Несколько пояснений, прежде чем начать. Почему энтропия? Те, кого отпугивает технический термин названия, может не открывать этой книги. Неповоротливый и ленивый ум пусть найдет себе другое занятие.
Именно потому, что мы не вспоминаем будущее, а носимся с прошлым, идем греться на завалинку, а остывать в тень, именно потому, что самоорганизующиеся системы, к которым, несомненно, относится и человек, стараются все систематизировать, упорядочить и "благоустроить", хотя каждый вкладывает в это понятие свое, и именно в этом заключается жизнь, пока тайна всех начал и наш "порядок", как память о тех временах, когда все э т о только начиналось, из смутных предположений и догадок не перейдет в область научного познания, мы будет постоянно задавать себе вопросы о т а к о й однонаправленности нашего мира и не будем находить на них ответа. Потому что его просто нет, однозначного ответа. И в этом заключена вся прелесть и боль происходящего с нами.
От автора.
"Переход от упорядоченного расположения
к беспорядочному является источником
необратимости".
Ричард Фейнман.
1
К
расный каленый шар солнца медленно катится за гору. Лодку на причале сносит течением вниз, веревка натягивается, и лодка возвращается. Как в заезженной пластинке. Механизм отработан до тошноты: начищенные до блеска туфли дымят, дамы слегка вспотели, и лихорадочный блеск в глазах потускнел; оркестр устал играть, поэтому выкурено по четвертой сигарете, свалив трубы в сторону, чтобы не затоптать; и в фойе кто-то нарыгал. Суки. Жно-во-тре. Веревка натягивается, и лодка опять возвращается. Может, оторвать ее?
Пластинку клинит, кто-то ее передвигает, наверное, Сан-Чио, и все повторяется: тихо, пусто и слегка тревожно. Где-то тревожно кричит сойка. И шипение иголки... Если веревку оторвать, лодку унесет на пороги, а в ней чьи-то болотники, старое резиновое ведро, и там спит Шестимесячный. И лодка вместе со всем этим барахлом уйдет за поворот. Утром генерал-аншеф скажет: хрен с ней, с лодкой, кисет жалко, я забыл. А вечером, когда все придут из маршрутов, помянем Шурика,-- прости, господи, его душу,-- закусив спирт копченой щукой,-- хороший был человек!
Гору каленый катится за. Где я все это читал? И разве так? Ведь "красный каленый"-это вначале, а потом уже "катится за гору". Это если читаешь наоборот, вернее, если представляешь, что читаешь наоборот, не имея перед глазами написанного. Гору каленый катится за. Веревка натягивается, и лодка возвращается, а я медленно бреду по тропинке наверх. Туфли дымят, и фокстрот закончился. Чего бы еще пожелать?
Шестимесячный частенько спит в лодке, натянув накомарник по самые уши. Просто мамка не докачала его в зыбке. Но титьку он насосался вволю, потому что челюсть у него выпирает вперед, наравне с носом. И спирт Шестимесячный не разводит: от молока у меня кружится голова и слегка тошнит, усекли, дяханы? Вот так. Одышка. Сердцебиение. Тошнота. Он цеплял скрюченными пальцами эмалированную кружку, - ну-ка, ну-ка! - и опрокидывал, выпучив шары, содержимое. Спирт уходил куда-то вниз, в квадратное горло. Потому что иногда, в день открытых дверей, а это было редко,- день открытых дверей, прямо как в детдоме, и цивилизация была далеко, - Симонов доставал из своих запасов огненную воду, и пить было надо. В качестве профилактики. Чтоб не простыть. Убить бактерии. Вирусы. Потому что они расплодились. Поднять, в конце концов, тонус, который кое у кого упал, и его надо было поднять. Хотя бы ради страны. И все с удовольствием играли в эту игру.
-- А газированный бензин ты бы выпил?
-- Ты что, придурок? А как потом курить? Вдруг рванет как из выхлопной. Ты же знаешь, как стреляет карбюратор.
-- Вставь глушитель.
-- Ага. А в задницу второй.
-- Тогда его унесет на пороги!
-- Зато какая лафа: закурил - и через десять минут на 28 профиле! И глушак из задницы. Поддымливает.
-- Шурик, как гонщик!
Через минуту галдежа оказалось, что он импотент, скрывается от алиментов, мочится по ночам, жесток, сентиментален и всю жизнь мечтал завести корову, тем более, сейчас это можно, или даже две, но все это он скрывал от коллектива геофизиков, и что все это время он только и делал, что притворялся, но, слава господу, все выплывает наружу. Как не крути. Чирей прорвался. У него язвительно осведомились, есть ли у него дома часы с кукушкой. И чемодан с презервативами. Как он относится к проблеме воссоединения Северной Ирландии с Туманным Альбионом. Болел ли в детстве желтухой, а когда подрос, триппером? Потому что это важно. От этого все меняется. И можно все объяснить. И что он, сволочь такая, вообще здесь делает. Ко всему, если спирт не разводить, шары будут как у морского окуня, ты понял!?
