Утром ему всегда не хватало пяти минут. Чтобы, например, чисто выбриться. Так, что проведешь ладонью по щеке, а она гладкая, на ощупь как бы даже атласная, чуть прохладная от лосьона. И хорошо бы еще подровнять усы: они торчат под носом эдакими двумя зубными щетками, а надо бы - тонкая линия, франтоватость изгиба, и к черту, к черту вот этот серебристый волосок, и этот, и этот. Ну уж и зубы, само собой, надо бы тщательно отдраить: опять вчера накурился до одури, пока корпел над лекцией о Кузмине. И что, ей- Богу, за привычка такая дурная: писать каждую лекцию как статью - чтоб было в ней, так сказать, приключение мысли, как бы непреднамеренные отступления от темы, неожиданные разбивки в виде литературных анекдотов, сплетен, цитаты из никому не нужных литературоведческих трудов, но надо ведь и на них как-то сослаться, будто невзначай, между прочим - эдаким экспромтом, язвительной усмешкой или, напротив, уважительным кивком: вот, мол, умели же люди думать, какой парадокс, глубина мысли, а?!
Но самое интересное, так это то, что на лекции он почему-то забывал о написанном. Листы конспекта сиротливо лежали на кафедре, а сам Игорь Николаевич разгуливал по аудитории и говорил, говорил, говорил...
Вот бы удивились студенты, если бы узнали, что этот преподаватель, всегда пунктуальный и на зачетах занудливо-придирчивый, насилу был разбужен женой; с почти закрытыми глазами, еще не совсем проснувшись, чуть ли не на ощупь провел несколько раз электробритвой по лицу, наскоро проглотил два бутерброда с вареной колбасой, набрал в рот воды с пихтовым эликсиром - так и одевался, с надутыми щеками, побулькивая жидкостью, которая щипала язык и десны. Антошка, сын, нахлобучив шапку, ждал команды надевать шубку, а Игорь Николаевич сказать ничего не мог из-за этого долбаного эликсира, который полагалось держать во рту не меньше пяти минут, и только размахивал руками и мычал: одевайся, мол, чего сидишь, бестолочь, опаздываем! И когда наконец выплевывал жидкость, нестерпимо вонявшую елкой, в унитаз, обязательно в унитаз, потому что из него еще нестерпимее несло брагой - наверное, сосед сверху опять гнал самогон и сливал алхимический состав в канализацию,- так вот, когда выплевывал он полосканье, то непременно издавал вопль:
- Оля! Завяжи Антону шарф! Скорей! Чего расселся? Опаздываем!
Оля привычно бросала свои косметические причиндалы, отскакивала от зеркала и успевала застегнуть последнюю пуговицу на Антоне как раз в тот момент, когда Игорь Николаевич уже открывал дверь. И тут же вываливался с сыном в холодный подъезд, сбегал по лестнице вниз и, ни на секунду не замедляя шаг, мчался к детскому садику.
Являлись они туда ровно на две минуты позже, чем нужно, но воспитательница уже давно свыклась с мыслью, что начинать построение на утреннюю зарядку нужно без Антона. Все равно он ловко вклинивался в строй и с ходу начинал делать первое упражнение...
Вот и в то утро Игорь Николаевич, сдав Антошку в садик, по привычке ринулся к автобусной остановке. И даже почти добежал до нее, как вдруг остановился, потому что вспомнил: первая пара часов сегодня не его, поменялся с философом - тому куда-то нужно позарез, конференция какая-то, что ли, открывается в полдень, и не ломать же из-за этого расписание, да и последнюю лекцию перед зимней сессией отчубучить нужно.
В общем, получалось так, что Игорю Николаевичу можно вернуться домой, спокойно заварить крепкого чая, не торопясь выбриться, привести себя в порядок и даже успеть полистать последний номер любимого “Нового мира”. Он и повернул назад.
- Батя, не подскажешь, который час?
Игорь Николаевич даже и не понял, что встречный парень обратился к нему. Он считал себя еще молодым, ну не очень чтобы очень уж молодым, но во всяком случае и не того возраста, когда начинаются эти “бати”, “отцы”, “старики” - глупые, вульгарные обращения молодых к старшим.
- Это ты мне? - спросил Игорь Николаевич на всякий случай и, когда парень кивнул, вскипел: - Какой я тебе батя? У тебя свой отец есть! Что это за обращение? Батя-а,- он передразнил парня. - Мне тебя сынком, что ли, величать прикажешь?
- Псих! - присвистнул парень. - Чего раскипятился? Я же культурно спросил. А “батя” - это лучше, чем кричать: “Эй, мужик!”
- Да не мужик я, потому что не пашу и не сею, и помещика надо мной нет, - поморщился Игорь Николаевич, и в самом деле ни по одной из родословных линий не принадлежавший к крестьянам. - А времени сейчас, молодой человек, восемь часов двадцать шесть минут...
Дома он подошел к зеркалу и впервые за несколько последних лет принялся внимательно рассматривать лицо. Ух, кожа с землистым, каким-то несвежим оттенком, и вот тут, возле левого уха, желто-бурое пигментное пятно, и черные точечки угрей - тут, тут и тут, надо их выдавить - мерзость какая: угри выползали тонкими вермишелинками, и после них оставались красноватые пятна.
Внимательно разглядывая свою физиономию, Игорь Николаевич вдруг поймал себя на странной, пугающей мысли: его лицо стало чужим, он не помнил морщин, лучи которых тянулись от переносицы вверх, и этих темных мешков под глазами не было, и кожа на скулах прежде не напоминала губку - пористая, шершавая и какая-то маслянистая. А глаза! Боже мой, что за глаза - белки с сероватым оттенком, розовые прожилки, зрачки - колючие, и ресницы, некогда густые, будто бы посеклись, потускнели. Впрочем, за очками всего этого, наверное, не видно, да и линзы с затемнением. За ними прячешься, как за шторами. Но все-таки лучше бы не надо, а так, пожалуй, еще не очень похож на мужчину средних лет. Хотя...
Еще не совсем понимая, зачем он это делает, Игорь Николаевич стянул свитер и, всклокоченный, запританцовывал перед зеркалом, освобождаясь от брюк, теплых подштанников, трусов. Не высокий и не низкий, не полный и не худой, не то чтобы складный, но и не урод - средний, в общем, мужчина отражался в зеркале, и если что и портило фигуру, так это живот: брюшной пресс он перестал качать лет десять назад, любил китайскую лапшу, пирожные, блины, булочки - тестообразные складки на боках н напомнили об этом, но ноги, на удивление мускулистые, были ничего, вполне нормальные, посмотришь на них отдельно от всего остального - совсем еще молодые, без той пугающей сухощавости, которая появляется у стареющих мужчин.
Игорь Николаевич провел ладонью по животу и задержал пальцы внизу, прикрыв ими то, что Оля называла когда-то “ванькой- встанькой”.
Последние два или три месяца он испытывал мучительное, незнакомое состояние: эта принадлежность его тела стала жить как бы сама по себе - своенравно и капризно. Словно маленький хищный зверек, она затаивалась и даже прикидывалась мертвой - что ни делай, никаких признаков жизни, будто лисица-притворюха из сказки, та, что обманула мужика и всю рыбу с его воза поскидывала (надо, кстати, Антону дочитать эту историю, совсем пацаном не занимаюсь!). Но иногда, в самое неподходящее время и в неожиданных ситуациях, напоминала о себе по-звериному остро, так бывает только в очень молодые годы, когда без всякой причины то ли гормоны играют, то ли вспомнил нечто волнительное, то ли просто так. А вот когда теперь ложился рядом с Ольгой, ничего, кроме глухой, накопившейся за день усталости, не чувствовал, только - расслабиться, повернуться на правый бок, подмять под грудь подушку и, на всякий случай, погладив теплое плечо жены, даже не пытаться решать вопрос, стоит ли ее будить, чтобы потом оконфузиться,- только смежить ресницы, и в них почти сразу запутается мягкий, пушистый сон, и не надо считать слонов или кого там еще, потому что и без того он засыпал почти сразу.
