто не мог знать, что несет грядущее, даже такие мудрецы как Марк и Иуда.
Далее, когда речь зашла о душе, обоим беседующим показалось, что они вступили на твердую почву. Тут было что обсудить, ибо взгляды на душу, на ее пребывание в теле, а затем последующую трансформацию в космосе могли быть оспорены с использованием развернутой аргументации.
Рабби Иуда не замедлил этим воспользоваться.
-- Душа, -- говорил он, показав основательное знание стоицизма, -- не может исчезнуть в огне или разложиться на атомы. Душой управляет единый Бог, которому она повинуется, потому что принадлежит только ему. Именно наш Бог создал душу и вдохнул ее в человеческое тело. Он же продиктовал нам и законы по которыми мы живем.
-- Да, боги диктуют законы... -- подтвердил император. Он неожиданно вспомнил о юристе, живущим в Трое, которого посетил перед тем, как объехать Антиохию и углубиться в долину Оронта. Гай, так без лишних церемоний звали его греческие ученики, был с ним почти одного возраста, прекрасно знал философию, а еще лучше юридическую практику и потому они легко понимали друг друга. Гай заканчивал большой труд, вобрав в него множество законов, постановлений и императорских указов, регламентирующих жизнь частных лиц в империи. Этот свод юридических правил он назвал "Институциями".
Восхищенный его трудом, -- Марк прочитал некоторые отрывки из книги, предоставленные известным юристом, -- он сказал Гаю: "Твой труд переживет всех нас". А секретарю по греческим делам Александру Пелопатону приказал, чтобы книгу Гая после ее окончания издали и распространили по всем землям империи за счет императорской казны.
"Наши законы пишутся человеческими руками, а диктуются богами, великий цезарь, -- ответил ему Гай. -- Я всего лишь собираю крупицы юридической мудрости в один сосуд, из которого их будет легче достать".
"Гай тоже говорил мне о божеских законах, как и этот князь евреев. Но я это и не оспариваю, -- подумал Марк. -- А вот душа человеческая... С этим можно поспорить".
-- Доводы иудаизма о душе мне известны, -- заметил он рабби Иуде, -- они недалеки от доводов христиан, давно превратившихся в мрачную секту. По-вашему, душа добродетельного человека после смерти отправляется на небеса, где служит единому Богу, а душа скверного человека, пребывает под землей пока не очиститься от зла.
-- Так написано в Талмуде, нашей книге, заключающей свод священных для каждого иудея законов, -- склонив голову подтверждает Иуда. -- Отсюда возникло такое важное для нас понятие как божий суд. Ваши боги, между тем, на суд ничьи души не призывают. Они всех отправляют в Аид, в подземное царство, за исключением императоров и тех, кто имел большие заслуги перед Римом. Эти люди сами становятся богами.
-- Да, такая участь предстоит и мне, -- подтвердил Марк.
Он задумался. В единобожии, которое с таким упорством сначала отстаивали иудеи, а теперь уже и христиане, кончено, имелось рациональное зерно. Споры о количестве живущих на небесах богов не новы. Обсуждением этого занимались и Платон, и Аристотель, и Сократ, и представители разнообразных философских школ их последователей. И все же никто не пришел к одному-единственному выводу. Многообразие природы диктовало необходимость многообразия богов. Казалось невозможным, чтобы всем, что находится вокруг каждого, всем, чем мы пользуемся, что вкушаем и познаем управлял кто-то один, находился ли он на небесах или располагался под землей.
Марк обвел взглядом оливковые деревья с еще не выцветшей листвой под жарим солнцем, увидел голубевшее в вышине безоблачное небо, серые, желтые, рыжие камни, щедро разбросанные на холмах. Неужели всем этим владеет один Бог? Неужели все это подчиняется ему одному? И как он может тогда за всем уследить, наказать виновных, воздать должное добродетельным?
