Конверт для господина Ворреса. Передать после моей смерти
Дорогой Йен Воррес! Мой добрый друг Йен Воррес!
Когда вы получите это письмо, меня уже не будет. Скорее всего вам передадут этот пакет мои сыновья, когда встретятся с вами, чтобы уладить некоторые формальности с нашей книгой, которую я так боялась не успеть дописать.
Милый мой добрый господин Йен Воррес! Вы были посланы мне небом. Хотя меньше всего я ожидала встретить в вас друга, когда увидела вас впервые на заросшей тропинке, ведущей к моему коттеджику. Еще один охотник за сенсациями к еще одной Романовой, подумала я тогда, устало и насмешливо... От всего сердца благодарю вас за то, что стали моей отдушиной последние несколько месяцев - не скажу, что самых легких в моей жизни. За то, что уговорили-таки написать эту книгу моих воспоминаний - воспоминаний последней русской порфирородной великой княгини, родной сестры последнего российского императора, вышедшей замуж за простого офицера и окончившей свои дни на другом конце планеты. Вы долго умоляли меня согласиться на эту совместную работу! Я еще раз благодарю вас за то, что вы победили. Ведь вы, наверное, не догадываетесь, что с вами победила и я: победила недуг, которому надлежало всеми своими силами двадцать четыре часа в сутки неумолимо сводить меня на тот свет. Это был смертельный недуг. Благодарю вас за то, что вы своей работой захватили меня самое - и дали мне силы прожить достойно в моем маленьком захламленном коттеджике, за письменным столом, почти без посторонней помощи, за работой, за то, что я имела возможность умереть на свободе. Поверьте, вы еще слишком молоды и только потом поймете, как это дорого стоит.
Понимаю, что наша книга сенсация - отлично понимаю. Она удалась; мы успели. Вы получите за нее немалый гонорар - как и мои сыновья. Я рада за скромного преподавателя университета. Моя же награда - та, что последние месяцы моей жизни я прожила молодой, счастливой и полной сил женщиной, "с видом на Царское в окно", как вздыхал парижский наш эмигрант Жоржик Иванов. Это ваша заслуга, которую невозможно перевести ни в какой денежный эквивалент.
Поскольку я знаю, что вы искренне ко мне привязались и все ваши слова благодарности, восхищения и преданности совсем не дежурны, я хочу попросить вас стать моим доверенным лицом, что-то вроде душеприказчика, и исполнить еще кое-что для меня... Прочитать вот это письмо, уничтожить его сразу же или когда вам будет, как мне, под восемьдесят.
Друг мой! Существует глава, которая не может войти в нашу с вами книгу мемуаров. Переживания, описанные в ней, не должны коснуться ни одного живущего на этой земле. Да они и не так важны, ибо касаются только моей собственной души, но довольно большой ее части, переживания эти живы по сей день, и о них я вам умолчала. Они имеют огромную ценность для меня и для еще одного человека, убитого много лет назад. Выслушайте, что я вам тут напишу. Мне это так тяжело, я так много думала, мучилась, сомневалась, оставила все это на последние дни, потому что точно знала, что после этой исповеди испущу дух. Надеюсь, я успею докончить свою последнюю работу, которая теперь, в горячке, в "предсмертной икоте", мне чудится намного важнее нашей с вами книги мемуаров.
В книге, которую я надиктовала вам о себе и о последних Романовых, я только раз упомянула о звонком хохоте, заразительном смехе, смеющейся мордахе и о вечном шуме-гаме, который образовывался всюду, где ступала нога младшей великой княжны. И еще я рассказала, как мы бегали с ней по парку до одури, без остановки, наши плащи развевались на ветру, а шляпы приходилось придерживать руками, в Царском Селе. Больше я постеснялась сказать вслух. У меня не нашлось сил сделать другие признания, которые истерзали меня, а ведь у меня душа художника.
Итак, пропущенная глава моей жизни, которой я поделюсь только с вами, мой дорогой друг Йен, и верю, что вы не нарушите моей последней воли.
Вы помните, что после смерти Папа, детство мое было довольно безрадостным. Мама занималась собой, балами, благотворительностью, Ксенией, болела за Георгия. Даже в Дании, где у меня действительно находились товарищи для игр, на многочисленных семейных снимках королевских отпрысков половины Европы вы можете видеть серьезную, насупленную девочку с челкой - так выглядел нелюбимый ребенок в семье российской императрицы Марии Федоровны.