Осматривая себя в зеркало, Игорь Николаевич в очередной раз подумал, что надо что-то с собой делать - бегать, прыгать, качать мускулы, ходить, в конце концов, в бассейн: вода, говорят, удивительно стройнит фигуру и как бы смывает лишний жир. Спортивный костюм, купленный на рынке у китайцев, легкие вьетнамские кеды и ветровка на случай дождя третий год лежали в кладовке - дожидались своего часа.
- Надо бежать! - громко сказал Игорь Николаевич самому себе. - Во всю прыть! Чтоб кровь забурлила! И чтоб звезды в глазах засверкали!
И рассмеялся над своей фантазией. Он был слишком ленив, чтобы подняться ни свет, ни заря ради утренней пробежки. И сомнения одолевали: а будет ли толк? К тому же и курить придется бросить. Он несколько раз пытался это сделать, однажды даже целый месяц продержался. Ходил злой как черт, сердце тоскливо сжималось от одного вида сигареты, а уж если случалось вдохнуть дымок табака, к тому же хорошего сорта, то голову начинало томительно кружить, будто вот-вот сознание потеряет. Без сигареты и кофе был нехорош, и научная статья не получалась: смотришь тупо на белый лист бумаги и ни одной порядочной мысли в голове не шевельнется - обрывки, клочки, отблески прочитанного...
- Дошел до ручки, брат! - сказал Игорь Николаевич своему отражению в зеркале. - Кто на тебя польстится? Никто! Потому что ты не Дориан Грей и не граф Калиостро: они умели быть молодыми, а ты и не заметил, что стал... “папашей”.
Он и вправду этого не заметил. Душа его пока не просила покоя, и тело не знало разных печалей: он не испытывал мук от прострела в спине или, скажем, хондроза, и что такое высокое давление - не знал, и сердцу, тьфу-тьфу, не требовался нитроглицерин или корвалол.
Сердце, должно быть, мудро оберегало себя от излишних потрясений: Игорь Николаевич был вспыльчив, но быстро отходил и зла подолгу ни на кого не держал, хотя и переживал неудачи мучительно, но, впрочем, недолго - всегда находил какую-нибудь отдушину, переключался на что-то другое, забывал обо всем на свете над страницами очередного писателя, которого внезапно открывал для себя.
И то, что было написано в его любимых книгах, казалось Игорю Николаевичу лучше и правдивее жизни. Может, оттого, что был он человеком книжной культуры? Это определение припечатал к нему его по-настоящему единственный друг Юрка Корольчук.
С Юркой они дружили со школы. Тот звезд с неба не хватал. Закончил институт физкультуры и преспокойно вел занятия футболистов в одной детско-юношеской спортивной школе. В десятом классе Юрка стал красивым, видным парнем - девчонки так к нему и липли. Юрка и Игоря научил, как добиться от подружки всего, чего хочешь, и даже свел его для науки с Леной - с виду такая недотрога, легко смущающаяся, просто ангелочек, оказалась она опытной и расчетливой. Даже пришлось писать за нее сочинения, а на выпускном экзамене по русскому языку и литературе Игорь умудрился подсунуть ей наскоро настроченную работу о Татьяне Лариной.
Вспомнив о ней, Игорь Николаевич досадливо поморщился. Год назад, в июле, он вышел из пригородного поезда - обычный дачник: старенькие джинсы, ветровка, рюкзак за плечами и ведро помидоров в руке. Пошел по перрону и тут к нему кинулась хромоногая женщина неопределенных лет - немытая, нечесаная, в драных рейтузах: “Господин хороший, не узнаешь свою Ленусю?”
На ее резкий визгливый голос оборачивались люди, а у Игоря Николаевича вдруг ослабели ноги: это же Ленка! И до чего страшна, без слез не взглянешь - натуральная бичиха!
- Что, не нравлюсь? А может, я из-за тебя такой стала? Ты-то чистенький, рожа ухоженная, приличный господин, но мной-то пользовался, помнишь: Леночка, солнышко, закинь ножки на плечи, подушечку подложи под папочку, и рукой, рукой-то помогай...
Женщина ковыляла следом и бормотала, как заведенная, те давние слова - его слова, фразы, и даже интонация похожа. Господи, неужели он говорил все это вот ей, бичихе, потаскухе, готовой, наверное, сделать минет за любым углом, лишь бы дали стопарик да чинарик “Беломора”.
Прохожие оглядывались, две молодые девки откровенно захихикали вслед странной паре, а тут еще Игорю Николаевичу показалось, что навстречу идет знакомый - и он, поспешно, не оборачиваясь, сказал:
- Ты с кем-то меня спутала. Что, на выпивку не хватает? - и нервными пальцами нащупал в кармане десятку (тогда это были еще деньги - можно было купить бутылку вина!).- На, возьми червонец, больше нет! - и бросил купюру за спину, прямо на асфальт. - Отстала бы, тетка, а?
И ускорил шаг. А бичиха, пораженная его финтом с десяткой, потопталась над бумажкой, подняла-таки ее и крикнула вслед:
- Да че ты погнал-то? Я не всегда такая! И про Таньку Ларину помню, вот слушай: “Я к вам пишу, чего же боле?...”,- и захохотала, закашлялась. - Тьфу, черт! Эй, Игорек, у любого в нашей общаге спроси и всякий скажет, что Ленка хоть неделю и пьет, зато месяц пашет как папа Карло. Эй, куда ты? Стой! Чтоб у тебя х... не стоял никогда, гад ползучий. Берегись, я слово знаю! Эй, господин хороший!
Но он уже втиснулся в автобус, который, казалось, вот-вот лопнет от набившихся в него людей. И кто-то держал над его головой букет бледных гвоздик, и кто-то старательно прижимался к его спине, топтали ноги, давили сумками и рюкзаками, и сам он вовсю шуровал локтями и тоже, не извиняясь, пихался и на поворотах, в душе матюкаясь, утыкался в грандиозный бюст рыжеволосой великанши.
Она, похоже, была не из наших, какая-то иностранка, которую черт занес в этот долбаный автобус, чтобы знала, сучка, что такое российская экзотика. Великанша строго глядела голубыми, немигающими глазами и скорбно их закатывала, когда Игорь Николаевич снова клевал ее носом. От дамы несло крепкой смесью дикого миндаля и лаванды - так остро и пронзительно, что даже слезу вышибало и в горле першило.
Когда на очередной остановке стало чуть посвободнее, Игорь Николаевич сумел протиснуться к окну и, вздохнув полной грудью, с торжеством посмотрел на великаншу. Она с тоской взирала на очередного мужчину, которого толпа снова прилепила к ней.
Терпение, с которым великанша стоически переносила эту духоту и давку, напомнило Игорю Николаевичу выражение лица его собственной жены: отстраненно-холодное, бесстрастное, только чуть заметно подрагивали губы - он никак не мог понять, приятно ли ей, испытывает ли она радость от близости, может, притворяется, когда, с облегчением вздохнув, вдруг расслабляется, словно тает, и осторожно, на полувыдохе произносит четко и коротко “а!”.
Лепка вела себя по-другому: бурно, шумно, царапалась, кусалась, визжала, била руками и ногами по его спине, комкала и подминала под себя простыни и подушки - это его ошеломляло и заставляло забывать все на свете, пока наконец не приводила его в чувство одна и та же фраза: “Ну все, хватит!”
Бедный мальчик, он-то думал, что сам - герой положения, гигант-трахальщик: что захочет, то и будет, и никакие нежности ему не нужны, разве что пару-другую ласковых слов пробормочет или, чтобы оправдать свою немоту, закроет губами ее рот, но на самом-то деле, ах, Господи, все было иначе: им удовлетворялись, только и всего. Смешно и глупо. Глупо и смешно. И немножко грустно. Все как будто бы совсем недавно было, а ведь столько лет прошло, ой-ей-ей, с ума сойти: его называют исключительно по имени-отчеству, вот и “батей” молодые уже величают.
