Помню себя достаточно отчетливо лет с трех, но есть легко датируемый сюжет и из более раннего возраста. Все кругом говорят о каком-то "Челюскине" (специально посмотрела в БЭС - февраль 1934-го, мне около двух с половиной лет). Я не вслушиваюсь, но вдруг одна фраза меня очень испугала: льдом раздавило ему нос! какой ужас - человеку раздавили нос! Я долго крепилась, но в конце концов громко разревелась. Мама бросилась ко мне; с трудом разобрав, из-за чего рев, стала горячо уверять, что все будет хорошо, всех спасут. Но я продолжала рыдать: я не понимала, о чем она толкует, а она не поняла, что я оплакиваю человека с раздавленным носом.
Итак, начинаю свое повествование года с 1934-го. Завершается коллективизация, деревня разорена, кто мучительно умирает в родной избе, кого услали медленно подыхать "на севера". Немногим, в основном мальчишкам-подросткам, удалось вырваться из железного кольца и теперь они пополняют армию в конец оголодавших и одичавших оборванцев, рыскающих по городам. В Москве Сталин почтил своим присутствием "Съезд колхозников-ударников". В городе успели забыть о нескольких сытных годах НЭПа, введены карточки, бедность неизбывная, хроническая - удел подавляющей части населения.
Я храню мамины записочки папе из роддома, когда родилась я (1931 г.; карточная система). В них неизменно присутствует один сюжет: получить талоны на молоко для ребенка; а в последней перед выпиской - купить на рынке два соленых огурца, наверное, чтобы отметить событие. Мама же рассказывала, что на пеленки ей приходилось рвать свое батистовое белье, привезенное еще из дому. Да к тому же я пошла неожиданно рано, в 9 месяцев, и вопрос обуви оказался просто неразрешимым. Так я и представлена на фотографии - в носочках, без башмачков, хотя в это время уже ходила.
Сохранилась и другая, любительская фотография (скорее всего, снимал папа) тех лет, где сестра Нина в окружении детей с нашего двора. Это просто группа оборвышей, среди которых сестра выглядит принцессой. Правда, принцесса эта в линялом платьишке, а если приглядеться, видно, что туфельки у нее с обрезанными носками: тесны, а других нет. Нина вспоминает, что неизменный ужин родителей после работы состоял из картошки с селедкой.
У меня долго хранилась масса групповых фотографий из папиных и маминых школ конца 20-х - 30-х годов (отец - директор школы, мама - учительница). Дети, особенно младшие, одеты ужасно: все с чужого плеча, бесформенное, разбитые, латаные валенки. Полных или холеных лиц просто нет. Но фотографии моего и Нининого предвоенных классов все же выглядят много лучше.
Сохранилась в памяти не очень отчетливая картина рынка. Я помнила, что мы ходили на два рынка: один, понятно, Даниловский, а какой другой? Неожиданно подсказал И.Шмелев - в "Лете Господнем" он описывает богатейший Калужский рынок конца Х!Х в.. В наше время все было совсем не так. Ходить на рынок я боялась, т.к. уже на дальних подступах к нему рядами сидели нищие, калеки (мы с сестрой очень долго боялись всяких физических уродств, особенно я). Да и "субъекты рынка" выглядели не намного лучше нищих. В памяти живет картина: плотно сбитая масса из лошадей, подвод, кадушек, рогож, изможденных людей в донельзя заношенной одежде, под ногами растоптанное сено, над всем висит кислый дух.
Еще помню огромные котлы на нашей улице для асфальта: мостили Мытную. От котлов шел жар и сладковатый запах. Мы знали, что по ночам около них греются беспризорники. Вообще же в наших разговорах-страшилках и в моих снах беспризорники и нищие присутствовали постоянно, наверное, потому что их в Москве было очень много. Видно, тогда еще не додумались их изгонять из Москвы, как в послевоенные годы. Все эти картинки относятся к 34-36 годам. Интересно, что думали мои родители - педагоги, как объясняли себе появление на 15-м году революции этих толп бездомных, беспризорных?
Знали ли о "гладоморе"? Ведь эта тема была табуирована вплоть до перестройки. Я впервые о нем прочла в "самиздате" в начале 70-х, в машинописном варианте повести "Все течет" В.Гроссмана... и не поверила. Дело в том, что лета 38-го и 39-го годов мы проводили на Полтавщине и запомнила я ее как цветущий, изобильный край. Это позже мама рассказала, что у нашей хозяйки Кылыны (Акулины) было 10 человек детей, а осталась одна Наталка, я хорошо помню эту девочку постарше нас. После войны мы узнали, что немцы ее угнали и она сгинула, а муж Кылыны погиб на фронте. От огромной семьи осталась одна несчастная мать. А мамина родня жила в Одессе. Они скупо рассказывали о том страшном времени, но один рассказ я запомнила: утром тетя идет на работу, а в придорожной канаве лежит мальчик лет тринадцати и слабым голосом тянет: "ХОчу исты... исты..". Вечером он на том же месте, только мертвый. Но, конечно, масштабов этого бедствия не могли себе представить.
Мне неприятен нынешний спор, был ли гладомор геноцидом, - слишком много политиканства, граничащего с цинизмом. А вот с ужасами Холокоста я бы его сравнила. Не стану углубляться в эту тему - слишком страшно.
К слову сказать, когда в 1940 г. моего дядю, только что поступившего в Одесский университет, забрили в армию (именно в тот год начали призывать студентов), посылки ему отправляли мои родители из Москвы, т.к. продуктов в Одессе, в благодатном краю, не было. Мама рассказывала об огромных очередях в Москве. Объяснение этому я услышала позже от других взрослых: посылки отправляли не только и не столько в армию, сколько в лагеря, которые в эти годы стремительно разрастались. Очереди, нередко с ночи, стояли и за другими товарами, особенно за "мануфактурой". Девушка из нашего двора поплатилась жизнью: пришла в очередь с ночи, не по сезону одетая. Присела на ступеньку, а когда на нее обратили внимание, она была мертва. Это я уже перескочила в конец 30-х. Возвращаюсь в их середину.
ВЕЛОСИПЕД
Наша семья жила даже по тем стандартам скорее бедно, чем скромно. Это связано с тем, что у отца были дочь и сын от первого брака, они были значительно старше нас, но еще учились, а когда наступила порв получать высшее образование, о том, чтобы совмещать его с работой, не было и речи. Так и получалось, что два скромных педагога содержали пятерых иждивенцев, включая бабушку. Году в 1934 она приехала к нам из Бессарабии, т.е. из-за границы. Постарались встретить получше, накрыли праздничный стол. Благолепие разрушила моя пятилетняя сестра: она подошла к бабушке и с изумлением воззрилась, как та собирается есть яблоко. Последовал детский вопрос в духе Андерсена, все поставивший на свои места: "Разве взрослые едят яблоки?"
И так было в течение всей жизни моих родителей: достатка, даже самого скромного, они не знали никогда, вся их жизнь - постоянное самоограничение и самопожертвование. Оба к 60-ти годам выглядели стариками...
А тут года в 4 мне страстно захотелось иметь велосипед. Просила у родителей сначала трехколесный, потом, когда подросла, - двухколесный, но это было не по средствам. Помню, как подолгу во дворе со страстной завистью наблюдала за счастливцами, разъезжавшими на велосипедах. Их было совсем немного, но как же я хотела быть среди них! Моей подруге-ровеснице купили уже подростковый, она была на голову меня выше, но училась ездить с трудом. Я же освоила его быстро и летала в упоении и еще сильнее мечтала о собственном.
И вот примерно лет около шести я предприняла демарш, которого от меня никак не ждали, ибо, по словам мамы, я была "сама кротость". Вдруг я отказываюсь принимать какие-либо подарки, кроме велосипеда. Помню, как в день рождения родители дарят мне большую куклу "Андрюшу". Кукла хороша, мама ласково меня уговаривает принять ее, я же заливаюсь слезами, но стою на своем. Эту "забастовку" я выдерживала до 8 лет.
У меня не сохранилось воспоминания-ощущения, чтобы к моему страстному желанию родители отнеслись как к капризу, и по-моему, это было мудро и великодушно с их стороны. Дело завершилось так: летом 1939, перед поступлением в школу, я тяжело заболела, диагноз поставить не могли, родители, естественно, были в большой тревоге, а тут еще подвернулся выигрыш по облигации. Решено было по выздоровлении исполнить мое заветное желание. Так и сделали, купили на выигрыш велосипед к моему поступлению в школу.
Гл.II ВОЙНА
1. Первые месяцы.
22 июня, в 12 часов дня мы сгрудились у приемника С первых же слов Молотова папа воскликнул: "Война!" И это восклицание на многие годы в моем сознании разрезало жизнь надвое.
Однако жизнь нашей семьи уже с начала июня была взбудоражена Дело в том, что мы жили в деректорской квартире стандартной школы-новостройки, которые были спланированы так, что в случае войны их можно было очень быстро переоборудовать в госпитали; естественно, в таком случае семья срочно выселялась (как показало дальнейшее, - куда Бог пошлет). И вот за две-три недели до начала войны из нашей квартиры, по распоряжению военных властей, стали прорубать дверь в школу, и мы знали - зачем...
А 6-го июля мы уже уезжали с маминой школой в эвакуацию. Помню долгое стояние под палящим солнцем на привокзальной площади (Каланчевка, очевидно). Вся площадь была заполнена рядами отъезжающих школьников. Когда говорят о растерянности и бестолковщине первых дней войны, я, ничего не отрицая, не могу не вспомнить этот сюжет: кто-то стремительно проделал гигантскую работу по отправке сотен школ с персоналом, со скарбом в близлежащие области, кажется, в основном в Рязанскую; а там, на местах, подготовились к приему, главным образом в сельские школьные здания: были сколочены топчаны, набиты сенники, оборудованы кое-какие кухни.
Мы оказались в рязанском селе Ломовое Раненбургского района. Интернат поместили в одноэтажном деревянном здании школы, а персонал по соседним с ним избам. Мы оказались в избе доброй женщины, у которой было 10 человек детей - 9 девочек от 17 до ползунка - и мальчик, мой ровесник. .
Я хорошо помню это широко раскинувшееся большое село, разрезанное надвое неглубоким, но очень широким оврагом. Здесь царили бедность и патриархальность. Люди приветливы, по-деревенски застенчивы. Мы сдружились с хозяйскими девочками. Они были скромницы, тихони, работяги. Задавленная бедностью и работой мать спрашивала с дочерей, даже намного младше меня, очень строго. Помню наши неспешные общие ужины с их семьей, когда поспела картошка. Огромный дощатый стол, на середину которого ставилась внушительная миска с горой грубо помятой и заправленной молоком картошкой . Все тянутся к ней ложками. У старших девочек на коленях самые маленькие. Их кормят отдельно более жидким пюре. Весело и непринужденно болтаем. Рассказы о московском житье ими воспринимаются, как сказки о нездешних краях.
Поначалу было ощущение, что мы, как обычно, приехали в деревню на лето. Правда, постепенно оно улетучивалось. В памяти осталась неоднократно повторявшаяся сцена. Помню серенький, туманный день. Где-то далеко слышится вой. Я уже знаю, в чем дело, смотрю в окно. По другую сторону оврага тянется негустая толпа. В середине ее мужики с котомками, вокруг - голосящие женщины в черных платках, дети. Как на похоронах. Не помню ни пьяного надрывного веселья, ни гармошки на проводах на фронт. Женщины, проводившие мужей и сыновей, уже не снимали черных платков. Вскоре почти не осталось таких, кто покрывался не черными.
Мама часто потом говорила, что если бы мы остались в Ломовом, то пережили бы войну гораздо легче. Но все дело в том, что фронт стремительно приближался. Будоражили слухи о парашютных десантах, о приближающейся канонаде, которая слышна по ночам в соседних селах. С начала августа в интернат постоянно приезжали родители за своими детьми. Начали уезжать и семьи персонала. Все стремились на восток; атмосфера становилась все тревожнее. Кстати, немцы так и не пришли в эти края, почему-то обошли их, но кто же мог это предвидеть тогда?
. Наконец, в 20-х числах сентября за нами приехал папа и мы отправились в Москву. В вагоне мы с сестрой были единственными детьми: в этом направлении - с востока на запад - ехали почти исключительно мужчины, в основном военные. Почему-то запомнила, что в Москву приехали 24 сентября. До дому добирались в кузове грузовика, тоже с военными. Кто-то меня спросил, указывая на небольшой двухэтажный дом: "Девочка, что это?" Я, конечно, не знала, а это был замаскированный мавзолей. Неузнаваемой была и Красная площадь, а стены и крыши крупных зданий были размалеваны. Позже я прочла, что эта суета была бессмысленна: немецкие летчики ориентировались по извилинам Москвы-реки.