"Я не буду слушать этого иудея, -- обобщает про себя Марк. -- Истина у каждого бывает своя и она зависит от векового опыта, накопленного предками. Нам, римлянам, всегда помогали разные боги, Юпитер, Венера, Марс и другие и потому мы сохранили свой город, свое государство, пройдя через тяжелые испытания. А евреям помогал один их бог, которого они зовут Ягве. И если они выжили, выдержали гонения фараонов и других царей, сохранились как народ, значит они имеют право на него надеяться и молиться ему. Тут бесполезно спорить".
-- Ты умный человек, рабби Иуда, -- благодарит его Марк, -- мне приятно с тобой беседовать.
Кажется, что эти слова звучат как знак окончания аудиенции: приятная беседа закончилась, скрасив докучливый путь императора. Еврейскому первосвященнику она тоже показалась полезной. Иуда Ганаси стал первосвященником всего год назад и еще не ощущал прочности своего положения в иудейской религиозной иерархии. Встреча с таким известным человеком как император Марк Антонин, человеком, которого уважают многие за справедливость и добросердечие, должна принести известную пользу.
Однако Иуда не уходил. Наклонив почтительно голову, отчего прядки волос с висков свесились у него вдоль худых щек, он вдруг неожиданно спросил:
-- До нас некоторое время назад дошло печальное известие о кончине твоей жены, цезарь, о Фаустине. Мы скорбим вместе с тобой.
-- Я принимаю твои слова, как пожелание утешения в горести, и благодарю тебя! - ответил Марк.
-- Нам хотелось бы знать, не думает ли великий император о новой спутнице жизни, ведь жизнь мужчины без женщины похожа на ходьбу на одной ноге -- ходить можно только опираясь на палку.
-- У тебя есть для меня невеста? -- иронично улыбнулся Марк. -- Кажется дочери иудейского народа еще никогда не управляли Римом.
-- Но могли, -- в ответ улыбнулся Иуда. -- Мне вспоминается как наша царица Береника едва не стала императрицей при императоре Тите.
-- Я кое-что слышал об этом. Однако римский народ не готов принять к себе Эсфирь как это сделал персидский царь Артаксеркс.
-- Ты знаешь нашу историю? -- искренне изумился гость императора.
-- Я много читаю, господин рабби Иуда.
Так, они и расстались, полные приятных впечатлений друг о друге. Когда же от рабби Иуды пришла впоследствии просьба дать статус римской колонии городу Тивериаде, населенном преимущественно иудейским населением, Марк отнесся к этой просьбе благосклонно.
"Я не оспариваю высказывание киника Антисфена о том, что уделом царей является делать хорошее, а слышать о себе только плохое. Все равно буду делать хорошее, -- решил он. -- Все мы, и я, и этот Иуда, пекущийся о своем народе, так поступаем и будем поступать, ведь наши мысли, мысли земных людей, нематериальны, а потому они доступны всем, пронизывают нас насквозь независимо от возраста и веры. Материально лишь дыхание богов, ибо именно оно создало окружающий нас мир".
Этот путь по Востоку оказался полным поучительных моментов, совершенно неожиданных и очень важных, таких, как смерть жены, наказание Антиохии и теперь вот встреча с Иудой Ганаси, первосвященником евреев. События эти неравнозначны, их вряд ли можно поставить на одну доску, сравнить, как сравниваешь иногда ценность монет: один ауреус стоит столько-то сестерций, а один сестерций стоит столько-то медных ассов. Душа Марка Аврелия неожиданно для себя, здесь, на Востоке, ощутила весь мир: и Запад, и Восток во всем единстве и многообразии. Одно дело рассуждать об этом в теории и совсем другое видеть свои мысли, превратившиеся в реальную жизнь.
Да, почти сорок лет он прожил в Риме, потом долго воевал на границе с германскими варварами, а теперь открывал для себя Восток, как в юности открывал для себя мысли основателей философских школ, вытаскивая их из свитков умных книг. Это было неожиданно, ново, возбуждало энергией первооткрывателя. Хотя, какое уж тут открытие -- все уже сказано до него.