По радио пели под гитару на два веселых голоса:
- Сорок лет, сорок лет, еще сорок - и конец!
Игорь Николаевич чертыхнулся и отошел от зеркала. Беспристрастное равнодушие холодной плоскости испугало его: неужели он уже не будет молодым? О Боже, Боже, двадцать лет назад он думал о таких вот сорокалетних мужчинах, что они уже стары, и отчего это, мол, кидают взоры на молоденьких его подружек, если бросить им кое-что посущественнее уже навряд ли смогут? Ха! Могут, оказывается! Ай, пошляк и циник! Сам-то каков, а? Вот что-то же случилось, черт его знает что, но случилось: то ли заводиться трудно, то ли нужна новизна чувств, то ли что-то мешает, допустим, эта проклятая пружина в диване, которую все недосуг поправить, а она, подлая, в самый неподходящий момент скрипит и старается ущипнуть ягодицу. А может, вовсе и не это мешает, а что-то другое, что словом трудно выразить, потому что не подберешь точного определения тому томлению, нет, не томлению, а горько-сладкому и отчаянному щемлению души, и опять не точно, а впрочем, как передать ощущение чего-то зыбкого и неуловимого, того, что то ли есть, то ли нет, но к чему душа стремится: она знает нечто очень важное, высокое и вечное, что, может быть, никогда в твоей жизни не сбудется, потому что ты упустил, не заметил, не смог понять этого вовремя, когда истина открывалась тебе...
- Господи, да о чем это я? - недоуменно буркнул Игорь Николаевич. - И вправду какая-то порча приключилась! Сглаз! Жил - не тужил, а тут - здрасьте! - заговариваться стал, вспомнил то, что давным-давно прошло. Возбуждаю себя, как дрянной мальчишка.. .
Он чуть не опоздал на лекцию. Запыхавшийся, сбросил пальто на кафедре и, забыв портфель с текстом лекции, помчался в аудиторию. Что-то говорил, спрашивал, отвечал на вопросы, читал стихи Кузмина, которые помнил наизусть, и все это на каком-то автопилоте, без обычного подъема, будто бы смотрел в конспект, не отрываясь от него, бубнил текст, понижая и повышая голос в местах, специально помеченных в конспекте синим карандашом.
К концу лекции он понял, что поедет в общежитие, где обитает Лепка. Ее отца, кажется, звали Михаилом, ну да, точно - дядя Миша Носов. Так и надо будет ее назвать: Елена Михайловна, где тут, мол, живет? И пусть снимает порчу, ведьма! Умеет же это как-то делать, надо же: все нормально было, никаких проблем и вдруг нате вам, будто омертвел, ничего не надо, депрессия, отсутствие чувств...
Лепку он нашел не сразу. Даже вахтерша, старая и всезнающая грымза, не припомнила ее по имени и все гадала, что же это за Елена Михайловна Носова - может, нормировщица, нет, у той отчество другое, а Елена Михайловна из отдела кадров - очень приличная женщина, и фамилия у нее, кажется, другая, никакие мужики к ней отродясь не хаживали, она не из тех, кто шуры-муры разводит, как посмотрит - так сразу язык затолкаешь куда надо и ни-ни, не смей больше подходить, да-а, и возрастом вроде помладше, чем та, которую ищете, молодой человек...
Тут гадания и сентенции вахтерши прервал невзрачный серый мужичок в затертой шубе из синтетического меха:
- Захаровна, не знаешь, Фокусница уже пришла?
- Кыш, кыш! - шуганула его Захаровна.- У нее, слава Христу, просветленье: ни капли в рот не берет, куртку хорошую купила, вторая уж неделя пошла как нормальная, и видеть, и знать вас, бичар, не желает - всех гонит! Может, совсем наладится?
- Вторую неделю, бля, насухо пасется? - сморщился .мужичонка и смачно высморкался в серый платок. - Еще дней пять, бля, будет фокусничать, это как пить дать. А я думал, братва у нее собралась, чин чинарём, хорошо сидят, только меня и не хватает.
- Иди, иди! - сурово насупилась Захаровна.- Она, если хочешь, закодировалась, да-а. Тысячи не пожалела на это дело.
- Ой-ей, бля! - ахнул мужичок. - Две бутылки, считай! Вот учудила, так учудила! Наверное, теперь Ленкой себя велит величать, не иначе?
И тут Захаровна хлопнула себя рукой по лбу:
- Эх, сразу не догадалась, что у Фокусницы-то имя есть. Вон кого вы ищете, молодой человек! Точно, ее. Елена она Михайловна, вспомнила! А вы ей кто будете?
- Одноклассник, - буркнул Игорь Николаевич.
- Вы уж извините, - разулыбалась Захаровна. - К ней все больше вот такие приходят, - она кивнула на мужика. - А вы - культурный, заметный, и не подумала, что вы к Фо..., - и осеклась, глядя за спину Игоря Николаевича. Он обернулся: Ленка!
В легком ситцевом халатике, покрытом голубыми цветочками, она казалась худенькой девушкой-подростком. Но в руке давно держала дымящуюся сигарету.
- Ой, Игорь! - она испуганно округлила глаза. - Ты как меня нашел? Ах, да! Мы как-то встречались, - и, засмущавшись, прильнула губами к сигарете и как-то жеманно одернула халатик, едва доходивший до коленок, и вдруг прыснула, закашлялась: - Ой, дым не в то горло пошел! Да ты чего тут стоишь-то?
- Фокусница, - тоскливо позвал ее мужичок в шубе. - Ты че, бля, завязала по-новой, никак?
- Не по-новой, а насовсем! - отрезала Лепка.- Давай вали отсюда!
- И даже браги нет, да? - настаивал мужичок. - Горит в трубах, спасу нет!
- Да катись ты! Ох и обрыдли вы мне все!
Игорь Николаевич, подхваченный ее рукой - на удивленье цепкой, сильной, пролетел по темному коридору и воткнулся в узкую комнату. Дверь с шумом захлопнулась за ними. На окнах висели занавески из того же материала, что и Ленин халатик, густо пахло то ли цветочным одеколоном, то ли дезодорантом, и грустно взирала со стены Божья матерь, прижимающая Младенца к груди.
- Падай, - сказала Лена. - Сейчас чаю попьем. Ты куришь? Кури, не стесняйся...
- Да я на минутку, рассиживаться не буду...
- Ну уж, - хмыкнула Лена. - Ближний ли свет наша общага, чтоб сюда на минутку ехать! Впрочем, помню, ты и раньше был “минутный”: раз-два, и уже на часы поглядываешь.
Игорю Николаевичу было душно, и он распахнул пуховик.
- Да разденься ты! - сказала Лена.- Ну, чего молчишь? - и снова хмыкнула: - Ой, Игореша, а ведь и вправду мы с тобой как петух с курицей... это, ну в общем, общались: вскочил-соскочил, хвост распушил и в кусты.
- Лена, да чего ты в самом деле? - смутился Игорь Николаевич - Сколько лет не виделись, не разговаривали...
- Хотел бы поговорить - уже давно нашел бы! Молчи, Игорь. Я тоже помолчу, вот чай заварю, варенье достану. Оно из крыжовника. Помнишь, как мы у нас в саду крыжовник собирали?
Он не помнил и пожал плечами.
- А фильм “Девять с половиной недель” видел? Там один мужик свою бабу разными фруктами и всякой вкуснятиной кормил. Класс! А я как вспомнила наш крыжовник, так и разревелась, дура. Ты брал ягодку губами, прижимал меня к себе и целовал, а крыжовника перекатывалась изо рта в рот, пока кто-нибудь из нас не раскусывал ее, и ничего вкуснее не было!
Он вспомнил. Господи, да ведь это была просто игра, впрочем, нет, не игра, а что-то вроде тренировки на будущее. Юрка показал ему машинописные листы с описаниями разных способов любви, и особенно Игоря поразила глава о поцелуях: можно, оказывается, набрать в рот сока и напоить им девушку, или перекатывать языками клубнику, сливу, персик, или обмениваться слюной - это, впрочем, ему показалось противным: какая радость от мокроты, которую сплевываешь? И вообще, в слюне могут быть разные микробы, особенно если у девушки зубы, допустим, не в порядке.