. Не стану описывать прифронтовую Москву: дома без отопления, неработающие школы, еженощные тревоги - все это хорошо известно. Я относилась к тревогам легкомысленно, самое неприятное было вставать среди ночи и выходить на холод. Нина реагировала иначе - она очень боялась, ее била дрожь. Однажды она вскочила со сна (наверное, было не поздно, в комнате горел свет; кстати, радио на ночь не выключали, стук метронома действовал успокаивающе: значит, пока можно спать), в панике накинула на голову свой теплый платок и прямо в ночной рубашке кинулась к дверям. Ее, конечно, перехватили, стали успокаивать, она не сразу пришла в себя. Мы прожили в Москве три недели и уезжали в самую панику, 14 октября.
После скитаний и мытарств судьба нас забросила на Южный Урал.
.
2. История и быт станицы Ключевской
Итак, наша семья осела в степном селе Ключевском, в 45-и км от города Троицка Челябинской области, на самой границе с Казахстаном. Роль границы выполняла речка Уй, бурно разливавшаяся весной и превращавшаяся в ручей летом.
Хочу уделить этому селу побольше внимания, собрав воедино свои воспоминания, позднейшие мои размышления о его судьбе и крохи информации о нем, которые я получила неожиданно из художественной литературы. В конце 60-х или в начале 70-х в "Новом мире" появилась повесть "Юность в Железнодольске" то ли Воронова, то ли Воронкова о строительстве Магнитогорска. А приехали его герои на строительство из станицы Ключевской Троицкого уезда. Их житью-бытью сначала в Ключевке, а потом в Троицке уделено 2-3 страницы, но они кое-что поведали об истории села 20-х годов.
Итак, Ключевка в прошлом - казачья станица, большая, богатая, расположенная среди плодородных целинных степей. Избы глинобитные (степь), вдоль улицы тянутся глухие, глинобитные же заборы. Через них к соседу не заглянешь, не поболтаешь, да и не принята болтовня. Селяне - воистину антиподы нашим рязанским хозяевам: замкнутые, неприветливые, прижимистые, даже скупые. И говор - как сквозь зубы, со скрадываемыми гласными - "бегат", "знат ". Вместе с тем, по тогдашним понятиям, люди весьма обеспеченные: справные, опрятные избы, многочисленные надворные постройки, крепкие приусадебные хозяйства (конечно, в разрешенных пределах). Колхоз тоже крепкий, в предвоенные годы платил колхозникам неплохо, у всех большие запасы зерна и муки. Все это разительно отличалось от того, с чем мы столкнулись на рязанщине. Но вместе с тем, здесь не имели понятия об отхожих местах, этот интимный вопрос решался где придется - в хлеву, на огороде. Даже при школе уборной служил разделенный надвое сарай без выгребной ямы и "очков".
Как ни странно, почему-то не было секретом враждебное отношение местных жителей к советской власти и колхозам (чего в Ломовом тоже не было слышно). Помню разговоры, что если бы колхозы распустили, каждый готов пахать свое на корове. Также шел слух, что некоторые мужики, уходя на фронт, наказывали не отчаиваться, если долго не будет вестей: значит, сдался в плен. Я не могу сейчас отделить домыслы эвакуированных от "свидетельств очевидцев", но общие антисоветские настроения просвечивали во многом.
Гораздо позже я поняла, что враждебность к эвакуированным (выковыренным) - а ими было переполнено село - имела ту же основу: приехали из Москвы, из далеких советских городов, навязаны властью, ею опекаемы. Кстати, их расселили по избам, заставив хозяев уступать лучшее жилье - горницы, а самим в течение длительного срока тесниться в проходной кухне ("избе").
Среди эвакуированных большинство было из оккупированных городов, в основном евреи. Раньше здесь евреев не было, а как только они появились, вспыхнул антисемитизм. Но об этом расскажу позже.
В этом крепком, зажиточном селе поражало обилие развалин. Едва ли не на каждой улице зияли эти провалы - развалившиеся заборы, рухнувшие постройки (В них мы под руководством папы осенью 42-го собирали много шампиньонов, которые местные за грибы не считали, для нас же они служили хорошим подспорьем.). Объяснение было такое: местное казачество в гражданскую воевало на стороне белых; отступали через Среднюю Азию и дальше в Иран и Афганистан. Вот их-то дома и были разрушены. Но не исключено, что эти разрушения - следы карательных акций времен коллективизации.
А в той повести рассказывалось о страшном голоде 21-го года, поразившем эти хлебные края. Мать с кучей ребятишек бежит из вымирающей Ключевки в Троицк, но и там мертвые валяются на улицах. Тогда, чтобы спасти двоих старших, она сдала младших в приют, где практически умирали все дети и спальни представляли собой мертвецкие. Вот такой ужас пережили за 20 лет до войны наши угрюмые, недоброжелательные хозяева, а потом коллективизация, а потом война.
В казачьей станице, как положено, были и иногородние, только здесь их называли "вотяками". Это были выходцы из средне- и южно-русской полосы. Не могу сказать, когда они здесь появились, бежали ли от голода начала 20-х, были ли высланы в ходе коллективизации (впрочем, никакого особого режима, как для спецпереселенцев, для них не было), но известно, что появились они в этих краях в советское время.
"Вотяки" отличались от казаков многим - протяжным говором, открытостью, дружелюбием и бедностью, всем бытом - неустроенностью, неприбранностью во дворах и в избах. Они очень напоминали наших рязанских знакомцев. Большие семьи (у казаков меньше), плохонькие мазанки. Но при всей бедности такая семья всегда пригласит за стол; если хозяйка "стряпается" (печет), не отпустит без шанежки или кралечки (уже не сумею описать их точно, кажется, шаньги с начинкой, а крали - без). В казачьих домах все это не было принято, дальше порога не звали, да мы и избегали туда заглядывать. Нечего и говорить, что "станичники" относились к "вотякам" высокомерно, презирали их только чуть меньше, чем "выковыренных".
3. "Выковыренные"
Не знаю, как в других местах, но там, где очутились мы, ни местным, ни эвакуированным не полагалось никаких продуктовых карточек или чего-то в этом роде, все на полном самообеспечении, да что-то рассчитывали получить за работу в колхозе.
Летом наша семья очень деятельно включилась в борьбу за существование, но, увы трудолюбие наше не было вознаграждено. Все были наслышаны, что местный колхоз очень хорошо платит по трудодням зерном, мукой, поэтому все, кто мог, летом работали на колхозных полях. Для нас это означало бесконечную прополку, однако главную трудность представляли расстояния: земли колхоза были разбросаны островками в бескрайней целинной степи. Нашей бригаде, например, были отведены поля за рекой (т.е. в Казахстане? Не знаю, как так получалось), до ее стана от деревни было 7 км. Сначала надо было явиться к стану, позавтракать, получить задание и отправиться на указанное поле, обычно за несколько километров. Потом вернуться на стан на обед и опять в поле, потом опять на стан - ужинать и уж потом опять те же 7 км до дому. На круг выходило километров 20, поэтому нас с сестрой, особенно меня, мама брала с собой далеко не всегда. Но сытное трехразовое питание заставляло ходить на работу так часто, как только выдерживали наши босые ноги.
Надо сказать, что мы, все трое - мама и мы с Ниной, - с раннего детства очень легко ходили босиком. Все лето, почти в любую погоду, мы с сестрой - босиком по каменистому московскому двору, по раскаленным плитам одесских улиц, по лесу и жнивью - без проблем. Травмы случались, но на них не очень-то обращали внимание, и они легко залечивались ("як на собаци", - говорила мама, которая вообще-то была очень внимательна и осторожна в отношении нашего здоровья). Когда в студенческие годы как-то отдыхали в украинской деревне, эта моя способность вызвала одобрение местной молодежи: "Дыви, чисто наша, чисто мужичка!" Она же оказалась нашим некоторым преимуществом перед другими эвакуированными.
Конечно, эвакуированные, будучи горожанами, не могли угнаться за местными в работе. Между ними сохранялась постоянная неприязнь, напряжение, все это многократно усиливалось в отношении евреев. И однажды произошел нешуточный конфликт. Летом речушка Уй становится воробью по колено, но в начале лета она еще достаточно полноводна, и в нашу бригаду переправлялись на лодке. И вот однажды, когда все возвращались с работы и лодка была в очередной раз заполнена людьми, а именно евреями, которые держались кучно, в ту же лодку село несколько подростков из местных. Поощряемые взрослыми, они стали ее раскачивать, пока не перевернули. Кто-то доплыл до берега, кого-то пришлось спасать, была большая паника, а потом драка. Кстати, я в тот день на работу не ходила, но отлично помню, как пришли домой мама и Нина, потрясенные. Более серьезной стычки я не помню.
Впрочем, хозяйка не стеснялась антисемитскими выходками в наш
адрес: мама бала еврейка. Тогда мы с сестрой впервые узнали цену
нашего происхождения. Но мама была не из тех товарищей
по несчастью, кто на оскорбления отвечал заискиванием (таких хватало). Она написала письмо в районную прокуратуру. Думаю, последней каплей была жестокая выходка хозяйки, когда по ее милости мы на всю зиму остались с мороженой картошкой. В ответ на мамино письмо эту бабу вызвали в прокуратуру в город (45 км). Оттуда она вернулась ше лковая и такой оставалась до нашего отъезда.
Вернусь к нашим сельскохозяйственным трудам. К концу лета стало очевидно, что наши надежды на колхоз не оправдаются: край постигла редкая засуха, а что удалось собрать, пришлось отдать государству. На трудодни мы не получили ничего. У местных оставались запасы с прошлых лет, нам же приходилось рассчитывать на огороды.
Весной наша семья получила участок непосредственно у дома, благо даже в пределах села свободной земли хватало, да еще в 10 км от станицы - под картошку, наряду со всеми сотрудниками школы (родители к этому времени уже начали там работать). И здесь мы старались не сплоховать: около дома - бесконечный полив (колодец метров за 400, под горой), прополка, картошку ходили окучивать несколько раз. Все, вроде, уродилось не хуже, чем у других. Но осенью, когда на огороде оставалась одна капуста, в него вломилась соседская корова и разворотила, потоптала почти все. Был составлен акт о потраве, хозяйке было предписано компенсировать натурой или деньгами по осенним рыночным ценам. Но хитрая баба, кожей чуявшая законы рынка, дотянула до зимы и, распродав свой товар по зимним космическим ценам, вернула нам ничтожную на тот период сумму. Об инфляции никто, конечно, не слыхивал, но ощутили ее на себе в полной мере.
С картошкой получилось не лучше. Осенью урожай собирали всем школьным миром, запомнилось приподнятое настроение, для меня оно особенно памятно тем, что меня определили в возчики. Но стерва-хозяйка выделила для нашей картошки в подполе промерзающий зимой угол, о чем мы, конечно, узнали, только когда обнаружили, что значительная часть наших запасов промерзла. Так и ели большую часть зимы мерзлую картошку; я до сих пор не могу переносить ее сладковатого вкуса и гнилостного запаха.
Как все-таки выходили из положения? Главное - обмен носильных вещей на продукты. Но мы были не одни такие, городские наряды перекочевывали в сундуки деревенских стремительно, во все возрастающих количествах, так что вещи все падали в цене, а продовольствие все дорожало. Мама же расставалась с вещами слишком неохотно (на этом, вспоминая былое, мы с Ниной сошлись) и, упуская время, проигрывала в цене. На обратном пути в Москву у нас был изрядный багаж, а многие возвращались налегке.
Какое-то время подспорьем был папин фотоаппарат. Фотография была редкостью и большой ценностью, все стремились послать на фронт портреты детей, особенно родившихся после ухода отцов. Папу зазывали во все дома, щедро платили (конечно, продуктами). Но во-первых, у него с собой было очень небольшое количество материалов, да и фотографом он был не очень опытным (тогда это было искусством, намного более сложным, чем сейчас). Особенно на перечет были стеклянные пластинки негативов. Каждая помещалась в отдельном черном, светонепроницаемом пакете, и мы были хорошо осведомлены, как важно их не засветить. И вот однажды несколько пластинок кто-то из нас уронил. Мы очень испугались, что разбили, и я в нетерпении схватила одну из них, стремительно вытащила ее из пакета и, увидев, что она цела, так же стремительно, со счастливым воплем сунула обратно. И в ту же минуту осознала, что я ее испортила.
Как бы то ни было, но все же фотография была подспорьем. Особенно запомнились походы на хутор Саксаевку, что был расположен на другом берегу реки, в 12 км от Ключевки. По размерам он не уступал иной среднерусской деревне. Время от времени нас туда приглашала какая-нибудь семья как бы в гости. Мы отправлялись очень охотно, т.к. всегда нас ждало роскошное угощение: яйца, пироги (шаньги), молоко. Именно там я сделала открытие, что молоко в чае вполне заменяет сахар - слаще некуда. Обычно к этому дому подтягивались принаряженные хуторянки с детьми; для кого-то всегда не хватало пластин - отец расходовал их экономно, кто-то был расстроен, обижен. У меня хранится фотография, сделанная в Нинином классе, где преподавала мама. Нина там не кажется истощенной, а мама - очень худая, изможденная, выглядит старше своего возраста. Сфотографировал отец и коллектив маслозавода, располагавшегося тут же в селе, и в течение какого-то времени моей обязанностью было получать там кувшин пахты - таков был натуральный гонорар.
