Все мы здесь наказаны, весь наш смертным боем разбитый в несметных боях и кое-как, из разновеликих остраконов склеенный наново контуберний. Наказан я, еще недавно не соратник - квирит! - наказаны солдаты, разжалованные из мятежных частей, а Канина, декан, если и не промахнулся где-нибудь по службе, то явно поскупился на взятку, раз уж ему до скончания века придется командовать сущим сбродом, то есть нами. Но что говорить о людях, когда самая местность окрест тяготится неисповедимой карой: черные тополя вязнут корнями во хлябях земных, ветвями во хлябях небесных, редкое солнце - дыра, полная инфернальных пламен, и река захлебывается глиной, утопает в глине - скользкой, холодной, рыже-красной, словно размякшие в потной ладони черепки остракизма, словно остывшая кровь.
От цельной речной воды утихает боль, но после мучительно медовеют раны.
В насмешку, и не иначе, мы называем его Мантуей - кромешно-крошечный островок посреди болот, в разогнутом кольце мокнущего безымянного русла. Где мы в действительности - неизвестно, разве что не на берегах настоящего Минция, за это поручится любой из нас, даже Аррунт, который и не римлянин вовсе, а этруск.
- Да как же так вышло, Най? - спрашивает он меня. - Ты-то как сюда попал?
Спрашивает он, конечно, не про Мантую - и не про наше палаточное братство, сплотившее в неурочный час, в неведомом краю вчерашних незнакомцев, сухощавый и порывистый точно египетская борзая, проникнутый обостренным сочувствованием младший сын. Все мы здесь за что-нибудь да наказаны: я, горожанин до мозга костей, до промозглого кашля за ребрами; перегрин Аррунт; Гемин и Гемелл, близнецы из розных пар, один с лицом прозрачным, словно стекло, другой - с пестрым, будто мурра, и Вописк, близнец с младых ногтей непарный, если верить его агномену.
- Только его нам и не хватало! - ухмыляется в неряшливую щетину Бестия, который тоже, вне всяких сомнений, наказан - за то хотя бы, что который день ленится наточить как следует бритву. - Вот спасибо цезарю нашему, августу июльевичу, удружил!
- Не поминал бы ты всуе, - свысока - с высоты своего поистине варварского роста - советует Дивес, зябко кутаясь в длиннополую, длиннорукавную, не по уставу, тунику. - Смотри, договоришься однажды до фасок...
- Ну, я же не ты, - хмыкает Бестия, и его словам, словам сверхсрочного призывника, ветерана-добровольца с дубленой шкурой, нельзя не поверить на слово. - Тебя-то попробуй тронь - впереди визга в преисподнюю дезертируешь! Сам девка конченая - и мальчишку тому же учишь.
Аррунт беспомощно озирается: разговор он затевал никак не ради чужой ссоры. Дивес, не снисходя до ответа, презрительно узит глаза, тирона Фавста, за которым Дивес по жребию приглядывает, краска ярости захлестывает до яростно-рыжих волос, длинных словно у ребенка, не снявшего буллы, - или у женщины. Выпад Бестии направлен против них, и, пожалуй, старый служака по-своему прав: чти мы должным образом дисциплину, благую богиню, твердит он, неженка Дивес щеголял бы гусиной кожей до локтей и колен, а новобранец с замашками миста был бы острижен, невзирая на его зароки и обеты. Но здесь, в стороне от страны, в лагере, составленном из единственной палатки, нечего и надеяться на безупречный порядок.
К счастью, это лишь первый наш день.
Завтра: сострадательный, не по возрасту искренний и не по чину откровенный Вописк запнется, переспросит, в смятении заломит пясти:
- Он же твой брат, Най! Император - твой брат!
- Но-но! - осадит его Фавст, так и не выполовший сорняков с подбородка. - Видали императора - сроду в войсках не был! То у нас не император, а принцепс!
- Попридержал бы ты свои бесценные выводы при себе - может, и цену обретут, - вмешается, высокомерно цедя предостережение, Аррунт, и на его скулах ярко проступят пощечины тлеющего озноба, а Вописк отмахнется, потрясенный до основания:
- Он же не мог сослать сюда своего брата!