- Замечательный был крыжовник! - сказал Игорь Николаевич. - Да и мы были молодыми, бесшабашными...
И понес какую-то чушь, банальщину, даже самому стало неудобно, но Лена улыбнулась:
- Да и сейчас еще не старые! Ты вон какой видный, весь из себя фактуристый мужчина, заметный...
Игорь Николаевич понимал, что и ему следовало бы сказать что - то в том же духе, но он решил сменить тему и сделал это неуклюже:
- Живешь-то как, Лена?
- А! - она скривила губы, будто лимон съела.- Моя жизнь - копейка, ни хрена не стоит! Сам видишь: то ли бичиха, то ли распустеха, то ли баба, то ли нет...
Игорь Николаевич и не знал, что сказать, хотя вспомнил, как хороша была Ленка много-много лет тому назад: ни о чем другом в любви не думала - только о ней, о любви.
Он закурил и стал смотреть, как Лена заваривает чай, расставляет блюдечки, чашки, сметает со стола только ей видные крошки. Совсем не похожа на ту вокзальную распустеху, даже и хороша, пожалуй.
- А ты и вправду ведьма? - вдруг спросил Игорь Николаевич. - Умеешь, к примеру, порчу напустить?
- Да ты что? - удивилась Лена. - Ученый мужик, а несешь невесть что.
- А помнишь, пригрозила мне: порчу, мол, наведу?
- Пьяная была, - Лена отвернула лицо и вздохнула. - Я со зла что-нибудь как ляпну, а потом, хоть убей, не вспомню, - и вдруг оживилась: - А ты, значит, поверил? Ведьму ищешь, чтобы кого- нибудь заколдовать, да?
- Фу ты! - чертыхнулся Игорь Николаевич. - На кой ляд мне кого-то заколдовывать!
- Однако про сглаз спросил, - заметила Лена. - Я так думаю: никакого сглаза нет, а есть мура разная, которую человек сам себе в голову вбивает и начинает в нее верить. Вот, к примеру, на меня Кашпировский никакого эффекта не производит, а моя подруга Катька вся аж прямо трясется, и головой крутит, и в отключке лежит, и волосы у нее из рыжих черными стали...
Потом они пили чай, и говорили, и даже смеялись, шутили, но как-то натянуто, будто попутчики в поезде, желающие казаться друг другу лучше, чем есть на самом деле.
- А ведь ты так и не понял, что виноват передо мной, - неожиданно сказала Лена и посмотрела ему прямо в глаза. - Ты мог бы стать для меня всем, но не захотел. Я была для тебя - слушай, не отворачивайся! - спермовыжималкой, вот я чем была!
- С ума сошла, - шепнул Игорь Николаевич и почувствовал, что кровь приливает к щекам.
- Ты мной пользовался, разве нет? И другие тоже только пользовались. Так и пошла-потопала девчонка: из рук в руки, с водочкой и красной икрой, пока молода была, а потом уж - было, Игорек, было! - и за стакан “Агдама”, где-нибудь в кустах или подвале, тьфу!
Игорь Николаевич даже оторопел, и внезапно у него закружилась голова, будто смотрел вниз с крыши десятиэтажки, и липкий, жгучий ужас наполнил грудь, но тут же и сменился облегчением - все равно что в первый раз прыгнул вниз с парашютом и коснулся наконец земли.
Он взял чашку, отхлебнул, обжигаясь, крепкого чая и неожиданно для себя рассмеялся:
- Лена, милая, да ведь я был молодой и жадный, только и всего!
- В Америке для этого придумали резиновых кукол, - отозвалась Лена. - Есть и самый древний способ: рукой, рукой!
- А может, я тебя любил?
- Да брось ты! - нахмурилась Лена. - Уехал поступать в институт, поступил, потом и родители твои в город переехали, а ты ни разу ни письма не написал, ни привета не передал,- и без всяких переходов, будто точку поставила, спросила: - Как я тебе? Ну, в смысле: можно еще клюнуть?
- Можно, - равнодушно согласился он.
- А ты не прочь... ну, это... клюнуть?
- Мне в детсад нужно, - сказал Игорь Николаевич. - Жена не успевает пацана забирать, вот мне и приходится ходить за ним...
- Налить еще чаю? Заварка хорошая, цейлонская.
Они еще о чем-то говорили, но для Игоря Николаевича это было тягостно и скучно и он наконец решительно встал и, особенно не церемонясь, оделся:
- Мне пора. Извини, если что не так.
- А приходил-то зачем? - спросила Лена. И громко прыснула:
- Почти как в анекдоте: “Человек, зачем приходил?”
Игорь Николаевич, конечно, ни за что не сказал бы теперь о своей порче. Вбил же себе в голову черт знает что! На самом деле, скорее всего, много курит, мало ест фруктов, белков, а может, причина в переутомлении: много читал, работал, хронический недосып, никакого режима - вот и результат.
- Тундра. Стоит чум. Воет пурга. Идет мужик. Видит чум, входит. Под шкурами лежит женщина. “Погреться можно?” Она молчит. “Прилечь отдохнуть можно?” Она молчит. Короче, что ни спросит, никакого ответа. Тогда он ее трахнул. Она молчит. Мужик встал, плюнул и ушел. Женщина лежала-лежала, потом отодвинула полог и крикнула в темноту и вьюгу: “Человек, зачем приходил?” - Лена, рассказывая анекдот, то и дело прыскала от сдерживаемого смеха.
- Оригинально, - сказал Игорь Николаевич. - Веселая ты, Лена, женщина. Ну, я пошел?
И тут она уронила голову на стол и протяжно, как-то по- звериному тоскливо застонала. Но Игорь Николаевич, не выносивший долгих прощаний, уже закрывал за собой дверь. Сбегая по ступенькам лестницы, он не слышал, как женщина плакала навзрыд и колотила, отчаянно колотила ладошками по столу до тех пор, пока одна из чашек не упала на пол. Тонкие осколки разлетелись с веселым звоном...
Игорь Николаевич висел в трамвае, держался рукой за перекладину, его сдавливали, теснили, дышали в затылок, а он, не обращая на это внимания, глядел в окно и сердце его тревожно-радостно сжималось от ощущения быстротечности жизни, в которой не все делаешь так, как надо, а если даже и делаешь, то не всегда получаешь то, что хочешь. И никогда, никогда, почти никогда то, о чем мечтаешь, не сбывается, а если и сбывается, то не совсем так, как хотелось бы. Как это у Кузмина?
Молчим мы оба и владеем тайной,
И говорим: “Ведь это - не любовь”.
Улыбка, взгляд, приподнятая бровь, -
Все кажется приметой не случайной.
Мы говорим о посторонних лицах:
“А. любит Б., Б. любит Н., Н. - А.”, -
Не замечая в трепаных страницах,
Что в руки "Азбука любви" дана.
Ну почему, почему он никогда не был благодарен ей, своей первой женщине, за то, что она была с ним нежна и себя не жалела, и все ведь понимала: он полон нетерпения, кобелиного желания юности (гадко, гадко!), и ни о каких таких высоких материях не думает. А может, не понимала? Чушь! Потому что женщина, тем более юная, не отдаст себя просто так, от нечего делать. Ай-яй-яй, милый друг, что за сантименты, ты же взрослый человек, кое-что понимаешь: бывает и просто так, беспричинно, как солнечный луч или внезапный летний дождь - все это случается само собой, естественно, а потому в объяснениях не нуждается. Хотя объяснить, конечно, можно все.
Но отчего с ним никогда не было безумств и что такое настоящее желание, он, наверное, не знал. А впрочем, знал. Вот как это бывает:
Если б я был твоим рабом последним,
сидел бы я в подземелье
и видел бы раз в год или два года
золотой узор твоих сандалий,
когда ты случайно мимо темниц проходишь, и стал бы
счастливей всей живущих в Египте.