Зимою родители решились на огромный расход и купили поросеночка. П Папа с помощью соседа его зарезал, сами с мамой они, как умели, его разделали. Ели мы его очень долго, чуть ли не до тепла, крошечными частями.
Чем еще питались? В основном той самой мерзлой картошкой и тыквой, которой собрали немало. Хлеб - как глина, с большой примесью картофельных очисток. Чай - из мелко наструганной сушеной тыквы. Несколько раз в сельпо завозили соевое масло, это было великое счастье, но я его есть не могла - мутило от запаха. Когда сейчас, в пору дефицита, оно появилось, я не сразу решилась его покупать, но оно оказалось совсем иным, без того тошнотворного запаха. Вспоминается и такой эпизод: как-то в сельпо завезли молоко для детей, и я с бидончиком бросилась туда, но вернулась ни с чем: полагалось оно только детям до десяти лет. Не было ни спичек, ни соли. По вечерам караулили, когда задымит труба у соседей, шли к ним за угольками. Помню, как у заезжих торговцев задорого купили соль, а она оказалась горькой.
Зимой 42-43 гг. в семьи эвакуированных пришел голод. До весны не дожили почти все младенцы и старики. Наша бабушка избежала этой участи, потому что ее вовремя переправили к дяде в Красноярск: у них положение было значительно лучше.
Той зимой по селу ходили толпы нищих, среди них выделялись немцы-спецпереселенцы, высланные в Казахстан, кажется, из Керчи. Они жили в Саксаевке, и их положение было еще ужаснее, смертность особенно высока. Им почти не подавали милостыню, не разрешали хоронить на кладбище, они закапывали своих мертвецов в снег. В этом местные жители с их специфическим отношением к войне были явно непоследовательны.
Мужчины переносили голод особенно тяжело, у многих это сказывалось не только на физическом состоянии, но нередко и на состоянии духа, проще говоря, среди них было больше опустившихся. Как я уже упоминала, у отца развилась дистрофия второй степени - ноги не держали его.
Другим объектом постоянных забот были дрова. Это в степи - тяжелейшая проблема. Единственный источник - колки - небольшие рощи, преимущественно березовые, разбросанные по степи в большом отдалении от села и друг от друга. По специальной разнарядке сельсовет выделял семье лошадей, а чаще быков, чтобы привезти подводу дров. Вот так и подошла наша очередь 23-го ноября 1942 г., в воскресенье.
Я этот день помню в деталях. Он был солнечный, совсем зимний. Родители поехали за дровами на быках, запряженных в сани, а мы - на речку. Она только что стала, лед пока еще был гладким, вся деревенская детвора была там. Нагулявшись и проголодавшись, мы с Ниной вернулись домой, истопили печку, сварили обед. Родителей все не было, и мы пообедали без них. Не вернулись они и вечером, но мы, как ни странно, не подняли тревогу, а легли спать, оставив непогашенным "гасик" - керосинную коптилку. Я беспрестанно просыпалась с не испытанным прежде мучительным чувством тоски и тревоги. Утром Нина пошла в школу (я училась во вторую смену) и там рассказала о случившемся. Поднялась суматоха, снарядили спасательную экспедицию. Их встретили на подходе к селу, с быками, но без саней, полуживых. Особенно плох был отец.
С ними приключилась не такая уж редкая в степи история - они потеряли дорогу и сбились с пути. В морозный, солнечный день снежный покров в степи превращается в сверкающий наст и дорога становится неразличимой, тем более в сумерках. Так все и произошло, да еще у папы стало плохо с сердцем. Тогда мама помогла ему взобраться на быка, выпрягла и бросила сани с дровами, и всю ночь они проблуждали по степи. Оба они после этого болели, у обоих были приморожены руки и ноги, но опять большое несчастье, задев крылом нашу семью, все же ее миновало. Впоследствии считали, что с этого приступа у папы начала развиваться болезнь сердца, о которой не подозревали и которая через почти 10 лет свела его в могилу. Этот день родители отмечали как день своего чудесного спасения до самой кончины отца, да и позже мы с мамой его всегда вспоминали.
Мы с сестрой были почти уверены, что жизнь в Москве будет такой же прекрасной, как до войны.
4. Возвращение.
Мы вернулись в Москву в начале лета 43-го г. Хорошо помню первый вечер. Папа поехал на грузовике с вещами, а мы с мамой налегке - на метро. Конечно, потрясли залитые светом пышные станции, хотя вроде бы я их помнила. Нами владело радостное возбуждение, мы, как истинные провинциалы, суетливо влетали в вагон, неловко прыгали на эскалатор. Нам как-то очень быстро выдали продуктовые карточки (ими ведала бывшая папина ученица), и мама в первый же вечер принесла из магазина кучу хлеба, черного и белого, прекрасного, без примеси картошки, ароматного. Мы с Ниной долго не различали сорта белого хлеба, он весь казался нам белоснежным. А ведь на карточки еще полагались крупы, сахар, мясо, жиры! Вскоре оказалось, что все не так прекрасно.
Итак, долгожданная Москва! Для меня это был рубеж, с которого начиналось возвращение к мирной жизни, на самом же деле все было далеко не так. Немцы оставались в центре России, еще не было отменено затемнение, первый салют в честь освобождения Орла еще только предстоял, предстояла и Курская битва. Москва была пустынна: малолюдно, очень редки машины, преимущественно военные, очень мало общественного транспорта. И вместе с тем довольно частые несчастные случаи на улицах - наезды, аварии, столкновения. Вероятно, за счет фронтовиков-лихачей, которые отвыкли дорожить своими и чужими жизнями. Меня это очень страшило и, когда кто-то вечером задерживался, я себе места не находила.
Помещение, в которое нас ткнули летом 41-го, было совершенно необитаемо: до войны это была школа для взрослых - странное, нескладное, предельно угрюмое, состоявшее из каких-то бестолковых коридорчиков, кладовок и четырех классных комнат разной величины, причем из трех двери вели в четвертую, как бы центральную. Сначала нам дали две большие комнаты, смежно-изолированные, с огромными окнами, но при этом мрачные, особенно та, что побольше. У нашего двухэтажного дома были толстенные стены со вделанными в них мощными металлическими крюками, потолки сводчатые с металлическими же перекрытиями-балками (существовала версия, что до революции это был каретный сарай при богатом доходном доме, что глядел на Тверскую), а выход из жилища - прямо на улицу.
К нашему возвращению самую большую, центральную комнату занимало домоуправление; наши вещи из двух комнат были свалены в одну, окна которой упирались в стену соседнего дома; здесь постоянно царили мрак и сырость. Во время "переселения" многое было разграблено, особенно пострадала библиотека: ею топили печку. А во всех прочих комнатушках и чуланчиках ютились дворники, истопники, уборщицы. Все они, без исключения, перебрались в Москву из деревень во время войны. Необъяснимый факт: многие москвичи потеряли право вернуться после эвакуации, в Москве вообще невозможно было прописаться (пример - наши родные, у которых за спиной, в Одессе, остались пепелища, - бабушкина сестра и мамин двоюродный брат, офицер, жившие у нас на птичьих правах), а вот они заполняли все щели, чердаки и подвалы, брались за любую черную работу и обосновались в Москве; они же в хрущевские времена первые получали площадь в новостройках, потому что действительно жили в невыносимых условиях.
Среди соседей преобладали горькие солдатские вдовы с детьми. Все - обнищавшие, надорванные, обозленные, горластые. Они выполняли мужскую работу; никогда после сталинских времен я не видела, чтобы так скребли снег и лед не только на центральной ул.Горького, но и в переулках; снег вывозили санками во дворы - и все вручную, многое делалось по ночам, по ночам же они разгружали товарные трамваи (тогда их ходило немало).
Часто вспыхивали дикие скандалы, нередко с потасовками. Присутствие детей никого не останавливало. Объектами наиболее грубых разборок обычно были завалящие мужики, два-три коих затесались в это бабье царство. Вот они-то катались, как сыр в масле: многие бабы готовы были оторвать кусок от детей, чтобы приманить, угостить такого трутня. Это привилегированное положение мужчин, связанное с острым "дефицитом" на них, закрепилось в этой среде надолго и, может быть, в какой-то степени предопределило повальное пьянство и безответственность "сильного пола".
По крайней мере, мое долголетнее наблюдение с близкого расстояния над этой средой таково: женщины, как правило, - энергичные, неглупые, хваткие (по теперешней терминологии, способные к выживанию); мужчины - все, без исключения пьяницы, туповатые (если не полные дебилы), абсолютно безразличные к судьбе семьи, готовые вынести из дому что угодно, опустившиеся типы. Я не сталкивалась с пьянством женщин, хотя исключения бывали. О нем, как о явлении, заговорили намного позже, лет через 20 после войны, а вот во время войны этого греха на них не было. И потом, когда жизнь вошла в какую-то колею, семья, дом держались исключительно на женщинах; правда, оградить сыновей от пьянства не смогла буквально ни одна; не шло в этих семьях и учение детей, хотя некоторым очень хотелось, чтобы дети выучились, поднялись, не повторяли их судьбы.
Мой опыт опровергает и сусальную побасенку о спайке, взаимовыручке, которые царили якобы в коммуналках. Нет! Воровали друг у друга и в голодные годы, и позже, когда уже выбились из беспросветной нищеты. Не утихала борьба за мужиков, из-за них постоянно тлели зависть, подозрительность, которые временами взрывались бурными, бесстыдными стычками. Драки в семье воспринимались как норма, вступаться за женщину не спешили, а тех, кто противился такому "укладу", осуждали: "нас-то тоже гоняют, и ничего, живем!"
Дополнительным немаловажным будоражащим фактором в жизни нашей квартиры было присутствие домоуправления. С самого раннего утра допоздна - проходной двор. Входная дверь - настежь, уборная, по сути, общественная. Источник всех этих прелестей не столько посетители, сколько персонал - дворники, истопники, уборщицы. Заправляла всем домоуправша Субботина, скандалистка, психопатка, взяточница и, разумеется, партийная. То, что она брала взятки, для нашей семьи было удачей, благодаря этому у нас подолгу могла жить без прописки бездомная наша родня.. Конечно, в этой грязной, пропитанной нищетой и несчастьем клоаке наша семья была чужеродным телом, выделяясь, во-первых, своей интеллигентностью ("ишь, ручкой она водит! Подолбила бы лед!", во-вторых -"еврейством". Впрочем по значимости эти факторы следовало бы поменять местами. Действительно, в нашей семье только отец мог сойти за истинного русака; к нему относились неплохо, соболезновали. Мама же решительно не могла найти с соседями общего языка. Много лет спустя мы с сестрой, выросшие в этой обстановке, избрали иную линию поведения, заставили считаться с собой. Житью-бытью на 2-ой Тверской-Ямской я, быть может, посвящу отдельное повествование.
Нечего и говорить, что в этом не приспособленном для жилья помещении не было ни кухни, ни тем более ванной, уборная фактически - общественная. Насколько я помню, летом нашего приезда (1943) электричество еще было, а с осени начались перебои. В эту зиму почти не топили. Печка в домоуправлении стояла вплотную у нашей двери, и по вечерам сюда открывали двери из всех жилых комнат, из них тянуло холодом, затхлостью, как из подземелий. Стены в нашей комнате сначала отсырели, потом покрылись ледяной коркой.
Еще комната обогревалась керосинкой, т.к. готовили, стирали и сушили белье, умывались здесь же. Да еще сюда был свезен скарб из трехкомнатной квартиры. Комнату разгородили на прихожую, кухоньку, за шкафами стояли в линейку две кровати - родителей и наша с сестрой, к ним пробирались бочком. Тетя спала на продавленном диване, а дядя каждый вечер с железным лязгом расставлял трофейную раскладушку; после этого передвигаться по комнате уже было невозможно. Все это вспоминается, как дурной сон, но так жили не только мы, а многие подруги по классу (пусть с иными, но не менее острыми бытовыми проблемами). Спасались тем, что весь день были вне стен своего жилища: взрослые на работе, мы в школе, там же питались, готовили уроки, просто проводили время. Родителям моим так до конца и не привелось пожить хотя бы в сносных бытовых условиях.
Несмотря на эйфорию первого времени, сравнительно быстро обнаружилось, что еды не хватает. И то сказать, в семье было три иждивенческие карточки - самая мизерная норма (хлеба - 350 г); у мамы - карточка служащего, заметно более скудная, чем рабочая, еще как учительница она получала тощий обед "УДП" - "усиленное дополнительное питание", в просторечии - "умрешь днем позже"; со временем у папы, когда он устроился в министерство, появилась карточка "литер Б" - это уже заметно лучше. К тому же талоны на мясо отоваривали тощей селедкой, жиры - только растительные м и т.п. Короче, семья недоедала; сказывался, конечно, и не утоленный до конца пережитый голод. Со следующего лета у нас появился за городом участок под картошку, ездили обрабатывать, но где ее хранили, не помню и не могу себе представить.