Шестимесячный психанул и теперь не шевелится в лодке. Только вместе с ней. Веревка натягивается, и лодка возвращается. Где-то тревожно кричит сойка. Так говорят. Тре-вож-но. Жно-во-тре. Тре-жно-во. Черт!
Фокстрот закончился, и я медленно бреду по тропинке наверх. С реки тянет прохладой. Где я все это читал? Наверху пылает костер, а я бреду в остывших туфлях, чучело чучелом, вертя в руках надломленный диск. Зачем он мне? Я швыряю пластинку в ельник. Золотой фокстрот. Маленький элегантный мальчик с подтеками туши под глазами. Печальный Дюк в узеньких брючках. Я протираю глаза. Туши нет. Ельник тих и печален в остывающем воздухе.
Скоро выпадет снег. Потому что побелели куропатки и зайцы. Просто так бывает всегда: сначала белеют куропатки, потом выпадает снег. Так повелось. Скоро выпадет снег, прилетит вертолет и увезет нас на материк, где красноярские суки рулят по проспектам в норковых шубах как сверкающие крейсера, победоносно гудя на поворотах. Мчит меня автобус на мост, ведь самолет уже пришел! В этом городе я не был тысячу лет!
Я поднимаюсь наверх. Сквозь накомарник-весь мир в крапинку. Если приглядываться. А если нет, то нет. Кому как. Если долго в нем ходить, не замечаешь, что смотришь на закат через капроновую сетку. Кулюмбе рокочет на перекатах, качая Шестимесячного вместе с его сапогами и челюстью итальянского скрипача. Скрипач был уродлив лицом и из одной струны вытягивал невообразимое, доводя всех до священного столбняка. Но это тоже было давно...
-- Он что, недоношенный?
-- Почему?
Она еле сдерживается, чтобы не рассмеяться. В палатке как в камере узника; но чисто и уютно, не то, что у нас, где черт ногу сломит. Сразу видно, в камере живет женщина: на столе цветы, спальник аккуратно застелен, зев открыт и ждет на ночь хозяйку.
-- Шестимесячный - это кличка? Или это фамилия?
-- Какая фамилия, у него химия!
-- Он что, зэк?
-- Какой зэк, Рома. Завивка у него. Шестимесячная.
Тьфу! Слон, обтянутый брезентом! Я останавливаюсь. Проткнутое сухожилие ноет, сшитое наспех белыми нитками. Две белые нитки, стянутые рифовым узлом. Куда они запропастились? Я точно помню, что они были...
Скоро взойдет Волопас. И Спика скользнет над горизонтом, чтобы через полчаса исчезнуть в заполярную ночь. И парашютик Волопаса будет падать на Спику. Он будет падать на Спику, но никогда ее не достигнет, бедный, мой бедный! С притуленной рядом Северной Короной, чья восхитительная и блистательная Гемма так и останется для него нераспознанной красавицей! Волосы у нее пахнут. Они мягкие, от них чем-то пахнет, отчего я трепещу как пойманная рыба. Рыба в звездном неводе. Да еще эта нога. Я пинаю камушек ногой. Камень, кувыркаясь, летит в Кулюмбе. Сети Венеры, в которые я попался два года назад как паутина звезд Хлебникова. Но стоит ли из них выбираться? Что может быть сладостнее нелепого барахтания с открытым ртом. Стоит ли грести против течения, если проще оторвать лодку.
Ниже по течению стоят бурильщики. Если они не заметят торчащую из лодки итальянскую челюсть, и она пройдет порог, не зацепившись за ели, Шестимесячный встретит рассвет на краю земли, где уже выпал снег. А снег выпал по всему побережью океана.
Снег выпал и засыпал самшитовый лес. Когда с побережья дует ветер, стоит такой мозгляк, что к трем часам замерзаешь и просыпаешься. И в палатке слышно, как двое других тоже не спят, ворочаясь в спальниках. Не выдерживает тот, кто замерзает первым. И имя ему - Бобик.
Бобик вылазит из-под ворот и с матерками растапливает буржуйку. Как погода, Билл? А погода мерзопакостная. Толстокожих не перележать, сколько бы ты не пыжился в спальном мешке, на этих тюленях по три слоя жира, а на тебе один папирус, и поэтому Билл молчит.
Приносятся дрова. С грохотом разгружаются. Не хрен спать! А почему Билл? Из-под горы спальников объясняется:
-- Осел. Бобик - значит Боб. Сокращенно. А Бобби - значит Билл. Или я ни хрена не понимаю в жизни. Так? А ты замерз как бобик. Значит, ты Билл. Логично?
Логично. Боб молчит, и Борода докуривает цигарку в полном одиночестве, разомлев от тепла. А самшитовый лес-это метафора, самшит растет в Крыму или по средиземноморью, на юге. Дарие покинул Безумный лес, надеясь в неведомых краях найти себя, а ты загнешься здесь, окоченев и захлебнувшись Австралией...