Ах, Кузмин, волшебник Кузмин! О самом сложном он говорит на редкость просто и по-детски бесхитростно, но при этом построение фразы изумительное, рисунок как бы акварельный, слегка размытый, но дышит отчетливыми линиями, все видишь ясно, и как это, интересно, получается так, что безыскусственность создает неожиданную, осязаемую остроту впечатления? Но в лекции он будет завтра говорить совсем о другом. О том, как Кузмин преодолевал символизм, писал не о тех героях, что он не из тех, к кому постоянно возвращаются, он - факт литературной истории, памятник литературы, и знать его нужно, чтобы понять пути развития русской поэзии.
- Ах, чушь какая! - сказал Игорь Николаевич.
- Ну, не скажите! - отозвался женский голос. - Импорт! Три штуки стоит!
Он очнулся. Оказывается, перед его носом две женщины рассматривали белую майку с яркими рисунками и обсуждали ее качество.
- Извините, - пробормотал Игорь Николаевич. - Это я сам себе...
На следующей остановке он вышел. В детский сад он успел вовремя. Сынишка обрадовался, принялся рассказывать о какой-то Ане Селиной, у которой был день рождения и она угощала всех шоколадным тортом, а потом все дети пели, танцевали, водили хоровод...
Игорь Николаевич слушал его, кивал, что-то отвечал на вопросы и чувствовал, как к нему возвращается обычное спокойствие и уверенность. “Порча“> его прошла, и он был этому рад, но по-прежнему не хватало по утром пяти минут, всего пяти минут! Правда, он просыпался теперь раньше и, преисполненный нежности и ощущения в себе силы, осторожно будил Ольгу губами. И она, еще сонная, уютно- теплая, поворачивалась к нему лицом и, глаз не открывая, обхватывала шею и крепко-крепко прижималась всем телом, таким родным и желанным. В эту минуту он вспоминал Лену - ту, из безвозвратной своей юности, а может, даже и не ее вспоминал, а себя, живущего без оглядки, сильного и ловкого. Но Ольга об этом даже не догадывалась. Они так привыкли друг к другу, что давным-давно обходились без слов. Лишь бы “порча” не повторилась...
ЯБЛОКИ ДАЛЕКОГО ДЕТСТВА
А потом он вынул из кармана своего кителя золотисто-зеленую коробку “Герцеговины Флор”, помял папиросу между пальцами, прикурил и спросил:
- Ну что ты, Паша? Обиделся? Я хотел показать, как развести костер побыстрее. Видишь, как хорошо горит...
Конечно, у меня получалось не так ладно, может, бумага была сыроватой, да и сухие веточки я положил не сверху, а снизу - надо было шалашиком их ставить, а я вроде как поленницу выложил, но, дядя Володя, как ты не мог догадаться, что и мне хотелось показать Марине: умею разжигать костер, и картошку печь умею, и вообще, я уже не такой маленький, как ты думаешь, дядя Володя. Но ты, засмеявшись, легонько и как-то небрежно отодвинул меня крепкой ладонью, пошевелил-пошурудил конструкцию из веток, сучьев, обломков досок - и все это будто само собой установилось как надо, и желтая змейка огонька заскользила по тоненьким прутикам, и затрещал пучок сухой травы, а дядя Володя, довольный, шутливо возопил:
- Взвейтесь кострами, синие ночи!..
Марина, аккуратно подобрав юбку, сидела на валуне. Он был покрыт бархатным ковриком коричневого мха. Сверху сухой, он таил в себе влагу, и Марина, наверное, об этом знала, потому что положила под себя газету, а может, она просто была, как всегда, расчетливой и предусмотрительной. Про нее мама говорила отцу, который почему-то стал бриться два раза в день, и при этом намыливал лицо не обычным мылом, а какой-то заграничной пахучей пеной, - так вот, мама говорила, печально улыбаясь: “Квартирантка не такая уж и простушка! Каждое свое движение на семь шагов вперед просчитывает. Да оно и понятно: бухгалтер!”.
Папа пожимал плечами: “Ну ты и выдумала! Она без всякого хитра, и с Володей ее кто познакомил? Я!”
Мама подходила к папе и снимала с его майки какую-то одной ей видную соринку, хлопала ладошкой по загорелой спине: “А ведь что она говорила до этого? Скучные, мол, парни какие-то, и поговорить с ними не о чем, почти сразу лезут куда не надо. Говорила так? Говорила! И всегда подчеркивала: вот военные, те совсем другие - обязательные, дисциплинированные, без дури в голове. Знала, что у тебя в знакомых есть неженатые лейтенантики...”
И тут папа почему-то сердился и возмущался: “Да ведь Володя ко мне зашел за книгой просто так. Я ему этот детектив давно обещал. Ну, и увидел Марину. Дело-то, Лилечка, молодое, сама понимаешь. Может, их стрела Эрота поразила?”
Папа говорил иногда как-то непонятно, странно. Это влияние театра. Он занимался в народном драматическом театре, сыграл уже несколько ролей, и больше всего на свете ему нравилось быть на сцене дворянином, или каким-нибудь благородным героем, или даже белым офицером, которого красные ведут на казнь, а он смотрит в голубое высокое небо и спокойно говорит, что двуглавый орел еще прилетит и спасет Россию. Правда, это он говорил дома, когда репетировал роль, а на сцене вел себя совсем по-другому: падал на колени, ругал царя, плакал и просил его не расстреливать. А Володя - он был то ли комиссаром, то ли командиром партизан, я уже и не помню, кем именно, но красным был точно,- отвечал на все это так: “Молчи, гад, контра ползучая! Народ вынес свой революционный приговор, и я приведу его в исполнение...”
Никакого народа на сцене я не видел. Может, он прятался где-то там, за декорациями? Дядя Володя, он же красный командир, сам принимал все решения, но почему-то делал это от имени народа. Может, и от моего имени тоже, только ведь мне очень даже не хотелось, чтобы папу, пусть даже и понарошке, убивали.
И вот этот дядя Володя пришел к нам за книгой. А Марина как раз собралась пить чай. Обычно она пользовалась нашим закопченным чайником, а тут почему-то вытащила свой электрический самовар. Между прочим, он тогда диковинкой был, и стоил, надо полагать, дорого, и всего-то их пришло в сельпо двадцать штук. Но Марина работала там бухгалтером и, конечно, сумела взять один самовар себе. Он был небольшой, пузатенький такой, а брать его полагалось за тяжелые, блестящие ручки. Этот толстячок, в отличие от обычного самовара, не пыхтел и не выпускал клубы пара, а тихонечко урчал, когда вода в нем закипала. Кошка Дунька вострила уши и всякий раз опасливо забивалась в угол, откуда и пучила желтые, немигающие глаза.
Папа сказал, что обещанную книгу еще нужно отыскать. Дядя Володя хотел идти с ним, но папа отмахнулся:
- Сиди! Марина, может, чаем его напоишь?
- С удовольствием,- откликнулась Марина.- Вы, Володя, как любите чай - с молоком, сахаром, вареньем?
- Я люблю свежую заварку,- ответил Володя.- Мама всегда добавляла в нее мяту, чабрец, другие травы. Но тут, в вашем поселке, это не в обычае...
- Паша, сорви мяты в саду,- попросила Марина. Володя смутился, сказал, что не обязательно и всякое такое, но я его уже не слышал. Для меня любая просьба Марины - это что-то выше приказа, закона, - ну, не знаю, как и объяснить,- одно удовольствие, в общем, делать то, чего она хочет. И видеть, как она улыбается, потому что ей приятна твоя расторопность, и суетня, и старание, и от всего этого ты, кажется, становился чуть-чуть лучше и значительней.