Во вторую московскую зиму родители решились на "гешефт", весьма заурядный, - на рынке купили хлебную карточку. Как ни странно, эту операцию осуществил почти слепой отец. Естественно, на второй или третий раз маму с ней задержали в булочной - она оказалась грубой подделкой. Маму препроводили в милицию, составили протокол, ей грозило уголовное преследование. Мы были в ужасе, я рыдала в голос. Я все представляла себе мою маму, шагающую в сопровождении милиционера: изможденную, с багровыми пятнами на лице, в разбитых мужских сапогах, в донельзя истрепанном пальто и таком же головном платке, - этот образ живет во мне до сих пор.. Слава Богу, все разрешилось быстро: мама пользовалась очень большим авторитетом в педагогической среде; директриса школы обратилась за помощью к завроно (районного наробраза), и он маму выручил.
Больше ловчить уже не пытались и опять меняли на рынке вещи на продукты, но и тут не обошлось без казуса. Как-то папа поехал с этой целью на большую толкучку, а мы с нетерпением ждали, что он привезет съестного. И вот он появился с тяжелой поклажей через плечо, смущенно улыбаясь. В сумках оказались книги - чуть ли не десяток однотомников классиков. Конечно, наша библиотека была разорена, когда наши вещи выкидывали в одну комнату, но все же это было большое разочарование.
Несмотря на скудость существования, о каких-то подношениях со стороны родителей учеников не могло быть и речи. Даже репетиторство в своих классах мама считала неэтичным. Помню, с каким волнением она рассказывала, как некая мамаша подстерегла ее во дворе школы с кульком яичек. Мама, конечно, возмутилась, а когда та стала настаивать, просто пустилась в бегство. ("Ой, яички! Это так вкусно!" - про себя горевала я). .И все же несмотря на недоедание, другие нехватки и неблагополучие быта, жизнь в Москве казалась райской по сравнению с тем, что было в Ключевке. Она все равно была намного сытнее, имелся какой-то гарантированный минимум, а главное, несмотря ни на что, мы были дома, а не у злющей хозяйки.
Осенью нам с Ниной предстояло идти в новую школу, которую мы и закончили. Это уже новое повествование.
Гл. Ш В "ОБЫЧНОЙ" СОВЕТСКОЙ ШКОЛЕ
1.
1 сентября 1943 г. мы с сестрой Ниной впервые переступаем порог новой для нас 175-ой школы, бывшей 25-ой Образцовой. Она идет в 7-ой, я - в 5-ый класс. Это первый год, что школа работает как женская. Здесь только одна смена, в каждой "параллели" - по одному классу, за исключением нашей, где есть "А" и "Б" (я в нем). В "А" собраны прежние ученицы школы, в "Б" - пришлые. И соответственно в том состав высокопоставленный, у нас по преимуществу - простолюдинки. Но любопытно, что Елена Михайловна Булганина, жена Н.Булганина, будущего министра обороны, а позже и премьера, избрала для классного руководства именно наш, "пролетарский" класс, что очень заметно сказалось на нашей судьбе.
Школа помещалась в Старопименовском переулке, в трехэтажном темно-кирпичном здании бывшей гимназии, с прекрасным светлым вестибюлем, с торжественной мраморной лестницей, двухсветным актовым залом (он же спортивный). Неизменно натертый паркет (и это при том, что раздевались в классах, т.к. раздевалка была превращена в бомбоубежище, а сменной обуви мы не знали), зимой школа хорошо натоплена и залита электрическим светом. Думаю, прежде всего из-за этих условий, да из-за сильного учительского состава родители постарались определить нас в эту элитарную школу, а о негативных сторонах микроклимата в ней они не подозревали. Но настоящей ошибкой, конечно, было то, что в эту школу пошла работать и мама с ее независимым и даже резким характером и довольно острым языком. Она там ни в коем случае не могла удержаться и не удержалась, но об этом позже.
Эту школу весной, накануне нашего прихода, закончила Светлана Сталина, и ее образ как бы витал в этих стенах, было много рассказов и пересказов о ней и Василии, ее брате; в 8-ом классе училась Светлана Молотова с то ли названной сестрой, то ли компаньонкой Соней, дочкой прислуги семьи Молотовых, кажется, шофера и поварихи. Странный выбор сделали Молотовы, можно было подумать, что по контрасту: Соня - высокая, стройная, красивая; Светлана - некрасивая, немного косящая, болезненная, приволакивающая ногу, с искривленным позвоночником, в корсете. И парта у них была особая - с высокой спинкой, заставляющей сидеть очень прямо, лакированая, с какими-то еще приспособлениями. Все годы до окончания школы они просидели за такой партой в одной и той же классной комнате. После их выпуска ее занял наш класс (т.е. класс Булганиной), а диковинная парта была задвинута в самый дальний угол. В одном классе с Молотовой училась дочка Г.Жукова Эра, они со Светланой были неразлучны.
Родительский комитет возглавляла жена Молотова Жемчужина, я ее неплохо помню: худощавая, очень самоуверенная дама, резковатая, а по мнению мамы, невысокой культуры и вообще "шахрайка" (одесское выражение - грубая, бесцеремонная, крикливая). Я не знаю, насколько глубоко она влезала в дела школы, но слово ее было непререкаемо, подобострастие со стороны абсолютно всех было видно даже неискушенному ребенку. Молотовы приезжали в школу на роскошном лимузине в сопровождении двух телохранителей в серых френчах, раздевались в особой запиравшейся комнате и в продолжении всего учебного дня телохранители неспешно прохаживались по коридору мимо их класса. Быть может, такая охрана для детей государственного деятеля самого высокого уровня сейчас покажется до странности скромной, но тогда она поражала, оказалась полной неожиданностью.
Было и еще немало "шишек": Вера Булганина на класс моложе нас, Деканозова - высокомерная красавица-грузинка в Нинином классе, дочь высокопоставленного клеврета Берии, с ним и расстрелянного. В этой школе учились приемная дочь Димитрова китаянка Фаня, внучки Горького Марфа и Дарья, дочь Н.Вознесенского, падчерица Поскребышева и дочка следователя-палача Родоса - эти две впоследствии учились со мной, о них расскажу особо. В нашем классе ("Б") "перворазрядных шишек" не было, можно только упомянуть хорошую, скромную Наташу Аполлонову, дочь замминистра ГБ.
Вообще, как я поняла позже, в школе было много детей гебистов достаточно высокого ранга, а еще были "бывшие", чьи отцы сгинули, но их семьи почему-то не вышвырнули из квартир или, по крайней мере, из Москвы, из школы. Разумеется, их судьбы были запретной темой, и то была не сдержанность, а некая внутренняя установка: по крайней мере, для меня эта тема и вообще не существовала, вопросы, даже молчаливые, не возникали, хотя их жизнь протекала на моих глазах. Подозреваю, что это относилось не только ко мне.
Опишу запомнившийся случай. 43-44 годы - это время возвращения из эвакуации, и в классе постоянно появлялись новые лица. Однажды появились девочки-близняшки - Нонна и Сусанна Бабаян. В первый день они были в красивых теплых кофтах с длинным ворсом алого и голубого цвета, явно заграничных (слово "импорт" не употреблялось, да и появлялись заграничные вещи не по линии импорта). Через некоторое время распахнулась дверь и в класс вошла Жемчужина в сопровождении директрисы. Жемчужина с радостным выражением лица простерла к близняшкам руки, и те с визгом, наперегонки кинулись в ее объятия. Потом эти роскошные кофточки и другие красивые вещи долго донашивались, до предела, а их некогда счастливые обладательницы ходили с нами в школьную столовую, где мы, простолюдинки, за сданные продуктовые карточки получали обеды, летом поехали с нами, детьми из наиболее нуждавшихся семей, работать в совхоз за питание и оплату некоторым количеством овощей. Когда после седьмого класса производился жесточайший отбор для объединенного восьмого, их - в числе других "простых"- заставили уйти из школы.
А где были родители Аленушки Т., которая на протяжении всех школьных лет жила у своей тети, гран-дамы, известной радиодикторши?
На год старше меня училась дочь Н.Вознесенского, умная, серьезная. Отлично помню встречу с ней в студенческую пору; она училась, кажется, в архитектурном, заинтересованно расспрашивала о моих делах, вообще оживленно болтали. Я знала, что отец ее арестован, она знала, что я не могу не знать, но ни слова, ни намека... Недавно, в связи с какой-то датой, по ТВ была передача о Вознесенском. Там говорилось, что из семьи пострадало 20 человек. Выступала и внучка, поразительно похожая на ту, его старшую дочь, но о ее судьбе не говорилось ничего.
Другой пример - история моей близкой подруги Агнессы (Аги) Эгиед. Она жила с матерью и младшей сестрой в ветхом флигеле с печным отоплением. Мать работала инженером на ЗИСе и подолгу отсутствовала - якобы ездила в командировки. Тогда Агнесса оставалась за хозяйку: топила печку, готовила, отоваривала карточки. Она была едва ли не самой бедной в классе - все донельзя обтрепанное, даже в старших классах никогда ни копейки на кино или мороженое. После школы она пошла работать и училась на вечернем.
Мы с ней встретились в середине 70-х, и тогда она рассказала мне историю своей семьи. Ее родители были выходцами из Венгрии и Румынии, мать умерла, когда Аги был год, и отец отправил ее к бабушке с дедом (дед - раввин) в Румынию. Отец Аги был очень крупным радио-инженером, изобретателем детекторного приемника ЧЭС ("Чечик-Эгиед-Советский"). Он женился вторично, ждал рождения ребенка, и тут, в 37-ом, его угораздило вызвать из-за границы старшую пятилетнюю дочь. Агнесса хорошо помнила, как она приехала с грудой роскошных игрушек и нарядов. А очень скоро отца арестовали, мачеха родила преждевременно и оказалась с грудным ребенком на руках, да с чужой девочкой, не говорившей по-русски. Для очень молодой женщины все это кончилось психическим заболеванием и длительными "командировками" в психиатрическую больницу.
Эта драма развертывалась уж совсем рядом со мной, мы очень много времени проводили вместе, о чем только ни разговаривали, особенно в старших классах, но это сохранялось в тайне свято, а я ни о чем не догадывалась. Да и каким-то чутьем мы избегали, например, вопросов об отцах, о других "нестыковках" в биографиях, никогда, кстати, не интересовались образом жизни за стенами школы наших "шишек".
Умение детей хранить семейные тайны с самого раннего возраста (кстати, у меня здесь был прокол, о чем расскажу), умение не совать нос в чужие дела, - наверное, знамение того времени.
Трудно описать, как разительно отличались друг от друга миры, в которых мы последовательно или одновременно оказались: недавно - деревенская школа чрезвычайно низкого уровня, где мы ощущали себя профессорами (о бытовой стороне и не говорю), голодное и приниженное существование эвакуированных; потом в Москве - сырая, мрачная трущоба без электричества и отопления, с буйными соседями, пьянством и матом; и одновременно на полдня - этот особый мир, благоустроенный, с хорошо одетыми, холеными одноклассницами, которых у ворот школы поджидали машины, увозившие их на дачи. У них с собой были роскошные завтраки из продуктов, которых, по нашим понятиям, просто не существовало (не должно было существовать) в природе в военное время, и нередко недоеденный бутерброд с ветчиной или с сыром летел в мусорную корзину.
Не могу припомнить, как реагировала на эти парадоксы Нина и говорили ли мы с ней об этом, но моя психика, гораздо более уравновешенная, справлялась с ними без проблем. Я как бы смотрела мимо, не размышляла над этим и вообще воспринимала новую жизнь просто и органично и была ею очень удовлетворена и увлечена.
В классе во все годы сохранялась дружественная, благоприятная атмосфера, не помню ни косых взглядов, ни высокомерия, ни малейших намеков на антисемитизм, ни проявлений зависти и вообще выяснения отношений. Может быть, это проходило мимо меня, но не думаю.
В школе передавались различные то ли рассказы, то ли мифы, в том числе о Сталине в качестве "родителя", по-моему, все выдумки, не буду их пересказывать. А вот рассказ об убийстве из ревности ученицы школы, дочери известного дипломата Уманского, в чем был замешан один из сыновей Микояна (он был выслан из Москвы), связан с реальным событием, но излагался невнятно, с умолчаниями. Очень скоро сам Уманский вместе с семьей погиб в авиакатастрофе, а т.к. нередко такие "случаи" были неслучайными, судьба его дочери тоже теперь выглядит иначе.
С самого начала на нас очень большое влияние оказывала Ел.Мих.Булганина, наша классная руководительница и учительница английского языка. Это была, по моим представлениям, очень некрасивая и нескладная женщина - толстая, приземистая, на неожиданно тонких ножках, без шеи и с огромным вторым подбородком, с грубым, красным лицом. Известно было, что в конце каждой недели она уезжала к мужу на фронт (фронт-то был еще в центре России).
Она была человеком невысокой культуры и очень неважной "англичанкой": привила мне отвратительное произношение. Но была в ней простая человеческая доброта, женская чуткость, а главное, она была свободна от антисемитизма, что дорогого стоило уже и в те годы, а во второй половине 40-х - особенно.