Буржуйка гудит, раскалив бока докрасна. Крыша палатки в дырках от упавших когда-то искр. Сквозь сито видны звезды. Уже взошел Орион, ведь скоро зима. Орион - зимнее созвездие, а Волопас и Дева - осенние, они уже сели. И где-то там, у горизонта, где яростно сверкала Дева, затерялись Волосы Вереники. Мне не видно, но это так вот уже тысячи лет. Волосы Вереники или Вероники. Кому как. Лучше Вереники. А почему, не знаю. Волосы Вереники - созвездие тусклое и неприметное. Под стать ему и волосы. Или нет, Евергет вернулся из похода и нашел свою возлюбленную наголо остриженной, с короткими, безобразными, со стрижкой под гребенку волосами не потому, что она дала обет, просто она всегда была такой! Вот. Он продрал шары, ослепленные страстью, и тогда он сказал: "И ослепляет себя она запахом скверным, так что служанки бегут от нее и смеются!". И не было никакого алтаря с жертвой, угодного всем красивым мифам. Как просто. "Постигнуть легко это можешь и вывесть наружу все их секреты и все смехотворные их ухищренья...". Только кому сейчас нужны твой Дикий Лес Телеормана и сухая каменистая почва палестинских пустынь, где Моисей 40 лет таскал своих евреев, умудряясь на крохотном пятачке не проходить один путь дважды; ведь их было около восемьсот тысяч, не считая ослов, скарба, повозок, черт, это же много! - и, встав табором на неделю, они должны были оставить после себя такой срач, что сомнительно, как это фараон за 40 лет не мог их обнаружить; хотя в Книге Иудифи, сказано, что египтяне просто в ы г н а л и евреев из Египта, уж сильно они умножились и осели с присущей им основательностью; а может, он и бросил преследование через два дня, и вспоминал об этом порой, иногда; и тогда все опять повторялось: снаряжался отряд всадников, они рыскали по пустыне, табор срывался, и люди опять шли под палящим солнцем через раскаленный песок; не забывай про скинию и посох Аарона; прямо сказка какая-то.... От Исхода так и веет дикой древностью...
Буржуйка гудит, раскалив бока докрасна, и я проваливаюсь в качающийся невод звезд... А Бобби-это Ричард, а не Билл, Билл-это Уильям... Кажется, это так. Просто Борода не знает...
Волосы у нее пахнут, я даже чувствую запах по телефону, хотя она не берет трубку. Клоун тоже лежал в ванной и плакал холодными слезами. Но это бёллевский клоун. А ты?
-- Кому ты все звонишь, пожалей телефон!
Телефон, лучше бы пожалели меня. А я бы заплакал. Сколько я уже не плакал, год, два? Нет, лучше бы меня погладили по головке и спросили, нравится ли мне мое плохое настроение? А оно нравится. Или: нравится ли мне один раз в сутки есть? А вот тут я не знаю. Отражение в зеркале моргает правым глазом, хотя я моргал левым. На лицо нарушение закона Вейля о симметрии. Королевство! Очевидно, меня ждет дыра в желудке, прогрызенная собственной желчью. Тит Лукреций Кар прав: из крепкого невода есть только один выход - не попадаться в него.
-- Ну. Телефон занят. Или не берут трубку. Или с тобой не хотят разговаривать. А ты рвешь.
Моя любимая Марго смотрит на меня как на психа. Хотя псих не я, а тот, в зеркале. Разморгался. На вид несколько усталый, но хам. Вдобавок, этот тип закуривает и пускает мне дым в лицо. С такими бесполезно разговаривать, нужно просто достать из кармана табакерку и дать ему по балде! Хаму нужно говорить, что он хам. Увещевания и уговоры далеко заведут. Я чуть не запускаю в него телефоном. Все равно телефон молчит, от него никакого толка. Рейс 7274, "Эр Франс", Париж - Мельбурн, и она скоро сядет в самолет... Два тоскливых собачьих глаза смотрели на меня из зеркала. Китайская хохлатая собачка, с сигаретой во рте.
-- Ромка!
Отражение моргает правым, хотя я моргал левым глазом. И причем здесь симметрия, черт, я совсем спятил! И я не согласен с вейлевским определением симметрии: "предмет симметричен, если его можно подвергнуть какой-либо операции, после которой он будет выглядеть как и вначале", черта с два! Он уже будет другим, потому что "выглядеть" - это из области эмоций, прошло время, предмет постарел, изменилось его энергетическое состояние, он уже д р у г о й ! И не надо взламывать зеркало! Хотя именно там, в зеркале, я настоящий, каким меня видят другие. Может поэтому, если в доме покойник, зеркала занавешивают? Я смотрю на Лену.
Она прислонилась к дверному косяку и что-то там нашла в моем лице, потому что смотрит внимательно, так смотрит врач, пытаясь на лице больного прочитать признаки безумия. Фрейд выстроил целую систему толкования сновидений и телодвижений невротиков, базирующуюся на картинках бессознательного; открыв словарь или медицинскую энциклопедию, можно было, при желании, отыскать, что тебе осталось жить считанные месяцы, потому что ты смертельно болен; у тебя рак, два желудка, один из которых растворился на прошлой неделе, не в порядке мочевой, и что ты вообще псих, тебя надо спрятать в клинику для душевнобольных; ты опасен, и общество следует оградить от твоих притязаний.
-- Ром-ка!
-- Ты знаешь, что такое амикошонство?-- спрашиваю я. Просто надо что-то спросить.