В мае 1901 года, когда мне вот-вот должен был исполниться двадцать один год, меня, совершенно на манер Пьера Безухова, связали словом чести с совершенно чуждым мне человеком, который абсолютно явно не питал ко мне никаких симпатий. Династическая сделка свершилась.
Смущенная, оробевшая, оправдывая свое непротивление Мама мыслью, что, выходя за Ольденбургского, я навсегда остаюсь в России, целыми днями я слонялась по Петергофскому дворцу в обществе Аликс, которая как раз была на сносях. Императорская чета ждала четвертого ребенка, и все кругом молились, чтобы это был сын. Политическая обстановка вокруг престолонаследия накалялась, Аликс заметно нервничала, еще вместо Марии в 1899 году ждали непременно сына. Из Франции выписали не то психолога, не то гипнотизера, который с середины нынешней беременности предсказывал мальчика.
Мне было все равно. Мама торопила мой ненормальный брак: церемония была назначена на июль; никогда еще наша семья не знала таких рекордно коротких сроков от помолвки до алтаря. Я смотрела на Аликс с животом и думала, смогу ли я быть счастлива, если, вопреки ходящим слухам, у нас с Петром Ольденбургским все-таки будет ребенок, буду ли я счастлива? И глядя на млеющую Аликс, я думала - да. Ребенок способен заменить все. Любовь, к которой я стремилась и которой я совсем не знала, в ту весну воплощалась у меня в животе моей беременной невестки.
Вопреки предсказаниям, Аликс родила девочку. В Семье практически случился скандал (можно себе представить: рождение четвертой малышки у русского царя стала гвоздем не одного сезона на родине и во всей Европе), но только не между Аликс и Никки. Брат вышел в сад и быстро взял себя в руки. Аликс порыдала, но недолго. Роды прошли благополучно; ничто не мешало ей родить снова.
Девочку назвали Анастасией в честь черногорской принцессы Анастасии Николаевны (Станы), это было оговорено заранее, однако стать крестной матерью попросили меня. Я с благоговением исполнила обряд: взяла малышку на руки, поклявшись любить ее вечно как родную дочь, и мой обет перед лицом Господа оказался очень трогательно правдивым - я любила этого ребенка до своего собственного последнего вздоха.
И очень скоро я исполнила другой обряд.
Ну что сказать дальше? Какова была моя первая брачная ночь - об этом знали все в Петербурге и в Европе. Я проплакала всю ночь. Когда, наконец, мне купили отдельный, свой собственный особняк на Сергиевской, я зажила самостоятельной, вполне сносной жизнью.
Почти половину своего времени я проводила в Царском Селе, где обосновалась императорская чета. Первые четыре года после рождения Анастасии, если я и не жила там, то бывала у них ежедневно. У нас с Аликс и Никки как-то очень гармонично сложились отношения: мы вроде и не дружили, вроде и общих дел у нас не было, а все-таки нам хорошо было вместе. Я никогда не лезла в их жизнь и уж тем более в политику; я играла с детьми. До умопомрачения. А они очень ценили это. Особенно потом, когда наконец-то родился наследник и у матери семейства возник целый комплекс проблем из-за болезни мальчика.
Детей принято было делить на Ольгу-Татьяну, Марию-Анастасию и сына Алексея. У меня не так складывалась картинка: для меня старшие сестры были уже личностями, маленькими моими подружками, которые иногда рассказывали мне свои секреты, а Анастасия и Алексей малыши. Анастасия. "Ужасно независимый пухлый младенец". С челкой. Но совсем на меня не похожая. Это была счастливая девочка сама по себе и делающая счастливыми всех, кто ее окружал. Это был генератор солнечной энергии. Это она была "солнечным лучиком", а вовсе не Аликс, как называл жену Николай. Я прозвала ее Швыбзиком. Швыбз - по имени ее первой собачки. Потому что она была вся как будто из ртути, абсолютно неугомонная, совершенно неуправляемая, всегда ликующая - всеобщая любимица с ямочками на щеках, озаренная каким-то внутренним светом. Глаза ее, серо-голубые, светлые - блестели всегда. И от ее золотых волос как будто струились снопы радости.
Как странно: в семье Николая родились четыре девочки. Двум были даны исконно русские имена, вчерашние деревенские - Татьяна и Анастасия, и именно эти две имели европейские лица, европейскую внешность, а Ольга и Мария были писаными русскими красавицами.