Что правда, то правда: золотой молодежи в армии уготовано трибунство, с широкой полосой для сенаторов и узкой - для всадников; для тогата вроде меня воинский долг - всегда формальность, ключ к магистратурам эдила, претора и консула. Однако Вописк ошибается - из нервов и фибр вместо плоти свитый подобно плетеному колоссу друидов, бледный до последней мурриновой пестрины в лице Вописк.
- Начнем с того, что он мне не брат и...
- Ну вы же понимаете - не бра-а-ат! - передразнит Бестия, и разговор потонет в общем хохоте, и перекинется на кровосмесительные анекдоты, и принудит Вописка терзаться еще жесточе. Я не терзаюсь - аррогаций в нашем семействе было достаточно, чтобы любые узы теперь - брачные, братские - стали в глазах людей и богов инцестом. "По-прежнему зовешь меня Луцием? - заговорщицки подмигивал мне... брат не брат, как выразилась бы в своих книгах Сивилла. - Погоди, вот назову тебя Гнеем - будешь знать!" Не терзаюсь и из-за скабрезной недомолвки, на кои богат несостоятельный в иных отношениях Бестия, - нам нечем заняться и некуда пойти, и не так уж неправ, думается мне, эвокат Фавст, который грозится, наставляя юного Сагитту в рукопашной, оборвать, чтоб неповадно было, "девичьи локоны", а его воспитателю - укоротить одежду до "нормальной мужской" долготы. И пусть потом Канина, деканинской своей властью, хоть до увольнения ячменем его в назидание потчует и вон из лагеря ночевать отсылает - он, Фавст, жалеть ни о чем не будет! Тем более что ни ячменя, ни лагерных укреплений у нас нет, а тоскливые четыре вигилии бессменно несет - вкупе с обязанностями весталки - Аррунт, который не может согреться в палатке и к тому же страдает бессонницей - и который не станет отгонять от тепла товарища по заледенелым потрохам. Благодарение богам, что вдоволь хватает огня и воды!
Вчера: Дивес, бродя рано утром по рябому от ран мелководью, пальцами ног нащупывая мелкие монеты - от царских ассов до бедняцких оболов, доискивается наконец причин:
- Ты ему так и сказал, Най? Так прямо и сказал, что он - бездарность?..
- Так прямо и сказал, - киваю я, углубляясь в реку выше по кровотечению. Но довела богоданного братца, а по совместительству - приемного отца, не прямота - довело его то, что я солгал. И даже не потрудился скрыть, что лгу.
И вот - полусырой костер и жидкая - фашин не нарежешь! - осокоревая молодь вперемежку с тенями, и наспех слепленный из глинистой слякоти трибунал, где под сенью копья, коронованного пучком сена по образу и подобию древних знамен, ржавеют останки нашей бесславной арматуры, и сплошь в скользких, рыже-красных, свежеосвежеванных лужах форум, где стремительный, гибкокостый Сагитта на спор ловит стрелы, которые Гемелл, близнец-одиночка, старательно надписывает, со значением проговаривая вслух каждое слово: "Ищу-у-у... за-а-адницу... Ти-и-ита!" Близнец-сирота перекрикивает его легендой о маркоманском боге, которого по весне приносят в жертву, разя дротиками из омелы. "Ну вы же понимаете - из оме-е-елы!" - со значением тянет Гемелл под общий хохот, и поле ораторского сражения остается за ним.
Копье в боевой значок превратил Бестия. Чего в этом поступке больше - богобоязненности или кощунства, не скажет, наверное, и он сам.
Завтра: Сагитта превратится в Гемелла, ветеран в тирона, я во внимательного, но нерасторопного зрителя, а декан в кампидуктора - и примется гонять новичка по форуму, раз за разом повергая в горячий человеческий и смертный земной пот, вынуждая ползти из-под приставленного к горлу меча - не безобидной фикции, выструганной из дрянного черного тополя, которой защищается этрусский мальчишка, а гибельно очиненного металла.
- Против собаки оно так и надо - с палкой, - щерится Дивес, его опекун. Щерится одобрительно: палка - инсигния эвокатов, и Аррунт, достойно показав себя с ней, не посрамит и опеки старожила. В сущности, это ведь Дивес, а не Канина, должен был взять на себя командование, он выше рангом, на его стороне возраст, опыт и знаки отличия, но я подозреваю, что образцового легионера неограниченная власть смущает намного сильнее, нежели необходимость подчиняться, особенно если начальствующий того стоит. Отговаривается он, впрочем, нашей скудостью: для почти центуриона - капля в море, для десятника - оно так и надо.