Чай с мятой оказался вкусным, ароматным, и дядя Володя сказал, что готов пить его каждый день. Он и в самом деле стал часто к нам наведываться, но самовар включали все реже и реже, потому что Марина и дядя Володя уходили или в кино, или на танцы, или просто гуляли. И пока она не возвращалась, я лежал в постели, прислушивался к звукам улицы и лаю собак - ждал, когда квартирантка по своему обыкновению тихонько откроет дверь - ах, как она пронзительно скрипела, - набросит крючок изнутри и, не включая света, прошмыгнет в свою комнату. Но всякий раз она наступала на хвост бедной Дуньке, которая почему-то не догадывалась, что человек в темноте видит плохо, и, как на грех, укладывалась спать на половике перед Марининой дверью.
Я облегченно вздыхал и тут же проваливался в мгновенный крепкий сон. Я очень боялся, что на Марину набросятся бандиты или, еще хуже, она упадет в яму, которую вырыл неподалеку от нашего дома бульдозерист Иван Морозов. В ней копилась дождевая вода, и когда наступит засуха- все взрослые ее очень боялись, - будет чем поливать огурцы и помидоры. Марина в темноте видела плохо, у нее была куриная слепота, так что запросто могла бы бултыхнуться в эту яму.
При этом дядю Володю я почему-то не брал в расчет, хотя он, скорее всего, провожал Марину до самой калитки. И вообще, дядя Володя, по моему убеждению, дружил с папой, а с Мариной просто ходил в кино - ну, как я, например, с соседской Зойкой, за компанию, и не обязательно же возвращаться вместе, тем более что дядя Володя жил в гарнизоне, до которого пилить и пилить на своих двоих в сторону, противоположную от нашего дома.
И потому я, конечно, удивился, когда в одну из ночей услышал, как Марина прошмыгнула к себе, а потом открыла окно. Комары же налетят!
Что-то шуршало, стукало, звякало в Марининой комнате, и еще мне почудилось: шепчутся два человека. Один голос вроде как женский, а второй мужской, и у женщины, видно, то ли зубы разболелись, то ли что-то еще, потому что она временами тихо стонала, приглушенно вскрикивала, будто подушкой рот затыкала.
Проснулся папа, прошлепал на кухню, шумно попил воды, зажег спичку и, наверное, закурил. Он был заядлым курильщиком и даже специально вставал ночью, чтобы подымить “Беломором”. В Марининой комнате все стихло, и папа прошлепал обратно в спальню и, видно, нечаянно разбудил маму, потому что она громко сказала: “Ты что, сдурел? Давай спи!”
А утром я стал мужчиной. Случилось это внезапно, и только несколько лет спустя я понял, что Марина, по большому счету, - моя первая женщина.
Меня разбудил Бармалей. Он вскочил на забор, как раз напротив моего окна, и так заливисто кукарекнул, что Дунька, спавшая у меня в ногах, зашипела и кинулась наутек. Я проснулся.
В щель между шторами пробивался столб света, в котором плясала солнечная пыль. Где-то далеко-далеко, на самом краю земли, куковала кукушка, щебетали ласточки и радостно вскрикивал скворец. Он, разбойник, наверное, опять клевал красные ягодки вишен, в которых просвечивались темные косточки. Я подошел к окну, чтобы пугнуть скворца. Хотел раздвинуть шторы пошире, но тут увидел ее, Марину.
Она стояла у клумбы, на которой уже расцвели желтые ноготки. Ветерок чуть покачивал елочки космеи, играл глянцевитыми листьями высоких георгинов и озорничал с Марининым платьем: то раздувал его парашютным куполом, то словно обклеивал тканью все тело, то шутливо дергал подол. Марина бросилась удерживать платье, засмеялась, подставила лицо солнечным лучам и закружилась - па-ра-там-па- па, совсем как девчонка.
Я посмотрел на ее ноги - загорелые, почти шоколадного цвета, они напомнили мне картинку из альбома об искусстве Древней Греции: скульптура красивой женщины без всяких одежд, и, главное, руки по локоть отколоты - Венера, богиня любви. Я рассматривал эту иллюстрацию с жадным, странным любопытством, потому что это было совсем другое, немужское тело - плавные линии, округлость форм, изящность и какая-то непостижимая тайна, которая и пугала, и притягивала, и заставляла сильнее биться сердце.
Соседские пацаны, я знал, по той же самой причине ходили к баньке тети Тани Авхачёвой. По пятницам она там парилась со своими дочерьми. И в темное, мутное оконце, если прижаться к нему лицом, можно было разглядеть женщин. Но мне это почему-то казалось стыдным, недостойным занятием, и вообще, что может быть интересного в крупной, задастой тете Тане и ее худых, как доски, дочках?
А Марина была красивая. Она перестала кружиться, раскинула руки и стояла теперь уже неподвижно: солнце золотило ее волосы, они - о чудо! - светились мягким ореолом, и весь ее силуэт тоже как будто светился, и хотелось прикоснуться к ее коже, провести по ней ладонью и губами поймать хоть одну маленькую крупинку золота. Это было колдовство, наваждение, сказка!
С цветков и листьев Марина стряхивала росу в ладони и растирала ею руки, плечи, грудь. Она это делала с удовольствием и радостью, будто умывалась по крайней мере живой водой, а не обжигающе- холодной влагой. Она была совсем другая, не такая, как я, и не такая, как отец, дядя Володя или другие мужчины, - в ней было что-то такое, чего, должно быть, недоставало мне. Может быть, я был минусом, а она плюсом - вот и возникало странное, волнующее притяжение, отчего томительно кружило голову.
Наверное, я слишком пристально глядел на нее, и она почувствовала мой взгляд. Марина повернулась так быстро, что я не успел спрятаться за шторы.
- А, Пашка! - обрадовалась она. - Доброе утро! А почему ты такой бледный?
- Не знаю, - простодушно сказал я, потому что растерялся, да и с чего это я был бледным? Может, я всегда такой...
- А я вот росой умываюсь, чтобы быть молодой...
- А вы и так молодая, - сказал я, и вдруг, сам не знаю почему, выпалил: - И красивая!
- Правда? - совсем тихо сказала Марина. - А ты, когда вырастешь, может, женихом мне будешь, а?
Я молчал, пораженный ее словами в самое сердце. Потому что до этого и сам себе не признавался, что жуткой завистью завидовал дяде Володе, который мог запросто пойти с такой красивой девушкой на танцы, в кино или клуб, и остальные парни ему, наверное, завидовали, ведь Марина на них и не глядела: ей нравились военные. И я представлял себя высоким ладным лейтенантом, и чтобы сапоги были начищены до зеркального блеска, и мундир сидел бы на мне без единой морщинки, и чтобы я умел танцевать вальс. Этому, впрочем, меня Зойка научила - она умеет, в кружок бальных танцев ходит, и я бы туда записался, но там одни девчонки, и такие задаваки, что совсем не хотелось их лишний раз видеть.
- Ну, возьмешь меня замуж?
- Да, - сказал я. И почему-то испугался, и тут же отпрянул от окна вглубь комнаты.
- Смотри же, помни свое обещание, - сказала Марина и засмеялась: - А спорим, не вспомнишь? Мужчины много чего обещают, но не всегда выполняют...
Бармалей возмущенно вскрикнул и громко закокотал, что он всегда делал, когда замечал ястреба или любую другую крупную птицу. Наседка тоже всполошилась, закудахтала и кинулась с цыплятами под куст смородины. Всю эту куриную суетню я видел в дырочку в шторе, а вот Марины в поле моего зрения не было.
Меня утешила Дунька, которая ласкалась о ноги и мурлыкала - пушистая, уютная, не помнившая стольких обид, которые я ей причинял из-за ее вороватости: чуть зазеваешься - обязательно вскочит на стол...
А вечером пришел дядя Володя и сказал:
- Паша, ты любишь костры?
Конечно, я любил смотреть на огонь, и дым, сладко-терпкий от травы, которую бросаешь в костер, я тоже любил, а еще - картошку, запеченную в золе под головешками, переливающимися как бордовый бархат на сцене сельского клуба.
- И я, Паша, люблю смотреть на огонь. Давай разведем костер! - сказал дядя Володя. - Далеко не пойдем, вот тут, на полянке перед домом, и разведем...
