Прохладным утром я спустился в деревушку и купил у местных кусок овечьего сыру и бутыль молодого вина. Старуха с крошечным, подобно печёной картошке скукоженным на южном солнце лицом битый час ожесточено торговалась со мною из-за бараньей ноги. Но так как я в совершенстве не владею местным наречием, мои аргументы, по видимому, не имели достаточной весомости, и мне нехотя пришлось отступиться от своего первоначального намеренья. А эта древняя Изергиль неожиданно вспыхнула яркой улыбкой полного набора девственно белых и ровных зубов и сострадательно набила мои карманы полными горстями недозрелых коричневато-зелёных маслин.
Когда ж полуденное солнце пролило на равнину кипящее масло желтоватого адриатического света, и белый булыжник принялся решительно поджаривать мои нагие стопы, я нашёл свой временный приют в тени раскидистого родендронового куста. Медленно жевал солоноватый, как потные ладони крестьянина, овечий сыр и сделал пару добрых глотков из пузатой бутыли. В локтях шести от моего временного полуденного прибежища журчал ручей, в гнезде над моей головую свистел какой-то пёстрый средиземноморский птах.
Лёгкая благостная истома охватила моё уставшее, избитое многодневным пешим переходом тело, а мысли запросились наружу, на свободу, как стая поскуливающих от нетерпения сворных, перед самой потравой лесного зверя. Думал, конечно, об Иннокентии Петровиче, о его, на первых взгляд, верных, а на второй - опаснейших убеждениях, о русском землепашце, упыре-Брондукове, Лиле Бронштейн, газетном издательстве в Вильно и, наконец, сам того не замечая, каким-то магическим и самым безрассудным образом, о... Сонечке. О сколько я клялся себе, давал строжайший зарок, сколько недель и месяцев упорнейшего самобичевания стоило мне то отреченье от эфемерно-обывательских мечтаний. А что дальше? Фикус в доме и герань на подоконнике. Самотканые салфетки и тринадцать фарфоровых слоников? Нет! Снова лью на разухарившееся сердце, ментальную лаву запоздавшего раскаяния - пусть оно там застынет и более не тревожит. Вновь прикладываюсь к бутылке, а для телесного, физиологического назидания вырываю зубами клок волос на груди. Больно...
Нигде так хорошо не думается о России, как на чужбине, в тёплых плодородных странах. В России - другое время, другое мироощущенье - живешь одним мгновеньем, трепетным полётом из никуда в ниоткуда, или наоборот... А всё, что занимает временное пространство между двумя вдохами и выдохами - то пепел, пепел и прах в небытиё уходящего. Приехавши, дивился ребристым палестровым колоннам, что воздвигали римляне. Неужто хотели жить вечно? А, побродив, смотрю на всю эту основательность и наивную трезвенность ума по иному. Вот, как представлю, скачешь на лихом орловском жеребце за подраненным вепрем, а впереди - овраг, да буреломы. А тебе - хоть бы хны, "еге-гей" кричишь, "еге-гей". А тут то умом охлонёшь и думаешь себе, а как вот рысак под обрыв сиганёт, ноги в буреломе поломает, да и вепрь то - клыком зацепить может... Так что...
Чу! Слышу у ручья раскатистый девичий смех! То местные пейзанки выбрали себе местечко для полоскания белья. Кружевные юбки в воде позадирали, коричневые ляшки обнаживши. Я возьми, да и как кину маслиной в упругий девичий зад. Та чёрными кудрями тряхнёт, зенками блестящими по сторонам поволит, щебетнёт что-то товаркам своим, и снова о чём-то своём, обыденном затрещит, на переливистый смех обрываясь. Галдят одновременно друг-друга, не слушая, как бывало в марте вороны на вязе перед самым то гнездованьем растрещатся. А я вот, между делом, какое-то странное очарованье в таком метание маслин ощутил, сам за кустом невидимым схороняясь. Метаю, а меж тем думаю - вот ведь глупые дуры, им же вообще и неведомо, что такая страна Россия есть, живут себе в южном изобилии, тревог и печали не ведая, и даже наверняка о родовых муках русской женщины никакого понятия не имея. Как кошки, наплодят с годами кудрявых горластых троглотидчиков своих, всяких Пьетро там, да Антонио. Живут те блудницы долго, пока лицом как печоная картошка не сморщатся, а затем ещё и из-за ничтожной бараньей ноги часами торговаться желают. Вот бы я их, блядей!
От мыслей подобных разгорячился выскочил из-под куста. Бабы меня завидели - и с визгом в рассыпную. Я одну таки за подол ухватить изловчился, да двое её товарок меня сзади мокрыми простынями по чём зря хлыстать принялись. Поостыл я тут, конечно, отпустил блудницу восвояси. А сам так и остался стоять, весь растрёпанный, мокрый, в полной неразберихе мыслительного ералаша в голове. А ведь завтра мне следовала уже быть в порту, в Триесте...