-- Уговорил, я спрашиваю: что такое амикошонство.
-- Это у Анчарова. "Записки странствующего энтузиаста". Это когда волосатой ногой тебя обнимают за шею, а большим пальцем правой ноги шевелят у тебя под носом, и при этом говорят, что ты - самый лучший друг. И не ехидничай. Амика. -- Я еще оборонялся. Были силы.
-- Классно. Только под твоим носом я что-то ноги не вижу.
-- Под моим носом фига.
Она ищет фигу. Осматривает зубы и прикус. Покажите язык. Ого! Ставит меня в стойку. Торжественно замеряет высоту моей холки. Ну-ка, ну-ка! Холка худа как мексиканская жизнь. Птица. Закорючка на латыни. Я же вам говорила!
Китайская хохлатая собачка, конечно, не фонтан, собачка похожа на летучую мышь или велосипед с ушами, болезнь источила ее, ошейник стер шею и болтается, словно обруч на чужой бочке, и китайской хохлатой я быть не хочу, это раздражает, и, чтобы за осмотром не последовал смертельный диагноз, я тороплюсь, я боюсь этого листка с латинскими каракулями рецепта.
-- Кстати, ты знаешь, кто такой Чимша-Гималайский? Ну, Иван Иваныч, помогаю я,-- из чеховского "Крыжовника"?
-- Что-то одни вопросы. На кисленькое потянуло?
Она смотрит на меня с жалостью: доходяга. Стального взгляда арийца нет,-- птица! -- штурмбанфюрер явно сюда не заходил,-- птица!! --он остался где-то на улице, завязнув в тополях; зеркало подтверждало это: по ту сторону королевства на вас взирал левосторонний предмет, с которым явно что-то сделали,--по Вейлю; может, его развернули на 180 градусов, только зеркальным отражением он не стал, факт. В субъекте давно закончился гликоген, и печень начала расщеплять мышцы, вырабатывая глюкозу. Видок...мда! -- еще одна птица в латинский альбом... Совершеннейшая технология! Ведь эмоции, слюни восторга, слезы в подушку и ругань в трамвае по поводу не уступленного места требуют энергетических затрат, а это глюкоза, которая вырабатывается гликогеном печени, и которого нет; тогда просто: расщепляется жир, если такового нет - мышцы. И человек худеет, и становится похож на китайскую хохлатую. Все платья малы, в голове вши и бардак с мыслями, а слезы бегут при одном взгляде на отрешенное лицо пианиста, выдающего "Полонез". И мы говорим: он переживает. Поэтому отойдите. И не мешайте. А мешки под глазами пройдут. Черт! Просто надо быть толстокожим. Потребность в глюкозе будет заканчиваться через двадцать минут после финального занавеса спектакля!
-- Ты меня удивляешь,-- меня понесло,-- чему вы там, в школе, учите детей,-- фриц во мне взбунтовался,-- ты что, и вправду считаешь, что Чимша всю жизнь мечтал пожрать крыжовник из своего сада? После ваших атак, действительно, возненавидишь крыжовник! И почему это вы все Чимшу долбите, да Беликова?
--
А что, у тебя есть свое толкование Чехова?
--
Блин, а у кого его нет?
Она заводится с полпинка. Как хороший мотоцикл. Ехидина. Преподавателям литературы, хлебом не корми, дай только поговорить о Чехове и о современном рефлексирующем герое. И сестра не исключение. Бедный Антон Палыч! Чуть чего, и сразу за него. И я туда же. На кухне каждый себе искусствовед, критик и стратег, вон их сколько развелось! Кое-кто так прямо и говорит: эка премудрость, написать, когда нужно ставить запятую, когда нужно проглотить слюну, или когда посмотреть в окно, и сейчас так напишет любой маломальский эрудит. Ой, ли? Бенедиктов тоже был в свое время в моде, а Пушкин нет, и именно ему пророчили блестящее будущее, сходя с ума по работнику министерства финансов; вычурность и эффект, очевидно, действуют как гипноз. Только кто сейчас знает, что в о о б щ е был такой? Але, Бенедиктов, ты где?
Блямба в дымке. Тоска по Полине гложет и гложет меня. Блямба в дымке, и телефон молчит. 7274. "Эр Франс." И какой он, Бассов пролив? В окно видно, как два мужика перекатывают бочку из-под кваса или еще там чего в другое место. Бочка тяжелая, не дается, и Бенедиктова там нет, крутится и не хочет вставать, как надо. А как надо, торчком? Они бросают свое гиблое дело, о чем-то совещаются и опять принимаются за свое. Настырные. Рядом стоит тетка в перемазанном белом переднике и ждет. Она ждет, когда орудие установят, и можно будет пальнуть квасом в облачный полдень, распугивая голубей на крыше. Или уток на Неве.
-- Извини, -- говорю я,-- лучше оставить, хотя я первый начал.
-- Ну, положим, мои балбесы и Пушкина то толком не знают, а ты говоришь, Чехов.
-- Тем хуже. Вы - педагоги.
-- Почему хуже?