Он вынул из кармана кулек с “Пилотом”. Почему-то всегда приносил только эти конфеты, и ни разу - леденцы, которые я уважал больше других сластей. Зато Марина очень любила шоколадные конфеты.
Потом мы сидели у костра, слушали дяди Володины анекдоты, смеялись, пекли картошку и, обжигаясь ею, облупливали коричневую в черных подпалинах кожуру - она легко сжималась под пальцами, собиралась гармошкой и снималась, как оболочка с дорогой копченой колбасы. Вокруг нас густела темнота, и красные искорки, будто большие светляки, кружили над костром.
- Нормально вчера до дома добралась? - небрежно и как бы невзначай спросил дядя Володя Марину. - Хотел тебя проводить, но пока ходил в буфет за папиросами, гляжу: твой след уже давно простыл...
- Видишь: живая! - рассмеялась Марина. - Что со мной сделается?
Обычно она смеялась тихо, будто стеснялась, а тут - громко, по-русалочьи заливисто.
- Еще и роль немножко поучила, - продолжала она. - Помнишь, Сидор говорит: “Только Платона назвали, и вы как маков цвет вспыхнули.” А Луша отвечает: “Зачем выдумывать? Маков цвет. Я замужняя. Что мне во Платоне вашем. Нашли невидаль.”
- А заглядывалась, - сказал Володя.
- Мало ли что заглядывалась. У какой девки сердце не зазнобчиво? - лукаво, не своим голосом откликнулась Марина.
- Пастернака сейчас ругают в газетах, - сказал Володя. - Наверное, нам не разрешат показывать “Слепую красавицу”. Зря время теряем! Это твоя первая роль, и вот - напрасно. Жалко, что я тебя раньше в наш театр не привел...
- А что такого запретного в этой пьесе? - удивилась Марина. - Очень жизненная пьеса, должна зрителю понравиться...
- Да как понравится, если Пастернак там, наверху, многим не нравится. К тому же пьеса, говорят, и не печаталась нигде. Спросят, где взяли, а что режиссер ответит?
И тут Марина улыбнулась совсем как Одри Хэпберн. Это была такая улыбка, что вы и представить себе не можете, если никогда не видели фильм “Римские каникулы”. Мы с папой ходили на него целых три раза. Ему очень нравилась Одри с огромными печальными глазами, трогательно торчащими ключицами и легкой, совершенно обезоруживающей улыбкой. Она была нежной и беззащитной, прекрасной как принцесса из туманного, полузабытого сна. И Марина тоже умела улыбаться так же трогательно. Но Володя почему-то совсем не обратил на это внимания, и они завели долгий, малопонятный мне разговор о каком-то поэте, его опале и таланте, нищете и трагедии, и о том, что когда-нибудь, лет через сто, а может, раньше, искусство станет свободнее.
Я слушал их и не понимал, о чем это они беседуют: какая такая им свобода нужна, чтобы читать стихи, танцевать или играть на сцене? Ну и представляйтесь, сколько хотите, лишь бы другим не мешали!
- Полуночничаете? - вдруг возник из темноты чей-то голос. Мы, как по команде, повернули в его сторону головы. Неясный силуэт мужчины почти сливался с покрывалом ночи, но вот он сделал шаг, другой и в отблесках затухающего костра проявилась серая маска лица, и чем ближе человек подходил к нам, тем оно четче становилось. Да это же Иван, наш сосед! И чего он так поздно бродит? Наверное, скучно ему без Поли, его жены: уехала на месяц в Брянск, в отпуск, а мужа оставила на хозяйстве - кормить собаку, кур, приглядывать за садом-огородом.
- Можно к вам подсесть? - спросил Иван.
- Мы уже насиделись, по домам собрались идти, - резко и зло сказал дядя Володя. - Нас бессонница не мучает. А ты опять с танцев идешь?
- Вышел во двор, гляжу: огонь горит, вот и подошел, - ответил Иван. -Люблю костры!
Марина молчала и шуршала обертками от “Пилота”.
- А чего это ты на танцы не пошел? - сердито буркнул дядя Володя. - Может, боишься, что заложат тебя Полине?
- Никого я не боюсь. И ничего не боюсь, - раздельно, почти по слогам сказал Иван. Он был, кажется, немножечко выпивши. И насчет того, что просто так вышел во двор, наверное, врал. Мама как-то говорила отцу, что сосед по ночам шастает на амуры, и я, честно сказать, не понял, что это такое, но слово - амуры! - запомнил и, желая показаться умным мальчиком, невинно спросил:
- Дядь Вань, вы не амуры ищете?
Володя хмыкнул, а Марина рассердилась:
- Паша, ты хоть соображай, что говоришь! Чушь несешь. Неприлично разговаривать со взрослыми так...
Она встала и, ни с кем не попрощавшись, шагнула в темноту. Хлопнула калитка, радостно взлаял и затих наш Шарик, зажегся свет на веранде.
- У тебя с ней что? - спросил Ивана дядя Володя. - Говорят про вас всякое...
- А ты уши пошире развешивай, - посоветовал Иван. - Да помни: говорят, в Москве кур доят...
- И другое говорят: дыма без огня не бывает, - сухо сказал дядя Володя и, потрепав меня по плечу, посоветовал: - Шел бы ты, Паша, спать.
Что было потом, я не знаю, потому что только лег, так сразу и провалился в теплый сон - он охватил меня истомой июльской полуночи и медленно вознес к белоснежным облакам, и я плыл в мягких, ласковых потоках воздуха, и все вокруг сверкало и пело, и кружился волшебный калейдоскоп звезд, и Земля была такая маленькая, что этот голубой мячик можно было взять в руки...
Дядя Володя в ту ночь повздорил с Иваном, и они, видно, крепко подрались: и тот, и другой несколько дней ходили в темных очках. А папа почему-то совсем перестал бриться и, когда прижимался ко мне лицом, его щетина колола кожу.
- Петухи, - сказал папа. - Глупые петухи! Ещё не понимают, что не мужчина выбирает женщину, - это она выбирает, только вид делает, будто получилось так, как захотел он...
- О чем это ты, папа?
- Потом поймешь...
-А мама долго тебя выбирала?
- Не очень, - улыбнулся папа, и лицо его посветлело. - Мы сразу друг друга выбрали...
И я почему-то представил себе наш клуб, в котором расстелили привезенные из райкома ковровые дорожки и установили большую красную тумбу с гербом страны, которой уже нет. Возле нее неподвижно, как статуи, застыли мальчик и девочка - нарядные, в красных галстуках, и каждому, кто подходил к тумбе, они отдавали пионерский салют. В стороне стояла кабинка, занавешенная желтой шторой. Туда никто не заходил: голосующие брали белые листочки у комиссии и, даже не читая их, быстрее опускали в прорезь тумбы и бежали занимать очередь в буфет. У входа в него топтался мужчина, с красной повязкой. Он зорко следил, чтобы в буфет попадали только те, кто уже “выбрал”. Может, взрослые выбирают так не только депутатов?
А Марина, наверное, выбрала меня. Потому что теперь, отправляясь в магазин за покупками или на репетиции драмкружка, или просто погулять, всегда говорила: “Айда со мной, Пашка!” И покупала мороженое, его тогда делали с изюмом, ванилином или клубничным вареньем - вкуснятина! И всякий раз Марина просила меня: “Ну, женишок, тайну хранить умеешь? Вон телефон-автомат, набери вот этот номер и попроси Ивана Алексеевича, ладно? А когда он ответит, дашь трубку мне...”
Голос мужчины казался мне подозрительно знакомым, но я почему-то не решался спросить у Марины, кто это. Тут была какая-то тайна, потому что Марина легким, но настойчивым движением руки выталкивала меня из будки и, маясь по ту сторону стеклянной двери, я только видел то смеющееся, то напряженное, то лукаво-капризное выражение ее лица...