Когда девочки подросли, у нас завелась традиция, которая не нарушалась до самого 14-го года. В субботу вечером я отправлялась в Царское, там проводила ночь с ними, выслушивая их новости, секреты. У Анастасии были одни шалости на уме; в тот вечер я позволяла ей больше, чем обычно (а это значит: отослав няню, скакать по постелям, бегать наперегонки с собакой, швыряться подушками, заворачиваться в простыни и полотенца и давать представления, щеголять новыми нарядами и дразниться, показывать свое уникальное французское произношение, представлять в лицах господина де Мольера: "Анастасия, тебе бы следовало играть в театре; будет очень смешно, поверь", - это говорил подросший Алексей).
Но с уговором: утром я везла их на завтрак в Петербург Аничков дворец к бабушке Марии Федоровне. После столь чинного завтрака, который Анастасия выдерживала только ради меня, героическими усилиями, с застывшей маской на лице, готовая по первому знаку сорваться и кружиться на бабушкином шикарном гладком зеркальном полу, бегать по лестницам без остановки, появляться в кухне (о ужас!), разыгрывать фрейлин, готовых упасть в обморок, передразнивать видных сановников, в то время как те краснели и кашляли, ибо в императорской семье Романовых такого ребенка еще не видели! После я везла их в свой особняк на Сергиевской, где могла предложить девочкам другие развлечения - свободу! Все, что накопилось за неделю! До самого позднего вечера, когда я их отвозила в Царское.
У меня были воскресные званые обеды, на которые я приглашала такую же молодежь, какими были мои племянники, для компании. Девочки наряжались, общались со сверстницами, кокетничали с молодыми людьми их возраста, играли в шарады, устраивали представления, с удовольствием пользовались "телефоническим аппаратом" - по очереди. Анастасия резвилась от души: она самозабвенно играла в фанты, лапту, серсо и прятки, даже когда подросла и стала барышней! Я завела специально для нее настоящий фотографический аппарат, и Анастасия пристрастилась снимать, а потом составлять целые альбомы с комментариями. В своем доме на Сергиевской, будь же он благословлен, ибо никакого другого счастья в нем отродясь не было, я постоянно слышала звонкий голос моей девочки и ее смех, который будет звучать где-то рядом со мной еще много-много тысяч лет, я точно это знаю.
Какие прекрасные лица
И как безнадежно бледны --
Наследник, императрица,
Четыре великих княжны...
Все. Однажды летним днем, в воскресенье, в моем доме на Сергиевской, в 14-м году, как будто заканчивается история жизни самой младшей великой княжны. Мысленно я отделяю ее от сестер, брата и родителей, хоть и понимаю, что немножко грешу. Зимой в Царском она перенесла корь и выжила, как и остальные ее сестры и брат, почти безо всяких медикаментов. Ей, как и всем детям, обрили голову. Потом домашний арест в Тобольске и краснуха - тоже без лекарств. Далее унизительное существование в далеком сибирском городке Екатеринбург, за высоким дощатым забором, в качестве пленницы. Я не видела ее коротких волос и даже не могу себе ее представить такую. Я не видела зипунов, которые она носила зимой в Сибири, рубах или туник небелого, невеликокняжеского, цвета, юбки с дырами, которые она вынуждена была надевать в ссылке, дырявые чулки, с которыми сама спозналась в Канаде.
Теперь все, что я знаю о ней, я почерпнула из рассказов и мемуаров, россказней очевидцев, расстрельщиков, оформленных в документы, через испорченный телефон клана Романовых, рассеявшихся по миру. Еще, конечно, всегда со мной мои собственные глаза художника, которые тоже все видели, знали, угадывали, мои сны, которые, наконец, рассказывали мне "правду": как это было.
Их разбудили в начале первого в Ипатьевском доме, велели одеться и спуститься в цокольное, полуподвальное помещение, так как белые наступали и, якобы, была угроза получить ранение от рикошета или канонады. Семью надлежало эпатировать дальше, на территорию красных. Вероятно, все были возбуждены близостью Белой гвардии и возможностью скорого освобождения, раз уж английский кузен Николая все никак не мог договориться с Советами и забрать их тем или иным способом на свой корабль, и из-за этого не успели почувствовать, как нелепо, подозрительно приказание Юровского - в половине первого ночи одеться и спуститься в подвал, в котором не было ни одной штуки мебели и ничего другого. Анастасия, как истинное дитя, спустилась со своей собачкой Джимми на руках. Аликс попросила стулья для себя и Николая. Мальчика отец держал у себя на коленях. Девочки встали сзади, образовав второй ряд. По бокам - немногие верные слуги, которым дозволено было остаться с семьей до конца.