Она всегда старалась доставлять нам малые радости, которые запали в душу на всю жизнь: на праздники - гостинцы с шоколадом, орехами и др. сладостями. В конце четверти для окончивших без троек - обязательный поход в театр на очень хороший спектакль в прекрасные ложи и тоже с дорогими конфетами. Первые из этих походов помню в деталях: в ноябре 43-го - "Школа злословия" в филиале МХАТа с Яншиным, Масальским, Андровской и т.п.; в следующий раз - "Пиквикский клуб". Так я посмотрела многие оперы и балеты в Большом, вообще лучшие спектакли того времени, всегда с первым составом. Еще помнится вечер по поводу окончания, кажется, седьмого класса. Шикарное угощение, прекрасно сервированные столы, но главное "блюдо" - диснеевский "Бэмби". Я не помню, видела ли я до этого мультфильмы, думаю, что да, но этот, цветной, меня поразил красками и изяществом. Нас часто возили на экскурсии (именно возили - для этого происходила мобилизация машин самой Ел.Мих. и "шишек" нашего класса), в том числе на предприятия легкой промышленности, министром которой была Жемчужина, - на хлебозавод и сахарную фабрику, на Трехгорку (ткачество), но особые воспоминания - о посещении двух кондитерских фабрик. Как же нас там принимали! Предупредили: в цехах можно есть все, только ничего с собой не брать. Но никто не сказал, что после нас ждет роскошный прием с шикарно сервированным столом, с особыми деликатесами, которые производятся в закрытых цехах. Кое-кому просто-таки стало плохо после всего этого изобилия.
Постоянно устраивались экскурсии в музеи, иногда мы посещали в них циклы лекций. Самая значительная экскурсия - на выставку Дрезденской галереи в 8-ом или 9-ом классе (год примерно 47-ой). Нам было сказано заранее, что мы едем куда-то и это - огромная тайна, о которой нельзя говорить никому, даже родителям. Я не знала, что за Дрезденская галерея, почему она оказалась в Москве, а что тайна - это вопросов не вызывало.. Помнится, экспозиция была размещена в подвале. Я, как и подавляющее большинство класса, была страшно невежественна в западном изобразительном искусстве; правда, прошел очень понравившийся мне трофейный фильм о Рембрандте, поэтому о нем я кое-что знала. Действительно запомнилась Сикстинская мадонна, а когда в 1955 выставку открыли для публики, оказалось, что молодая память удержала очень многое. Кстати, Агнесса мне призналась, что она рассказала об этой экскурсии соседке - студентке истфака. "Ты видела Сикстинскую мадонну!" - воскликнула та и разрыдалась.
Еще одно сильное воспоминание - посещение "Оружейной палаты". Нечего и говорить, что Кремль в те годы для всей страны, кроме кучки избранных, был за семью печатями, так что сама возможность ступить на священную землю, "где великий наш Сталин живет", стала главным незабываемым событием той экскурсии.
Другая "благотворительная акция" Ел.Мих. - по окончании 9-го класса посещение ее дачи на Красной Пахре. Думаю, что с ее стороны это был просчет. Дело в том, что к этому времени мы уже давно избавились от обожания, относились к ней критически (по моим нынешним понятиям, даже слишком). Это посещение огромного барского поместья (в доме мы не были, это был пикник) со слугами, охраной, открытым манежем, где толстуха Вера Булганина гарцевала верхом в сопровождении адъютанта (папаша уже был министром обороны), а главное - маленькая дочка официантки, с которой Верка обращалась, как с собачкой, - то закармливала, то шлепала. Все это неприятно поразило и меня, и моих близких подруг, хотя мы уже имели немалый опыт общения с "верхами".
Когда опасно и надолго заболела одна из учениц нашего класса (по-моему, дочь репрессированного), Булганина взяла ее к себе, организовала лечение высокого уровня, продержала ее у себя долго, до выздоровления.
Но Ел.Мих. была отнюдь не просто дамой-благотворительницей. Вот два эпизода, по-моему, рисующие ее как человека достаточно тонкого, благородного, а последний - и мужественного.
То ли в 5-ом, то ли в 6-ом классе решено было какое-то время отказываться от бубликов, которые нам полагались в качестве школьного завтрака, в пользу детдома (наверное, это была инициатива Булганиной). И вдруг заметили, что эти бублики, хранившиеся в классном шкафу, стали пропадать. Заподозрили нянечку, а та, чтобы реабилитироваться, выследила подлинную воришку.
И вот классное собрание. Ел.Мих. говорит, что сейчас встанет та, кто это сделала, но прежде она хочет взять с нас самое честное слово, что это никогда-никогда не выйдет из стен класса, что мы не только не расскажем даже родителям, но вот сейчас поговорим и больше никогда не будем возвращаться к этому, даже в разговорах между собой, даже намеком, даже взглядом. В классе полная тишина, а из-за парты поднимается одна из лучших учениц, добрая, интеллигентная, общая любимица Танюша и, постепенно бледнея, всеми силами сдерживая рыдания, говорит, что свой бублик всегда относила младшему братишке, а когда их не стало, он очень огорчался и вот... ну, понятно - драма несытых детей военной поры.
Класс застыл, а я то ли дернулась, то ли что-то прошептала. Ел.Мих. ко мне: "Ты хочешь что-то сказать?" - в ответ я роняю голову на парту и плачу, через полминуты большая часть класса ревет. Я не помню назидательных слов учительницы, но отчетливо помню, как она опять и опять внушает, что Таня должна нормально жить среди нас, что эта страница должна быть перевернута (слова, понятно, другие).
Конечно, ситуацию в какой-то мере спровоцировала сама Булганина, да и трудно ей было представить себе, сколь соблазнителен для нас был этот бублик, такой румяный, хрустящий, но по-моему, она разрешила коллизию с честью. Свидетельствую: мы никогда ни в разговорах между собой и тем более в общении с Таней, ни через годы, ни встречаясь взрослыми, ни словом не затрагивали эту тему (не знаю, как другие, а я - и дома, хотя маме рассказывала почти все, что меня волновало). Таню любили, она до окончания школы со всеми была доброжелательна, ровна, но ни с кем не сближалась, была сдержанной. Она неизменно прекрасно училась и - среди троих - получила золотую медаль, что при уровне требовательности в школе было совсем не просто.
Второй сюжет - как раз эти медали. Мы кончали школу в страшном 49-ом, когда "космополитическая", антисемитская кампания приближалась к пику. В нашем же классе золотые медали получили три яркие звездочки, три чистокровные еврейки, и только они! Справедливость такого решения бесспорна, однако добиться его могла только Булганина, но и с ее стороны это был не просто поступок, а нечто близкое к подвигу: могли "пришить дело" и ей, история могла получить резонанс в ее среде, где антисемитизм уже становился свидетельством лояльности (не помню точно, но, кажется, уже была арестована ее приятельница Жемчужина за связь с еврейскими общественными деятелями, но прежде всего, за прием, оказанный первому израильскому министру иностранных дел Голде Меир). К сожалению, нам не дано было оценить этот ее поступок тогда, мы ведь были такие примитивные и зашоренные!
Не стану вымарывать это рассуждение, но приведу замечание одной заинтересованной читательницы. В их классе было четыре золотые медалистки (в т.ч. и она) - четыре закадычные подружки, из которых только одна - смешанных кровей, а три - чистокровные еврейки (а у одной к тому же родители к этому времени были арестованы в ходе космополитической кампании)! Видно, в 49-ом еще не всех сумели "правильно сориентировать" в вопросе "подлинного интернационализма", позже такие "фокусы" не проходили. Похоже, что только в конце правления Сталина и в послесталинский период начальники всех уровней (включая и немногих сохранивших посты евреев) до конца усвоили, как следует решать еврейский вопрос "на своем рабочем месте", и принялись за дело с завидной последовательностью, нередко без прямого нажима сверху и не из страха перед реальными репрессиями. Сколько же таких примеров прошло перед моими глазами в нашем "либеральном" институте!
Думаю, Ел.Мих. отчетливее многих "смертных" интуитивно просекала, что антисемитизм стал составляющей генеральной линии партии, а вот поди ж ты.
Возвращаюсь в первые годы пребывания в 175-ой школе. Итак, во время уроков все были хотя бы внешне равны, но после их увозили на машинах, а те из них, кто поскромнее, своим ходом отправлялись в свои благоустроенные дома. Мы же, немалая орда, стремглав кидались в столовую, которая располагалась в подвале школы и где мы получали т.наз. двухразовое питание. Кормили более чем сносно, изредка туда заглядывала Ел.Мих., посмотреть, чем и как нас кормят.
Помню небольшую, безмолвную кучку плохо одетых людей с баночками и другими посудинками, которые робко жались в коридорчике между обеденным залом и кухней. Они собирали объедки, но не со столов, вход в зал им был заказан, а с подносов с грязной посудой, которые уносили в кухню. Не представляю, что после нас оставалось.
Обычно примчавшиеся первыми занимали большой стол на всю компанию, обслуживали официантки, все это тянулось невозможно долго, но мы весело проводили время, потом многие, у кого дома были плохие условия, возвращались в свой класс делать уроки. По дороге можно было заглянуть в спортзал, покувыркаться на пыльных матах и на брусьях (конечно, в тех же платьишках), побеситься и вообще приятно проводить время. За нами никто не присматривал, разве нянечка шуганет, если выйдем из берегов, но никаких происшествий никогда не случалось. Правда, нередко вечером возвращались домой с незаконченными уроками.
Я пока еще к учебе относилась очень серьезно, училась хорошо и ровно. Дома приходилось доделывать задания при свете коптилки, в ледяной комнате. У папы в министерстве практиковались дежурства сотрудников поочередно до 11-и часов вечера. Это, очевидно, вызывалось тем, что Сталин работал по ночам и вся иерархия разного уровня высиживала на своих рабочих местах, а соответственно и по цепочке вниз требовались дежурные на всех уровнях. Кстати, работа у отца начиналась в 11 утра и, следовательно, заканчивалась в 8. Я старалась не пропускать папины дежурства и отправлялась к нему к концу рабочего дня, чтобы сделать уроки при электрическом свете и в тепле, да и любила наши дружные посиделки с чайком и какой-нибудь булочкой, прибереженной им от обеда, и позднее возвращение домой.
Помню и такой случай. Я уже легла в постель и начала согреваться, как вдруг меня пронзила мысль, что я забыла выучить ботанику. Взять книгу в постель нельзя - коптилка еле мерцает на столе. Папа уговаривал меня не вставать, пусть даже завтра получу двойку, но нет, оделась полностью и села учить. В старших классах такое прилежание испарилось.
Летом после 5-го класса (лето 1944-го) поехали в совхоз "Поля орошения" в Косино. Вообще-то эта повинность лежала на старшеклассниках, но брали и младших, начиная с 5-го (нечего и говорить, что абсолютно никого из "шишек", даже невысокого полета, с нами на было).. Там хорошо кормили и что-то заработали натурой (овощами). Жили в местной школе, 8-мичасовой рабочий день, в субботу после обеда уезжали домой до утра понедельника. Работа - бесконечная прополка свеклы и моркови. Праздником были те дни, когда поля орошали "продуктом" московской канализации (когда сравнительно недавно Косино стали застраивать, об этой "технологии" и ее экологических последствиях много писали). В эти дни мы или вообще не работали, или выходили под вечер на пару часов. Не помню никаких отрицательных эмоций по поводу этой чуть подсохшей жижи, в которой предстояло копаться назавтра, наоборот, только радость, что сегодня можно побездельничать. И туда к нам тоже однажды пожаловала Ел.Мих. посмотреть на наше житье и, конечно, привезла гостинцы (прекрасно помню огромные, очень темные и твердые глыбы американского шоколада, каких позже уже никогда не держала в руках).
Мы с сестрой оттрубили в совхозе все три летних месяца, а потом в сентябре ездили почти каждый день (учеба начиналась с октября) и на следующее лето тоже, но не так постоянно, и это уже было для всех добровольно. Ездили практически одни и те же - очень узкий и сплоченный кружок. Почему родители шли на это? Прежде всего потому, что со времен эвакуации считалось, что работа ради приличного питания (а питание было очень хорошее, не сравнить с тем, что могли получить в обычном пионерлагере) - это нормально (как теперь бы сказали, адекватно). Нас она не тяготила, еще свежи были воспоминания о работе в ключевском колхозе, да родители и не стали бы настаивать, если бы мы не хотели.
В сентябре убирали все те же свеклу да морковь, и ими же с нами расплачивались постепенно, т.к. забрать мы могли только то, что увезем на себе, а много ли мы могли? Один раз мама поехала со мной, чтобы забрать побольше. Возвращались под вечер с сумками через плечо, и тут при посадке в электричку, в толкотне, мама провалилась ногой между вагоном и платформой. Я дико закричала, толпа ее как-то подхватила, вытащила, нас втолкнули в вагон, а я еще продолжала орать минуту или две. С тех пор надолго остался страх перед этой щелью и даже сейчас, когда я через нее переступаю (и в метро тоже), где-то на самом краешке сознания всплывает тот случай.