- Вставай, щенок, - произносит Канина, вдавливая острие в податливую, трепещущую мякоть, а тирона - в грязь. Аррунт бледнеет от гнева всем своим стекольно-прозрачным лицом - словно молока в тонкостенную чашу плеснули. Но молчит - не то Дивес, чего доброго, добавит: младшеньким, мол, рта бы попусту не раскрывать, покуда кудри в храм не сданы и игрушки на алтарь не возложены или, если кудрей с игрушками жаль, покуда жениха достойного отец с матерью не подыщут, и оскорбление раздвоится, растроится и совершенно расстроит его оборону.
- А давайте сыграем в игру? - светски предлагает Бестия из-под вороха плащей. Его бьет дрожь. - Популярную такую игру...
- Вставай, щенок, - произносит Канина. Тирон запрокидывает голову, пачкая разметанные волосы стылым, рыже-красным, скользким, и, стиснув зубы, выполняет приказ.
- В популярную пускай популяры играют, - фыркает в буйные бурые кущи Дивес, искоса наблюдая за подопечным: справляется ли. - А я оптимист! Коль уж играть - по-нашему, по-легионному!
- Убивать императора? - интересуюсь я. Не без умысла - хотя ему, если подумать, тоже нелегко, носителю пурпура и пурпуры: левый кубок для Друза, в правом лишь губы смочить, просто выпить нельзя... Я не держу на него зла - он проглотил мою провокацию, не раскусив, и поступил так, как мне и хотелось, но страх, на заре жизни пробудивший в нем поэтический дар - дар изъясняться обиняками даже со мной, этот страх он не сможет не расплескать, этот страх неминуемо выльется когда-нибудь в трагедию: не только чернилами на пергамент, но и кровью на чьи-то нечистые руки.
- Вот и видать, что Най у нас - столичная штучка, и больше ничего. Это для преторианцев забава, глупышка из инсулы!
- Не "из", а "с", если на то пошло.
- У, буквоед, тебя бы палкой, да щадят! Я к чему клоню? Мы императора тут - выбираем! Смотри и учись. Ну-ка, подать мне какой ни есть венок! Увенчаем декана!
- Вставай, щенок, - произносит Канина чуть ли не ласково. Белый под грязевыми наносами, остекленело замерший навзничь Аррунт вдруг улыбается - и я понимаю, что у него на уме, понимаю до того, как он слитным усилием мышц отталкивается от земли, высвобождаясь из ее спасительных материнских объятий, - ах, встать, значит?! - и меч, нацеленный в тело, беспрепятственно в тело впивается: под кадыком, над разлетом ключиц, сверху вниз.
...Дивес бранится на чем свет стоит, ругательство за ругательством укрепляя славу римского благочестия. Он раздосадован не на шутку: на тебе, все старания насмарку, вся репутация вдребезги, а палку всего и остается что обломать о строптивого недоноска! Канина, зловеще спокойный и невозмутимый, отстраняет его коротким невыразительным жестом. Наказывать - забота декана.
- Зато теперь он на собственном опыте убедился, что надежней колоть, а не рубить, - утешает Дивеса миротворец Бестия, которому, однако, очень не по себе.
И не зря. Когда под вечер Аррунт появится у костра - с добротно перепеленутой шеей и без права голоса, не говоря уже о голосе как таковом, - каждому станет ясно, что за свои обетованные локоны он еще долго сможет не опасаться: никто не сравнит их с девичьими, пока обрамляют они кусок слезящегося мяса.
Вчера: Гемин и Гемелл, не найдя себе иного занятия, чистят снаряжение, вполохоты обмениваясь шпильками. Накрапывает дождь - черный в тополях теней, рыже-красный в просветах кровеносных веток.
- Что, Марк? - с ехидцей домогается Гемин, только аттическая соль хрустит на зубах. - Каково быть хорошенькой девочкой в палле?