И все же.
"Я гражданин мира!" -- так он сказал Квинтилию и это было правдой. Учения греков, египтян, сирийцев, иудеев и других народов, неважно, оформленные ли они в строгие научные труды или прилетевшие из глубин веков сказаниями и мифами, все это являлось кирпичиками, заложенными в стену единого мироздания.
Я гражданин мира. Так говорил о себе Марк Аврелий Антонин, император Рима, но так мог бы сказать о себе любой здравомыслящий человек, не знающий преград своим мыслям и своей душе.
Конечной целью восточного путешествия императора был, несомненно, Египет, а именно, главный город провинции Александрия. Никогда не бывавшей в столице Египта, Марк тем не менее, много слышал о ней. Впервые ему рассказал об Александрии его приемный отец император Антонин. Ворота Солнца и Луны, библиотеки и храмы, университет, основанные правителем Птолемеем, прямые улицы, созданные греческими архитекторами по указанию великого завоевателя Александра Македонского, ученые, философы, медики... Все это чрезвычайно впечатлило Антонина. Александрия была второй необъявленной столицей империи, потому мятежнику Авидию Кассию казалось столь важным получить здесь поддержку.
И он ее получил.
Прежде всего его поддержал наместник Египта Кальвизий Стациан. Ах, Стациан! Марк с сожалением признавал, что старый слуга и приятель, некоторое время возглавлявший канцелярию латинских дел, переметнулся к врагу. Извинить его могли только слухи о кончине императора, которые в те дни наводнили империю. Но потом? Когда все открылось? Почему он остался с Кассием?
Марку доставили указ, в котором Стациан приказывал всему населению беспрекословно подчиняться новому императору Авидию Кассию. Предательство! Опять предательство!
В далеком прошлом, когда он, Марк, был еще мальчиком и когда был жив император Адриан, Марк наблюдал как тот занимался астрологией. Эта наука халдеев всего привлекала Адриана неопределенностью -- будущее можно было трактовать по своему усмотрению, как кому вздумается, оно было расплывчатым, зыбким, точно бездонная глубина ночного неба, в которую затягивало любую планету. Именно Адриан, оторвавшись от своих занятий, однажды поведал, что у халдеев есть своя луна, отличавшаяся от видимой всеми. Вернее, две луны: черная и белая. Черная луна, ее приход, знаменовал погружение души во мрак, ее продолжительное пребывание там, в это время человека накрывало буйство, отчаяние, безысходность, его бросало в пороки, от которых трудно избавиться.
А затем, появлялась белая луна, спасавшая душу.
Как и всякое движение звезд у астрологов, появление черной и белой лун оказалось подвержено цикличности -- от девяти до двенадцати лет.
"А сейчас какая луна?" -- полюбопытствовал юный Марк.
"У каждого свой срок, -- мудро ответил Адриан, -- тело мое, душа моя погружается во мрак, я это чувствую, я это знаю. А над тобой, Вериссимус мерцает Селена, белая луна. Она очищает своим светом твою душу, мой мальчик".
Такой разговор состоялся, когда боги уже готовились принять Адриана в свой сонм на горе Олимп. Тогда он звал Марка Вериссимусом, отдавая дань его родовому имени и природной правдивости, которой мальчик не изменял с детства.
Сейчас же Марку, близкому к возрасту Адриана, кажется, что черная луна теперь появилась и в небе Александрии. Однако пришла она не для того завладеть его душой, она накрыла безумием столицу Египта, столь буйно и крикливо поддержавшую мятежного Кассия.
"Город безумцев или гениев?" -- спрашивал себя Марк, вглядываясь в лиц этих людей, наполнявших улицы Александрии.
Он призвал к себе Тарутения Патерна, секретаря по латинским делам.