Конечно, овощи были подспорьем, но где их хранить в этой забитой вещами и людьми комнате? Помню, как бабушка ненастойчиво уговаривает меня сходить на рынок с несколькими кочнями капусты (ее тоже выдавали) и продать по дешевке. Я, конечно, отказалась, и никто не пошел. Раздали родным и знакомым, а что-то сгнило. Нина потом утверждала, что бабушка квасила капусту, но не помню.
Вот там-то, на "полях орошения", и случился со мной непростительный грех.
Итак, жаркий летний день, передо мной длиннющая грядка, из положения на корточках (так мы пололи) она выглядит уходящей за горизонт. Мои дела идут неважно: я плавлюсь на солнце, все больше отстаю от подруг и сдается мне, что никогда не доберусь до конца грядки. И тут, как добрая фея, надо мною появляется наша учительница ботаники и завуч Елена Петровна Бучнева. Она присаживается к моей грядке и, ловко орудуя хорошенькой цапочкой, включается в работу. Мы начинаем быстро продвигаться вперед, мою грудь распирает благодарность, я так хочу ее как-то выразить! А Ел.Пет. еще и ласково со мной разговаривает. Она хорошо знает моих родителей (с папой работала раньше, как и многие учителя нашей школы, с мамой - коллеги сейчас), участливо расспрашивает о нашей семье, и я рассказываю, что почти вся наша родня погибла в Одессе. - И никого не осталось? - Нет, осталась мамина сестра, которая живет в Румынии, с ней стали переписываться совсем недавно, после освобождения Румынии. Она задает еще несколько малозначащих вопросов, не акцентируя внимания на этом факте, а у меня начинает сосать под ложечкой: я выболтала тайну нашей семьи - связь с родственниками за границей!
Уж не помню, как я рассказала об этом родителям, знаю только, что они отнеслись сдержанно, не корили, не стыдили, но когда перед началом учебного года маму известили, что она в нашей школе больше не работает, все это восприняли как результат моей болтливости. Примечательно, что потом к этой теме никогда не возвращались и я как бы вычеркнула из памяти сей позорный эпизод. Уже будучи взрослой, спросила сестру Нину, почему никогда не вспоминали об этом? Она объяснила, что таково было решение родителей: они знали Бучневу как стукачку, которой ничего не стоило расколоть девчушку (таких слов тогда в лексиконе не было, они появились в середине 50-х, когда люди начали возвращаться из лагерей), и не винили меня. С другой стороны, одновременно с мамой из школы вычистили еще несколько пришлых учителей, очевидно, освобождали места для своих, возвращавшихся из эвакуации, но как бы то ни было, этот прокол, не простительный для ребенка той эпохи, за мной оставался.
Вообще родители в воспитании, похоже, выдерживали определенную линию: щадили самолюбие, не давили в таких вопросах, как например, выбор друзей, а позже и вуза, если вмешивались, то мягко, деликатно. Пожалуй, в соблюдении этих своих педагогических установок они заходили слишком далеко и очень рисковали. Вот примеры.
Классе в 8-м, наверное, под влиянием военной литературы типа "Молодой гвардии" мы, несколько подруг, затеяли игру в подпольную организацию: цель - борьба с неизвестно каким врагом; сочиняли устав, клятву, создавали "руководящие органы" - все на бумаге. Надо было жить в то время, чтобы понять, насколько это было опасно - создание подпольной организации!! Вот раздолье для "органов" - разоблачение кучки малолетних дурочек (о страшной расплате - вплоть до расстрела - за подобные, м.б., несколько более серьезные игры наших ровесников см. "НЗ", ? 3, 2008)! Впрочем, не понимали этого именно современники - ни мы, девчонки, ни наши простодушные родители. Наша "документация" попала папе на глаза, он поговорил со мной, но настолько мягко, ненавязчиво, что это не произвело на меня никакого впечатления. Скоро игра нам наскучила и мы забросили свою писанину, она еще долго валялась у нас дома, и родители не настояли на ее уничтожении.
Второй случай - в 10-ом классе, незадолго до экзаменов. Мы уже серьезно задумывались о социальном расслоении, которое наблюдали вблизи, в своей школе, осуждали излишества в чиновничьих семьях и были свято убеждены, что все это Сталину не известно. Кроме того, набирала обороты антисемитская кампания (космополитизм), которая очень волновала нашу семью (об этом мы - подруги - между собой, кажется, всерьез не говорили). И вот однажды, поздним вечером (это было в 10-м классе), когда все спали, я села писать письмо Сталину обо всем этом. Писала долго, до середины ночи, но была не удовлетворена своим сочинением, порвала его и, оставив клочки на столе, легла спать. Утром я проснулась и увидела маму, склонившуюся надо мной. В ее глазах был такой страх, что я тоже очень испугалась. Я сразу поняла, что она прочла мою писанину, а это, по нашим понятиям, было неблаговидно. Наверное, поэтому мы ничего не сказали друг другу, но на этот раз я ее поняла, поняла, насколько все это серьезно, и отказалась от своего замысла (правда, через несколько лет я его повторила в разгар "дела врачей").
После 7-го класса, как я уже писала, в нашем классе произвели селекцию, из школы заставили уйти слабых учениц из числа "простолюдинок" (конечно, высокопоставленных тупиц это не коснулось) и из двух седьмых сделали один восьмой. Класс был сильным, в социальном отношении очень неоднородным, но, несмотря на это, весьма дружным.
Я довольно долго сидела за одной партой с Галей Поскребышевой. Это была крупная жгучая брюнетка, с прямыми, жесткими волосами, с мягкими, расплывчатыми чертами, всегда в расслабленной позе, флегматичная и добродушная, училась посредственно. В школе их было три сестры, Галя - старшая. Не помню, откуда я знала про нее следующее: что она неродная дочь Поскребышева и его жена - ей не мать; получалось, что она круглая сирота. Вторая сестра, которую я совершенно не помню, - будто бы родная дочь Поскребышева, а жена его и ей не мать. Наконец, где-то в младших классах болталась третья, о которой я помню только то, что она была очень похожа на мадам Поскребышеву, постоянно, как многие мамаши их круга, ошивавшуюся в школе. Что здесь было правдой, а что - нет, не скажу.
Мы как-то жалели Галю, представлялось, что дома с ней обходятся очень строго, хотя о ее житье-бытье вне школы (постоянно на даче) абсолютно ничего не знали. Она же, возможно, стеснялась особости своего положения, делала вялые попытки понять нашу жизнь. Так, помню, как она держит в руках мои талоны на обеды, а я ей объясняю, что за них отдана часть продуктовых карточек, о которых она тоже практически ничего не знает, и вся эта схема ей не очень понятна. А вот еще случай: мы обычно ездили на экскурсии на их машинах, а тут произошла какая-то осечка, надо ехать на городском транспорте, и Галя несмело просит меня держаться вместе, потому что она никогда так не ездила и не знает, как себя вести.
Но и она однажды сослужила мне немалую службу. В то время у нас шли трофейные фильмы, которые были очень популярны (тогда вообще кино занимало огромное место в нашей жизни). Мне страшно понравился фильм о Марии Стюарт "Дорога на эшафот" и я написала в школьную стенгазету восторженную рецензию. Это был вроде бы 1948 год, борьба с космополитизмом набирала силу. А тут в школе появился райкомовский комсомольский деятель и наткнулся на эту заметку. Низкопоклонство перед Западом! Персональное дело! Было назначено разбирательство (пока на классном комсомольском собрании), и на него пожаловал инструктор из райкома. И вдруг в самом начале действа раздался Галин ленивый голос. Она сидела, как всегда, развалившись и флегматично тянула примерно следующее: "А вот мой папа говорит, что если фильм у нас показывают, то он не может быть вредным, и это не низкопоклонство". И все, на этом тема была закрыта. Интересно, что райкомовцу не понадобилось выяснять, что за комсомолка встряла без разрешения и кто ее папа...
И еще одна одноклассница - дочь "знаменитости" - бедная, бедная Нэля Родос, отцом которой был тот самый следователь-палач, расстрелянный по делу Берии, которого Хрущев упомянул в докладе на ХХ съезде как особенно отвратительную, разложившуюся личность. Это была высокая, хорошо сложенная девочка, лучшая в классе по математике, да и вообще умница, дружелюбная и искренняя. Много-много раз позже я вспоминала один из многочисленных "диспутов" в старших классах на тему "кем быть?" Нэля горячо и ярко рассказывала о тяжелой, выматывающей профессии своего папы, как он приезжает домой поздно ночью, разбитый, иногда сам не свой от того, с какими предателями, вредителями ему приходится сталкиваться. Я немедленно решила стать следователем.
Услышав же о страшных деяниях Нэлиного отца, я содрогнулась: как она пережила это? Больше полувека я ничего о ней не знала, но вот нынешним (08-го года) летом услышала по "Свободе" о выходе в свет книги ее брата Валерия под одновременно и страшным, и претенциозным названием "Мой отец - палач". В интернете прочла главу из этой книги и рецензию нашей одноклассницы. Из нее-то я узнала, что Нэля умерла на 51-ом году; жизнь ее была разбита, и мне ее очень-очень жаль...
Здесь, пожалуй, сделаю отступление и поведаю о драме, начавшейся в наши школьные годы и закончившейся практически на моих глазах во времена студенчества. Она так же, как и в случае с Нэлей, свидетельствует о тяжелой плате за преступления отцов, которая в некоторых случаях легла не плечи детей.
Я уже упоминала, что в нашем классе училась дочь замминистра ГБ Наташа Аполонова, приятная, скромная, сдержанная. Краем уха мы слышали о ее романе с неким Германом Г., который кончился ничем, скорее всего, по решению мамаш. А в университете я с ним оказалась в одной группе, но едва ли припомнила ту школьную историю. Мы знали, что его отец - очень крупный гебист, руководит строительством канала Волго-Дон (много времени спустя стало известно, что он командовал целым "островом" архипелага ГУЛАГ). Родители, естественно, жили "по месту службы", а в распоряжении сына оставалась роскошная квартира в Москве. Герман был парень развитой, способный, очень музыкальный. Но привольная, богатая жизнь сделала свое дело: он избаловался, пропускал занятия, учился кое-как, мы его причисляли к "золотой молодежи" (по-тогдашнему - к "стилягам"). Время от времени нашего комсорга группы, мою ближайшую подругу Марину, вызывали в партком факультета, где с ней беседовал некий чин о поведении и успехах Германа (наверное, адъютант или порученец папаши). Уж не помню, как изворачивалась Маринка, уверена, беспутного Германа она не топила.
И вот где-то в конце зимы 1953 г., т.е. совсем незадолго до смерти Сталина, Герман неожиданно попросил меня о встрече и поведал свою грустную и странную историю. Он уже давно был сильно влюблен в девушку , но она еврейка и родители категорически против. Настолько против, что отец пригрозил уничтожить и ее, и ее семью. Что делать? Хоть я и была поражена такими "нелепыми" угрозами, но ответ мой был категоричен: не сдаваться! Нельзя предавать любовь! А отец, конечно, стращает, кто поверит в такое! Он слушал меня грустно, а на прощание сказал, что разговаривал с парторгом нашего курса, фронтовиком, бывалым парнем, и тот ему советовал отказаться от нее, послушаться отца.
Прошло совсем немного времени, и в те дни, когда вся страна обливалась слезьми по поводу потери "отца и учителя", несчастный мальчишка сделал попытку покончить с собой: стрелялся, попал в сердечную сумку, его еле спасли, долго лечили. Наконец, он предстал перед нами жалкий, трясущийся, до предела взвинченный, угнетенный. Как же мы встретили его? Из песни слова не выкинешь... единодушным осуждением. Не сомневаюсь, это было инспирировано сверху, но мы - уже не дети! - восприняли такую жестокость "с пониманием": действительно! Вся страна рыдает, встает на трудовую вахту, а тут этакая мелодрама! В факультетской газете была помещена злая карикатура, его "прорабатывали с песочком", не желая замечать его морального состояния, и кажется, исключили из комсомола, правда, потом восстановили. В любом случае, мера наказания была явно определена наверху. Сдавать с нами сессию он не мог, отстал на курс, и потом быстро исчез из нашего поля зрения, в моем окружении о нем ничего никогда не было слышно. А повзрослев и осознав, какие пружины действовали в этой по-настоящему страшной истории, я каждый раз недоумевала: кого он избрал в конфиденты? - наивную дурочку - идеалистку и прожженного циника, слишком хорошо знающего, что почем.