Тайну я умел хранить и никому, даже маме, не рассказывал о телефонных играх. То, что дядя Володя стал приходить к нам реже, я как-то даже и не заметил. Марина часто уходила вечерами одна, возвращалась поздно, и мама не раз ей говорила: “Ой, смотри, добегаешься! Нарвешься на какого-нибудь охальника. Чего смеешься? Как бы реветь не пришлось!”.
И однажды она действительно заплакала. Родителей дома не было. На раннем утреннем поезде, еще затемно, они уехали в город за покупками. Марина, наверное, думала, что я сплю и потому, не стесняясь, рыдала громко, протяжно, с долгами вздохами, и столько во всем этом было страдания, что у меня тоже навернулись слезы на глазах. Я не могу переносить боль - ни свою, ни чужую, и меня за это дразнили пацаны. Смотрю, допустим, кино, а там показывают, как бандиты мчатся на машине, не разбирая дороги, и люди бросаются от них врассыпную, а кто-то попадает под колеса и, как мячик, отскакивает от них. Весь зал ржет, а у меня в сердце какой-то спазм, будто его сжимает ледяная рука: представляю себя на месте этого несчастного человека, который остается калекой, - и вот уже предательски дрожат ресницы, наворачивается горько-мучительная слеза.
Я слышал, как к дому подъехала машина, посигналила. Надрываясь, закукарекал Бармалей, а Шарик, напротив, радостно взвизгивал от восторга. Марина перестала плакать, что-то тяжелое упало в ее комнате, скрипнула дверь и она вошла ко мне:
- Не спишь, женишок? Ах, миленький, дай я тебя обниму!
Она прижалась ко мне теплой щекой. Ее волосы чудесно пахли какой-то горьковатой травой, наверное, полынью, и вся она была такая красивая, добрая и, свежая, что я задохнулся от счастья и подумал: “Вырасту - обязательно на ней женюсь!”
В ту минуту в моем сознании мир с беспощадной ясностью разделился на мужчин и женщин, причем из всех женщин я выбрал только ее, Марину, а остальные меня как-то не интересовали.
- Я должна ехать, - сказала она. - Скажи папе и маме, что письмо для них лежит в моей комнате. И что бы про меня ни говорили, знай: я все делала так, как подсказывало сердце. Это, может, глупо, но женщина всегда слушает его, даже когда слушать его совсем не надо...
Из окна я видел, как дядя Иван помогает Марине складывать чемоданы. Заметив меня, он поднял руку и помахал мне. Хлопнула дверца газика, уркнул мотор и они уехали. Я знал, что Марина собиралась в отпуск, но ее отъезд напоминал скорее бегство. И я в этом убедился, когда заглянул в ее комнату: непривычно пустая, только на кровати лежали обрывки бумаги, смятые пакеты, валялся мусор на полу. А на столе горделиво стоял самовар с прислоненным к нему конвертом - письмо родителям.
Да, вот деталь, мне запавшая в память: дверь в комнату была закрыта, и входную дверь Марина тоже за собой захлопнула, и даже калитку на крючок закрыла, а ведь еще вчера убегала на работу - все нараспашку, никаких замков, и мама еще долго ворчала: “Совсем ошалела! Без всякой оглядки живет, ни о чем не думает. Подожди, приедет Полина, она быстро тебе мозги вправит. Ах, Володя, бедный, бедный...”
Ворчала мама - и на старуху становилась похожей. А дядя Володя прибежал злой-презлой, и глаза его, обычно мягкие и чуть уставшие, побелели.
- Где она? - закричал он. - Это правда: уехала? И с ним? Ты знал? Все знал! И молчал? Убью!
Он сграбастал меня, поднял и больно сжал ребра.
- Уехала! - закричал я и, предчувствуй неладное, заревел: - У дяди Ивана спросите, куда и зачем! Он ее увез на машине. А я ничего не знаю!
- Дурачок, - тихо сказал дядя Володя. - Они вместе уехали. Ты понял? А, гадский рот, меня за нос водила, как крокодил слоненка...
- Из сказки Киплинга, - вставил я, опять-таки желая показать свою ученость. Дядя Володя почему-то разозлился еще больше, заскочил в Маринину комнату и так хватанул самоваром об угол стола - только щепки полетели.
Потом отец пробовал починить самовар, но ничего у него не получилось. А дядя Володя больше к нам не приходил. И в драмкружке тоже перестал появляться. Зато в “Бабьих слезах” его видели частенько. Так называлась забегаловка, единственная на весь поселок, где мужики пили пиво, и не только пиво, но и кое-что покрепче.
Когда дядя Володя случайно натыкался на меня на улице, то будто и не замечал меня, будто и не видел никогда. Может, для него перестало существовать все, что связано с Мариной?
Правда, однажды он пришел к нам - красивый, подтянутый, черные усы делали его еще бледнее, - пришел, встал у калитки и, сколько его ни звал отец, зайти в дом не захотел.
Пришлось отцу надеть брюки (духота была страшная, и дома мы с ним ходили в одних плавках). Он вышел к дяде Володе, и тот почти сразу сунул ему в руки голубой конвертик, что-то быстро, невнятно сказал, и, круто развернувшись, почти побежал по деревянному тротуару, и подковки на его ботинках нервно и дробно стукали о доски. Он ни разу не оглянулся. Папа вошел в дом и сказал маме:
- Завтра уезжает. Переводят служить куда-то на Запад.. Оставил письмо для квартирантки.
-Думает, что она вернется?
-На всякий случай. Мало ли что, говорит, вдруг у нее с Иваном ничего не получится. А он готов ждать, сколько ей будет угодно.
Письмо положили под клеенку на столе, и оно там за несколько лет пожелтело и приклеилось к столешнице, а Марина так и не объявилась. Зато поздней осенью, когда землю уже подмораживало, но еще вовсю синели шапки сентябринок, вдруг явился Иван.
Крепко виноватый перед тетей Полей, он вел себя странно тихо, ходил с робкой, виноватой улыбкой - она как бы затаилась в уголках его губ, и когда тетя Полина, которой почему-то нравилось громко кричать и ругаться во дворе, поносила его самыми последними словами, он брал ее на руки и, визжащую, брыкающуюся, уносил в дом.
- Ну что, брат Паша, забыла нас Марина? - спросил меня однажды Иван. - Забыла! А ведь она у меня вот где осталась, - и крепко-крепко стиснул куртку в области сердца. - Бывало, спросит меня: “Вань, когда ты меня бросишь?” А я говорю: “Никогда!” Она и расхохочется: “Правильно. Потому что первой брошу я.” Так и вышло. Эх, брат Паша, ходи по земле, не отрывайся от нее и живи так, как получится, иначе - хана...
Он помолчал, задумчиво попыхтел сигареткой и совсем тихо сказал:
- А теперь будто пластинка во мне крутится, и музыка - чудная, одному мне слышная, а как о ней словами рассказать, не знаю. И такая тоска, брат, берет, что одно спасение - Полина. Жил с ней рядом, а ведь не видел...
Примерно так он со мной говорил, то ли хмельной, то ли уже больной - через несколько дней с ним что-то нехорошее случилось: схватил нож, ударил тетю Полю, та сумела выбежать, заорала, и кое- как соседям удалось Ивана усмирить. Его отправили в нервную больницу, откуда выпустили не человека, а тень - худого, с темными кругами под глазами, будто замороженного: двигался осторожно, словно хрустальную вазу в гололедицу нес.
- Зря мы эту Марину в квартирантки брали, - сокрушалась мама. - Что о нас люди теперь подумают? Двух мужиков с ума свела, а ведь ни рожи, ни кожи, прости Господи!
- И не говори, - откликался отец, и его лицо как-то странно менялось: будто легкая тень от облака скользила по нему. - Ну их к черту, этих квартиранток, одни хлопоты с ними. Никого больше не возьмем, пусть комната пустой стоит: будем в ней яблоки на компот сушить...
Яблоки лежали на полу, на столе, на подоконнике. Самые крупные мама мыла и закатывала в банки. Те, что помельче, с полосатыми боками, шли на варенье. На компот сушили ароматные, полусладкие яблоки с желтой кожурой. Компот из них чуть кислил, и я его не любил.