Композиция действительно будто для группового снимка. Кто-то и писал, что семью попросили сняться. Якобы ждали фотографа. Мысленно я щелкаю затвором фотоаппарата.
Далее двери закрылись с той стороны, и семья осталась в полном вакууме. Успели ли они перемолвиться парой фраз, о чем они шепотом говорили друг другу? Заподозрили что-то? Их сейчас сфотографируют и увезут дальше? Недоумение стало разрастаться в страх, слишком большой для этого подвала? Думаю, Николай боялся. Дверь распахивается, из черноты входит Юровский, а из-за его плечей выдвигаются его подельники, все с ружьями наперевес. Я не знаю, успели ли возмутиться взрослые, успели ли испугаться дети - конечно, нигде и никто этого не сообщал. Кажется, им зачитали приказ, быстро: местный облисполком постановил ввиду близости Белой армии всех их расстрелять. Не успел он докончить, как солдаты вскинули ружья и разрядили обоймы в русскую семью Романовых из семи человек и четверых их преданных слуг. Все оказались бездыханными на полу, в потеках крови, живой, горячей, обильной. Девочки же были только ранены, потому что в лифы им Аликс уже давно зашила драгоценности, чтобы они постоянно носили их при себе.
Девочки продолжали жутко кричать в этом кровавом хаосе, и их добивали штыками. Сообщалось, что набрали каких-то извергов из числа латышских стрелков. Надо ли говорить вам, что Анастасия сопротивлялась дольше всех! Ее кипучая энергия, ее жажда жизни, ее необыкновенная сила воли не желали покинуть ее, даже когда ее забивали четверо здоровых мужиков. Она пыталась подняться и бежать - ее добивали. И она кричала. Кричала. Постоянно кричала.
Конечно, я не сказала в наших мемуарах об этих криках моей крестной дочери, которые преследовали меня много лет - лет двадцать. Я и теперь просыпаюсь от ощущения близости этого крика в холодном поту. В лирическо-деревенской Канаде, без Первой и Второй мировых войн, таких зверств не знают со времен апачей, так что никому и не пробуйте рассказать о подобных вещах.
Мне много лет снился один и тот же сон. Час ночи превращался в четыре, моя девочка с длинными медными волосами, в белом полотняном платье, и даже с ниткой жемчуга, вся в крови бежит по уральскому лесу и прыгает, прыгает вниз, с пригорков в гущу, бесстрашно слетает вниз и снова бежит, будто она в Ливадии - и впрямь горы чудесным образом превращались в сосновый причерноморский лес, с кедрами, муравейниками, ладанниками и обрывами. В нее стреляли, она обливалась кровью и страшно кричала (или это уже кричала я), кричали ее семнадцать лет, ее дарования, ее харизма, ее душа. Когда наконец убийцы сделали свое дело и заставили ее замолчать, один из них пятерней с траурными ногтями наемного убийцы с силой разжимает ее кулак. Я вижу, что в руке у Анастасии дешевый-предешевый образок, подаренный ей Распутиным еще до войны. Он всем детям давал такие, и Анастасия сохранила. И вот откуда я понимаю, что дало ей нечеловеческие силы столько сопротивляться и никак не умирать. И я угадываю наперед, что в лифе у нее, помимо всего прочего, медальон с фотографией Кароля Румынского, который она все-таки стащила у Ольги, когда тот сватался к ее старшей сестре на яхте "Штандарт" - безуспешно. Сквозь лесные мохнатые ели пробивается солнце - сибирское, ливадийское - уже неважно. А у моей девочки широко распахнуты голубые глаза, и от платья белым остался только жемчуг на шее. Медные волосы вкопаны в землю.
Семнадцать лет. Самая невинная из всех. А забивали дольше всех.
Иногда я спрашивала себя, пережив русский бунт и две мировые войны, что мешало убийцам прежде изнасиловать дочерей Николая, раз все они были приговорены, тела их обезобразили до неузнаваемости, а потом облили серной кислотой, чтобы стереть семью с лица земли? Но нигде, нигде и ни от кого не поступало подобных "слухов", и я молилась Господу, чтобы никогда не услышать об этом. Чтобы хоть такая неприкосновенность у дочерей Николая была! А как оно все было на самом деле - неизвестно. Прожив такую долгую жизнь, я все могу поставить под сомнение.