- Представления не имею, - морщится Гемелл, подвернувший для работы рукава и оттого мерзнущий несносней обыкновенного. - Но приятней, наверно, чем быть девочкой бородатой.
Гемин, задетый за живое, шумно и часто дышит. Отчаявшись заточить бритву, он раздобыл себе в чужих пожитках добрый булыжник вулканического камня, но предательски мешкает пустить его в ход. В отместку он поминает некие книги, которые без надобности мужу всех жен, однако закономерно обнаруживаются среди параферналий у жены всех мужей.
- Приап, - бормочет он. - Приап!
- Патик! - парирует Гемелл.
- Кинед!
- Диадох.
Гемин на миг теряется, и даже Фавст с вечным своим "Ну вы же понима-а-аете..." озадаченно заламывает брови. Но, похоже, соль странной отповеди Гемелла - в завуалированном "царь", и ветеран звереет до чрезвычайности, едва не на манер нервиев, у которых, по неиссякаемым рассказам Аррунта, шерсть перед битвой режется.
- Христианин! - ревет он вне себя от слепого бешенства.
Гемелл придвигает замотанный в тряпицу меч, не спеша разоблачает его, некоторое время отрешенно любуется мантуанской панорамой, немедля запятнавшей клинок.
- Все, Квинт, - говорит он, насладившись паузой. - Ты доигрался.
И наносит удар.
...Когда на форум сбегаются непричастные, Гемелл уже штопает распоротую понизу тунику, а Гемину декан зашивает надсаженную - до легкого легко - ратными подвигами грудь.
- Откуда проблемы у греков? - рассуждает врачуемый, обращаясь, по видимости, к жарко распаленному костру, где калили кривую иголку, и к котелку кипятка, в котором вываривали нить. - Оттуда, что Дий всеблагой величайший не умеет удержать своего дружка в штанах. Откуда проблемы в нашей палатке? Оттуда, что Канина, нас, дурня зеленого с дурнем переспелым, разнимая, не умеет удержать своего дружка в ножнах!
Канине между тем удалось невозможное: нечетные, из розных пар близнецы обрели его заботами внятное тождество - оба с ног до головы в наливных бутонах, предвосхищающих роскошный цветник синяков.
- Откуда проблемы у Гемина? - торопливо встревает испуганный его дерзостью Сагитта - нервный, тонкокожий, ненавидящий насилие Сагитта. - Оттуда, что он не умеет удержать своего дружка за зубами!
В глазах бесстрастно орудующего иглой Канины не прочесть ни помилования, ни приговора. Не отрываясь от дела, он хмуро осведомляется:
- Какая бестия вас укусила?
- Ну вы же понимаете - Бе-е-естия! - со значением блеет Фавст, и губы у нас помимо воли распухают невыдохнутым весельем. Бестия, конечно, ни при чем - при чем в ссоре старших будет новобранец?
Гемелл с независимым видом пожимает плечами.
- Мы играли в слова, а потом Квинт ни с того ни с сего окрестилменя христианином.
Иногда мы забываем, кто мы - и сколько нас. "Пить надо меньше", - ворчит по этому поводу Бестия, сам, однако, не пренебрегающий ежевечерними возлияниями несмотря на строгий запрет Канины. "Или больше", - бывает, спохватывается он, и я с ним солидарен. Нам нужно пить больше, чтобы не просто забыть, но забыться. Канина убежден в обратном. Мы на перепутье, но все равно иногда нам кажется: кого-то недостает; кто-то исчез - попрал рубежи нашего естественного, нерушимого померия.
- Эй, Марк, Марк? - тревожатся в толпе, которую изрядно сгущают - популяция к популяции! - обступившие палатку тополя.
А затем наступает - и длится, длится, длится - тягостная бесконечность, когда Канина считает, про себя и изустно, слева направо и наоборот, вновь и вновь, но не может сосчитать, сколько же нас всего.