И любил ли Антон Павлович Петербург? Гигантский каменный мегаполис, закованная в гранит Нева... На Неве, среди льдин, плавали утки. Какие-то люди на бастионе готовили полдневный выстрел, мы остались посмотреть. Было сыро. Серое небо, рваные облака. Где-то там, среди каменных домов и мостов, грохнули Александра Второго народовольцы...
Тогда я пошел наверх. "Мужики, дайте пальнуть!" Радостная рожа провинциала. Глазки в кучку. Коньяк был противный. А Котенев прилипчивый. Что, что-то не так? Иди проспись! Нет, серьезно. Что тут у вас? дернуть за веревочку? Я те щас так дерну! Жалко? Вали! Черт! Быть в Питере и не пальнуть! Ведь жалеть буду! Котенев увел к реке. Низкий, пришибленный берег, совсем не енисейский размах... И в гостинице он все хохотал и хохотал, ну ты, стрельнуть, Ромка, ну, ты даешь! А что? А на шпиль Петропавловской крепости ты не хочешь слазить? Да я бы не против. Ты что, не сидел пятнашку в Питере? Стрельнуть!..
"...На крутом повороте с Инженерной улицы кучер с трудом сдержал лошадей, и они пошли..." Внизу ресторан и дискотека,-- он пудрил нос и стягивал галстук, розовый эдмидонт, --"...и они пошли шагом. Карета не успела набрать полный ход, как первый из метальщиков, Николай Рысаков, бросил под нее небольшой сверток. Раздался взрыв..." Сходим?
"Царь с помощью полицмейстера выбрался из поврежденного экипажа; он был цел и невредим... Около кареты лежал в беспамятстве контуженный взрывом казак; рядом бился, кричал от боли мальчик - случайный прохожий. Вокруг собиралась толпа.
Царь подошел к Рысакову, схваченному сразу же после взрыва, задал ему несколько вопросов, а затем снова направился к экипажу. И тут настал черед второго метальщика, Гриневицкого... Новый взрыв был страшен..."
-- Да перестань ты читать! Хоть в командировке не делай этого!
-- Почему?
-- Почему, почему, по кочану!
-- У вас все в руках. Просто Чехова почитаешь, и выходит, что все - миф. Один выдумывает для себя мораль и мордует ею других, это Беликов; второй выдумывает для себя любовь и только в вагоне, когда нужно проститься навсегда, понимает, что всю жизнь, с самого начала, нужно было жить не так, понимает, и, тем не менее, сходит на соседней станции, не в силах изменить что-то; это Алехин; третий... третий придурок выращивает крыжовник, его вы в школе задолбали, бедный Чимша! И ты так и не ответила, почему это в школе вы все его, да Беликова долбите? А ведь это три рассказа с одними и теми же героями, есть третий, про который вы почему-то не заикаетесь, -- "О любви", это когда Чимша и преподаватель гимназии ночевали у Алехина, и он им свою историю рассказал. Рассказы переходят из одного в другой, а вы их отдельно, это как маленькая повесть, и надо вместе, а не выдергивать по отдельности; потому что когда вместе, тогда и выводы другие, и выводы то печальные: неоконченная пьеса для механического пианино под названием "жизнь", а не "человек в футляре!" Все меняется, если добавить третий рассказ. "Как тебе не стыдно, какой ты узколобый, без стержня в башке!". Ага. Поставим все на ноги: здесь каждый, - сам по себе, каждый съехал с корня по-своему, а все вместе - просто несчастны. Они не виноваты, что их выплюнули в такой мир, где каждый завоевывает себе место, расталкивая локтями других, а они этого не умеют, да еще спрашивают, в чем счастье? А ни в чем. Кто что для себя выдумал. И все. Все просто... Как трусы в клетку. Вот и выходит, что все - миф и суета. Все миф. Все, что делается под солнцем.
-- Ну вот, договорился...
Наконец бочка устанавливается, как им хотелось, они с наслаждением закуривают и усаживаются рядом, сплевывая себе под ноги с остервенением. От любви до ненависти один шаг, факт. Мимо проносится девчонка на резиновом самокате и скрывается за углом. Толстый хрящ в майке, наблюдавший за ними все это время с балкона четвертого этажа, напротив, швыряет вниз, на газон, окурок и разочарованно скрывается за балконную дверь. Выстрела не последовало. И все обошлось. Александр Второй остался жив, и лошади процокали по мостовой, увозя его прочь от места, где могло бы рвануть...
"Новый взрыв был страшен: он произошел среди окружавшей царя толпы, и эхом ему прозвучал вопль боли и ужаса. Дым, взметнувшийся к небу, комья снега, клочки обгоревшего платья - все это на несколько мгновений скрыло от глаз катастрофу..."
-- Питерские суки ногами сучат. Слышишь?-- Рупор из ладошек вниз, где первый этаж.
"Когда же дым рассеялся, те, кто остался в живых, среди тел, лежавших на мостовой..."
-- Роман! Что хоть за опус?-- Он открыл бар, налил коньяк.
-- Левандовский.-- Посмотрел на свет.
--
Кто такой Левандовский? Жан Жак Руссо? Камдессю?
--
Кандидат исторических наук.