Понимаете, начиная с 16-го года, мы ведь не знали ничего доподлинно о тех, кто остался в столице. Спасшиеся Романовы, пока они не обрели себя в безопасности в Берлине - первой эмигрантской стоянке - были рассредоточены по Крыму, Кавказу, Сербии. Слухи о том, что Романовых расстреливают ЧК, впервые мы получили, кажется, осенью 1918 года. Но мы ничего не знали наверняка, ничего! И, конечно, не верили. В Крыму бывали нападения на виллы, даже к нам однажды ворвались войска, в комнату Мама, они грабили нас, а она поносила их, нисколько не боясь! - но нас не тронули, даже не арестовали. Весной 1919-го Мама удалось отплыть в Англию. Мы с моим дорогим Кукушкиным и маленьким Тихоном отправились на Кавказ и через Сербию выехали в Данию. То есть к 20-му году мы очутились в Европе, начитались газет собственными глазами и с ужасом поняли, что расстрелы, о которых писали советские, а вслед за ними и иностранные газеты, - все это правда. Правда!
После 24-го, когда все в основном перебрались в Париж - вторую стоянку эмигрантов из России, детали о расстрелах Романовых только множились. Я читала каждую заметку и страдала неврозом, несмотря на то, что мои два сына были живы-здоровы, и любимый муж тоже. Пережив Вторую мировую в Дании, на родине Мама, мы уехали на другой континент, специально подальше от России, от Дании и Европы, чтобы начать новую жизнь, как просто мужчина и просто женщина с двумя взрослыми детьми.
Анастасия осталась только моим кошмаром, понимаете? Моей незалечимой раной. Я собирала чужие мемуары, хотя в некоторых из них была написана полная чушь, в других - полуправда, все записки, заметки в газетах, книжонки, документы, сенсации, "утки" - я знала их наизусть. Те, что были связаны с "чудом оставшихся в живых" царских детей, - те шли в особый шкафчик. Тогда я принималась работать как детектив. Я выучивала все детали наизусть, я переносила черно-белую фотографию из газеты к себе в мозг, я подолгу сидела и анализировала, "она" это или не "она". Я не спала ночей, когда думала, стоит мне поехать увидеть новую "Анастасию" или не надо. Все напрасно. Все заранее известно.
В первый раз, в случае с Анной Андерсон, я отреагировала мгновенно. Я телеграфировала Романовым в Берлине, не спала ночь и срочно выехала из Копенгагена. Когда я приблизилась к постели этой женщины, я сразу поняла, что она не моя дорогая девочка. Сразу, с первой минуты. Хотя я беседовала с пациенткой, выдающей себя за великую княжну Анастасию, в течение часа, все равно все это время я жадно, до неприличия, впивалась глазами в каждый миллиметр ее кожи и снова и снова задавала ей вопросы, один за другим. Ведь я знала Анастасию лучше всех! Между нами и доныне существует какая-то нерасторжимая связь, которую объяснить словами невозможно. Однако снова и снова, вместо того чтобы рассчитаться в гостинице и поехать на вокзал, каждое утро против воли мои ноги несли меня в госпиталь, где содержалась эта женщина, как будто я надеялась на следующий день обрести в той палате мою настоящую Анастасию.
Не знаю, откуда брались эти самозванки, кто оплачивал их адский труд - они не могли быть просто душевнобольными, с ними еще кто-то работал, но все они были совсем не те, за которую себя выдавали. И труд этот был напрасным - денег у Николая к концу войны в швейцарских банках уже не было, а невывезенные драгоценности остались большевикам.
С другой стороны, мысль о спасении моей малышки не была такой уж невозможной. Во всяком случае для меня, для женщины, для матери. Разве ее не могли пощадить? Быть может, кто-то из солдат проникнулся чувством и ребенку дарована была возможность бежать? А бегать моя девочка умела как никто другой. "Анастасия - это мои ноги", - говаривала ее мать, и она была права: девочка ни минуты не сидела спокойно, и не ходила, а бегала. Ее девичьей прелести действительно мог посочувствовать некий офицер по фамилии Чайковский или кто угодно другой, помочь переправиться в Берлин. Душевнобольная, с безобразными шрамами на груди и спине, утратившая невинность и родившая не так давно ребенка Анна Андерсон действительно могла бы быть моей Анастасией. Здесь сказка имела право на существование.
"Зачем нужна была такая жестокость? - вопрошает седовласый солидный профессор истории с кафедры в университете Торонто, обводит своих слушателей глазами и усталым жестом снимает новомодные очки. На дворе 50-е годы. В своем рассказе он как раз дошел до убийства царской семьи в России. - Дело не в жестокости как таковой. Новой власти необходимо было, чтобы не оставалось наследников, чтобы все отпрыски царской семьи были уничтожены".