Считаем и мы - считаю я, украдкой распрямляя пальцы сомкнутого кулака: Ол, Мартул, Кунт, Ларс - нечесаная борода и прижатый браслетом у запястья рукав, горячечные проталины на снеговых висках и липкие охвостья стянутых ремешком волос. Вот Гемелл с его "Приапеями" - не свитком, а кодексом, которым он с готовностью ссужает страждущих за скромную мзду. Вот долговязый, теплолюбивый Дивес, вот угрюмый Фавст, вот неутомимый рассказчик Вописк... Напрасно. Я сбиваюсь на двух: Най, опальный родич ныне здравствующего принцепса, - и Канина, декан. Всё прочее спорно - все прочие спорны, их претворит, превоплотит, пресуществит еженощная наша попойка, а я буду за это наказан. Все мы здесь наказаны.
- Навербовали по объявлению! - разоряется Бестия, оскорбившийся прилюдной неудачей Канины. - Даже до десяти не могут!
- До восьми, - не очень уверенно возражают ему.
- Тебе-то почем знать!
- Молчать! А, да сгиньте вы в ...! Мне ваша убыль и прибыль до ...!
Бестия от души тычет тирона в бок.
- Привыкай, солдат, служба такая - от рассвета и до тех пор, пока император тебя к ... не пошлет, но прежде лет двадцать лямку потянуть придется!
- Шестнадцать, - поправляет Дивес, оттесняя эвоката на безопасное расстояние.
- Тебе-то почем знать!
Завтра: будет струиться поток - красный, словно речь искушенного ритора, и полководец в запекшейся багрянице окликнет меня с того берега: не это ли - Красноречка? Но ему не одолеть, ни вплавь, ни вброд, кровоточащих ран - одной грунтовой и двадцати трех своих, и его заслонит прорицательница с осанкой статуи - дитя братского народа, которым мы правим отнюдь не по-братски (Рем, или Гета, или сам я не в счет), - и возвестит: чада Фенрира! Гарм, Сколь и Хати, Гери и Фреки! Нет вам спасения, племя лунного пса! Горе! Проклятье и горе! И - тоном, вспененным усталой досадой: конунг Вар - беда в мире. То дружину хозяйскую посеет, то сердце леса украдет. А ты тут каждого встречного-поперечного стращай, никакого покоя...
Вчера: накатываются на заречный откос галлы, и рыже-красная глина осыпается от салических прыжков огромными гранатовыми плодами, брызжет скользкими, холодными зернами. Волчьи выкидыши, глумятся незваные гости, мать ваша шлюха из Альба-Лонги. Подите сюда, лупанар ваше логово, да смотрите не замочите штанов.
- Чего распетушились? - осведомляется Вописк, и мы воем от смеха, даром что до смешного владелец "Приапей" добраться и близко не успел. - Вы там! Галлы! Есть ли у вас потомство?
- Потомство? - недоумевают на противной стороне.
- Ну, сыновья... дочери... вообще!
За спиной у Вописка Бестия на всякий случай поясняет различия между полами на пальцах, и мы воем от смеха, оглушая очевидный ответ:
- Как же без потомства! Это вы, расслабленные, слышали мы, повадились красть друг у друга помет!
Вописк в притворном изумлении священного ужаса округляет глаза.
- У вас есть дети? Но ведь... вы же... вы же - галлы!
И мы воем от смеха, галлиямбически - правда, со сложно укороченной конечной стопой - повторяя "Галлы!" - так что если и не подтекст, то интонация пронимает неприятеля до неистовства.
- И у кого после этого мать продавалась? - философски вопрошает Дивес.
- И кто после этого ворует младенцев? - присоединяется к нему Фавст.
- Лингва латина нон верпа канина, - нарочито, будто для тугоухих завсегдатаев фригидария, артикулирует Гемелл, а Бестия, пользуясь моментом, тотчас вворачивает заветное:
- Ну вы же понимаете - Кани-и-ина!
Терпение у галлов лопается. Тетива оказывается покрепче, и над рекой взвизгивает, взвиваясь, холостая стрела - чтобы на середине полета внезапно клюнуть носом, кануть... бесследно кануть в...
Солнце, запеченное в слоеных, чуть подгоревших облаках, неумолимо склоняется к западу. Я стою возле реки, унимающей жар, бередящей жажду, тщетно пытающейся взять нас в железное брачное кольцо своего русла, - там, где болотистый берег обливается холодным, скользким, рыже-красным ихором. Жаль, что воды ее, живительно-мертвенной, не припрячешь впрок, на ночь, когда Канина в очередной раз поведет меня к трибуналу, - мехи, которые сплеча швыряет Бестия, предназначены не для этого.
Гемин со вздохом отсчитывает мне влажную медь - восемь не то десять монет Юноны Советчицы разного достоинства и чеканки, одинаково рыже-красных и солоноватых. Отсчитывает с ленцой - хотя деньги и не его, он бы нашел им лучшее употребление. Бестия, которому быстро наскучивает ждать, с размаху хлопает нашего казначея по загривку:
- Да не жмись ты, а! Ему платиться как-никак!
- У него все равно "пес" костьми ляжет, - неуклюже острит Сагитта, намекая, что в игре мне не везет.
С угощением дело обстоит совершенно иначе.
Всегда: я распускаю переплеты калиг, расстегиваю пояс, босым и невозбранным ухожу на закат - в топи. Гати здесь нет. Тайной тропы я не знаю. Не знаю я и того, следовали - а может быть, следили - за мной когда-нибудь или нет, провожали ли шаг в шаг, вопреки чужим ухищрениям или благодаря согласному равнодушию у источника я оказываюсь в одиночестве - остаюсь наедине с белым кипарисом в сонном сонме черных тополей, и с леденящей родничной пульсацией под голой ступней, и с довлеющим давлением незримого присутствия - темного, архаического, беспредельного нумена.
Пейзаж орфический. Есть и заклинающие песнопения, но я их позабыл. Позабыл даже, что должен избегать белого кипариса в роще Прозерпины, а вернее - бежать. Монеты лежат у меня под языком, окрашивая слюну призраком крови. Была Юнона - стала Венера. Была Мнемосина - теперь Либитина. Ночь сменяет день, забвение сменяет память, жизнь сменяет жизнь, а смерть - лишь орудие, но не оружие. Я сплевываю подтаявшие медяки на ладонь, словно слитки недуга, что достался мне от братнина учителя, словно кораллово-острые сгустки легочной мокроты. И шепчу над мертвяще-живучей водой, погружая сперва полные руки, затем полые мехи ко дну:
- Я чту тебя, господин марсианских распадков. Я чту тебя, господин марианских руин.
И, не оглядываясь, отступаю - уступаю - на закат, в болота, приютившие в оспистой своей горсти лоскут суши - островок для островитянина. В насмешку, и не иначе, мы называем его Мантуей, но я бы нарек это место Британией.
Медные монеты в сумерках легко перепутать с черными бобами. Кровь во мраке удушья неотличима от рыже-красной глины.
Вчера: вечерняя пирушка в разгаре - гремят в стакане кости, костер хрипит от щедрых подношений бессмертным, порядком похудевшие, исцеленные от водянки мехи без устали снуют по кругу, все сильнее теряя в весе. Я довольствуюсь глотком, привычно отговариваясь: мол, хлебну - и своих не узнаю, и в себе разуверюсь, и дороги не найду, в трех тополях заплутав.
- Най! - ахает припозднившийся Фавст и съеживается, словно под розгой. Человеку с его отзывчивостью в армии нелегко, но ради гражданства решаются и не на такое. - С тебя Канина семь шкур сдерет!
- Ну вот еще! - отвергает пророчество Вописк. - Собачина собаки не ест... тьфу ты, то есть... а хотя... Пес с тобой, на-ка выкуси... то есть вкуси... да пей ты уже, надоел!
Фавст затравленно озирается - удачливый счастливчик, ничего не скажешь. Пересиливая себя, пригубливает и несколько примиряется с судьбой, ободренный тем, что разделил - а значит, уменьшил - мою неискупимую вину.
- Может, оно обойдется? - с надеждой гадает он. - Вон, с Квинтом и Марком обошлось... и с Аррунтом!
Я с ним не спорю. То, что сделал - и что впредь буду делать - я, игнорируя строгий запрет, не чета стычке изведшихся вояк или вздорному геройству новобранца. То, что сделал - и к чему вынужу Канину - я, - измена. Командир приказал нам помнить. Кто я такой, чтобы преступать его приказ да еще толкать на преступление соратников? Казнить он меня не казнит: в тот единственный раз, когда он рискнул, рассеченное горло не принесло пользы ни мне, ни ему, ни дисциплине, благой богине. Но казнью устав не исчерпывается, и Канина прекрасно понимает, что есть вещи хуже недолгого беспамятства, которым для меня в тот единственный раз кончился вечер. Упиваться можно редкостным мгновением мученичества, длительным же страданием можно только упиться - до тошноты, до рвоты, до дрожи в руках и нежелания упорствовать, особенно если стоишь на коленях, склонив голову как под копейным ярмом, и все удары получаешь самым позорным образом - в спину.
Дивес, посулив плащ - против безропотного, онемевшего, с унизительной петлей перевязки на шее Гемина, от которого наставник-Гемелл не прочь избавиться, бросает кости - и проигрывает.
- Завтра ты будешь Дивес, - с завистью предрекает он, разоблачаясь. - Эх ты, предводитель юношества... тебе, мерзлоте, да на этакий рост и двух плащей мало!
Все мы здесь наказаны. Мне суждено сосчитать лишь до двух: Най, мечтающий забыть...
И Канина, который прекрасно понимает, где, как и с чьей подачи его десятка коротает избыток досуга.
- Кто.
Это не вопрос, и поэтому, быть может, мы медлим - я медлю - с ответом: Канина успевает подцепить с земли бесхозяйный мех, выплеснуть остатки воды в рот, брезгливо уронить посудину под ноги и повторить - не вопрос, утверждение:
- Кто.
Некоторые потупляют затуманенный взор, половина глядит именинниками. Я встаю.
- Нет! - вскрикивает Фавст, и неверной рукой хватает меня за руку, и мечет в кого придется возмущенные громы и молнии. - Нельзя же так! Я... мы... мы все...
- Не лезь не в свое дело, ублюдок!
Фавст отшатывается. Быть может, потому, что чересчур пьян. Или потому, что контуберний в своем вердикте единодушен. Или потому, что один из голосов в нестройном хоре принадлежал мне.
- За мной, - велит Канина и, не оглядываясь, уходит во тьму - туда, где высится наспех слепленный из слизистой целины трибунал и под сенью копья, увенчанного по прихоти Сагитты жидким тополиным венком, рыжеют железные кости земли - наше бесславное вооружение.
Там, в сердцевине кромешной пустоты, слышнее всего вой волков - нет, собаки. Там сияет звезда с хищными лучами, что разъедают неизбывный туман, - Сириус. И там зарождается ржавчина, заполняющая раны. Медвяная роса после купания - но прежде ржавчина, липкая ржавчина с глиной. Среди тех восьми не то десяти монет, обретающих приют на дне доньев, никогда не бывает моей. Моя монета вновь и вновь чеканится из моей собственной крови - застуденелой от речной воды, рыже-красной и скользкой.
Тополь как-никак недалеко ушел от ивы.
Завтра: настроение у нас приподнятое - "ну вы же понима-а-аете", уточнил бы дотошный Сагитта; от немелодичного пения шатаются в своих гнездах блуждающие огни звезд - болотные огни, огни обмана, огни дураков.
Veni, domicella, cum gaudio!
Veni, veni, pulchra ! Iam pereo...
- Младшенький, а младшенький? - пристают к Аррунту. - Какая она, твоя Туллия - Туллия Старшая, Туллия Злая, Туллия с Проклятой улицы? Или тебе по нраву ее сестренка - Туллия Добрая, Туллия, что замужем - не за тобой?
- Да идите вы! - смешивается тот, так что в винноцветном румянце, словно в уксусе, растворяется мурра его витилиго. С женщинами Аррунту везет не больше, чем мне - с игральными костями.
- Най, а Най? - налегают на меня. - Ты хорошо говоришь по-гречески? Патрициев сызмальства учат греческому... скажи, Най, твой учитель был из Спарты - или из Фив? А светильники он когда гасил - до урока или после?
- Вместо! - огрызаюсь я. - И род у меня - плебейский!
Все мы пробудимся на свежий день со ржавыми языками, но лишь у меня коррозной коростой оденутся щеки и шея. Тяжелая рука была у Диоскуров, объявивших моему прадеду о победе при Регилльском озере: одних его отпрысков за отчие сомнения обрекла ржави вместо седины, других и вовсе оставила лысыми.
- Тоже мне - плебей! - негодует Дивес. - Да я таких плебеев... которые с золота едят и золотом подтираются... у которых денег...
- Ну простите. - Я демонстративно выворачиваю пояс, который после похода в дремучие топи и череды проигрышей пуст что внешне, что внутренне. - Не тебе, Дивесу, меня богатством попрекать.
Эвокат только скалится. Всем нам сейчас не до ссор: "Приапеи" Вописка гуляют с колен на колени, песни становятся развязнее, а Гемин решает на всякий случай просветить тирона насчет некоего Лузия, получившего по заслугам от некоего Требония. Даже Канину поэтому встречает не гробовая тишина, сдобренная сознанием вины, а приветственные возгласы:
- Декан! Ты был на болотах, декан? Ты охотился на волков, которые не дают нам спать по ночам?
- На волчицу! - азартно перенимает инициативу Сагитта. - Ну вы же понима-а-аете!
Канина не реагирует. Калиги его действительно перепачканы тиной, вокруг ногтей заянтарела густая тополиная камедь. Он не задает ритуального вопроса. Он выпрастывает из чьих-то радушных ладоней кувшин и наотмашь выплескивает его содержимое мне в лицо. Отдернуть головы я не успеваю.
Соратники умолкают. Молчит и декан. Я неверяще прикладываю пальцы к губам, слизываю расплющенные капли - жестом столь характерным для человека, который ощупывает разбитый рот, что Аррунт содрогается всем своим сухощавым и чутким, словно у египетской борзой, телом. Он ошибается. Канина меня не ударит - по крайней мере, не здесь, не при остальных. В конце концов он - наш декан. И он полагает, что если беспорядки нельзя пресечь - в них должен быть запятнан каждый. Вот почему он всегда пьет вместе с нами. Вот почему он хочет, чтобы пил и я.
От воды тает и обливает горло кровью монета, на которую я, приклеивая ее к нёбу, полагался как на аметист. Растаяла бы она, опусти ее кто-нибудь другой в злополучный сосуд? Тают ли монеты, что я топлю в заповедном роднике, - монеты, что намывает к восходу солнца река? Из чьей они крови - и чья они плата?..
- Отлично, - кивает Канина и запивает свою констатацию кувшинными подонками, а подонки контубернийские взрываются восторженными криками.
- Ура! Вывели Ная на чистую воду!
- Сейчас его выведут кое-куда подальше!
- Ну вы же понима-а-аете!
Я с такой поспешностью вскакиваю на ноги, что лопается пряжка и валится с плеч плащ, холодный и скользкий, обагряя землю словно остывшая кровь. Восторгу собрания нет предела.
- Декан, он готов!
- Сними и тунику, Най, она тебе тоже без надобности!
- Ну вы же понима-а-аете!
- Да идите вы! - прощаюсь я, понимая - по пристальному взгляду Канины, - что его терпение испытывают. Не бражники - я.
И я иду, но на полушаге декан останавливается.
- Выпей еще, - советует он. - Не повредит.
Он знает: с каждым новым глотком нарастает ощущение, что все происходит не здесь и не со мной. Он думает: это несправедливо для духа, но допустимо для тела. Он убежден: мы должны помнить, хотя бы и в ущерб нашей свободе, ибо, забыв, это будем уже не мы, а значит, и свобода не станет нашей. Он хотел бы подобрать ключ к тополиному редколесью - леденящий, железистый ключ, погребенный в землистой трясине. Одного он и не подозревает: я не смогу показать ему истоки реки, если он не сможет растворить медную монету в первородную кровь. Мне это по силам - мне это было по силам еще при августейшем дворе.
Я лежу в палатке, опираясь на левый бок, словно при трапезе, и вонзив острие локтя в складки подостланного плаща.
- Эй, Най! - взывают снаружи. - Долго нам ждать твоего летейского пойла? Разве мы тебе не заплатили? Когда, в преисподнюю тебя, соберешься наконец? В глотке сухо как у девственницы в...
Ежевечерняя пирушка не терпит отлагательства.
Я лениво листаю одолженный кодекс-палимпсест. Пергамент выскоблен небрежно - местами из-под приапических стишков брезжит ученый трактат. "Мантуя, - читаю я, - поселение при... именем своим... этрускам... Мания... безумия... бог подземного царства... блаженным манам... иначе... Плутон".