-- Всего то?-- Приценился.-- А ты? Как хочешь.-- Выпил. Полез за орешками. Бросил в рот. Через час приперся с какой-то профурой. Ментоловые обкуренные глаза. Зашнурованная тесьмой грудь. Прикид. Питерская сука и сибирские валенки. Забавно. Почему в его возрасте нравятся такие? Ему 45. Она - Ирина. Врет, конечно. Прелюдия, процесс. Часа два. Нагуляюсь... Хотя...посмотрю Питер.
-- Ромка, оглох? Я спрашиваю, что случилось, ты куда исчез?
-- Все нормально.
-- Неправда. Я же вижу...
-- Все хорошо, Марго.
-- Не ври. И не называй меня Марго!
-- Я не вру, все хоккей.
-- Какой хоккей, ходишь как пришибленный!
-- Все хорошо. Просто я устал.
-- Господи, от чего ты устал? От работы что ли? Тяжелее кульмана ничего не передвигал!
-- Мне что, рыть яму?
-- Какую яму?
-- Днепрогэссовскую, черт! Чтобы был смысл и ощущение работы. На работе это долбят, и ты еще!.. По-твоему, работает тот, кто копает котлован, остальные-трутни?
Она замолчала. Ушла на кухню. И я тоже заткнулся. И...и надо бы все ей сказать, сколько можно молчать? И орать? Но я все чего-то жду. Ведь начнется рев по покойнику, я с тоской жду этого рева. Хотя, когда отревут, становится легче. Я уже отревел, осталась одна усталость и ожидание, когда все это закончится; паровоз набирает ход, колеса стронулись с места, и скоро пойдет на всех парах, и тогда совсем будет легко, и ничего не надо будет делать самому, и принимать каких-то решений, все уже принято, кем-то, и уже; остается только смотреть в окно, отключившись от всего в изогелическом трансе.
Я оглядываюсь на Кулюмбе: река дышит вечером. А чем дышит вечер, Мадлен? Хромая девочка из второй группы. Коридор, пахнущий яблоками, их всегда давали по воскресеньям к завтраку. Два чистых розовых яблока среди зимы. Два розовых чистых яблока для Мадлен. -- На, возьми. -- А ты? -- А я уже съел? -- А эти? -- А эти зайчик прислал.-- Какой зайчик, из леса? -- Из леса, из леса. Мы съедим их вместе. -- Да, Рома... Хрум-хрум. -- Корешки - в урну, она во-о-н стоит. -- Да, корешки в урну.
Мы несем корешки в урну. Тили-тили-тесто, жених и невеста! Сан-Чио, еще раз вякнешь, дам в лоб!
Волопас уже всходит, хотя Арктур еще не виден. Волопас найти просто, нужно только продолжить ручку Большой Медведицы до первой яркой звезды. Это и будет Арктур, альфа Волопаса. Если дугу продолжить на такое же расстояние, дойдешь до Спики из созвездия Девы... Да. Черт поймет этот север: вчера хлестал ливень, сегодня сверкают звезды...
-- А у тебя в детстве была кличка?
Это было вчера, но звучит это сегодня, просто все перепуталось. Брови у нее ползут вверх от удивления, в самом деле, что это я, разве у такой хорошенькой может быть кличка? Городские фляги - из другого мира, где нет кличек, черт, я забыл, они чистые и ухоженные, и мамы загоняют их домой в одиннадцать.
-- Нет. А у тебя?
-- В детдоме у всех клички.
-- А ты детдомовский?
-- Да. Мы с сестрой были в Бугринке. Там детдом.
-- И какая? -- Ей интересно. Ей вообще все интересно, но это не раздражает, от этого отделываешься легко и просто.
-- Отгадай.
-- Ну... например,-- она кладет голову на руки, -- Пахан? Нет?
-- Паханы на Колыме.
-- Чибис!
-- Фу, ну и фантазия! А почему Чибис? --теперь становится интересно мне, и Чибиса я не хочу.
--У нас в группе был, а вообще, я не знаю. Как? А как ты вообще здесь оказался?
-- Где здесь?
-- В экспедиции. Интересно, повар и с высшим образованием...
-- А тебе надо, чтобы у меня было три класса церковноприходской?
-- Да нет,-- она пожимает плечиками.
Милая геофизичка, которой все интересно. Она говорит так же, как Симонов.
Это было вчера. А то - сто лет назад. Я гляжу на звезды. Мне кажется, я приехал сюда сразу после восстания декабристов, так это было давно. И причем здесь Симонов?
Котенев позвонил какому-то хрящу в управление, долго выяснял по телефону, где и как ему найти Симонова; потом долго говорил с ним, помолодев враз и чертя чертиков на перекидном календаре; пижонский португальский галстук съехал набекрень, а ухоженные усики гуляли на губе. Они вспомнили институт, молодость, Лидку, Велюра, Рожу; а Таню? Таню-Тундру, туповатую такую? Ага.... Да за тобой еще бегала.... Да ладно ты... Диссертация? Да; а как же! Матернули правительство, пробежались по семьям, долго трепались по поводу и без; потом сказал:
-- Поедешь на "двойке" до старого аэропорта, спросишь у кого-нибудь на улице, там недалеко; я говорил с ним, ты же слышал; все?