В старших классах черта, отделявшая нас от них, стала заметнее, хотя все держались просто и дружелюбно. Но вне школы наш довольно сплоченный кружок интенсивно общался, мы без конца бывали друг у друга, гуляли. Очень популярны были прогулки по ул.Горького, по ней в сносную погоду молодежь шествовала плотными рядами. Скорее всего, эта мода объяснялась ужасными бытовыми условиями, отсутствием ТВ; да и вне дома деваться было некуда, кроме кино, которое, кстати, было очень посещаемо, всегда по вечерам переполнено. Мы проводили массу времени вместе. Они вне школы тоже общались между собой, но выборочно, все регламентировалось мамашами. Мы непринужденно шумели о своих делах, они помалкивали. Вообще они были приучены к сдержанности, закрытости, ни одна не кичилась нарядами или машиной, это было исключено.
У меня было только два случая, когда я оказалась в гостях у кого-то из них. После окончания класса 7-го, летом 1946-го, я была приглашена на дачу к хорошей девочке, дочке какого-то гебистского чина, не самой крупной шишки. Это было в Серебряном Бору. Она меня встречала на троллейбусной остановке и провела на территорию дачного поселка, по-моему, закрытого, со своей купальней, лодочной станцией и, наверное, прочими устройствами. Читая Трифонова, я всегда думаю, что это был не тот, не описанный им поселок, а, впрочем, быть может, после войны его так преобразовали, сделали более закрытым.
Еще помню, как накануне 1-го мая, в пасхальную ночь, кажется, в классе 9-ом, мы собрались в церковь (я - впервые в жизни). Перед этим гурьбой зашли к одной из них, там нас ждала машина, которая и отвезла к церкви на Ордынке, а потом обратно к школе. Запомнилась квартира, набитая трофейными вещами, громоздкими, пышными и безвкусными (кстати, трофеи, которые везли и перли все фронтовики, тоже были темой наших разговоров и осуждения).
Что еще определяло микроклимат элитарной школы 40-х годов? Во-первых, очень сильный педагогический состав, правда, к моему времени они как-то здорово обветшали, видно, укатали их горки 30-х и войны, но сохранился и вылез на первый план снобизм, высокомерие, которые неизменно оборачивались неявным подобострастием, когда дело касалось знатных детей и особенно их мамаш.
Самая яркая личность - учительница литературы в старших классах Анна Алексеевна Яснопольская. В своих "20-и письмах другу" Светлана Аллилуева пишет о ней с величайшим уважением, прямо как о духовной наставнице; еще и сестра Нина получила от нее немало, а в мое время это была быстро дряхлеющая самодурша, которая лишь время от времени брала на себя труд тряхнуть стариной и показать класс, но это бывало все реже.
Вместе с тем, моя одноклассница Ревекка Фрумкина в своих мемуарах "Жизнь наискосок" вспоминает, что непосредственно после публикации постановления ЦК о журналах "Звезда" и "Ленинград" Яснопольская пришла в класс и, не называя авторов, читала стихи Пастернака и Ахматовой. Это был, несомненно, незаурядный поступок. Но подозреваю, что большинство - и я в том числе - не поняли его смысла: мы ведь не были знакомы с творчеством этих поэтов.
К моему времени школа утратила титул "Образцовая", но всячески поддерживала образцово-показательный стиль. Учителя давали открытые уроки для коллег из других школ, были хорошо оснащенные учебные кабинеты, часто устраивались концерты, в которых принимали участие самые выдающиеся артисты, встречи с писателями и вообще известными людьми (яркое воспоминание - встреча с актрисой Т.Окуневской, которая в своем выступлении беспрестанно возвращалась к своей дружбе с Тито и вторым человеком в Югославии Поповичем. Ее дочь училась на класс нас моложе, и впоследствии мы знали об аресте актрисы, который восприняли "с пониманием": ну, ведь общалась с врагами народа!).
В школе все больше культивировался дух старой гимназии, что было созвучно общему настрою в верхах на реанимацию чиновно-державного стиля: нас учили бальным танцам, в год перед окончанием войны ввели форму. Прием в школу из окрестных домов, из простых, всячески ограничивался.
Бывали у нас и иностранные гости, самый примечательный случай - посещение школы мадам Черчилль в конце войны (я была в 6-ом классе).
Задолго до этого события все руководство школы рыло носом землю: все чистили, мыли, натирали, в актовом зале шла муштра - несколько раз устраивали репетиции торжественного построения. Именно в том году у нас ввели форму (на год раньше, чем повсеместно), синюю с черным фартуком. Для одних такое платье было не проблема, другим перешивали из старья, кое-кому дали ордер на отрез, а вот я щеголяла в темно-коричневом платье, перешитом из двух старых вельветовых пальтишек. На репетициях к приему м.Черчилль, несмотря на мой малый рост, мне определили место в заднем ряду, что меня уязвило. Но это были цветочки, ибо в школе на пару классов моложе нас училась девочка без ноги; она была на костылях, т.к. культя была еще забинтована, протез она смогла носить много времени спустя. Так вот ей было предписано вообще не являться в школу несколько дней, поскольку точная дата приема оставалась неизвестной.
Я хорошо помню эту подтянутую леди в военной форме (синей - авиация или флот?). Светлана Молотова и Эра Жукова преподнесли ей пышный букет, а Светлана произнесла приветствие по-английски, все было восторженно-торжественно, а ощущение осталось тягостно-гадостное (тогда не осознанное).
Другой эпизод - со Светланой Сталиной. Я уже писала, что она закончила нашу школу в том году, когда мы в нее пришли, и мы с ней не сталкивались. Но в 10-ом классе (осень 1948) у нас, точнее, у нашей учительницы истории, как обычно, проходили практику студенты 5-го курса истфака МГУ, среди них - Светлана. Она курировала наш класс, в котором я была комсоргом, и у нас был недолгий прямой контакт, хотя не возникло ни малейшей близости. Это была ярко-рыжая девушка с приятными, правильными чертами лица. Держалась она очень тихо, пожалуй, несколько особняком от студентов и, как часто рыжие, мучительно, до корней волос краснела, что подчеркивал платье-костюм вишневого цвета. И еще обращала на себя внимание замедленная, как бы затрудненная речь с длинными паузами. Папаша ее тоже говорил медленно, но тут эта особенность была выражена гораздо сильнее, и видно было, что доставляет ей дополнительные мучения.
И вот предстоит ее урок. Накануне в класс заходит директриса, рыжая стерва Анастасия Петровна Моисеенко (наверняка гебистка) и, заранее трясясь от ярости, говорит нам, чтобы никто не смел пикнуть на уроке Светланы, чтобы сидели, как мыши, а не то... ну, и так далее. Мы здорово боялись директрисы, поэтому действительно на уроке царила мертвая тишина, она становилась просто пугающей, тягостной во время частых пауз в рассказе Светланы, так что наша стерва оказала ей плохую услугу. Сказать по правде, каково было качество урока, не помню и вообще больше о дочери Сталина ничего не запомнилось.
Скорее всего, введение в разгар войны (1943 г.) раздельного обучения дало толчок насаждению этого стиля респектабельной женской гимназии, даже утрированного в сторону института благородных девиц: форма, белые воротнички и манжеты, банты и ленты, стрижку еле терпели, нужны косы (у меня - две огромные, русые), бальные танцы и наиболее распространенная форма одергивания: "ты же девочка!"
Я уж не говорю о том, насколько это не вязалось с нашим повседневным бытом (стиль и не должен был увязываться с реалиями нашей жизни, речь шла о вкусах и представлениях их мамаш), но у нас подобралась весьма буйная компания тех, кто высиживал часы в столовой, проводил время после занятий в стенах школы, ездил в совхоз и т.п. Мы увлекались беготней, шумными, подвижными играми, случались и безобидные проказы. Это вызывало досаду у Ел.Мих., которая была очень привержена новому стилю, ратовала за чинность и благонравие, могла умиляться до слез, наблюдая бальные танцы с разными пируэтами и финтифлюшками (классе в 8-ом нам даже сшили на этот предмет довольно нелепые платья, но "на руки" их не выдавали).
А тут еще в школе появился тренер баскетбольной секции детской спортивной школы "Динамо", он набирал команду девочек - это было в 5-ом классе. Я и еще несколько подружек немедленно откликнулись, хотя даже название игры я слышала впервые; при этом ни меня, ни его не смутил мой малый рост (меньше меня в классе не было). Возможно, Ел.Мих. имела некоторое представление о баскетболе, который, конечно, диссонировал с занятиями, приличествующими гимназисточкам, и нашего решения не одобрила. Началась то тихая, а то и не очень тихая, война. Спортшкола помещалась на Трубной, в красивом двухэтажном особнячке. В дни тренировок надо было как можно быстрее пообедать в столовой, нестись изо всех сил на Пушкинскую площадь, а там дожидаться трамвая. В спортзал мы врывались взмыленные. Зная все это, Ел.Мих. нарочно задерживала класс после уроков, так что важно было успеть ускользнуть сразу же после звонка с последнего урока (отлично помню случай, как сразу после звонка я пулей несусь к двери класса, стремительно распахиваю ее и... со страшной силой хлопаю ею по обширному животу Ел.Мих., которая стояла за дверью именно для того, чтобы не допустить нашего бегства!). Короче, накапливалось взаимное неудовольствие.
Я в эту игру просто влюбилась, все другие дела отошли на задний план; как ни странно, у меня даже что-то получалось. Но через несколько месяцев вспомнили о медицинском освидетельствовании - приближались соревнования. И тогда для меня все рухнуло: меня забраковали по состоянию сердца - сказалось осложнение после дифтерии, о котором все и думать забыли. Поражена была не только я, но и тренер. Он поехал со мной повторно на комиссию, но это не помогло. Я была в настоящем горе, рыдала несколько дней непрерывно, а потом еще долго слезы выступали при одном упоминании о баскетболе.
После того, как баскетбол отпал, наше противостояние попыткам превратить нас в "кисейных барышень" (выражение было у нас очень в ходу) не прекратилось, а скорее перешло из острой формы в хроническую; обострение возобновилось в самое неудачное время - в 10-ом классе.
Как ни смешно это сейчас звучит, но в моем сознании вступление в комсомол (начало 8-го класса) произвело переворот. Я вдруг прониклась идеей, что теперь я отвечаю за все. Это вылилось в потребность в активных действиях, в чем я была горячо поддержана своей компанией. И мы стали комсомольскими активистами, застрельщиками всяческих мероприятий, причем не имевших отношения к учебе, к ней я, например, резко охладела. Мы то задумывали благоустроить школьный двор и сделать волейбольную площадку, то решали провести вечер, посвященный 30-летию комсомола, и самостоятельно собирались на репетиции (и разучивали-то революционные песни типа "Паровоза" и "Варшавянки"!). Но эта активность совершенно не устраивала руководство школы, в том числе и Ел.Мих. Думаю, дело было не в содержательной стороне, а в неприятии нашей самостоятельности ("инициатива наказуема" - это потом стало шуткой, тогда так оно и было, и наказания могли быть совсем не шуточными).
Противостояние усиливалось, и надо признать, что мы (закоперщицами были мы с моей ближайшей подругой Машей) закусили удила настолько, что как-то на комсомольском собрании директорша вполне серьезно пообещала поговорить "в другом месте".
И опять удивление вызывает позиция родителей. Они были в курсе всех событий, понимали, что это может плохо кончиться, но почти не помню, чтоб они пытались воздействовать на меня хоть сколько-нибудь решительно. Наконец, пошли достаточно серьезные разговоры о переводе нас двоих в другую школу, что было бы не так уж несправедливо, ибо мы будоражили класс, которому предстояли выпускные экзамены. Наверное, мы все-таки струсили и попритихли, а уж Ел.Мих. нас не отдала.
Так кончилось отрочество, школьные годы. Я не сомневалась, что будущее мне готовит только счастье, радости и удачи, а это не к добру...
КОНЕЦ
ЛИХИЕ 30-е и 40-е
ГЛАЗАМИ РЕБЕНКА
ГЛ. 1. Картинки из раннего детства
Помню себя достаточно отчетливо лет с трех, но есть легко датируемый сюжет и из более раннего возраста. Все кругом говорят о каком-то "Челюскине" (специально посмотрела в БЭС - февраль 1934-го, мне около двух с половиной лет). Я не вслушиваюсь, но вдруг одна фраза меня очень испугала: льдом раздавило ему нос! какой ужас - человеку раздавили нос! Я долго крепилась, но в конце концов громко разревелась. Мама бросилась ко мне; с трудом разобрав, из-за чего рев, стала горячо уверять, что все будет хорошо, всех спасут. Но я продолжала рыдать: я не понимала, о чем она толкует, а она не поняла, что я оплакиваю человека с раздавленным носом.
Итак, начинаю свое повествование года с 1934-го. Завершается коллективизация, деревня разорена, кто мучительно умирает в родной избе, кого услали медленно подыхать "на севера". Немногим, в основном мальчишкам-подросткам, удалось вырваться из железного кольца и теперь они пополняют армию в конец оголодавших и одичавших оборванцев, рыскающих по городам. В Москве Сталин почтил своим присутствием "Съезд колхозников-ударников". В городе успели забыть о нескольких сытных годах НЭПа, введены карточки, бедность неизбывная, хроническая - удел подавляющей части населения.