"Помнится божественный Адриан переписывался с консулом Сервианом и писал о Египте. Сделай запрос, пусть пришлют мне из Рима копию", -- приказал он. Это было еще в Палестине, после беседы с еврейским первосвященником. Затем короткое путешествие по морю привело их к александрийской бухте, вход в которую указывал гигантский Фаросский маяк. Их встретила пышная представительная делегация, которую возглавил новый наместник Цецилий Сальвиан, заменивший предателя Стациана. И здесь повторялась так же картина, преследующая Марка с того самого момента как его нога ступила на землю Востока: опять вокруг угодливые почтительные лица, вновь льстивые пустые речи, те же лживые глаза. Конечно, за исключением нового наместника. Цецилия Сальвиана Марк знал давно, тот не предатель. Хотя Стация, переметнувшегося к Кассию, тоже нельзя было заподозрить в желании изменить. Тот отнюдь не выглядел предателем, наоборот, Марк считал его почти что другом.
Мы мало знаем о себе, но еще меньше о тех, кто рядом с нами. Такой, совсем неоригинальный вывод напрашивается сам собой, и все же он призывает к размышлению. Насколько доверие связано со истинным знанием о людях, предательство с показной открытостью? Могут ли быть предателями те, о которых известно все, вплоть до последней мысли, витающей в их голове?
"Им можно доверять, пока черная луна не поглотит их душу, -- заключает Марк. -- Приход черной луны у каждого свой, так говорил мне Адриан в юности, и, хотя я не доверяю астрологам, в случае со Стацианом они кажутся правыми, ведь ничто не могло подтолкнуть этого человека к предательству кроме богов или черной луны"
-- Где сейчас бывший наместник Стациан? -- уточняет он у Патерна.
-- Император, насколько мне известно, ты проявил милость и не предал его казни, -- сдержанно отвечает Патерн, лицо которого принимает укоряющий вид.
"И этот меня осуждает за мягкость, -- думает Марк, -- им легко принимать решения за других, потому что не приходится отвечать ни перед богами, ни перед самим собой, как это делаю я. А ведь Патерн не из породы напыщенных глупцов или самодовольных ученых, кичащихся образованием. Он умнее. И все же Патерн не философ. Нет, не философ!"
-- Так, где же Стациан? Неужели в Риме? -- шутит Марк, решивший не обращать внимание на обвиняющую интонацию секретаря.
-- Нет-нет, он сослан на остров, -- поспешно поясняет Патерн. -- Он в одиночестве обдумывает свой ужасный поступок.
-- Хорошо, пусть думает. Людям иногда нужно думать, это полезно.
-- Из Рима прислали письмо Адриана о Египте, которое ты цезарь запрашивал, -- Патерн передает свиток папируса с греческим текстом.
-- Оставь меня одного, я почитаю!
Будучи в одиночестве, Марк подходит к большому окну во дворце Птолемея. Дворец стоит на возвышенности, окруженный огромным садом из зеленых деревьев, в котором большинство составляют финики и пальмы. В открытое окно влетает жаркий ветер, от него ничто не спасает, только прохладная вода дворцовой бани. Это знаменательно, что он Марк, сейчас находится в Птолемеевском дворце. Здесь в свое время жила Клеопатра и ее два знаменитых любовника -- Гай Юлий Цезарь и Антоний, тут останавливались все императоры, прибывавшие в Египет, в том числе его приемный дед Адриан и приемный отец Антонин. А ныне он, Марк Аврелий живет неподалеку от гробницы великого Александра из Македонии, которая для него, Марка, лишь символ, в настоящее время, малозначащий. Гораздо важнее, что рядом высятся здания государственных архивов, Мусейона и Библиотеки, куда можно пойти и отдохнуть в окружении ученых мужей древности: Платон, Аристотель, Сократ, Зенон, Эпиктет, Эпикур. Здравствуйте, старые друзья, я снова с вами!