Он весело оглядел меня, выискивая на лице неведомое, что он не мог понять. Я молчал. Сидел. Памятник самому себе. Мраморный фриз на капители колонны. Отдохнуть, развеяться, ведь так? Ну, да. Ты же в октябре вернешься? Вернусь... Как раз придет ответ и отзыв от разработчиков, и впереди у нас много работы. Само собой... Правда, инфляция... и я... и я что-то сомневаюсь..., сомневаюсь, что ты заработаешь много... Приплел до кучи косой дождь, туман, строящуюся узкоколейку, трупы товарищей, скошенных тифом, (их уносят за бугор, где снег, и складывают в штабели; как у Павки, помнишь?); рейсшины... он знает, что это такое; это - палка, на ней деления, красные, черные; палку или рейсшину таскают обычно девки, ну, это смехом; геофизики занимаются электроразведкой, тут другое,-- ток, поляризация, скорости падения, я помню; а конструкторы..., конструкторы, которые, вообщем, так сказать, опора института, его гордость, и, без булды, если честно, смогут и техниками-геофизиками... Я был труп, факт.
Но установка, которую он курировал, и которая была сырая как недопеченный хлеб, и он только за счет меня вылез перед заказчиками, сделала свое дело: заявление было подписано. В нем так и говорилось: отпуск за свой счет на пять месяцев. И он распрощался со мной легко и просто. Я бы хотел, чтобы он зарыдал, но он рыдать не стал. Зато Псина сказал:-- Что-то здесь не так, то вы с ним купаетесь со шлюхами в сауне, то рассекаете по Москве и Петербургу, а тут отпуск, да еще на пять месяцев!..
Симонов оказался полной противоположностью своему однокашнику: бронзовое лицо, хотя на дворе май, обветренные щеки, вставной зуб и помятый, старенький костюм времен довоенной поры. Он молча пересмотрел мои бумаги, задержавшись на выписке из диплома, там были пятерки, хмыкнул, отодвинул все это в сторону и уставился на меня, выискивая на лице тоже что-то свое,-- они что, сговорились?
-- Борщ варить умеешь? -- спросил он без всяких переходов.
Я не понял.
-- Что... надо сварить? прямо сейчас?
-- Сейчас не надо. Я всех набрал, остался повар... Каждый сезон-проблема с поваром...
Слава богу, он не стал жаловаться на жизнь, он, очевидно, нашел то, что искал, потому что откинулся и с любопытством ждал.
Голубые глаза в контраст загару. Вобла. Но, очевидно, силен.
-- Но... я думал... И ведь, ведь... по телефону...
-- Никаких. И вакансий техников у меня нет. А хлеб научишься печь за два дня, остальное проще... И будешь повар с высшим техническим! Ну?
Гну.
Единственное, что я мог, - жарить картошку, и то, когда за луком нужно было сбегать в Торговый центр, а соль стрельнуть у теток с экономического. Он ждал.
-- Ничего, пару раз оденут котел на голову..., а?
И я соглашаюсь.
Троллейбус пищит и скрипит бугелями, матерь божья! Ко всем недостаткам, я стал еще и поваром! Прочитав автоматически по пути все вывески харчевен и едален, отметив раннюю зелень в авоське замордованной покупками женщины, я в растерянности сошел на Мира.
Зашел в забегаловку.
Пригляделся повнимательней, что же я ем. Ведь потом надо варить. Как? И что? Поковырял: мясо, пропасть сухарей и еще какая-то фигня. Маячила подозрительная рожа повара - толстая харя лихо орудовала черпаком. Отъем такую же. Даже больше. Факт. И обязательно бабочка. А готовить..., готовить... можно съесть и крысу. Таракан в рисе сойдет за лук. Повар. Черт, да я им такого наварю! Как я здесь оказался...
Продуктовую палатку Симонов ставил сам, отогнав всех. С утра, сделав зарядку, он долго мудрил с растяжками на берегу, где одни камни, перекладывая их без конца, и томительно долго возился с брезентом. Я сидел на косогоре и смотрел. Два других хряща вбивали колья для палатки ресторанной геофизички. Она сидела на стульчике и о чем-то мило чирикала со своим помощниками. Они были геофизики. Это была их работа. Они ее любили, очевидно, с зимы ждали этого вертолета, этой суматохи и этой сутолоки. Все обустраивались. У всех были какие-то удочки, сверточки, пружинки и веревочки; даже бичи, разнорабочие, их было пятеро, и те приготовились; один я был в трансе, чучело в городских ботиночках, и как будто ни причем.
-- "Пускай меня хлещет и ветер и дождь, что может быть лучше плохой погоды!" -- Симонов дрынкнул растяжкой как гитарной струной и подмигнул мне: принимай, инженер!
И я перетаскал все продукты в палатку, ухлопав на это оставшийся день.
Так: лаврушка. В бумажном мешке был...ага, жареный, тьфу! лук.