Я храню мамины записочки папе из роддома, когда родилась я (1931 г.; карточная система). В них неизменно присутствует один сюжет: получить талоны на молоко для ребенка; а в последней перед выпиской - купить на рынке два соленых огурца, наверное, чтобы отметить событие. Мама же рассказывала, что на пеленки ей приходилось рвать свое батистовое белье, привезенное еще из дому. Да к тому же я пошла неожиданно рано, в 9 месяцев, и вопрос обуви оказался просто неразрешимым. Так я и представлена на фотографии - в носочках, без башмачков, хотя в это время уже ходила.
Сохранилась и другая, любительская фотография (скорее всего, снимал папа) тех лет, где сестра Нина в окружении детей с нашего двора. Это просто группа оборвышей, среди которых сестра выглядит принцессой. Правда, принцесса эта в линялом платьишке, а если приглядеться, видно, что туфельки у нее с обрезанными носками: тесны, а других нет. Нина вспоминает, что неизменный ужин родителей после работы состоял из картошки с селедкой.
У меня долго хранилась масса групповых фотографий из папиных и маминых школ конца 20-х - 30-х годов (отец - директор школы, мама - учительница). Дети, особенно младшие, одеты ужасно: все с чужого плеча, бесформенное, разбитые, латаные валенки. Полных или холеных лиц просто нет. Но фотографии моего и Нининого предвоенных классов все же выглядят много лучше.
Сохранилась в памяти не очень отчетливая картина рынка. Я помнила, что мы ходили на два рынка: один, понятно, Даниловский, а какой другой? Неожиданно подсказал И.Шмелев - в "Лете Господнем" он описывает богатейший Калужский рынок конца Х!Х в.. В наше время все было совсем не так. Ходить на рынок я боялась, т.к. уже на дальних подступах к нему рядами сидели нищие, калеки (мы с сестрой очень долго боялись всяких физических уродств, особенно я). Да и "субъекты рынка" выглядели не намного лучше нищих. В памяти живет картина: плотно сбитая масса из лошадей, подвод, кадушек, рогож, изможденных людей в донельзя заношенной одежде, под ногами растоптанное сено, над всем висит кислый дух.
Еще помню огромные котлы на нашей улице для асфальта: мостили Мытную. От котлов шел жар и сладковатый запах. Мы знали, что по ночам около них греются беспризорники. Вообще же в наших разговорах-страшилках и в моих снах беспризорники и нищие присутствовали постоянно, наверное, потому что их в Москве было очень много. Видно, тогда еще не додумались их изгонять из Москвы, как в послевоенные годы. Все эти картинки относятся к 34-36 годам. Интересно, что думали мои родители - педагоги, как объясняли себе появление на 15-м году революции этих толп бездомных, беспризорных?
Знали ли о "гладоморе"? Ведь эта тема была табуирована вплоть до перестройки. Я впервые о нем прочла в "самиздате" в начале 70-х, в машинописном варианте повести "Все течет" В.Гроссмана... и не поверила. Дело в том, что лета 38-го и 39-го годов мы проводили на Полтавщине и запомнила я ее как цветущий, изобильный край. Это позже мама рассказала, что у нашей хозяйки Кылыны (Акулины) было 10 человек детей, а осталась одна Наталка, я хорошо помню эту девочку постарше нас. После войны мы узнали, что немцы ее угнали и она сгинула, а муж Кылыны погиб на фронте. От огромной семьи осталась одна несчастная мать. А мамина родня жила в Одессе. Они скупо рассказывали о том страшном времени, но один рассказ я запомнила: утром тетя идет на работу, а в придорожной канаве лежит мальчик лет тринадцати и слабым голосом тянет: "ХОчу исты... исты..". Вечером он на том же месте, только мертвый. Но, конечно, масштабов этого бедствия не могли себе представить.
Мне неприятен нынешний спор, был ли гладомор геноцидом, - слишком много политиканства, граничащего с цинизмом. А вот с ужасами Холокоста я бы его сравнила. Не стану углубляться в эту тему - слишком страшно.
К слову сказать, когда в 1940 г. моего дядю, только что поступившего в Одесский университет, забрили в армию (именно в тот год начали призывать студентов), посылки ему отправляли мои родители из Москвы, т.к. продуктов в Одессе, в благодатном краю, не было. Мама рассказывала об огромных очередях в Москве. Объяснение этому я услышала позже от других взрослых: посылки отправляли не только и не столько в армию, сколько в лагеря, которые в эти годы стремительно разрастались. Очереди, нередко с ночи, стояли и за другими товарами, особенно за "мануфактурой". Девушка из нашего двора поплатилась жизнью: пришла в очередь с ночи, не по сезону одетая. Присела на ступеньку, а когда на нее обратили внимание, она была мертва. Это я уже перескочила в конец 30-х. Возвращаюсь в их середину.
ВЕЛОСИПЕД
Наша семья жила даже по тем стандартам скорее бедно, чем скромно. Это связано с тем, что у отца были дочь и сын от первого брака, они были значительно старше нас, но еще учились, а когда наступила порв получать высшее образование, о том, чтобы совмещать его с работой, не было и речи. Так и получалось, что два скромных педагога содержали пятерых иждивенцев, включая бабушку. Году в 1934 она приехала к нам из Бессарабии, т.е. из-за границы. Постарались встретить получше, накрыли праздничный стол. Благолепие разрушила моя пятилетняя сестра: она подошла к бабушке и с изумлением воззрилась, как та собирается есть яблоко. Последовал детский вопрос в духе Андерсена, все поставивший на свои места: "Разве взрослые едят яблоки?"
И так было в течение всей жизни моих родителей: достатка, даже самого скромного, они не знали никогда, вся их жизнь - постоянное самоограничение и самопожертвование. Оба к 60-ти годам выглядели стариками...
А тут года в 4 мне страстно захотелось иметь велосипед. Просила у родителей сначала трехколесный, потом, когда подросла, - двухколесный, но это было не по средствам. Помню, как подолгу во дворе со страстной завистью наблюдала за счастливцами, разъезжавшими на велосипедах. Их было совсем немного, но как же я хотела быть среди них! Моей подруге-ровеснице купили уже подростковый, она была на голову меня выше, но училась ездить с трудом. Я же освоила его быстро и летала в упоении и еще сильнее мечтала о собственном.
И вот примерно лет около шести я предприняла демарш, которого от меня никак не ждали, ибо, по словам мамы, я была "сама кротость". Вдруг я отказываюсь принимать какие-либо подарки, кроме велосипеда. Помню, как в день рождения родители дарят мне большую куклу "Андрюшу". Кукла хороша, мама ласково меня уговаривает принять ее, я же заливаюсь слезами, но стою на своем. Эту "забастовку" я выдерживала до 8 лет.
У меня не сохранилось воспоминания-ощущения, чтобы к моему страстному желанию родители отнеслись как к капризу, и по-моему, это было мудро и великодушно с их стороны. Дело завершилось так: летом 1939, перед поступлением в школу, я тяжело заболела, диагноз поставить не могли, родители, естественно, были в большой тревоге, а тут еще подвернулся выигрыш по облигации. Решено было по выздоровлении исполнить мое заветное желание. Так и сделали, купили на выигрыш велосипед к моему поступлению в школу.
Гл.II ВОЙНА
1. Первые месяцы.
22 июня, в 12 часов дня мы сгрудились у приемника С первых же слов Молотова папа воскликнул: "Война!" И это восклицание на многие годы в моем сознании разрезало жизнь надвое.
Однако жизнь нашей семьи уже с начала июня была взбудоражена Дело в том, что мы жили в деректорской квартире стандартной школы-новостройки, которые были спланированы так, что в случае войны их можно было очень быстро переоборудовать в госпитали; естественно, в таком случае семья срочно выселялась (как показало дальнейшее, - куда Бог пошлет). И вот за две-три недели до начала войны из нашей квартиры, по распоряжению военных властей, стали прорубать дверь в школу, и мы знали - зачем...
А 6-го июля мы уже уезжали с маминой школой в эвакуацию. Помню долгое стояние под палящим солнцем на привокзальной площади (Каланчевка, очевидно). Вся площадь была заполнена рядами отъезжающих школьников. Когда говорят о растерянности и бестолковщине первых дней войны, я, ничего не отрицая, не могу не вспомнить этот сюжет: кто-то стремительно проделал гигантскую работу по отправке сотен школ с персоналом, со скарбом в близлежащие области, кажется, в основном в Рязанскую; а там, на местах, подготовились к приему, главным образом в сельские школьные здания: были сколочены топчаны, набиты сенники, оборудованы кое-какие кухни.
Мы оказались в рязанском селе Ломовое Раненбургского района. Интернат поместили в одноэтажном деревянном здании школы, а персонал по соседним с ним избам. Мы оказались в избе доброй женщины, у которой было 10 человек детей - 9 девочек от 17 до ползунка - и мальчик, мой ровесник. .
Я хорошо помню это широко раскинувшееся большое село, разрезанное надвое неглубоким, но очень широким оврагом. Здесь царили бедность и патриархальность. Люди приветливы, по-деревенски застенчивы. Мы сдружились с хозяйскими девочками. Они были скромницы, тихони, работяги. Задавленная бедностью и работой мать спрашивала с дочерей, даже намного младше меня, очень строго. Помню наши неспешные общие ужины с их семьей, когда поспела картошка. Огромный дощатый стол, на середину которого ставилась внушительная миска с горой грубо помятой и заправленной молоком картошкой . Все тянутся к ней ложками. У старших девочек на коленях самые маленькие. Их кормят отдельно более жидким пюре. Весело и непринужденно болтаем. Рассказы о московском житье ими воспринимаются, как сказки о нездешних краях.
Поначалу было ощущение, что мы, как обычно, приехали в деревню на лето. Правда, постепенно оно улетучивалось. В памяти осталась неоднократно повторявшаяся сцена. Помню серенький, туманный день. Где-то далеко слышится вой. Я уже знаю, в чем дело, смотрю в окно. По другую сторону оврага тянется негустая толпа. В середине ее мужики с котомками, вокруг - голосящие женщины в черных платках, дети. Как на похоронах. Не помню ни пьяного надрывного веселья, ни гармошки на проводах на фронт. Женщины, проводившие мужей и сыновей, уже не снимали черных платков. Вскоре почти не осталось таких, кто покрывался не черными.
Мама часто потом говорила, что если бы мы остались в Ломовом, то пережили бы войну гораздо легче. Но все дело в том, что фронт стремительно приближался. Будоражили слухи о парашютных десантах, о приближающейся канонаде, которая слышна по ночам в соседних селах. С начала августа в интернат постоянно приезжали родители за своими детьми. Начали уезжать и семьи персонала. Все стремились на восток; атмосфера становилась все тревожнее. Кстати, немцы так и не пришли в эти края, почему-то обошли их, но кто же мог это предвидеть тогда?
. Наконец, в 20-х числах сентября за нами приехал папа и мы отправились в Москву. В вагоне мы с сестрой были единственными детьми: в этом направлении - с востока на запад - ехали почти исключительно мужчины, в основном военные. Почему-то запомнила, что в Москву приехали 24 сентября. До дому добирались в кузове грузовика, тоже с военными. Кто-то меня спросил, указывая на небольшой двухэтажный дом: "Девочка, что это?" Я, конечно, не знала, а это был замаскированный мавзолей. Неузнаваемой была и Красная площадь, а стены и крыши крупных зданий были размалеваны. Позже я прочла, что эта суета была бессмысленна: немецкие летчики ориентировались по извилинам Москвы-реки.
. Не стану описывать прифронтовую Москву: дома без отопления, неработающие школы, еженощные тревоги - все это хорошо известно. Я относилась к тревогам легкомысленно, самое неприятное было вставать среди ночи и выходить на холод. Нина реагировала иначе - она очень боялась, ее била дрожь. Однажды она вскочила со сна (наверное, было не поздно, в комнате горел свет; кстати, радио на ночь не выключали, стук метронома действовал успокаивающе: значит, пока можно спать), в панике накинула на голову свой теплый платок и прямо в ночной рубашке кинулась к дверям. Ее, конечно, перехватили, стали успокаивать, она не сразу пришла в себя. Мы прожили в Москве три недели и уезжали в самую панику, 14 октября.
После скитаний и мытарств судьба нас забросила на Южный Урал.
.
2. История и быт станицы Ключевской
Итак, наша семья осела в степном селе Ключевском, в 45-и км от города Троицка Челябинской области, на самой границе с Казахстаном. Роль границы выполняла речка Уй, бурно разливавшаяся весной и превращавшаяся в ручей летом.
Хочу уделить этому селу побольше внимания, собрав воедино свои воспоминания, позднейшие мои размышления о его судьбе и крохи информации о нем, которые я получила неожиданно из художественной литературы. В конце 60-х или в начале 70-х в "Новом мире" появилась повесть "Юность в Железнодольске" то ли Воронова, то ли Воронкова о строительстве Магнитогорска. А приехали его герои на строительство из станицы Ключевской Троицкого уезда. Их житью-бытью сначала в Ключевке, а потом в Троицке уделено 2-3 страницы, но они кое-что поведали об истории села 20-х годов.