Да, в Александрии стоит, наконец, отвлечься от повседневных забот Рима, а самое главное от бесконечной войны с северными варварами, от холода, крови, смерти врагов и друзей, от всеобщей ненависти. Здесь его душу должна посетить белая луна, дав отдохнуть от бесконечных переживаний за государство и семью, возможность забыться на короткое время и не вспоминать о людях его предавших, в первую очередь, о жене.
Именно мысли о Фаустине, изменившей ему, выбравшей сторону врага, пусть из благих побуждений, он гонит из сердца, поскольку на них лежит отпечаток запрета. Это, как если бы восковую доску, исписанную горькими словами разочарования в дружбе, верности, и, в конечном счете, в самой жизни, он запечатал особой печатью, предписав вскрыть только после своей смерти.
Марк вернулся к столу, с неохотой открыл свиток с письмом Адриана. Греческие буквы рассыпались по папирусу точно отпечатки птичьих ног, беспорядочно ступающих по прибрежному песку или городской пыли. Читать о Египте ему не хотелось.
"Тот Египет, который ты мне хвалил, мой дорогой, я нашел легкомысленным, неустойчивым, падким до слухов, -- писал Адриан Сервиану. -- Народ здесь самый крамольный, самый лживый, очень склонный к оскорблениям. Однако город их процветает, здесь никто не живет в праздности. Одни выдувают стекло, другие производят бумагу, третьи занимаются тканьем полотна или каким-нибудь другим ремеслом. Здесь найдется работа и для подагриков, и для евнухов, есть дело и для слепых. Один бог у них -- деньги. Его чтят и христиане, и иудеи, и все племена. И если бы нравы города были лучше, то благодаря своему богатству и величине он занимал бы главное место в Египте. Я оказал ему всяческие услуги, я восстановил все его древние права и дал ему новые, и эти люди благодарили меня, пока я был среди них. Но как только я уехал оттуда, они стали говорить против моего сына Вера, и то, что они сказали про Антиноя, я думаю, ты уже знаешь. Я могу пожелать им одного: пусть они питаются своими цыплятами, которых разводят так, что мне стыдно описывать".
Египтяне растили цыплят в навозе. Именно об этом Адриану было стыдно рассказывать, а еще хуже представлять, как можно есть что-то выращенное в отвратительной жиже из испражнений животных. Один бог у них -- деньги. Эта запись Адриана привлекает внимание Марка: народ, у которого деньги являются богом, конечно, находится под властью черной луны. В этом нет никаких сомнений.
А вторая запись -- упоминание об Антиное, вдруг вызывает прилив воспоминаний. Он, Марк, тогда приехал в императорскую резиденцию в Тибуре, стоял такой же жаркий день, как и сейчас. Воспользовавшись минутами одиночества, ибо уже больной Адриан не отпускал его от себя надолго, Марк зашел в храм, посвященный любимцу императора Антиною -- красивому юноше, утонувшему в Ниле во время путешествия по Египту. Помнится Марк провел тогда рукой по цоколю пьедестала, на котором стояла статуя Антиноя. Там была выбита надпись: "Будь бессмертен как Ра".
Ах какие воспоминания! Марк на мгновение прикрыл глаза, снова ощутив теплую волну памяти, окатившую его с головы до ног. Каким же он был молодым, смелым, скольких ошибок еще не сделал, скольких еще не потерял. Именно там, в этом храме, он пообещал, что будет стараться походить на Ра, стремиться к бессмертию. Такие безрассудные обещания можно давать только в глупой юности. Жизнь тогда казалась простой и ясной, как Аппиева дорога, надежной, созданной на долгие годы, которая будет служить пока не разрушатся камни, создающие основу.
"А сейчас, -- спросил он сам себя, -- рушатся ли во мне камни дороги, называемой жизнью, крошатся ли они на мелкие кусочки, которые нечем заменить? Иногда проще построить новый путь, чем ремонтировать старый. Но для этого есть мой сын, Коммод, он сделает что-то другое, то, чего не удалось мне".
|