О, лаврушка!... Лаврушку я знал, в Сочи из нее стригут эдакие зеленые шары длинными секаторами, а здесь она была какая-то дохлая, заморенная; но к делу: чтобы потом не рыться в поисках необходимого, которое могло оказаться под носом, я долго размышлял, куда, что положить. Ходить с котлом на башке я не хотел и, когда все отваливали, тайком почитывал потрепанную книжку кулинарных рецептов, которую слямзил у Марго с полки, когда собирался, и сунул в рюкзак. Так, что там: Жорж Сименон, "Лифт на эшафот"? Там... там, я был в ужасе, там были: вишневые наливки, морковь, петрушка, сельдерей,-- это что еще за зверь? - брюква и репа сушенная, - это я знал; повидло, мармелад, желе, - это наше; желтый имбирь, майоран, калган, - это что-то итальянское; дальше шли корзиночки с ягодами, кексы ванильные, да ванильные, и лимонные тоже шли; желе с красным вином и клецки из брынзы. Я их долго себе представлял, клецки из брынзы, и один раз они мне даже приснились, оказалось, что это колобушки, обваленные в муке, но это во сне, а что это на самом деле, и каково на вкус, я не знаю до сих пор. Тыкву... тыкву, нужно было нарезать кусочками, предварительно очистив от кожицы и зерен, - это семечки что ли, которые щелкают бабки во дворе? и... черт, где? ага: и заливать холодной водой, иначе у всех будет запор, и поляна не вместит желающих, и я точно не сниму котел с башки!
Я с тоской разбирался в завалах паровой рыбы и судака в белом вине: при подаче на стол положить поджаренные ломтики белого хлеба и на каждый из них - кусок рыбы, на которую уложить грибы, во! Отдельно... (отдельно, - это, наверное, прикатив на столике из-за пня!), отдельно подать спаржу, стручки фасоли или горошка! Вот так. И не иначе. Черт! И эту самую спаржу нужно было косить серпом у тех лиственниц, между кустами буйной смородины, боясь отчикать себе что-нибудь...
Но мало-помалу, я освоился и иногда, приборзев и желая как можно полнее удовлетворить вкусовые запросы гурманов геологоразведочного фронта, лепил что-то среднее между форшмаком и жареными мозгами молодого поросенка. Поросенка я изловил в кустах, бегая за ним полдня и прикормив желудями, которые просто завалялись у меня в рюкзаке. Они завалялись, и я их использовал. Но никому об этом не сказал. Зачем? Пойди, объясни, откуда желуди на севере! А может, они и не видели этого поросенка, который бегал неделю вокруг лагеря, хрюкая ночами и надоев мне своим визгом. По-моему, его противный визг слышал один только я. Я залег в кустах. Выбрал поаппетитней. Вот он, родненький, розовый, с пушком, ходит, хрюкает, почти готовый... Мысленно, как и положено по схеме, разрезал брюшко и грудную часть вдоль по направлению от хвоста к голове. Только так! И поймал за ногу. И вытер насухо полотенцем. И слегка натер мукой в местах, где уже пробивалась седая щетинка. И затолкал в котел вместе с копытами и пятаком. Пятак отрубать не стал.
И ничего, это сходило с рук! Хряпали. Просили добавки. Может быть, во мне и правда умер повар? И здесь интересно: если собака воет на луну, значит ли, что в ней умирает Стравинский? Как я здесь оказался...
-- Это что, вечер вопросов и ответов?
-- Ну да. При свечах.
Мы действительно при свечах. Целый день льет дождь. Он льет и льет, и кажется, этому не будет конца. Палатки отсырели и провисли. Ветер срывает с верхушек елей крупные капли, отчего парусина звенит и вздрагивает. Где-то за стенкой предупредительно кашляет Симонов. Можно подумать, повар спит и видит, как бы изнасиловать его геофизичку. Тем более, верхонки остались в городе, на пароходе, сейчас там бордель, и теток кругом нет, кроме этой... Сейчас только..., и навалюсь.
Я делаю свирепое лицо. Я дозрел. Второй день никто не работает. Поляризация ложная. Все умирают со скуки. И еще этот дождь. На три метра от лагеря не отойдешь, промокнешь насквозь.
Отлежались.
Отоспались.
Набрались сил.
Что бы еще пожелать? Фрикасе. Утка по-английски. Подать?
На фиг фрикасе! Где эта тетка? Подайте ее сюда! Голенькой и в разогретом состоянии!
У меня глупый вид. Наверное, это так, потому что Полина смеется. Смех как бусинки по коридору. Вечер при свечах... Как я здесь оказался...
-- Так же, как и ты. Рассказать?
-- Ага.
Мне даже показалось, что она мурлыкнула от удовольствия и вот сейчас, прямо на глазах, свернется клубочком у теплой буржуйки. Да, это не дело, когда насилуют такую хрупкую леди. Я некоторое время прислушиваюсь к шорохам за окном; порыв ветра, и водопад брызг стучит по тяжелой парусине; не дело; ведь принцесс завоевывают от алчных и похотливых змеев, которые только и думают, как бы сорвать заветный плод, тем более, этот плод рядом, протяни руку. "Евве, что се творила еси? Она же рече: Дьявол научи мя!".
Плод, открыв шары пошире, поглядывал с нетерпением.