─ Это никуда не годится, - проникновенно сказал Батогов.
В доме было тихо, чисто и холодно. Холодно до обморока, до нытья в суставах. А на дворе слепящее солнце, а на Ларичевой платье шелковое с шарфом... Что-нибудь с сестрой? