Тогда говорил, не слушали, не понимали. А, может, и понимали, сами видели, да помалкивали. Да и я не прямо говорил, намёками, иначе и нельзя было. А теперь не страшно, не снимут - неоткуда уже снимать. Скажут в крайнем случае: умом поколебался на старости. И пускай, всю жизнь в дураках проходил, не привыкать. Покойный Третий, когда я ему всё, как началось, изложил, факты одни, без выводов своих, так и смотрел на меня: что, мол, с дурака взять? "Всё у тебя?" - спрашивает. "Всё", - отвечаю. Смотрит он все грустно так и говорит: "Ну, ладно. Иди, работай". "Так как же работать? - повысил я голос слегка. - Всё же вверх ногами! Скоро ничего целого в музее не останется, кроме стен! Да и те уже того! Дом-то полвека не ремонтировали!.." Молчит. Ручки свои, дрожащие с перепоя, под стол прячет, думает вроде. "Так, что ты предлагаешь?" - спрашивает наконец. "Единственное спасение, - отвечаю, - ремонт! Музей закрыть, а ремонт начать. Все так и образуется: извините, мол, гости дорогие!.." "Как же ты его начнешь, ремонт, если она, принцесса, еще там? А? - смотрит он на меня. - И он, принц её, как ты говоришь?.."
Был бы он трезв, Третий, да смотрел бы на меня по-другому, может, я тут бы и открыл ему свою догадку. А у него в глазах одно: когда, наконец, уйду? "Я не говорил "принц", - отвечаю ему. - Это вы сказали. А я сказал "хмырь"!" "Ну и некультурно выразился! - стал поучать. - Принцесса дружественного нам государства и - "хмырь"! Соображаешь, что говоришь? - сердиться начал. - Мы тебя на культуру поставили, надеялись на тебя, а ты все за свое: "хмырь"!.." Тут и я разозлился, сделал такой вид, что терпения моего больше нету. Может, думал, догадается, задумается хотя бы. "А кто он, по-вашему? - спрашиваю. - Только "хмы" да "хмы", посмеивается да ходит по дому как хозяин!.." "Кто он такой, я не знаю, - отвечает он, - принц или...Какой-то другой приближенный, а то, что ты не справляешься, уже знаю. Вижу". И ручки свои державные из-под стола выпростал, на стол положил, как лев, ближе к авторучке, к резолюции какой-нибудь, понять дает. "Дом трещит, экспонаты гибнут! - передразнивают меня. - А ты на что, директор? А?.. - и на портрет Генерального на стене смотрит, жалуется вроде: - Не с кем работать - все иждивенцы! Тому подскажи, тому дай... Береги экспонаты и всё, вот твоя задача! И Дом писателя береги, не понятно?" Тут я чуть не закричал: "Так они ж дни и ночи гуляют, принцесса эта и... Этот принц ее! Посуду мемориальную бьют, вещи мемориальные мордуют, саму одежду классика нашего употребляют - не она, а этот... Принц ее! А я что, запретить могу? Меня ж самого комитетчики близко не подпускают!.." "И правильно делают, что не подпускают, хозяина такого! - улыбнулся, личико свое испитое оглаживать стал. - Где пьют, там и бьют, не знаешь что ли?.. Бьют! Ну, тарелку, чашку, рюмку разбили, стул поломали - купишь другие! Стул починишь! Подсказывать надо?.." Встал было из-за стола, Геббельс наш, так его горкомовские между собой называли - по пропаганде же секретарь да маленького росточка, и худой же - да не решился выйти из-за стола, глубоко в нем хмель сидел, оттого и помер раньше срока; опустился опять в кресло свое и говорит, уже мирно: "Принимаешь гостей, принимай, как положено! Как сам хозяин дома вашего принимал когда-то! Читал про это?.. Или даже времени не нашёл биографию нашего великого земляка прочитать?.." Тут я опять подал намёк: "Так он же, принц этот, так же и принимает гостей! Точно, как наше НМЛ!" Смотрит он на меня, Третий, как баран на новые ворота, смотрит и говорит: "Что за Нэмэлэ?.. Хочешь сказать: НЛО?.." Я отвечаю: "Какое там НЛО? НМЛ! "Наше меморируемое лицо" - означает по-музейному!.. И рост у него тот же! А если бы бороду да усы не сбрил бы, так и был бы НМЛ!.. Ленина без бороды да без усов тоже было не узнать!.." Тут глазки моего Третьего совсем уже соловыми стали, смотрит на меня, как слепой. "Так, - говорит, - значит, теперь и на работе принимаешь, с утра пораньше!.. Не пойдет так, понял? Иди, протрезвись! И чтобы я тебя больше не видел в таком состоянии! Всё!.."
По правде говоря, мне и самому не сразу пришло в голову, кто он, этот "принц", Рувер этот, как он потом себя назвал. Думал сперва: комитетчики подсадили своего человека. И зам мой по науке вроде так думал. Хотя потом я понял, что он, зам мой, догадался с самого начала. Но по порядку. Ещё накануне позвонил мне Третий же, сказал: "Завтра примешь африканскую принцессу - из дружественного нам государства. Смотри, чтоб всё было на уровне!" Ну, я, как пионер, всегда готов - мало мы их принимали, почётных гостей, не то, что принцесс да королей, самих Генсеков! И своих, и иноземных!.. Сказал я про это своему заму по науке - он, зам, был тогда человек новый в музее и сам ещё молодой, да ранний, не чета мне: и кандидат наук, и член партии, конечно, и стихи писал, и статьи научные, на моё место нацеливался. Хотя с виду тихий, скромный, услужливый. Но в тихом омуте известно, кто живёт... Ну, вот, пришёл я на работу в тот день попозже - надо было и внучку в детский садик забросить, и жену на рынок, да и выходной был у нас в тот день в музее, для посетителей выходной, и принцессу эту, думал, не привезут с утра пораньше... Ну, приехал в музей, сел в своём кабинете, как стук в дверь. Заходит Глахра, так её называли, главная хранительница музея, главный мой враг - всё ей было не так, что я ни делал, что ни говорил. "Ваше присутствие в музее, - высказалась как-то, - оскорбление для нашего писателя!" А её присутствие не оскорбление! Увидел бы он, наш писатель, кто к нему в невесты набивается, помер бы со страху! Змея же! Хотя лицом вроде и ничего себе. Но и змеи же с виду ничего, гладкие да чистые, красивые даже! И не она одна, Глахра, невестилась перед ним, нашим НМЛ, виртуальным женихом, как это сегодня называется, все! У меня же в музее одни старые девы да вдовы и работали, женский монастырь, можно сказать. Мужчины сюда не шли - непроизводственная сфера же, ничего и не заработаешь. Меня самого по инвалидности моей бросили сюда, был бы цел, не оставил бы ногу на фронте, потеплей бы место нашёл. Так вот, все они, мои распрекрасные дамы, и были как невесты у него, "нашего писателя", как монашки у Христа. Чуть что - "Это оскорбление для нашего писателя! Писатель бы этого не допустил!" и тому подобное. Всё они знали про него: что, где, когда. И одна перед другой старались, кто больше знает. Отсюда и вечные свары между ними, невестами. Ну, а Глахра главным авторитетом тут себя почитала - всю жизнь, можно сказать, здесь, в музее, провела, и замужем не была, девой и осталась, верность ему "нашему писателю", вроде бы сохраняла. И, понятно, никого не допускала без себя в дом, тем более - в мемориальные комнаты, даже мне ключи не давала! Правда, зам мой исхитрился как-то с её ключей дубликаты сделать, подружился с ней поначалу, с Глахрой... Так вот, зашла ко мне она в кабинет и в крик: "Что это значит, Николай Иванович? Что вы позволяете творить в доме писателя? В мемориальных комнатах - пьянка! Сидят на мемориальной мебели! Пьют из мемориальной посуды! В кабинете писателя разгром! Одежда писателя разбросана! Портрет пропал! Одна рама на стене! И зам ваш так называемый с ними же, за официанта!.." Ну, я поскакал на своём протезе в мемориальный дом. И она, змея моя, за мной. А навстречу нам из сада выходит другая "невеста", молодая, тоже, как мой зам, человек новый в музее, "белая ворона", как она себя назвала. "Я здесь у вас, Николай Иванович, как белая ворона",- жаловалась, что обижают её мои старые "невесты", не могут простить ей, что молодая да учёная, тоже - кандидат наук, а главное - что замужем, какая же, мол, ты невеста! Особенно Глахра её ненавидела, "белую ворону" - за то, что выискивала у "нашего писателя" такое, что не то что Глахра, а сам писатель наш не знал: кто, где, когда на него повлиял и на кого он сам оказал влияние. Повсюду искала его следы и до сих пор, говорят, ищет. Правда, теперь вроде нашла, успокоилась... Но про это потом, а то непонятно будет. Ну вот, выходит она из сада, "белая ворона", и тоже в крик тонким своим голосочком: "Ой, Николай Иванович, что там творится! Даже в дом не пускают! Хотела хоть одним глазом глянуть, не пустили!.." А Глахра ей надменно: "Кого действительно трогает судьба вещей писателя, вообще его наследия, тот пройдёт в дом!" А та ей: "Не все же такие, что могут пролезть в форточку!", намекает на худобу змеиную Глахры. А Глахра ей: "А вы бы поменьше ели да лежали, а то скоро муж в постели не поместится!", намекает, что та читает и в постели, как сама же "белая ворона" рассказывала. "Вы за мою постель не беспокойтесь, Глафира Харитоновна, - отвечает "белая ворона", - вы лучше о своей побеспокойтесь!.." Такие вот ангелы, как послушать когда ведут экскурсию, про "нашего писателя" рассказывают, каким он был благородным, а сами зубастые, как акулы, палец в рот не клади! Особенно, конечно, Глахра, "Главная Хранило", как её назвал этот "принц" наш - уже потом, когда она часики у него стянула. "Пожалуйста, - сказал мне, - попросите вашу Главную Хранило вернуть мне часы"... А сначала пожалел её, что судьбой обделена, подружился вроде с ней, по саду прогуливались вдвоём...
Ещё в саду, по дороге к дому, увидел белые рубашки с чёрными галстуками. Как снег на голову среди лета. И во дворе перед домом они, гебешники. И негры, в белом же, прислуга её, принцессы. Тащат посуду из флигеля в дом и обратно. Как муравьи. А в сторонке да на веранде - свита: в белом же, с погонами, важные все - негры же. Я на крыльцо, к двери дома. Глахра за мной. Открыл дверь, шагнул в прихожую - комитетчики, двое молодых, незнакомых. "Нельзя!" - говорят. Я им негромко так, доверительно, как своим: "Я директор музея". Они переглянулись и один исчез. И тут же воротился. За ним полковник из комитета, в гражданском, конечно. Немолодой, личность знакомая. Подает мне руку, говорит: "Не волнуйся, Николай Иванович, всё будет о'кей! А мешать гостям не будем, верно?" И улыбается этак, дружелюбно вроде. "Так, может, что потребуется гостям, - говорю. - Объяснить, что показать?" А сам высматриваю, что там, за его спиной, творится - из прихожей же и гостиную видно, и кабинет писателя. "Да нет, - отвечает, - ничего пока не требуется. Твой зам уже старается". А я всё высматривал, что там, за его спиной, и увидел и её, принцессу, и его, "принца". Его, правда, со спины: высокий, седоватый, сутуловатый даже, в черной паре пиджачной, а её - всю, спереди то есть: высокая, как он, но молодая, лет двадцать пять - тридцать по виду, не худая, не полная. Красивая, конечно, но - не по-нашему. Другая. Я таких не видел. Не чёрная, не смуглая, а, как говорится, кофе с молоком. Вроде даже голубоватая - принцесса же, голубая кровь! Но и светлая, прозрачная как бы. Как алмаз. Понял я тут наш интерес государственный к ней: в Африке же алмазы! Первое место в мире! И как смотрела она на него, своего принца, увидел: вся так и сияет! Он что-то говорит ей, держит её за руку, а она вся так и светится, ничего и никого не видит вокруг, кроме него. Такая околдует, себя не найдёшь! Про это, колдовство её, я и тогда ещё подумал. И зама своего увидел там же, в гостиной: вилки, ложки на столе раскладывал, передник белый, как у негров, на себя нацепил... А больше ничего не углядел. Музыку только ещё расслышал: вроде кто на пианино писательском играет, хотя оно уже век стоит расстроенное. Вытеснил нас с Глахрой полковник на крыльцо, дверь за собой прикрыл и говорит: "К вечеру, думаю, уедут. Хотя точно сказать не берусь - как наша гостья! Может, заночевать захочется, дело молодое!" - усмехается. Тут моя Глахра: "Как это заночевать? Где? На мемориальной мебели? Да вы что, в самом деле?" Ну, тут и полковник показал свои зубы. Посмотрел на Глахру ихним взглядом протяжным, тоже змеиным, немигающим, и негромко так: "А что это вы, Глафира Харитоновна, теперь не упоминаете в своих автобиографиях и анкетах о том, что были в оккупации? А? Забылось? Бывает, конечно: память со временем слабеет, с кем не случается! Но - нестыковка получается: в прежних автобиографиях и личных листках - "была", теперь - вроде "нет", нехорошо, верно?" Уел, крокодил. Стоит бедная Глахра ни жива, ни мертва, красными пятнами пошла. А этот, полковник, улыбнулся, как родной, и ушёл, вернулся в дом. Вернулись и мы с Глахрой к себе, в наш офис, как это теперь называется, в контору нашу то есть, а там уже митинг: шумят экскурсоводы, перекричать стараются друг друга. Одни возмущение выражают, другие, вроде моей парторгши, мир стараются внести. Эта, парторгша моя, глухая была, да к тому же хромая - после болезней разных, но как ЧП какое случалось, слышала, да и бегала лучше здорового; такой у меня был и прежний зам по науке: глухой вроде, а как его личных интересов касалось, слух открывался, болезнь, возможно, такая, помер раньше срока. Так и эта: товарищи, сверху, как вы знаете, виднее, чем нам, будем, мол, дисциплинированными, гости есть гости, а приветливость - наш девиз! Ей и "белая ворона" подпела - из мемориального дома в это время музыка загремела, пианино же, но с усилителем - запищала своим птичьим голосочком: "Ой, товарищи, это же Моцарт! Знаменитый "Бэ-дур"!" А глухая моя не поняла, что та за неё, враждовали же, и окрысилась: "Конечно, - говорит "белой вороне", - для вас все здесь дуры, вы одна умная!" Ну, крик, слёзы, чуть дело до драки не дошло. Уже потом "белая ворона" объяснила мне, что "Бэ-дур" это название фортепианного концерта, который там, как выяснилось, на магнитофоне крутили, принцесса же, и что, мол, это хорошо, что в дом "нашего писателя" пришли такие посетители, которые понимают, куда и к кому пришли: "наш писатель" это, мол, Моцарт в литературе, как сказал один француз. Разошлись мы все по своим углам - что толку митинговать, не те времена были. Сижу у себя в кабинете, стук в дверь. Заходит мой зам. Глазки блестят, щёчки порозовели, угостили, объявляет, шампанским. Сел передо мной и рассказал про всё, что видел, с самого начала.
Когда они приехали, принцесса со свитой, комитетчики были уже тут. Все комнаты мемориальные проверили, как у них положено, Глахра их по дому и водила, она всегда открывала и запирала дом. И окна же после ночи открывала, выключала сигнализацию, которую сама же на ночь и включала. Ну вот, приехали они, и принцесса - в дом. Зам мой открыл перед ней двери и сам зашёл за ней, за свитой, в прихожую, а Глахра в это время из дома вышла во двор, ну её в дом затем и не пустили. А те вошли в гостиную, стали вокруг стола, как у нас обычно ставят экскурсантов, и зам мой начал рассказывать, экскурсионный рассказ повёл. А принцесса по-русски понимала, училась у нас, в Москве, в университете, вот ей, видно, и не понравилось, а может, всё и без экскурсии знала, и вышла из гостиной. Свита за ней, понятно. Вошли в кабинет писателя. Зам мой только за своё, за экскурсионный рассказ, сам, к слову, и разрабатывал методичку для экскурсоводов, как она, принцесса, сказала что-то свите то ли по своему, по-африкански, то ли по-французски, зам, говорит, не расслышал, и тех, свиту и комитетчиков, как ветром, вынесло из кабинета. И зама моего, понятно. Уже в прихожей комитетчики объяснили ему, что принцесса пожелала остаться одна в кабинете. Ну, свита вышла на веранду, не - ту, что рядом с гостиной, а - другую, не мемориальную, её позднее пристроили, уже после смерти хозяина дома, а зам мой с двумя комитетчиками остался в прихожей. А у двери кабинета - два негра, как часовые, охрана, значит. И вот, и десяти минут не прошло, слышит мой зам, и комитетчики же, голоса за дверью, в кабинете, женский голос, принцессы, и мужской. И тут же какой-то грохот, будто что упало. И опять голоса, мужской и женский, негромкие, слов не разобрать. Да и к двери не подойди поближе - охрана! Стоят как статуи, вроде ничего не слышат. А там всё говорят, больше и громче - она, принцесса, и так, что: то ли смеётся, то ли плачет. И - возня какая-то, вроде дверцы шкафа открывают, стулья двигают, и вдруг дверь приоткрылась, принцесса сказала что-то своим неграм, и один из них - на веранду, сказал там что-то и - на место, стал под дверью. И минут через пять, а может, и три, парадная дверь открылась, вошли один за другим три негра: один держит поднос с большим кувшином, из кувшина пар валит, другой - с подносом же, на нём бритвенный прибор да зеркало, у третьего в руках вешалки с полотенцами. Постучались в дверь кабинета и вошли туда друг за другом. Тут, когда они, негры, выходили из кабинета, мой зам и услышал то, что он сказал, наш "принц": "Теперь я буду как опереточный актёр - в роли библейского Лазаря!.." А углядеть ничего не смог - у двери же - негры, не подойти. А комитетчики, вроде, углядели что-то, переглянулись, но ничего не сказали заму. Своим, может быть, потом и сказали. Ну, а затем понеслось: завтрак готовить, на стол накрывать. А те, двое, всё там, в кабинете. А зам мой стал помогать прислуге и так в гостиной и был, когда они, принцесса и "принц" её, вошли туда. И Глахра как раз в это время, забравшись на кедр, и увидела, что творится в кабинете писателя. А когда перелезала с ветки на другую, поближе к гостиной, её и заметили комитетчики и слезть приказали, зам мой видел, как она с кедра слезала, чуть не сорвалась, руки до крови ободрала, долго не заживали, потом уже, когда всё у нас закончилось, больничный оформляла задним числом за травму на производстве, отдохнуть, понятно, хотелось после всего. Ну вот, когда завтракать сели, заму моему дали понять, что он лишний, комитетчики намекнули. Эти, принцесса и "принц", приглашали за стол, "принц" - так особенно, но не осмелился мой зам - там же ещё за стол сели и трое из свиты: генерал африканский, министр её, принцессы, да наш полковник, тот, кто нам от ворот поворот показал. Правда, шампанского успел выпить мой ловкач, не за столом, а в сторонке ему поднесли, слуги же. Но, думаю, не от шампанского одного глазки блестели у моего зама, когда он мне про всё докладывал, явно не в себе был. А может, наоборот, себе на уме, держал что-то про себя: про "принца" ни слова, вроде бы и не видел его там. Про принцессу говорил, да тоже без охоты: принцесса, мол, как принцесса, властная, быстрая, всё, дескать, знает, понимает, ничему не удивляется, "целеустремлённая", сказал. Тогда я спросил прямо: "Ну, а он, любовник её или кто он там, как в кабинете оказался? Через окно, что ли, забрался? Или комитетчики заранее подсадили? Так Глахра окна в доме открыла как раз тогда они появились, с ними и открывала". "Не знаю, Николай Иванович, - отвечает и в глаза мне смотрит, да так, вроде и не видит меня, своё думает. - Возможно, и комитетчики. Хотя не похож он на такого. Не знаю". А руки у него, заметил я, дрожат, как от перепоя, волновался, похоже. А с чего? "Ну, ладно, - говорю, - будем надеяться, что скоро уедут". А он: "А вдруг нет?" "Как это, - говорю, - нет?" Молчит. Всё смотрит на меня, как загипнотизированный. Тогда я ему легко так, а вышло как в воду глядел: "Успокойся, - говорю. - Не останутся. Дом-музей собственность государства, а оно пока что никому ничего не отдавало". Ну, может не точно так сказал, но в таком роде. А до перестройки, до капитализма нашего тогда ещё далековато было, и не пахло.
Шло уже дело к вечеру, концу рабочего дня, скоро мемориальный дом закрывать, а там, слышно было, всё праздновали, гуляли, музыка гремела, но уже наша, Чайковский да Рахманинов, как "белая ворона" объясняла, что, по её мнению, тоже было прекрасно, поскольку была "в духе" "нашего писателя". А дом-то пора уже закрывать, на сигнализацию ставить. Вот Глахра ко мне и пришла. "Как с домом? - спрашивает. - Мне закрывать или сами закроете?" "Сейчас, - отвечаю, - выясню". "А то, - говорит, - я не могу ждать, плохо себя чувствую". Вышел я из нашего офиса, иду к саду, а у калитки комитетчики. "Нельзя!" - говорят. "Мне, - объясняю с полковником надо поговорить. Музей закрывать пора". "Обождите", - отвечают. Один из них и пошёл к дому. Стою у калитки, жду и вдруг вижу: принцесса с ним, "принцем", прогуливаются по саду. Остановились, он ей что-то говорит, показывает на деревья. Неблизко они были от меня, но разглядел я его: в том же тёмном костюме, с галстуком, в шляпе светлой - всё наши вещи, мемориальные, "нашего писателя!" - и то и дело как бы распрямляется, вроде дышит глубоко, как вдруг закашлялся, и увидел я, и услышал, платок достал, губы вытирает и лоб, шляпу снял, отдал ей, принцессе. Тут меня как кипятком окатило, весь взмок: "Он! Нмл!" Еле я на ногах устоял, слабость вдруг такая. Но, думаю, такого не может быть! А вдруг, думаю, может? Это теперь можно всё устроить, любую видимость создать, а тогда ещё и не слышали про эту самую виртуальную реальность! А может, за границей уже и тогда знали про неё?.. Ну, вот, ходят они по саду, она его под руку держит, а он что-то говорит ей, всё на растения показывает. Тут меня к телефону позвали: полковник - из мемориального дома, там, на новой веранде, телефон был. "Можешь, - говорит, - не выставлять охрану на ночь. Наши люди присмотрят. Гости остаются". А я ему: "А завтра как? У меня рабочий день - посетители придут, экскурсантов привезут!" "Повесишь объявление, что музей закрыт по техническим причинам. Вопрос согласован. Понятно?" "Понятно, - отвечаю, - что с меня семь шкур спустят за невыполнение финплана!" Но он не дослушал, положил трубку. Зато дослушал мой зам - стоял за моей спиной, я не слышал, как он подошёл. "Вот так, - сказал я ему. - И посетителей завтра не будет, и музей на ночь открытым останется". "Не переживайте, Николай Иванович, - успокаивает меня, - я останусь на ночь. И Глафира Харитоновна пусть идёт домой". И остался. Почти всю ночь провёл в саду, под домом, и во флигеле, с комитетчиками да прислугой. Но почти, говорит, не пил с ними. Зато на кедр залазил, как Глахра, всё видел: и как они, "новобрачные", при свечах в кабинете на диване сидели, всё разговаривали да разговаривали, целовались, конечно, обнимали друг друга, а о чём говорили, вроде бы, не расслышал, и как и где легли, не видел, вроде, говорит, врозь - в кабинете на диване двоим не уместиться и на кровати в спальне тоже; правда, в материнской комнате свет потом загорелся, там кровать пошире, чем в писательской спальне, но он, зам мой, туда заглянуть не сумел, на пихту, что под окном материнской комнаты растёт, не заберёшься. Со свитскими хотел пообщаться, они в первом этаже дома расположились, но те и по-русски не понимали, и заняты были чем-то своим, обсуждали что-то, спорили вроде даже о чём-то, видел зам мой в окнах, да не слышал, верней не понял - не по-русски говорили. Про это и рассказал мне утром, когда я на работу прикатил на своём драндулете инвалидском. Не про всё однако рассказал тогда, утром: про кедр и про другое, что вызнал, уже - потом, впоследствии, когда всё у нас уже закончилось, пост фактум, как говорится. Сообщил тогда же, утром, что гости позавтракали и уехали кататься - на своих "чайках", с полковником же, к обеду обещали вернуться. Нас всех, коллектив музея, на обед пригласили.
Тогда решил я посмотреть, что там творится, в мемориальном доме, пока их нет, гостей наших и комитетчиков. Поскакал на своём протезе. Во дворе перед домом - одна прислуга, негры и негритянки, куховарят во всю. Из трубы над флигелем дым поднимается, печь, значит, растопили - без разрешения, пожарники предупреждали: не топить. И двое комитетчиков тут же, в майках, помогают: дрова рубят. И завхоз мой тут же - он, понятно, и разрешил печь растопить - сам бывший кагебешник, до майора дослужился, тогда - уже на пенсии. Большой был любитель выпить на дурыку да не дома, жена дома не давала, била, когда домой нетрезвый возвращался. Из проституток взял её, совсем молодую, а потом она сама его оседлала, когда порядочной стала: ни дома выпить, ни посидеть с друзьями не давала, ни шагу ступить без себя. На работе и спасался от неё. А тут - свои, комитетчики, он и рад, прилепился к ним, авось, поднесут. При полковнике однако тут не показывался, тот его и выгнал из комитета после того как мой завхоз провалил операцию, которую ему поручили: внедриться в одну религиозную секту для наблюдения и контроля за ихней деятельностью, сектантов. Так он, мой майор бывший, однажды так набрался на каком-то ихнем празднике, что сам же себя разоблачил: стал там же, на празднике, выводить их всех на чистую воду, пообещал арестовать да к стенке поставить. Ну и выгнали - и оттуда, из комитета. Но пенсию дали. А тут, вижу, ещё не пьяный, выжидает, когда поднесут, дрова носит во флигель. Но комитетчики днём не пили, а ночью он, завхоз мой, дома, нестыковка выходила. Хотел я было за печь растопленную спросить, от пожара предостеречь, да знал его хорошо, завхоза: стал бы этак, со значением, головой своей покачивать да посмеиваться, тем более - перед своими, комитетчиками, себя показывать, какой он, мол, опытный да "рогатый"; "у меня, - любил говорить, - рога железные, не обломаешь". Трезвый, он хуже пьяного был: ничего не допросишься сделать, не понимает ничего и всё тут, только посмеивается да головой своей рогатой покачивает, будто знает про тебя такое, что и сам ты не знаешь, гебешная закваска, понятно; приходилось подносить понемногу - сразу человеком становился. И выгнать его рука не поднималась, жалко было - на работе только и спасался от жены своей. Помер тоже, не так давно. Ну вот, плюнул я только и в дом. А там уборка: в гостиной да на веранде негры пол натирают, окна моют. В кабинете да в спальне писателя тоже прислуга возится, две негритянки, молодые. И вот тут, в кабинете писателя стало мне не по себе, будто в чужой дом без спросу забрался или, как зам мой, подсматриваю, за чем не следует. Мне и прежде бывало не по себе, когда приходилось сюда заходить - всё же тут, в кабинете, оставалось как при нём, а теперь - и манишка его на диване валяется, и свечи на столе письменном оплывшие. Оглянулся я, как всегда оглядывался на его фотопортрет в полный рост, где он у своего книжного шкафа стоит, как живой, а портрет этот и висел в простенке у шкафа же, а портрета нет, одна рама со стеклом стоит под стенкой. Ну я и поскакал обратно, в офис наш. Вызываю зама, говорю: "Портрет писателя, действительно, пропал. Надо составлять акт. Возьмитесь за это с Глафирой Харитоновной. Я тоже подпишу". А он смотрит на меня и молчит. "Вы не поняли?" - спрашиваю. "Глафира Харитоновна сказала, что не войдёт в мемориальный дом, пока там находятся люди из комитета. И - ни за что теперь отвечать не собирается", - говорит и смотрит на меня в упор глазками своими горящими. "Ну, - говорю, - сами составьте, подпишем вдвоём". Тогда он: "Николай Иванович, не стоит пока ничего составлять. Никаких актов. Мы же не знаем, чем и когда это всё закончится". И смотрит мне в глаза всё так же. "А чем это, по-вашему, может закончиться? - спрашиваю его. - Уедут и всё. Ну, ещё один день постоим без работы, ну, два дня". "Хорошо, - отвечает, - если только так". "А мы сегодня разведаем, - говорю, - когда они уезжать собираются! Во время обеда и спросим, деликатно, конечно, как бы между прочим, да?" Молчит. Затем: "Я бы вам не советовал это делать, Николай Иванович, здесь вещи серьёзные происходят, нам пока непонятные". Умел он, мой зам, страху напустить да туману, особенно взглядом своих глазок - шариков горящих, несытых каких-то. А может, и сам был из них, комитетчиков, в прошлом, как мой завхоз. А может, и не в прошлом, своим был для них и тогда. Мне же его в горкоме и навязали, сам Первый сказал: "Возьми". Я объяснял Третьему, что не нужен мне зам по науке - какая у меня наука? Экскурсоводы одни, старые уже да увечные, одна "белая ворона" - молодая, статейки в местной газете как печатали, так и печатают: из года в год одно и то же: где, когда родился "наш писатель", когда дом построил, какие произведения в нём написал, кто в гости к нему приезжал, то же, что и на экскурсиях талдычат, как заведенные. Но настояли: марка им, горкомовским, нужна была - кандидат наук, мол, растущий ученый. Словом, на моё место целили, что и подтвердилось затем, когда дом отремонтировали.
Ну, вот, сообщили мы коллективу, что на обед нас всех приглашают. Разволновались мои "невесты", понятно - принцесса приглашает же! Не каждый день такое случается, на таком, как говорится, уровне обедать! И Глахре я сообщил об этом, она в своём кабинете сидела. "Вот как! - говорит. - Меня хотят сделать соучастницей преступления? Обедать на мемориальной мебели? Не на такую напали!.." И тому подобное. Ну, думаю, не хочешь, не надо. Пошёл я к экскурсоводам, а там тоже шум: одна говорит - не пойду позориться, другая тоже сомневается, можно ли такое устраивать в мемориальном доме, а "белая ворона" радуется: "Товарищи! - говорит своим голосочком. - Это же культурный обмен с народом Африки! Тем более это важно, что там понимают и любят "нашего писателя", как мы теперь знаем!" Её, эту "ворону", я, к слову, тоже не хотел брать к себе на работу, понимал, что мои чёрные да серые недовольны будут, покоя не станет в музее; но взял, хотя никто не неволил, как с замом. Муж её, "белой вороны", упросил: аспирантуру закончила, кандидатскую защитила по нашему же писателю, а в школу учительствовать не хотела, детей боялась. А в нашем городе куда ещё пойдешь? В торговлю разве да в обслугу, да ещё в это самое девятое управление, в комитет же. А обратно в столицу, где училась, тоже неохота - муж-то здесь, на винзаводе работает, и сама не такая красавица, чтоб мужьями разбрасываться, подслеповатая к тому же, хотя очки не носила, пенсне надевала, когда требовалось, как наш писатель. В партию собиралась вступить, я её в будущем и метил на место своей парторгши глухой, когда старая на пенсию уйдёт. Муж её, понятно, поблагодарил: ящик вина к празднику доставил. И потом же подбрасывал, к праздникам же. Так вот, "невесты" мои волнуются, чирикают, квохчут, щебечут, как дверь открывается и входит Глахра. Стояла, видно, под дверью и подслушивала, как всегда. Заходит и с порога: "Николай Иванович! Кому не надо, пусть не идёт не позорится! А то на весь мир прославимся, какие мы воспитанные да образованные!" Ну, тут пошло - поехало: крики, оскорбления, чуть не в драку. Еле утихомирил. Парторгша моя, ехидно так, уела Глахру: "Мы, Глафира Харитоновна, тоже умеем, когда надо, "кофка" говорить, не беспокойтесь!" Это Глахра так, когда кому понравиться хотела, кроткой голубкой прикидывалась, ворковать начинала, вместо "кошка" - "кофка", вместо "книжка" - "книфка" и так далее. И все стали собираться на обед - назло Глахре. "Дом, - рассуждают, - наш! Мы тут - хозяева, а не гости, чего нам стесняться!" - подбадривают себя. Пудрятся, губки подкрашивают, всё такое. "Выйдите, Николай Иванович, а то мы стесняемся!" - "белая ворона" говорит. Мы на выход с замом, как тут завхоз мой. "Гости, - докладывает, - с прогулки вернулись". Сам, вижу, трезвый, но глаза уже горят - там ему, видно, сказали про приглашение на обед, комитетчики же. "Может, - спрашивает, - цветов в саду нарезать? К обеденному столу?" "Конечно! Конечно! - защебетала "белая ворона". - Это будет прекрасно!" Смотрю на Глахру: что она скажет? Она и говорит: "Я сама нарежу. Вы только, - завхозу, - клумбу истопчете. И не нарежете, мужчины этого не умеют делать. Лучше идите приведите себя в порядок". Покачал головой да поулыбался мой отставной гебешник, но промолчал, пошёл к себе в котельную руки мыть да переодеваться. Вышли мы с замом из офиса, видим, правда, стоят уже на улице, под нашей садовой оградой три "чайки" чёрные, вернулись наши гости. Пошли мы неспешно к мемориальному дому, дождёмся, решили, наших дам в саду. Идём по аллее, понемногу к дому приближаемся, как слышим голоса: её, принцессы, певучий, и его, "принца", басок. Голоса, поняли, из писательского кабинета. Мы поближе, под окном кабинета стали. Слушаем: "Ничего, милый, если я останусь в джинсах? Или надеть платье?" "Как хочешь, родная. Но лучше надень платье - на всякий случай - вдруг обидятся!" "А какое? Белое?" "Надень белое, тебе хорошо в нём... Не помню, куда положил своё пенсне..." "Но ты же решил, любимый не надевать его!" "Но я только здесь. Хочу газету посмотреть". "Зачем, милый? Тебе же и так всё ясно!" "Да, но... Жизнь же продолжается, даже в этом рае! Хоть он и похож больше на кладбище. Но, ты знаешь, здесь всегда было так, только местный климат радовал, поселял надежды, моцартовский климат, если ты не возражаешь". "Прежде ты сказал: "антисоветский"!" "Я был несправедлив к климату - он равнодушен к любой власти, в этом его прелесть... Кажется, пенсне в столе, родная..." "Лежи, милый, я подам..." "Спасибо, моя хорошая... Но зелени, ты знаешь, прибавилось. А птиц почему-то нет. Может быть, их не полагается в раю?.. Зато везде и непрерывно - ты заметила? - поются песни!.. А как у тебя, в твоём Эдеме? Поют птицы?" "Поют, милый! Ты и услышишь, и увидишь их - у нас невозможна такая грязь!" "А что, у тебя, душа моя, живут одни ангелы?" "Наоборот, милый! У меня такие дети природы, что если бы не безусловный порядок, то... Было бы во много раз хуже, чем здесь!" "Ты такая строгая?" "Нет, любимый, строг многотысячелетний порядок. Хотя и у нас пустыня растёт". "Я любил пустыню, хотя ни разу не видел её, настоящую". "Ты увидишь её, любимый. У нас есть всё!" "Как в Греции". "Не смейся, милый. Ты увидишь даже свои любимые берёзы. Я сама растила их". "Правда?" "Правда, любимый! Ты оживешь по-настоящему, станешь вновь молодым, забудешь всё!" "Но я не хотел бы забыть всё, душа моя!" "Не захочешь, будешь вспоминать хорошее..." "Но вспоминать можно и здесь, душа моя!" "Можно, но ты не сможешь быть самим собой, не сможешь быть и таким, как сейчас, ты знаешь, родной!" "Ну, почему же? Мы можем здесь жить, трудиться. Я бы водил экскурсии по дому. Или служил бы садовником". "Не смеши меня, милый, не надо. А то я расплачусь. Ты же не выносишь слёз!" "Почему когда мне весело, другим становится грустно? Так было, так вот и теперь". "Потому что ты... Бываешь беспощадным, любимый. Ты ведь не просто шутишь сейчас, ты всерьёз думаешь об этом!" "О чём, душа моя?" "О том, чтобы остаться здесь! Раньше, ты говорил, тебе казалось, что здесь ближе к богу, а теперь?" "Но ты же будешь со мной! Без тебя же мне не жить!" "Я знаю, любимый. Но если бы даже я решила здесь остаться, чего мне ни за что не позволят, ты всё равно не сможешь - никто не поверит в это! А так... Никто не оставит нас в покое, ты не можешь не понимать это!" "Ну, почему же? Мы можем жить не здесь, а, скажем..." "Бог мой, перестань терзать моё сердце!.. Не вставай, полежи!" "Успокойся, душа моя! Успокойся, родная! Дай я вытру твои слёзы! Вот так!.. Иди переоденься, скоро придут наши гости!.." Слышно было, как она хлопнула в ладоши, затем сказала что-то неграм своим, как я понял, и вышла из кабинета. Потом уж я установил, что она в материнской комнате спала, отдельно, значит, от него, своего "принца", туда, видно, и теперь отправилась переодеваться к обеду. А он, как она вышла из кабинета, запел негромко баском своим и к окну, слышно было, приблизился. Тут мы с замом юрк, как мыши, под навес, на террасу; собака там каменная тогда стояла, подарок нашему писателю, не помню уже, от кого. Потом-то её украли, польстился кто-то, хотя ценности в ней, в собаке этой, никакой не было. И тогда думал я, и теперь думаю - дело рук моего завхоза, за бутылку что угодно мог отдать. Тут-то, на террасе, я и увидел у моего зама магнитофон в руках, записывал всё, что мы слышали. Не смутился, когда я спросил, зачем. "Понадобится, Николай Иванович!" - ответил. А у самого глазки горят, как у крысы, вроде даже как кровью налились. Потом-то он свои записи показал. На машинке перепечатал, таил от всех. А может, и не от всех, кому-то и показывал. А когда всё уже отошло да забываться стало, показал мне эти листки, копию, да и оставил их у меня на столе в кабинете моём, мы тогда Первомай отмечали мужской компанией: я да он, да завхоз, да бухгалтер наш. Бросил он листки эти на стол да над собой посмеялся: "Думал навар хоть какой-нибудь получу, а вышло одно фуфло!" Какой навар он надеялся получить, точно сказать не могу, предположить только: то ли комитетчикам свои записи хотел предоставить, то ли, если он, "принц", на самом деле НМЛ окажется, докторскую защитить или что-нибудь ещё в этом роде, словом: как дело повернётся. А вышло, что записями его воспользовался я - он ведь всё записывал, магнитофон маленький, незаметный, под пиджаком он его и прятал. Вот так, пиджак белый, а душа чёрная. Стоим мы так на террасе этой, как вдруг слышу: в каптёрке садовничей, за дверью, вроде возня какая-то. Открываю дверь, а там, в каптёрке этой, Диана наша, Бобылева, сидит, смотрительница наша, музейная. Я удивился. "Вы что здесь делаете, Диана Владимировна?", - спрашиваю. "Отдыхаю", - отвечает. И улыбается. Тут зам мой: "Я попросил Диану Владимировну переселиться сюда, пока во флигеле наши гости". "Зачем же сюда? - спрашиваю. - Вы что, здесь и ночевали?" Отвечает: "Я привычная, Николай Иванович, не беспокойтесь". А сама на зама смотрит, боялась его почему-то. "Идите, - говорю, - Диана Владимировна, в сад или в комнату экскурсоводов, там и отдыхайте. А ночевать будете в моём кабинете на диване, ясно?" Опять смотрит на зама и молчит. Дворянка бывшая, из знатного рода была, а фамилию мужа носила, Бобылёвой значилась, и так и жила после смерти мужа бобылем. А как родственники мужа квартиру у неё забрали, я её во флигель пустил, в одной комнатушке так и жила. В музее смотрительницей чуть не полвека прослужила. Чистенькая была старушка, маленькая такая, пряменькая, тихонькая, божий одуванчик, словом. "А хотите, - говорю я ей, - пойдёмте с нами на обед. На принцессу посмотрите". "Я, - отвечает, - принцесс видела, Николай Иванович. И хозяина дома видела. Да он меня и не приглашал на обед". Тут я растерялся, взглянул на зама. А он мне: "Думаю, не надо Диану Владимировну беспокоить. Правильно я говорю, Диана Владимировна?" "Правильно", - отвечает старушка. И смотрит на него как загипнотизированная. Потом уж он с ней и расправился, недаром она его боялась: выселил её из флигеля, она и померла. Без меня это уже случилось. После перестройки. Все музейщики города хоронили - оказалось, графиней была наша Диана!.. А он, зам мой, тогда уже директор, "Бобылевскую премию" учредил - для лучшего музейного смотрителя, во власть вошёл, теперь, говорят, сам музей хочет приватизировать. Во флигеле свекровь свою поселил, её же и смотрителем поставил.
Так стояли мы на террасе, когда видим: "невесты" наши идут по аллее. Впереди - завхоз, букет в руках держит, позади - Глахра, а с ней "телеграфистка", тоже враг мой, но не открытый, как Глахра, - как что не так в музее - крыша протекла, экспонат какой украли - телеграммы посылала в Москву под чужим именем, мы Москве тогда подчинялись, и сама была ростом и тощая, как телеграфный столб, тоже старая дева. Следила за всеми: кто как одет, кто что сказал, роль надзирателя на себя взяла. А парторгшу мою глухую клевала больше всех - та же в болезнях своих, как в шелках, ходила: то нацепит на себя фуфайку какую-нибудь отпетую, то голову обмотает платком теплым да так, что посторонний испугается, то валенки среди лета на ноги натянет. Вот "телеграфистка" её и доставала: "Вы позорите нашего писателя!", "Вы отпугиваете посетителей музея" и тому подобное. В отпуске находилась тогда, но примчалась, Глахра ей, видно, сообщила про наши события. Присоединились мы с замом к этой процессии, возглавили её, так сказать. Входим во двор. А нас уже, по всему видно, ждут. Полковник наш тут, конечно, свитские, прислуга да комитетчики около флигеля расположились. А полковник и свита посреди двора стоят. И все смотрят на нас. Дамы мои заробели, сбились в кружок вокруг завхоза - букет-то у него в руках. А зам мой, как лебедь, в белом своём костюме, отделился от нас и подплыл к свите, как и своим, те тоже все в белом. Я тогда - вперёд, мимо свиты, к крыльцу пошкандыбал. "Николай Иваныч!" - полковник меня окликает, остановить хотел. А тут дверь парадная открылась, принцесса и он выходят на крыльцо. Она так и сияет, светится вся, как алмаз в оправе, в платье белом, как невеста. А он тоже улыбается, но как бы через силу - бледный, худой, после болезни. Смотрит на меня, ожидает, что скажу что-нибудь. А у меня язык отнялся - понимаю, сердцем чую: он. НМЛ! Хоть и не похож на себя. То есть, и похож, и не похож. Наконец говорю: "Добрый день!" "Добрый день!" - отвечает. "Я, - говорю, - директор музея. А это, - показываю на своих, - мои сотрудники". "Очень приятно, - отвечает и руку протягивает мне. - Милости просим, - говорит, - к столу!" "Спасибо", - отвечаю и пожимаю его руку. Рука большая, костистая, но шёлковая, как у стариков бывает. И принцесса к дамам моим обращается: "Заходите, пожалуйста!" А те смотрят на неё, улыбаются, раскраснелись и ни с места. Сразу околдовала их глазищами своими. Тут завхоз мой и подал ей цветы, сам тоже красный, от выпитого, улыбается, как ребёнок. "О, спасибо!" - сказала принцесса, и лицо своё в розы эти окунула, да так затем улыбнулась, так просияла, что и дамы мои разом в детей обратились, защебетали: "Это большая честь для нашего дома!", "Как был бы рад наш писатель такой гостье! - "белая ворона" запела. - Он так мечтал побывать в Африке! А теперь африканское солнце само к нам заглянуло!" - Сияет принцесса, и он улыбается, переглядывается с ней. А на него самого никто и не смотрит. Только моя глухая рядом со мной, как всегда, на меня равняется, на него смотрит. Я и представил её: "А это - секретарь нашей парторганизации!" - говорю. Он очень удивился: "У вас и парторганизация имеется?" - спрашивает. "А как же! - отвечаю. - Пять человек коммунистов имеется, значит, есть и парторганизация!" "Вот как! - всё удивляется. - Клея, - к принцессе обратился, - в музее, оказывается, есть парторганизация!" - улыбается ей. "Правда?" - она на меня смотрит. А он ей: "Это - директор музея, - меня представляет. - А эта милая дама - секретарь парторганизации!" - представляет мою глухую. "Очень приятно!" - улыбается моей глухой принцесса и протягивает ей руку. "Заходите, пожалуйста!" - говорит. А моя глухая как окоченела, не знает, как быть, слышать или не слышать, что ей говорят, на меня смотрит. Я ей тогда: "Руку-то дайте, не откусят!" Дала руку, заулыбалась, наконец. А Глахра с "телеграфисткой" чуть поодаль стояли, наблюдали за всем, не знали, видно, ещё, как себя вести. И зам мой, я и не заметил, приблизился, стоял за моей спиной, записывал всё. Принцесса сказала что-то своей свите, они поклонились в ответ, её министры и адъютанты, и двинулись к крыльцу. А принцесса в дом, мою глухую ведёт за руку, за ними и все мои потянулись. Глахра же с "телеграфисткой" позади всех. Тут я и окликнул Глахру, представил её: "А это, - говорю, - наш Главный Хранитель, Глафира Харитоновна. Четверть века в музее работает, ещё при сестре нашего писателя работала!" "Вот как! - улыбнулся он. - Очень приятно!" - руку ей протягивает. А Глахра, язва, руки не подаёт и отвечает: "А мне не очень приятно, что мемориальный дом и вещи писателя оказались под угрозой!" И смотрит этак на костюм его, "принца", да на белую манишку с бантиком, что на нём топорщится. Ох, как он рассмеялся! Голову закинул, платок из кармана брюк достал, глаза вытирает и - Глахре: "Простите, ради Бога! Какая, - говорит, - вы прелесть! Разрешите вашу ручку!" И Глахра раскраснелась, руку подала, он её и поцеловал. "Спасибо!" - сказал. И - в дом её приглашает, "Прошу вас!", - говорит. А Глахра: "Благодарю! Мне приглашения не требуется, я и сама дорогу знаю!" И вошла как хозяйка. А за ней - министры да адъютанты, мимо нас, все эполетами золотыми блистают. Но его вроде бы и не замечают, мне одному только кивают. А он только хмыкает на это да улыбается, да оглаживает рукой свой подбородок бритый, не привык, видно, без бороды. Последними мы вошли в гостиную, он, я да зам мой. Я его вперёд пропускаю, а он меня. И с собой рядом за стол усадил. А сам - рядом с принцессой сел. Все уже сидели, только адъютанты исчезли куда-то. "Белая ворона" моя рядом с принцессой уселась, по правую её руку. А зам мой со мной рядом. А вокруг нас негры в белом, прислуга. Наливают всем в бокалы да в рюмки. На столе же - закуска лёгкая, всё наше: ветчина да икра, чёрная да красная, огурчики да помидорчики, всё первый сорт, понятно, мясо холодное да бутылки с минеральной. А посуда наша, мемориальная. Горячее потом уже разносить стали: и рыбу и мясо, но не по-нашему приготовленное. Мясо, вырезка, понятно, тёмно-красное, вроде бы сырое, а во рту так и тает. А фрукты не наши были: и бананы, и ананасы, и апельсины, и такое, чего я и не слышал. Но это всё уже потом было, и кое-кто из моих до этого, десерта, не добрался - и объелись, и обпились до десерта, в том числе и завхоз мой, понятно. Напротив него, "принца", сидел он, завхоз мой, в окружении дам моих, экскурсоводов, вот я и рассказывал ему, своему соседу, кто есть кто из сидящих напротив, он интересовался. А зам мой в это время и влез в наш разговор: "В доме нашего писателя, - хихикнул, - служат его персонажи!" Тут сосед мой нахмурился, побледнел даже и спрашивает моего зама: "Вы, извините, тоже?" "Я, - отвечает зам, - недавно здесь работаю. Защитился и приехал сюда недавно". "А какая тема у вашей диссертации?" - спрашивает он. "Называется диссертация моя так: "Черный человек в русской литературе". Там и про "черного человека" у нашего писателя". Ничего больше не спросил он у моего зама. Встал и пошёл вокруг стола, оглядывал стол, всё ли у всех имеется, все ли пьют да закусывают. А "белая ворона" принцессу атаковала - сидели рядом, вот и пользовалась. Тут я и сам всё слышал, без записей моего зама помню. "Простите, пожалуйста, - говорит, - как вас величать? "Ваше величество"?" "Ну, зачем же? - улыбается ей принцесса. - Меня зовут Клея". "Это, - говорит "белая ворона", - Клеопатра?" "Да, - улыбается принцесса. - Клеопатра". "А, простите, - достаёт её "белая ворона", - Антоний у вас уже есть?" "Есть!", - рассмеялась принцесса. "Как хорошо! - улыбается "белая ворона". "Не знаю! - отвечает принцесса". "А можно ещё Моцарта поставить? - "белая ворона" спрашивает. - У вас что-нибудь ещё имеется, помимо концерта бэ-дур?" "Да, конечно, - отвечает принцесса. - Я привезла в подарок музею много записей. И магнитофон". "О, спасибо! Как хорошо!" - защебетала моя ворона. Сказала что-то принцесса негру, который стоял у неё за спиной, её одну он обслуживал, он и включил музыку. "О! Это "Юпитер!" - "белая ворона" защебетала. - Это именно наш писатель: контрапункт, синтез трагического и комического!.. Правда, товарищи?.. Вот сейчас будет этот переход, который Пушкин так точно выразил: "Виденье гробовое, незапный мрак иль что-нибудь такое"... Вот, вот!.. Правда, Клея? - к принцессе обратилась. И та ей улыбкой согласной ответила.
Музыка эта и укачала моего завхоза: пока все слушали или делали вид, что слушают, он и напозволялся - без негров обходился, сам себе доливал в рюмку. Правда, и "принц" попивал понемногу, шампанское, не водку, и всё похмыкивал да улыбался. Затем встал, вокруг стола пошёл, с моими дамами общался, подкладывал им в тарелки, неграм указывал, кому долить в рюмку или в бокал. А принцесса глаз с него не сводила, хоть и с вороной белой разговаривала да с другими моими воронами. Только министры её да полковник наш все молчком. Но пьют и едят, может, и не с охотой, но послушно. И тут, когда музыка закончилась и он опять уселся рядом с принцессой и руку ей поцеловал, завхоз мой и показал себя. Ему моя глухая бутерброд сделала, поухаживала за ним: икру чёрную на хлеб с маслом положила и - на тарелку его, закусывайте, мол, а то опьянеете, Роман Васильевич. А он, завхоз, на бутерброд этот скромненький смотрит, улыбается и головкой своей покачивает, что-то сказать готовится, как обычно. Тут мой зам приподнялся, взял вазу с икрой этой да поставил её перед завхозом, и ложку столовую перед ним положил. Сел на место и на "принца" смотрит, улыбается ему угодливо. А он, "принц", руку протянул к вазе этой и убрал её от завхоза, на место поставил, да так взглянул на зама моего, с такой досадой, а может, и с презрением, что тот так и убрал голову в плечи, в тарелку свою уткнулся. А завхоз на "принца" уставился, головкой своей покачивает и говорит: "Я икры этой переел столько, сколько вам и не снилось! А пользоваться мемориальными вещами никому не позволю! И "нэмэлэ" нашего никому не позволю обижать! Моя жена, когда "Три чайки" по телевизору показывали, плакала! "Нэмэлэ" для неё лучше отца родного! Ясно?" Смотрит "принц" на него, завхоза - тот же к нему обращается - и спрашивает: "А кто это, простите, "нэмэлэ"?" А тот, как обычно, загадку загадал и усмехается, не отвечает, головкой покачивает. Ну, тут я: "Нэмэлэ" это - "наше меморируемое лицо", по-музейному". Переглянулись они с принцессой да так и зашлись смехом, но молча, сдерживаются, он глаза платком вытирает. А она за руку его взяла, наклонилась и поцеловала её, руку его. И все это, думаю, видели. И министры её тоже. Как по стойке "смирно" стали: шеи вытянулись, глаза округлились, вилки на стол положили. А "белая ворона" защебетала: "Люди обедают, только обедают, а в это время..." И не договорила - принцесса повернулась к ней, приобняла её за плечи, сказала: "Закусывайте, пожалуйста!" Вся так и порозовела "белая ворона" - милость царская! - и защебетала: "Я не люблю скрытое цитирование, предпочитаю открытое!" И на зама моего смотрит многозначительно. И "телеграфистка" моя голос подала, тоже хотела учёность свою показать: "Роман Васильевич, - говорит, - не "нэмэлэ", а "энэмэл"! И не "Три чайки", а...". И тоже не договорила, осеклась - завхоз голову к ней повернул, смотрит вопросительно, по-гебешному, она и замолчала, боялась его очень, по старой памяти, видно. Поправила свои "наушники" - она свои косы с боков головы укладывала - губки сжала, официальный вид приняла, как на собрании. А принцесса в ладоши хлопнула, прислуга и бросилась свои подносы на столики ставить, вон из гостиной выходить, за горячим помчались. Тут один из министров что-то сказал принцессе. Она не сразу ответила ему. Посмотрела на него внимательно, сказала затем что-то. А он - полковнику нашему. Встали они оба и вышли из-за стола. Поклонился министр всем, извинился вроде, и вышел с полковником из гостиной. А принцесса негромко "принцу" своему говорит: "Побежал отцу моему звонить. Испугался". Тот же, "принц", только усмехнулся, ничего не сказал в ответ. Тогда она: "Я же тебя просила: не обращай на них внимания. Отец ответит ему: как пожелает дочь, так и будет. Вот увидишь. И услышишь". И опять взяла его за руку. А он улыбнулся и говорит: "Не знаю только, пойдёт ли мне такой мундир?" И глазами показывает на того, генерала, который остался за столом. А тот закусывал, работал своими челюстями. Принцесса ничего не сказала, только взглянула на него, своего "принца", своими глазищами, да так, будто всё и сказала. Тут я понял, что в её красоте было такого, особенного: всё она как бы собой увеличивала, как увеличительное стекло действовала, не знаю, как ещё объяснить. Мои дамы так и сияли, так и горели - и не от выпитого, пили понемногу - а от неё, глаз не отводили от принцессы. И он, "принц", взял тогда её за руку и не так поцеловал, как обычно ручки целуют, а всю руку, предплечье, поцеловал и раз, и другой, и третий. "Прости, любимая!" - сказал тихо. И она улыбнулась ему глазами одними, будто что вспыхнуло в ней. Точно: нечеловеческое что-то в ней было, колдовское. Ну, во всяком случае, не наше, понятное всем. Но и понятное, но как-то по-другому, увеличенное, что ли. И смутилась же она от этих его поцелуев, не знала, видно, как ответить на них, распрямилась вся, будто взлететь собралась и, как девочка, в ладоши захлопала неграм своим - те в этот момент горячее вносили в гостиную. И дамы мои, как по команде, захлопали - красивая была процессия: над головами держали негры супницу, подносы с индейкой да мясом красным, да с зеленью. "Ой, - "белая ворона" запела, - я уже не смогу! Давайте сделаем перерыв!" Но дамы не откликнулись, не поддержали её, да и негры уже разносили тарелки с супом, из раков, я такого не ел, да и не думал, что из раков суп делать можно. И завхоз мой доволен: "Супчик это хорошо! - говорит. - Спасибо, друг!" - к негру обращается. Тот ему поклонился в ответ. А мой не унимается: "Эльбу помнишь? - это молодому, пацану. - Я тебя запомнил!" А "белая ворона" - к принцессе: "Ваше величество! Простите, Клея! А правда, что у вас в Африке сейчас жарища - "страшное дело"?" "Африка большая!" - принцесса ей. "А где ваше государство находится, извините?" "На юго-востоке континента, в верховьях Нила", - ответила принцесса. "О, там, где был рай, как утверждают сегодня археологи?" - всё она знала, моя "белая ворона". "Да", - улыбается принцесса. "Как хорошо! Правда, товарищи?" - защебетала моя ворона и захлопала в ладоши. И тут дамы мои поддержали её: хлопают и лопают, так сказать. А тут и министр с полковником вернулись, поспели к горячему. Министр поклонился принцессе и что-то сказал. Но она не ответила ему, и он опять поклонился ей и опять сказал что-то. Но не садится за стол. Полковник-то сел, а этот нет. "Вот видишь, - слышу я принцессу, - как я сказала, так и получилось: отец мой передаёт мне привет и благословение. А этот просит разрешения сесть. Но - пусть постоит". "Ну, зачем же? Пусть сядет", - "принц" ей. "Нет", - отвечает она. "Но - нехорошо, прошу тебя: пусть сядет!" - он ей. "Для тебя только!" - ответила и сказала что-то министру. Он поклонился ей и сел на своё место. Сам бледный, взмокший весь - понес ошибку, понятное дело. Негр ему в бокал шампанское наливает, а он бокал отодвинул, на рюмку показал, водки захотелось, понятно. А негр, самый высокий из прислуги, уже индейку разделывает. Но всё молча, молча, будто немые все. Школа! А дамы мои распелись, расщебетались, воркуют - Глахра рассказывает принцессе о наших, музейных делах, о ремонте предстоящем, о том, что план гоним за счёт сохранности дома и всё такое. Тут он, "принц", ко мне обращается: "А что, у музея тоже план имеется?" "Конечно, - отвечаю, - под него и зарплата, и премии, всё!" Удивился очень. "Достаётся вам", - говорит. "Да нам - ладно, - отвечаю, - дом трещит уже! Не ремонтировали полвека, считай!" И тут как назло опять завхоз мой отличился: разбил тарелку, мемориальную. Как он умудрился, не видел. Ну тут и Глахра себя показала: выскочила из-за стола, тарелку разбитую схватила, две её половинки, и в крик: "Я так и знала! Я знала! А кто будет расплачиваться? Я? Я же разрешила! - и на полковника нашего смотрит, как воробей на удава, красная вся, причёска торчком встала. - А я не разрешала мемориальные вещи трогать! Но меня и не спрашивали! Сначала портрет писателя пропал, теперь - тарелка мемориальная, фамильная! Ей же почти сто лет! Наш писатель сам покупал их в Москве!" Ну, все молчат, притихли. Тут он, "принц", поднимается, выходит из-за стола и к Глахре подходит. Взял из её рук тарелку, половинки, составил их, улыбнулся и говорит ей: "Не надо так переживать - это дело поправимое!" А Глахра ему: "Поправимое? А портрет писателя тоже поправимое? Он у меня в единственном экземпляре! Подлинник!" Тогда он тарелку эту аккуратно на буфет положил, повернулся к Глахре, взял её за плечики её тощие, улыбается и говорит: "И портрет - поправимое. Не переживайте так, прошу вас!" Может, Глахра почувствовала что-то в нём, может, ласка мужская её разобрала, достала она из карманчика кофточки платочек, глаза вытирает и, совсем как девочка, ему: "Конефно, вам хорофо, вы уедете, а на меня всех собак начнут вефать: не доглядела, не справилась, не проявила бдительности!" А он всё держит её за плечи и повторяет: "Прошу вас, не расстраивайтесь, всё будет хорошо, уверяю вас!" И сам, видно, волнуется, глаза блестят, улыбается широко. И Глахра улыбнулась ему. И села на своё место. И сразу все мои загудели, застучали вилками да ножами. А виновник, завхоз мой, налил себе полный бокал водки да разом и выпил. Молча всё. И в тарелку свою уткнулся, индейку стал уничтожать, будто она во всём виновата. А "принц" свет включил, лампу над столом, из керосиновой, мемориальной, переоборудованную, - темновато уже становилось. Принцесса же негру своему что-то сказала, и тот опять включил музыку, весёлое да быстрое, не знаю, что, возможно, опять Моцарта, - заулыбалась "белая ворона", закивала головой своей эрудированной, рот же полон. Заколебала всех своим Моцартом. А магнитофон тот с колонками мы в офис наш потом перенесли, но почти не включали, кроме "белой вороны". А там уж завхоз мой с ним разобрался: по частям его пораздавал, не безвозмездно, понятно, ящики одни пустые остались.
Ну вот, музыка гремит, дамы мои щебечут, а он, "принц", сел за стол, со мной рядом, поднял свой бокал с шампанским и громко: "Господа! Предлагаю тост за милых ангелов-хранителей нашего дома!" Негры тут доливают всем в бокалы да в рюмки, все поднимают их, хотя не все выпивают, вроде полковника нашего да моего зама, а он, "принц", поворачивается ко мне и чокается со мной, с моей рюмкой. Думаю, опьянел он уже, почти же не закусывал, только пил! Улыбается мне и говорит: "Примете меня к себе, Николай Иванович, на роль экскурсовода?" Ну, я понимаю, что шутит, да и навеселе уже, и подпел ему: "Ну, если есть такое желание, можно попробовать, вакансия у нас вроде бы имеется - временно, на летний сезон. Да?" - у зама моего спрашиваю. А тот, зам, как окоченел: молчит, не улыбнётся, всерьёз, видно, принял. Да и с магнитофоном своим, вижу, возится - под пиджаком руку держит, регулирует что-то. Наконец отвечает: "Можно попробовать, наверное". Еле выговорил. А в глазах перепуг же. "Прекрасно! - всё улыбается "принц". - Давайте сейчас и попробуем: гожусь ли в экскурсоводы? Да?" - меня спрашивает. Ну я тоже улыбаюсь в ответ. А принцесса же рядом с ним, всё слышит, и смотрит на него так, будто он прыгать собрался с какой-то высоты большой, всё в её глазищах видно было: и страх, и радость. Встал он и говорит: "Господа! Товарищи! Позвольте произвести небольшую экскурсию по дому "нэмэлэ" или "энэмэл", как вы называете бывшего хозяина этого дома. Подобным образом поступали, как вы знаете, и древние иудеи: старались не называть своего бога по имени. Однако здесь, в этом доме, жил не бог, а человек со всеми человеческими слабостями; с которыми он, правда, боролся, старался от них освободиться и, бывало, небезуспешно. Однако одну свою слабость он так и не преодолел. Я говорю о его трусости, господа. Да, товарищи, он был трус, сознавал это и страдал поэтому вдвойне. Он мечтал об огненных страстях, героических, сказочных характерах, но писал о скуке жизни, ужасе повседневности, об одиночестве и бессилии человека. Вместо огня, полёта, горения на фильтре оставалось одно тление - высота представлялась ему холодной, безжизненной, бездушной. Он понимал, догадывался, что это ложь, но оправдывал себя тем, что Бог не дал ему крыльев. Втайне же, не без удовлетворения, сравнивал себя с мифическим Антеем, неразлучным с матерью-землёй, без которой он был бессилен. Но, втайне же, отращивал себе крылья... Здесь любезно сравнивали его с Моцартом. Но это, простите, гипербола. Какой же он Моцарт? Где смелость, полёт, бесстрашная радость - кан мэм*, как говорят французы? Моцарт это наш Пушкин! А он, бывший хозяин этого дома, в лучшем случае - Сальери. Пушкину одному он и завидовал. Да ещё этому мальчику, Лермонтову..." Тут не вытерпела "белая ворона": "Но Толстой же сказал: "Пушкин в прозе"!" "Вот как? - удивился он, "принц". - Но это, извините, - улыбнулся "белой вороне", - сапоги всмятку. Или насмешка или недомыслие, что, случалось, позволяли себе наши великие. Простите, пожалуйста", - поклонился "белой вороне". "Но здесь, в этом доме, - продолжал свою речь, - он впервые почувствовал, и понял, что у него выросли крылья, он полюбил. И уже взлетал, господа. Но... Коготок увяз, всей птичке пропасть, родная земля не отпустила его..." "Но он же был болен! - не удержалась и "телеграфистка". - Тяжело болен!" Он, "принц", только посмотрел на неё и продолжал: "Но и наши вещи не бессмертны, товарищи, хоть они и переживают нас. Поэтому их также не следует обожествлять, они должны жить своей обычной жизнью, то есть служить нам, ведь без огня в очаге заводятся, как вы знаете, самые неприятные представители нашей фауны: тараканы, пауки и даже скорпионы..." "А они нам и служат!" - подал свой голос и мой завхоз. И головкой своей захмелевшей закачал. "Вот и хорошо!" - ответил ему новый мой экскурсовод. "Как это - хорошо?" - возмутилась тут Глахра. "Так от музея ничего не останется!" - подхватила "телеграфистка". За ними и экскурсоводы зашумели: одна возмущается, что их с евреями сравнили, другая - что ничего не было сказано про родных "нэмэлэ", мать да сестру, без которых он, мол, давно помер бы, третья - что "наш писатель" был трусом, хотя даже, мол, школьники знают, что он отказался от звания академика, приветствовал наступление новой жизни, строил санатории, школы и помогал бедным. Я на него взглянул и перепугался: будто похудел, постарел вдруг, щетина на подбородке проступила, пиджак чёрный обвис на нём, как на скелете. Но улыбается и отвечает своим оппонентам: "Это был, товарищи, для него непростой вопрос, помощь бедным и тому подобное. Естественно, помогал чем мог, как и другие, спасался этим как бы, но... Может быть, вы помните, у Шекспира, которого он перечитывал здесь, в этом доме, говорится: "Не странно ли, что самый тяжкий грех - Стремление творить добро для всех?" И он не мог не раздумывать над этим". "Господи, какая чушь! - совсем уже обнаглела "телеграфистка", чуть не закричала. - Чтобы Шекспир мог такое сказать! Он же был гуманистом! Как и "энэмэл"!" И "белая ворона" подпела: "И я, честно говоря, не помню, где это у Шекспира, но зато абсолютно уверена, что наш писатель нигде, ни сам, ни в воспоминаниях современников, не цитирует ничего подобного". И все опять зашумели. Только моя глухая молчит, делает вид, что не слышит ничего. Но на меня поглядывает. Тут Глахра: "Товарищи! Мы не должны обижать наших гостей - в конце концов у каждого может быть своя точка зрения на нашего писателя, никто ведь всего не знает, всей правды, как говорил наш писатель, верно?" - и улыбнулась этак, кокетливо, ему, "принцу". "Благодарю вас! - улыбнулся он ей. - И сегодня нашему писателю, думаю, было бы ещё трудней со "всей правдой", как вы сказали. Ведь это время стало бы для него временем соблазнов всякого рода: вместо крыльев он мог бы получить прекрасные протезы в виде самолётов, вместо желанного будущего уже готовый охраняемый парадиз с ангельским стремлением всех творить добро для всех - незачем да и некуда было бы взлетать, разве что - на том же самолёте улететь куда-нибудь на необитаемый остров, да?.." Улыбается, ждёт вроде ответа, отклика, а все притихли, замерли даже, на полковника нашего поглядывают. Тут принцесса хлопнула в ладоши, разрядила обстановку. "Десерт, господа!" - сказала. Негры и бросились со стола убирать, новое ставить: мороженое, чашки для кофе, торты и фрукты же. И бокалы чистые. Он же сел, улыбнулся мне и говорит: "Не вышел из меня экскурсовод, Николай Иванович!" Жалко мне его стало. Говорю: "Ну, без подготовки да с первого раза у кого получится? Вам надо было больше показывать, а не рассказывать. Вот, например, пианино. Показываете и говорите: "на этом пианино играли и Чайковский, и Рахманинов..." "Чайковский, - отвечает, - не бывал в этом доме". И улыбается. "Ну, - говорю, - неважно, бывал или нет. Одна же была эпоха, верно? Мог и заглянуть, поиграть немного. Но главное - показывать! Наш же человек словам не очень-то верит, ему лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, верно? И наш же писатель это понимал: показывал больше, и как показывал! Как живых видишь! Мастерство, конечно! Знал Россию! За неё и держался, это вы верно подметили!" Посмотрел он на меня внимательно и говорит: "Вы добрый и умный человек, Николай Иванович". "Какой уж, - отвечаю, - добрый да умный! Сейчас у нас добрых да умных нет, одни служащие да рабочие. Ну и начальство, понятно!" Улыбнулся он, рукой подбородок свой огладил и к принцессе повернулся, она его за руку взяла. "Извините, пожалуйста", - мне сказал. "Может быть, - слышу, - отдохнёшь немного?" "Пожалуй, - отвечает он. - Немного отдохну. Ты помнишь у Гёте в "Фаусте": "Какая дерзость притязать на то, чтоб что-то значить, превратясь в ничто?" "Я не помню, любимый, - отвечает принцесса, - но я безумно рада этой дерзости!" А он: "Да уж! Запел Лазаря! Надо было что-нибудь водевильное - "нэмэлэ" так "нэмэлэ"!" Она ему: "Ещё успеется, милый! А который уже час?" Он достал из пиджака часы, старинные, наши, мемориальные, как я увидел, открыл крышку и ответил: "Семь без четверти". "Я, - говорит принцесса, - приказала своим ребятам и девочкам приготовиться к семи часам". "Ну, пусть начинают без меня, отдохну немного", - сказал он и спрятал часы. А Глахра, видно, углядела часы эти, глаза у неё, как и уши, длинные. Потом у него их и выпросила, чтобы, мол, с нашими, мемориальными, сравнить, да так и не вернула. Встал он, значит, и ко мне: "Отдохну немного, Николай Иванович. Посижу на капитанском мостике, если вы не возражаете". А я сперва не понял, про какой он капитанский мостик говорит, но тут же, как увидел, что он на веранду выходит, смекнул. Встал я и за ним. На веранде остановил его и объяснил, что на балкон выходить нельзя, что аварийный он, этот "капитанский мостик". "А после ремонта, - сказал, - пожалуйста! Вы же еще, - говорю, - приедете сюда?" Хотел я разведать, когда они с принцессой уезжать думают. Но он не ответил, в окно веранды смотрел. "Да и что с него, с балкона, теперь увидишь? - говорю. - Деревья же выросли, моря больше не видно". "Да, - ответил, - уже не видно. А прежде хорошо было видно, архитектор постарался, построил дом кораблём. Море отсюда на птицу было похоже, на птицу, знаете, взмахнувшую крыльями..." Извинился и в кабинет пошёл. Я тоже, обратно, к столу, как вижу полковник наш ко мне, на веранду направляется. В руке сигарету держит. "Перекурим, Николай Иванович?" - громко, чтоб все слышали. И улыбается мне. Достаёт портсигар, мне подаёт. "Не курю", - говорю. "Возьми!" - командует тихо. Я и взял сигарету. Прикурил. "Что ты знаешь о нем?" - тихо же спрашивает. "О ком?" - сделал я вид, что не понял. "О том, - говорит, - с кем ты всё беседуешь". И смотрит на меня, как на подследственного. "А что я могу знать? - отвечаю. - Это же вы всё знаете!" С войны их не люблю, эти наши органы. "Фамилию его хоть знаешь?" - допытывается. "А откуда мне её знать? - отвечаю. - У зама моего спросите. Может, он знает". Посмотрел он на меня ещё раз так же, процедил сквозь зубы: "Узнаешь, скажешь". Сигарету в окно выбросил и к столу вернулся. Я - за ним. А там торты уже нарезали, опять шампанское в бокалы наливают, мороженое да кофе разносят. Дамы мои радуются, щебечут, удивляются всему, нахваливают. Хотя всё, от мяса да раков до тортов и мороженого, да и фрукты же, наше, не африканское, верней, не наше, а девятого же управления, у них же тогда всё было, хоть наше, хоть импортное. Зам мой, уже почти не таясь, с магнитофоном своим возится, завхоз на диван мемориальный пересел, чуть не улёгся, набрался же наконец, отвалился. "Я мороженое да пирожные не употребляю", - говорит, еле языком ворочает. Выпил и я чашку кофе, тортом закусил, как входит в гостиную один из адъютантов принцессы. Поклонился ей низко, сказал что-то и вышел. Тогда она: "Господа! Мои девочки и ребята приготовили для вас художественную часть. Хотят познакомить вас с искусством нашей древней страны. Если вы не против, спускайтесь, пожалуйста, в сад. Только, вот, не знаю, как нам быть со стульями", - и на меня смотрит. Ну, а я - на Глахру, стулья-то мемориальные, на гальке морской, что вокруг дома понасыпана, повредить можно. Глахра, раскраснелась от выпитого да от внимания принцессиного, защебетала: "Мы сейчас принесём стулья! Да, товарищи? Из нашей литэкспозиции!" Из офиса нашего, то есть. "Пойдёмте, товарищи! - командует. - Хватит объедаться!" - пошутила. Принцесса, как видно, хотела своих негров послать, подняла было руку, но Глахра ей: "Нет, нет, ваше величество, мы сами! Засиделись - надо немного размяться!" - улыбнулась ей как родной. Вспомнила, видно, как сестре писателя служила, как гостей всяких именитых встречала, как своей у них слыла. Да и, действительно, засиделись, пора была и нужду справить, ясное дело. Мне и самому уже занадобилось. Встали мои дамы и на выход. И принцесса с ними. Но, вижу, дамы во двор выходят, а принцесса в кабинет писательский повернула. Тут зам мой встал и тоже на выход, с дамами. А через минуту, две возвращается и - на веранду. Отпер ключом дверь балконную и - туда, на балкон. Я тогда - за ним. "Тебе что, - говорю, - жизнь надоела?" "Всё в порядке, Николай Иванович, - отвечает. - Дело есть дело". Магнитофон свой достал, к балконным перилам приблизился, записывать начал. Балкон этот впритык к писательскому кабинету был, всё слышно, что там, в кабинете, делалось. Это он, понял я, сначала вниз, к террасе, помчался. А там уже - негры, неудобно, вот он сюда и примчался. Но всего записать не успел, только - продолжение да конец разговора: "Ну, скажи, любимый, что ты?.. Ну, не молчи, прошу тебя!" "Ничего, моя хорошая, особенного. Просто, знаешь, вначале мне так захотелось говорить! Как в детстве, когда радуешься словам, как конфетам! А теперь меня тошнит от слов..." "Ну, не говори, любимый! Я пойму тебя и так, родной!" "Я и сам себя не понимаю. И не хочу понимать. Меня тошнит от этого". "От чего, любимый?" "От себя, моя хорошая". "Не надо, родной, не расстраивайся, прошу тебя! Завтра мы уедем, а послезавтра будем уже на месте: дома, на твоём "необитаемом острове"!" "А разве у тебя необитаемый остров?" "Нет, любимый, но для тебя найдётся и необитаемый остров, если он тебе потребуется! Всё у тебя будет! Всё, что ты захочешь: и комфорт, без которого ты не можешь, и та самая первобытность, к которой, как ты сказал, человечество возвращается, ты же назвал Африку "пупом земли"! Мы и начнём всё заново, с чистого листа, правда?.. Обними меня, любимый!.. Пойдём, посмотрим, что мои артисты приготовили, у меня талантливые девочки и ребята, они сразу поняли твою идею, когда я им рассказала!.." "Ну, не столько мою..." "Ну, твоего любимого Шекспира... Пойдём, они без меня не начнут. А я без тебя не пойду. Может быть, ты побреешься? Уже видна борода..." "Уже темнеет - не видно". "Поцелуй меня, любимый!.. Спасибо! Ты так холоден! Как лёд, милый!" "Как призрак, моя хорошая". "Ну, ничего, скоро ты снова станешь молодым, здоровым, сильным!" "Толстой не любил это слово: "снова"..." "А ты? Ты любишь?" "Я люблю шампанское". "Я в этом убедилась, ты не можешь без цитат, любимый". "Но, что же делать, моя хорошая, я же отстал от жизни!" "Но ты же возвращаешься к ней, любимый! Только не сомневайся ни в чём! Не бойся ничего! Всё будет так, как мы хотим! Дай я поправлю тебе галстук. Вот так. Пойдём, любовь моя!.."
Я этого разговора не слышал, потом прочитал, а про то, что завтра уедут, зам сказал мне в саду. А тогда, когда он стал записывать на балконе этот разговор, я вернулся в гостиную. Там уже никого не было, кроме моего завхоза, подняться, видно, уже не мог с дивана. "Давай, - говорит, - ещё по маленькой!" На столе же всё осталось. "Куда тебе ещё? - отвечаю. - Шёл бы домой, пока ноги ходят, а то получишь от своей благоверной!" "Жена, - говорит, - мой лучший друг! Хоть и врежет, да простит! "Проститутка", знаешь, почему так называется? - улыбается, покачивает своей головкой, загадал загадку. - Потому что тут же тебя и простить может, понял?" Ну, не стал я больше слушать эти речи, вышел из дома и - во флигель, там у нас тоже уборная имеется. Да и глянуть надо было, как там негры с печкой управились, не случилось бы пожара. Печь, увидел, догорела, всё прибрано, чисто и пусто, все уже в саду. А в другой комнате, слышу, кто-то шебуршит. Заглянул туда - Диана наша сидит за столом, обедает. "Приятного аппетита, - говорю. - Молодцом, что выбрались из той норы". "Спасибо, - отвечает. - Меня негры выселили оттуда. Переодеваться там захотели". "Ну, - говорю, - пообедаете, приходите на концерт". "Спасибо, - отвечает. - Может быть, приду. Если не усну. Спать хочется!" - улыбается так, вроде извиняется. Такая была благородная, ни в чём себя не теряла, ни перед кем, кроме моего зама. Да и не то, что теряла себя перед ним, а вроде обмирала. Возможно, кого-то он ей напоминал, мало ли её стращали за её век!
Темнеет у нас быстро, а в саду, под деревьями, и того быстрей - свет уже горел на террасе. Негры, все - наши официанты, а теперь - оркестр - дули в свои саксофоны, били в барабанчики и пели на своём языке. Дамы мои уже сидели, генерал да министр тоже, а полковника нашего не видно было, одни его подчинённые, под деревьями стояли. А принцесса с ним, с "принцем" своим, позади всех уселись. И её негр тут же, за её спиной стоит, как статуя. Только адъютантов и девушек не видно. В каптёрке они таились до времени. А на садовой ограде любопытные висят, дети - в основном, музыка привлекла. Собирался я уже сесть рядом с замом моим, как слышу: "Николай Иванович! Идите, пожалуйста, к нам!" Меня таким голосом никогда не звали - принцесса же! Улыбается мне, ручкой делает, зовёт. Встал я и пошёл к ним, сел рядом с ним, с "принцем", стул уже был тут. "Пускай ваш заместитель не обижается, - говорит принцесса, - он хотел сесть рядом с нами, но я сказала ему, что это ваше место". "Ничего, - отвечаю, - не обидится", а сам думаю: знала бы ты, для чего моему заму надо рядом с вами сидеть! И тут она - вроде мысли мои подслушала - говорит: "Он же всё время записывает на магнитофоне наши разговоры!" И улыбается мне. Стыдно мне стало, наверняка покраснел. "Да, - отвечаю, - записывает зачем-то". "Настоящий шекспировский злодей!" - улыбается она. А он, "принц": "Ну, это - гипербола, Клея!" "Ну, не злодей, так негодяй! - отвечает она ему. - Ты же сказал, что у него страшные глаза!" "Да, но не всегда человек ведает, что творит. Бывает, просто исполняет чей-то приказ", - сказал он. А принцесса: "А глаза выдают, что - ведает!" "Ну, хорошо, - сказал он и руку ей поцеловал. - Ты такая проницательная, а слушать Николаю Ивановичу не даёшь!" "Николай Иванович, простите меня, ради Бога! - она мне. - Нравятся вам мои музыканты? Нет, нет, не отвечайте, потом скажете, хорошо? И простите меня, пожалуйста! Не буду больше мешать!.. Сейчас мои танцоры начнут". Тут я увидел на террасе занавес, которого сначала не заметил, а за ним какое-то шевеление, кто-то там возился. И вот музыканты стали сходить с террасы, освобождать место. Но играют всё громче и громче: бьют в барабаны, дуют в саксофоны и трубы и поют же. Занавес раздвинулся, и на сцене что-то вроде похоронной процессии: негры, полуголые, адъютанты принцессы, выносят из каптёрки тело, завёрнутое в белое, а женщины, негритянки, тоже все в белом, на одном месте танцуют, поднимают руки вверх, и негры поднимают это тело и ставят его стоймя под стенку, а сами отходят, уступают место женщинам, а эти сомкнулись вокруг этой статуи, взялись за руки, вроде охраняют её от мужчин, а музыка всё громче, всё быстрее, и негры танцуют всё быстрее, и женщины наконец отзываются на этот бешеный танец, сами начинают танцевать, отбрасывать свои покрывала и тоже остаются полуголыми, открытый, можно сказать, секс пошёл, мы тогда такого ещё не видели. Но и красиво же! Черные тела блестят, украшения тоже сверкают, зубы да глаза тоже, все они сходят с террасы, танцуют уже на аллеях наших, рядом с нами, зрителями, и дамы мои визжат и стонут от восторга и хлопают в ладоши. И тут на террасе появилась ещё одна негритянка, высокая, стройная, полуголая же, и стала танцевать перед статуей. Танцует и вдруг срывает с неё покрывало. А там негр же был, из адъютантов принцессы, я его узнал, высокий да красивый, тоже полуголый. Стоит навытяжку, глаза закрыты, вроде - мёртвый. А негритянка танцует, извивается перед ним и всё ближе, ближе к нему, уже ладонями своими перед ним водит, вроде гладит его сверху донизу, и негр этот наконец оживает: открывает глаза и сам начинает танцевать. И как танцевать! И она же! Такое можно теперь увидеть по телевизору, а тогда - как гром и молния среди ясного неба! И тут он, "принц", встает со стула и говорит принцессе: "Король встаёт". Она подняла глаза на него и спрашивает: "Что-то не так?" "Всё так, моя хорошая, - отвечает. - Всё прекрасно!" "Зачем же? - спрашивает она. - Не можешь без цитат?" "Жизнь не может без цитат", - ответил он и тут же погас свет. "Ну, вот, пожалуйста! - сказал он и вдруг громко: - Огня! Огня!" Дамы и господа подхватили: "Огня! Огня! - закричали. - Николай Иванович, что за безобразие? А где Роман Васильевич?" Я-то понял, в чём дело, и сказал об этом ему и принцессе: исполком наш так экономил электроэнергию, на городских окраинах выключал по вечерам. И я, и завхоз мой и зам знали про это. Ну, он, "принц", и предложил мне, пока суд да дело, выпить шампанского. Поцеловал он руку принцессе и мы пошли в дом. Дамы мои увидели, что я в дом иду, решили, видно, что иду звонить куда следует по поводу отключения света, подгоняют меня: "Скорей, Николай Иванович, срывается такое мероприятие!" Очень уже возбудились. Но негры, музыканты, всё играют. Танцоры, правда, остановились, темнотища же! А куда мне звонить? Только пошлют подальше - порядок, мол, есть порядок! Был бы здесь полковник, он бы смог - комитет же! Сразу бы включили. Ну вот, идём мы не спеша к дому - в гальке морской ноги грузнут, не разбежишься - а навстречу нам Диана, наш божий одуванчик. В сад направляется. "Свет, - говорит мне, - опять включили, Николай Иванович". "Да знаю уже", - отвечаю ей. И тут она ему: "Добрый вечер!" И улыбается. "Добрый вечер", - ответил он. "Вы, - говорит Диана, - меня не помните, мне было десять лет, когда вас увидела впервые, а я вас хорошо помню". И улыбается. Поклонилась ему слегка и пошла в сад. А я так взмок от волнения: он? Нмл?.. А чтоб волнения своего не показать, стал ему про Диану рассказывать, как поселил её во флигеле, а сам к тому подбираюсь, что меня непосредственно интересовало: сказал, что план теперь непросто будет выполнить - два дня музей уже стоит, экскурсантов не принимает, придётся, мол, теперь поднажать, от выходных на время отказаться, и если он на самом деле имеет такое желание немного поработать экскурсоводом, понадобится анкету по учёту кадров заполнить, такой порядок, а я, мол, ещё и сам его фамилии не знаю. Словом, кругами да кругами, хитрил, как мог. Мы уже в дом вошли, в кабинет писателя, чтоб свечку там взять. Зажёг он свечку, улыбнулся и сказал: "У меня, Николай Иванович, фамилия - Рувер. Ни о чём она вам не говорит?" Я пожал плечами. "Ни о чём", - ответил. "Ну, пойдёмте в гостиную", - сказал. И прибавил: "Там побеседуем". Завхоза моего в гостиной уже не было, а на столе всё оставалось, как оставили. Открыл он бутылку шампанского, достал её из ведёрка, налил в бокалы и говорит: "Понравилась вам, Николай Иванович, принцесса?" "Понравилась, - отвечаю, - Красивая очень. Как алмаз". "Да - говорит, - я тоже об этом подумал, когда увидел её: как алмаз. Давайте выпьем за неё, за её красоту". Чокнулись мы, выпили. Возможно, что-нибудь он рассказал бы, открылся бы, поделился бы хоть чем-то, такое, видел я, у него настроение было, задумчивое, что ли, как тут в окне и полыхнуло. Смотрим: горит за деревьями, то ли в самом саду, то ли в офисе нашем. "Никак, - говорю, - пожар?" А он, вроде бы себе самому, задумчиво: "Где я, там и пожар... Пойдёмте?" Встали мы и поспешили туда, в сад. А оттуда, из сада, слышим, и музыка, и пение же, и крики моих дам, на пожар не похоже. Но - горит же! Ярко! Огонь к небу поднимается!.. Ну и увидели наконец: горит, пылает берёза наша, мемориальная. А вокруг неё дамы мои с неграми и негритянками хороводом пляшут. И музыканты тут же, дуют и бьют во всю. И глухая моя, вижу, тоже пляшет, за негров голых руками держится, ноги-то больные, и "телеграфистка" ноги свои костлявые подбрасывает, сама изгибается, неграм подражает. И кричит же, как все: "Мир! Дружба!" А Глахра с завхозом в стороне стоят. Глахра руками машет, кричит, видно, а тот только головкой своей покачивает, но и отвечает ей что-то. Увидела меня Глахра и ко мне. Объяснила, как всё случилось: зам мой разрешил завхозу устроить этот "костёр" - берёза, мол, старая, засохшая, неровен, мол, час, упадёт от ветра, придавит кого-нибудь. Ну, тот и поджёг. Облил бензином и поджёг, "чтоб праздник дружбы народов не погас", как объяснил, - пьяный же. И тут он, "принц": "Не расстраивайтесь, - мне и Глахре, - помните, дерево не приносящее плода..." А Глахра ему: "А нам это дерево приносило плоды - наши посетители специально шли посмотреть на него, его же сам писатель посадил!" Улыбнулся он и говорит Глахре: "Позвольте предложить вам руку", - руку свою ей протянул. Глахра растерялась, смотрит на него, а он: "Прогуляемся, если вы не возражаете, по саду". Раскраснелась Глахра, подала ему руку и пошла с ним. Потом уже рассказала, что он про сестру писателя у неё расспрашивал: как умерла, как похоронили и где. Тогда же она, Глахра, у него и часы выпросила. А принцессы не было видно нигде. Потом уже узнал, что она с министром своим и генералом ушла в дом, туда, где они располагались, в первом этаже, что-то там с ними обсуждала. Мой зам мне об этом сообщил, как и про то, что завтра уедут наши гости. Я его, зама, в офисе встретил, когда туда зашёл, по телефону переговаривался с кем-то. А когда ещё шёл в офис, из сада выходил, "белую ворону" свою застукал в негром. Перепугался даже - в темноте не разглядел сначала, они на скамейке в кустах сидели: она, в белом платье, у него на руках, а его не видно, чёрный же. Увидела меня, запищала: "Ой, Николай Иванович! Мы по-английски разговариваем, так интересно! В Африке, оказывается, многие знают нашего писателя!" Ну, не стал им мешать, дело молодое. И после офиса домой поехал. Зам сказал, что останется до конца, присмотрит за порядком. И берёза уже, видел я, догорала. Хотя музыканты всё старались. Как и дамы мои: плясали, и пели. И, как я узнал на следующий день, до поздней ночи.
Признаться честно, уехал я домой не потому, что порядком подустал да сердце пошаливать стало, а - зло меня на зама моего разобрало: если ты, думал про него, хозяином уже себя здесь почитаешь, неси, мол, и дальше полную ответственность за всё. Нехорошо, понятно. Да и про Диану в суете подзабыл, не открыл ей свой кабинет, чтоб переночевала по-человечески. Но когда утром приехал в музей, зам мой доложил, что предписание моё выполнено, так и сказал, пустил, мол, Диану в кабинет мой. Убрать её, видно, хотел с глаз, а не "предписание" моё выполнить. Ну, а главной новостью было, что не собираются наши гости сегодня уезжать: и на кладбище поехали, где сестра писателя лежит, и на море - на катере или на яхте поплавать. И - дополнительная информация: ещё разбиты две рюмки и один бокал, мемориальные же, пили, оказалось, ещё. Плюс - к этому, или - минус: повреждена цветочная клумба и сломана ветка на мемориальной груше, про это Глахра доложила. А глухая моя, парторгша, уточнила, так сказать, эту информацию: на клумбе "развлекались", как она сказала, наши экскурсоводы с неграми, а ветку на груше сломала жена моего завхоза, явилась в сад уже ночью, искала мужа, нашла и давай лупцевать этой веткой. Потом, правда, и сама плясала с неграми, а затем не она, а он, муж, её искал, тоже уединилась с негром, опыт большой. Вот тогда, утром же, и поехал я в Горком, к Третьему, про что уже рассказывал. А когда вернулся, решил провести открытое партсобрание, принять и зафиксировать решение по поводу всего происходящего, а точнее - вынужденного простоя музея. Сижу в своём кабинете, прикидываю, как лучше сформулировать решение партсобрания - чтоб не мне одному пришлось расплачиваться за невыполнение плана да мемориальные утраты, как входит мой зам. "Забыл, - говорит, - вам ещё об одном доложить: полковник интересовался, удалось ли вам установить фамилию нашего гостя". Тут я не выдержал. "А вам, - говорю, - не удалось установить фамилию нашего гостя?" Молчит. Смотрит на меня глазками своими крысиными молчит. "И ещё, - говорю. - Я что, подчинённый у вашего полковника, чтобы мне такие задания давать? Своим подчинённым пусть приказывает, а не мне! Я своё уже отвоевал!" И скомандовал ему, заму, чтоб собирал коллектив на открытое партсобрание. Не буду описывать это партсобрание - всё было, как всегда: глухая моя открыла его, дала мне слово, и всё шло как надо. Сидели мои дамы как в воду опущенные - напозволялись же вчера, понятное дело. А виновный всегда же ищет, на кого свою вину свалить, так и они; когда я уже рассказал о невыполнении плана, предложил проект обоснования этого невыполнения и сообщил им о желании нашего гостя поработать временно у нас экскурсоводом, они и взвились, пар стали выпускать: да кто он, мол, такой, да ничего не знает про нашего писателя, да какой-то вообще странный и тому подобное. А когда я назвал его фамилию, так и вовсе разошлись: сразу, мол, видно, что еврей, наглый, мол, всюду нос свой суёт, втёрся в доверие принцессы, да пьёт, мол, как лошадь. Я им: не кричите, подумайте лучше: не напоминает ли он вам кого? Тут "белая ворона" на помощь мне пришла: "Товарищи, - говорит, - "Рувер" - это псевдоним нашего писателя в молодости". А ей мой зам: "Что вы этим хотите сказать?" "Ничего", - ответила "белая ворона". Боялась его тоже очень. Как наша Диана. Встала, и как ученица урок отвечает, старается: "Если бы, товарищи, и случилось такое - наш писатель появился бы среди нас, а подобный прецедент был уже описан в нашей литературе - он скорее всего молчал бы, а не разглагольствовал, как этот Рувер. И не пил бы, действительно, как лошадь. А при желании, выбрал бы себе другой, более выразительный псевдоним, благо у него было их немало". Тогда зам мой: "Действительно, у нашего писателя был и такой псевдоним. Но он подписывал им свои юмористические рассказы - в молодости. И фамилия эта служила ему в качестве дополнительной комической детали: "Рувер" - уже было смешно! Понимаете?" Ну, тут и Глахра вскочила: "Товарищи! Всем известно, что у нашего писателя было много друзей-евреев. А самый близкий был великий художник, и наш писатель сказал, что не променяет его на сто русских!" - с намёком сказала, ненавидела зама моего, за что он с ней потом и расплатился, когда стал директором: забрал у неё должность главного хранителя, отдал своему человеку, вообще из музея выживал. Никого уже не боялся - никому же дела не было до музея, когда Союз наш распался, вот он и хозяйничал как хотел. Но тогда только показывал свои зубы да прятал их, хотел всем понравиться. Вот и ответил Глахре на её речь о евреях, что он, мол, тоже не против евреев, но ещё неизвестно, мол, есть ли у него, нашего гостя, прописка в нашем городе, чтобы взять его на работу в музей. Тут его и завхоз мой поддержал, да и все поддержали, Глахра тоже. Вернул я собрание в нужное русло, сошлись на таком постановлении: "коллектив музея, в соответствии с международной политикой партии и правительства, проводил дни культурного взаимообмена с народами Африки". Правда, количество этих "дней" не указали - никто же не знал, сколько их будет, этих "дней". А тут ещё задождило, с утра ещё начало хмариться, солнце спряталось, а в такие дни у нас отбоя нет от экскурсантов - все же с пляжей к нам! А мы тю-тю, закрыты. Толкнулся я туда, в мемориальный дом, комитетчики не пустили, опять стали везде. Но зама моего пропустили, объяснил потом, что согласовал это с полковником по телефону. Но, когда уедут наши гости не узнал. А я не стал "согласовывать", видеть его не жаждал, полковника. Отпустил людей пораньше с работы, видел, что маются после вчерашнего. А глухая моя так и совсем разболелась, накрутила на голову всё, что могла, голова, говорит, раскалывается. Да и у всех, видно, головы разболелись от всего: и выпитого, и съеденного, и виденного, и сделанного. Уехал и я домой пораньше, утро вечера, думал, мудренее. А вышло не мудренее, а ещё мудрённее.
Только я приехал на работу, из драндулета своего ещё не вылез, зам мой ко мне. Глаза горят, бледный, перепуганный, такого его я ещё не видел. "Принцесса, - говорит, - уехала, а он остался!" "Как так?" - говорю. "Вот так, - отвечает. - Диану Владимировну попросил убрать в кабинете писателя и сидит там". "А комитетчики?" - спрашиваю. "Все уехали. Полковник тоже. Двоих своих оставил. Внизу, в гостевых комнатах сидят. На вопросы не отвечают". Ну, решил я, сам пойду в разведку. Иду по саду, а навстречу мне Диана. "Я, - говорит, - к вам, Николай Иванович. Меня Антон Павлович попросил вас позвать". И рассказала, что рано утром, только начало светать, все уехали. А он остался. И как принцесса плакала, рассказала: лицо своё руками закрывала, на него смотрела - он на крыльце стоял - потом поклонилась ему и быстро пошла к машине. А у самой калитки остановилась и на часы у себя на руке показала. И он кивнул ей в ответ. Ну, постучался я в кабинет, вошёл. Он у окна стоял. Обернулся ко мне, я и обмер: он! Борода и усы отросли, никто не усомнился бы. Только - бледный, вроде бы даже прозрачный. Как бумага. Поздоровался со мной, предложил сесть. А я рта раскрыть не могу, стою как столб. "Хочу попросить, - сказал, - у вас прощения за беспокойство". И поклонился. "И ещё, - говорит. - Попросите, пожалуйста, вашу главную хранило вернуть мне часы. Они мне сейчас совершенно необходимы, мне очень важно знать точное время. Потом они останутся в музее. Как и портрет писателя". Поскакал я в офис. Говорю Глахре: так и так, верните часы. "Не верну, - отвечает. - Часы мемориальные, я за них отвечаю". Словом, слышать ничего не хотела, не дала. Я назад. Рассказал ему о своей неудаче и предложил свои часы. Заверил, что не подведут: не спешат, не отстают. Снял с руки и отдал ему. "Спасибо, - сказал. - И не беспокойтесь, я вам верну их". "Может быть, - спросил я, - ещё что-нибудь нужно?" "Нет, спасибо, - ответил. - Диана Владимировна обо всём позаботится. Завтра, надеюсь, уже сумеете открыть музей. А сегодня придётся ещё немного обождать. И ещё хотел сказать вам, Николай Иванович: эвкалипт гибнет. Надо бы его пересадить". Под окном кабинета тогда эвкалипт стоял, большой уже был. Но кедр ему солнце застил, вот он и стал хиреть. "Да, - ответил я ему, - я знаю. Постараемся пересадить". "Ну, - протянул он руку мне. - Прощайте. И ещё раз: простите за всё". "Да не за что", - ответил я. А рука у него стала как лист осенний, лёгкая, хоть и большая. Ушёл я, вернулся к себе кабинет. Никому ничего не рассказал, так сидел сиднем и думал: неужели он, нмл? Диана же узнала! Хотя мало ли что могло ей померещиться, девяностолетней! Так, под дождём, и день прошёл. Все сидели по своим углам. Зам же мой куда-то умчался, сказал мне, что должен отлучиться. Может, в горком отправился, может в комитет же, не знаю. В конце дня заходит Глахра. "Николай Иванович, - говорит, - вы понимаете в часах? Шли, шли и вдруг остановились". И часы мне эти самые протягивает. Я взял, открыл крышку. Стоят. "Так они же, - говорю, - и прежде у вас стояли". "Стояли, - отвечает, но потом пошли же! И вчера шли, и сегодня". "Не знаю, - говорю, - надо часовому мастеру показать". "Но вы же знаете, что я их когда-то уже показывала. Ничего не смогли сделать". "Ну, может, теперь сумеют", - говорю, а у самого на сердце вдруг так пусто, нехорошо стало, как перед сердечным приступом. А Глахра продолжает: "Может быть, нашему гостю показать? У него же пошли! Значит, что-то в них понимает!" "Вы же, - говорю, - вернуть их не захотели, а теперь чинить пойдёте?" "Ну, - отвечает, - может быть, вы сходите? Вы же с ним, мне кажется, подружились!" - ехидно так, мою вину за всё проектирует на будущее. "Никуда, - говорю, - я не пойду, - человек отдыхает!" "На мемориальной мебели!" - подколола, змея. Шморгнула своим носиком и ушла. А я, выходит, как в воду глядел: в конце же дня он и исчез, наш гость. Но про это я узнал на следующее утро. А ещё вечером по радио услышал: сегодня самолётом отбыла на родину правительственная делегация дружественного нам африканского государства, принцесса, то есть, наша. А утром узнаю: исчез наш гость. Ещё вчера. Завхоз мой сообщил мне об этом. Рассказал, что ещё вчера под вечер заглянул в мемориальный дом, приоткрыл дверь в кабинет писателя, спросил разрешения войти, ответа не получил и вошёл. А там пусто. В гостиной тоже. Спустился на первый этаж, к комитетчикам. Те в карты играли, допивали то, что осталось от обеда нашего, шампанское да водку. Выпил мой с ними и спрашивает, куда гость наш подевался, в кабинете, мол, нету, в гостиной тоже. Ну, те, пьяные уже, ответили, что куда он, мол, денется, гуляет, видно, по саду или на третий этаж, в сестринскую комнату, пошёл, помянуть, возможно, захотел сестру писателя. Походил мой завхоз по саду, никого не встретил. Он и ушёл домой. А утром и комитетчиков уже не было. Диана же ничего не знала. Только кольцо золотое с бриллиантом показала, наш гость преподнёс ей, сказал, что - от принцессы подарок. Дорогое, видно, было кольцо, толстое, и бриллиант крупный, красивый. Но - пропало вскоре. А скорей - сама подарила, или отдала, кому-то. И - догадываюсь, кому. Но - не пойман, не вор, не буду свои предположения высказывать. Само, авось, когда-нибудь всплывёт. На чьей-то руке. А, может, так и канет. Вызвал я Глахру, зама, вошли все вместе в дом. Сначала - в кабинет писателя. Смотрим: всё на своих местах. И портрет пропавший висит там, где висел. И часы мои лежат на письменном столе. Только свечи оплыли. Но не до конца, наполовину. В гостиной тоже всё, как было. Заглянула Глахра в буфет, пересчитала рюмки да бокалы, все целы. Тарелка разбитая тоже цела, еле-еле заметна трещина. "А рюмки всё-таки другие!" - присмотрелась Глахра. "А бокал тот. Трещина только!" Но решили акт не составлять - ничего не пропало. А на следующий день музей открыли, пошли экскурсанты. Потом уже, чуть ли не год спустя, когда зам мой отдал мне свои листки, оставил их у меня на столе за ненадобностью, я и узнал про их последний разговор, его и принцессы. Ну, может, и не последний, но что - в ночь последнюю перед отъездом принцессы, это точно, с балкона ли он записывал, мой зам, или снизу, с террасы, или с кедра, не знаю, не объяснял. Вот он, этот разговор:
"Ты сам видел, любимый, как ты зарос?" "Нет, моя хорошая, но я чувствую, что - ничего себе". "Просто непостижимо, любимый!" "Ну, почему же? Ты же знаешь, у кого быстрей всего растут борода и усы. И ногти". "Не надо, милый. Лучше возьми и побрейся, если хочешь. Позвать прислугу?" "Нет, моя хорошая, это уже не актуально. Вернее, это противопоказано теперь". "Да, ты должен соответствовать портрету. Хотя - в наших силах изменить портрет. Но - как хочешь. Ты возьмешь этот том с собой?" "Ну, что ты! Лучше почитай мне из него что-нибудь". "Что, любимый?" "Ты знаешь, родная". "Хорошо..." Под вербное воскресенье в Старо-Петровском монастыре шла всенощная... "Не могу, любимый, сейчас. Дома буду читать тебе, сколько ты захочешь - я должна ещё отдать какие-то распоряжения своим, у нас ведь осталось несколько часов, родной!" "Но - часов, а не минут!" "Да, конечно, но... Я так волнуюсь, любимый!" "Я тоже, моя хорошая, волнуюсь... А где портрет?" "У меня, любимый. Это - в последнюю минуту перед отъездом..." "Но получится, что мы его украли!" "Это не беда, милый. Я перешлю его сюда, как только мы прилетим". "Но..." "Но он больше не потребуется нам, любимый - ты станешь - не снова, а вновь - молодым, сильным, здоровым, тебе компенсируется всё, чего ты был лишён. Ты уже стал здоровее, уже почти не кашляешь..." "Я кашляю ночью. Бухаю, как говорила моя мамаша". "Да, я слышала. Но ведь это только начало! Ты переменишься, любимый, ты же говорил, что дело не в том, чтобы воскреснуть, но - перемениться, да?" "Да, моя радость, но тогда мы, возможно, не узнаем друг друга!" "Узнаем, узнаем, душа моя! Ты же сказал, что готов, отдать мне свою душу! А я тебе уже отдала, родной! Оттого ты и ожил, любимый, да?" "Как Фауст". "Почему как Фауст, милый?" "Он тоже сбрил бороду и усы, моя хорошая. А потом опять отрастил их". "Что ты хочешь этим сказать, милый? Я не понимаю тебя... Ты видишь во мне Мефистофеля?" "Ну, что ты, моя радость! Ты - моя Клеопатра, а я - твой Антоний!" "Я - христианка, любимый!" "У тебя замечательный крестик, моя радость!" "Не иронизируй, милый, не надо! А без магии не обходился и Христос, ты знаешь". "Дело не в магии, моя хорошая..." "А в чём, любимый?.. Почему ты молчишь? Что произошло, любимый?" "Что произошло? Не знаю, как сказать точней... Может быть, так: расстройство компенсации, тоже, прости, цитата". "Ты решил остаться?" "Да, моя радость". "Я знала! Я знала!.." "Вот видишь, моя хорошая, ты тоже не можешь без цитат". "Ты жестокий, любимый, ты жестокий!" "Не плачь, моя радость, не плачь! Пойми меня: я говорил - перемениться. Но это -всем. Живым. Я же не могу уже и не хочу. Я буду здесь, останусь таким, каким был, до конца времён". "Со своими родными крокодилами, как ты выразился!" "Да, моя радость, ведь они это я! Не станет их, не будет и меня!" "А не наоборот? Не было бы тебя, не было бы их? Ты же говорил о своей вине, о трусости своей!" "Тем более справедливо то, что я должен остаться с ними". "Неправда всё это, любимый, они тебе не нужны. Тебе требуется лишь твоё святая святых - абсолютная свобода, твоё одиночество, и ничего больше! И это потому, что ты не веришь в Бога, мой хороший, отсюда всё! Если бы ты верил, ты давно показал бы пример бесстрашия - кан мэм, как ты иронизировал! Но ты - позитивист, поклонник Спенсера!.. Да, мой милый, такое открытие сделала эта девочка в пенсне - скоро, можно думать, у неё вырастут твои же усы и борода, и она станет вещать от твоего имени! А тебя, если и выпускать, так только под конвоем собственных предисловий, как ты сам выразился!.." "Не злись, моя радость, не пророчествуй так страшно! Чем виновата девочка?" "Тем хотя бы, что не верит твоим же словам - ты единственный говорил правду о "нашем писателе", тут был бесстрашным!" "Спасибо и на этом, любимая!" "Не смейся и не говори больше "любимая", ты не любишь меня! Но признаться в этом почему-то не хочешь. Боишься?" "Если бы я тебя не полюбил, я бы не вышел оттуда!" "Это моя любовь вывела тебя! Если бы ты любил, ты не расстался бы со мной!" "Но ведь и ты расстаёшься со мной, любимая, и я понимаю: тебе надо ехать, отец твой просит тебя срочно прилететь. Значит, это важно, необходимо, я понимаю..." "Это другое, любимый, это - жизнь, а не прозябание, как здесь!.. Поедем, родной, я так люблю тебя! Я так люблю тебя! Твой голос, твои руки, твои глаза! Я буду твоей рабыней, всем! Захочешь уйти, полюбишь другую, уйдёшь легко, свободно - весь мир будет перед тобой! А не три аршина земли! Поедем, радость моя, счастье моё, бог мой единственный! Ты же говорил, что мечтал заниматься переводами! Я знаю языки, буду помогать тебе, будем трудиться, если захочешь! И снег у нас есть! И твои же крокодилы, хоть и чёрные - у нас же почти то же, что у вас, та же Россия, любимый, только ещё неподвижней..." "Любимая моя, я люблю тебя, люблю, как никогда не любил! Я благодарен тебе за то, что ты появилась, за то, что увидел тебя, прикоснулся к тебе! Дай мне наглядеться на тебя, радость моя, прекрасная моя, желанная моя!.."
Вот и весь разговор. И тоже не принёс полной ясности. Но когда они попали мне в руки, эти листки, обсуждать их уже было не с кем: и забываться стала эта истории, и не тем все были заняты - начинался капитальный ремонт, а с ним пришёл и конец моей музейной деятельности. А теперь, вот, всё всплыло в памяти. Но и сегодня не могу сказать, кто это был, наш гость, и куда девался. Могу допустить, что какой-нибудь диссидент, они в те годы как раз поднимались. И их сажали. А кого и выпускали, обменивали на своих, коммунистов да разведчиков. Может, и этого подсадили, чтоб он с ней, с принцессой, в Африку уехал, нашим человеком там стал. Могли и писателю нашему двойника подобрать, воскресить как бы, мы же не знаем, какими они средствами располагали, гебисты наши. А он, НМЛ, взял да и раздумал ихнее задание выполнять. Вот они его и забрали после отъезда принцессы. Всё возможно... А музей работает. Глахра там же, куда ей деваться. Это ж дня неё как дом свой. Хотя уже не Глахра, завотделом служит. "Телеграфистка" умерла. Глухая моя ушла на пенсию, внуков нянчит. Экскурсоводы тоже на пенсию поуходили, все теперь новые, молодые. "Белая ворона" - зам по науке. А директор, зам мой бывший, завёл себе бороду да усы, сам воспользовался предсказанием принцессы насчёт "белой вороны". Пенсне, правда, не надел, оно ему нос царапало, жаловался, оставил ей, своей Заместительнице. Но когда выходит на крыльцо мемориального дома, к экскурсантам, некоторые принимают его за хозяина дома, самого НМЛ. А он и держит себя как хозяин, собирается взять музей в аренду, с приватизацией, говорят, отказали. И "Белая ворона", когда на конференциях выступает или статейки пишет про нашего писателя, его цитирует, директора, то ли боится его по-прежнему, то ли так зауважала... А, может и того - полюбила, как нашего писателя!.. Когда у неё муж умер, она так и заявила: "Это наш писатель лишил меня мужа!" Организовала недавно "Общество лопнувшей струны" - у НМЛ про эту самую струну говорится в одном из его произведений - ну, хочет, видно, восстановить эту лопнувшую струну, натянуть, как полагается, чтобы... Что?.. Сама наверняка метит в директоры, не иначе!. Этот же стареет, болеть стал - сердце!.. Пишут же на него жалобы, что музей потихоньку грабит, обогащается, ну и болит сердце, понятно!.. А эвкалипт, верно, пропал. Не пересадили вовремя, он и засох!.. И спилили, как берёзу... Вот и всё, вроде... Да, ещё одно, из прошлого: тем же летом, когда всё это у нас приключилось, под осень уже, к нам на практику студентки из Ленинграда приехали. Поселил я их, как обычно, во флигеле, по соседству с нашей Дианой. Так вот, то ли благодаря Диане, то ли без неё, к девочкам стал являться наш писатель. Появлялся обычно в полночь - девки же бегали по нужде в уборную и увидели: стоит под кедром, в саду, смотрит, смотрит и уходит. В шляпе, в пальто, ночи тогда становились прохладными. Дамы мои, понятно, посмеялись над девчонками, но те на своём стояли: приходил и приходил, видели и видели. А зам мой, как стал директором, больше студентов на практику не приглашал. Да и посетителей в музее поубавилось - не тот народ теперь на курорт приезжает, до таких покойников, как наш писатель, интереса нет - надо кого побогаче, сами же богатеть стали!.. Так что с теми, кто ещё интересуется, приходит в музей, справляются сами, без посторонней помощи...
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Этот рассказ был записан на магнитофон за несколько месяцев до смерти его автора, бывшего директора музея. Прочитав полученный текст, он, автор, подтвердил верность записанного, но попросил не ставить его имени в случае публикации, объяснил это тем, что сам не сумел бы записать на магнитофон, ни - "от руки", ни "расставить, как надо, знаки препинания". На мои возражения, что эта, техническая, работа не даёт мне права на авторство, добавил: "А вы меня поймите: хочу отдохнуть на старости! А то и на кладбище достанут, не дадут покоя". Я исполнил его просьбу: поставил своё имя.