Много лет меня преследовал этот "ужасно независимый пухлый младенец" с ямочками на щеках. Хорошенькая трехлетняя детка в простом батистовом белом платье и соломенной шляпе, ищущая, где бы стянуть печенье, а еще лучше конфеты. Пятилетняя крошка в полосатом купальном костюме и шапочке: на лице ее написана очередная большая хитрость, которая только что пришла ей в голову (это значит, что в ближайшие полчаса мне нужно быть очень внимательной). Семилетняя очень загорелая девчонка на камнях в Крыму, у самой воды, чумазая, паясничающая, по обыкновению, и наотрез отказывающаяся возвращаться назад, хотя здесь темнеет катастрофически скоро, и я понимаю, что мы не успеем дойти до места. Анастасия, извивающаяся словно маленькая обезьянка, в своей темно-синей матроске на яхте "Штандарт", готовая лазать по канатам без сна и отдыха. Скучающая и обиженная Анастасия в Царском, которой только что сделали серьезное внушение; она сидит в кабинете матери без улыбки (редкий случай) - и не в белом, а в темно-синем платье в горошек, с воротничком - как самая обычная девочка, ничего великокняжеского, белого с кружевами, да к тому же сидит закинув ногу на ручку кресла - и так ее сфотографировала Лили Ден. Двенадцатилетняя Анастасия "в доспехах": это значит парадный снимок, в кокошнике принцесс Романовых, с лентой на тяжелом роскошном парчовом платье с орденом, серьезное лицо, лучистые светлые глаза - и совершенно детская челка из-под кокошника. На подготовках к этим знаменательным съемкам, приуроченным в честь 300-летия Дома Романовых устали все, но только не она. Четырнадцатилетняя Анастасия за столом, серьезно-заинтересованно глядящая вдаль, в бескрайнее серебряное море: у нее длинные медные волосы, пряди ближе к концам завиваются, шевелятся на ветру. Она думает; рядом с ней мольберт, она кое-что пишет акварелью.
Или я иду с ней медленно-медленно по воде Финского залива, в Невской губе, она впереди, а я сзади и не свожу с нее глаз: вот она уже и девушка. Мое сердце сжимается в очередной раз, когда я думаю, что сама уже вряд ли стану матерью: мне тридцать четыре. Поспешно я отираю слезу, чтобы никто не увидел, и вдыхаю запах ее длинных волос вперемежку с Балтийским морем. Они всю жизнь преследовали меня своим запахом и прикосновением к моей щеке, к рукам. Она ведь одна такая из сестер, бунтарка, не носила причесок.
Йен Воррес, моя загадка как художника состоит в том, что все эти годы я отказывалась писать ее. У меня была масса возможностей писать по памяти или по фотографии. Хотелось ли мне воссоздать ее как живую, в рост, - бесспорно! Но у меня просто не получалось. Я не могла себе представить Анастасию двадцатипятилетнюю целиком, только фрагментарно, и очень неясно, в то время как ее образ преследовал меня, а ее смех, шутки, и длинные монологи из Мольера на превосходном французском кружили и в моем маленьком одиноком коттедже в Куксвилле, заставленным мебелью и фотоснимками из прошлого, и на нашей бывшей ферме, и в датском имении, и во дворце Видере, где Мама только и делала до самой смерти, что рассматривала фотографии детей - своих детей и детей Николая. Понимаете мою боль? Я даже копировать снимки, которые у меня есть, не могла - в них не было объема моей дорогой девочки. Все, что мне удалось за более чем тридцать пять лет, - это несколько эскизиков ребенка, девочки, девушки без лица, гуляющей в финских шхерах. Вам, дорогой мой душеприказчик господин Йен Воррес, я оставлю эскизы, где она сидит к нам спиной в полупрофиль на пленэре на Балтийском взморье, но черты ее скрыты прядями волос. Это единственное, что у меня получилось. Я подписала их "Швыбз" для вас. Дайте ей жизнь хотя бы в таком качестве, прошу вас. И вот еще что: пока вы живете на этом свете, будет жить вот эта недостающая глава к нашей с вами книге и все, что я поведала вам в ней, пусть в ней живет моя Анастасия, боль моя, мой самый первый ребенок, о котором мне приходилось молчать всем на свете. Мой солнечный лучик. Благодарю вас. Ваша всегда О. А.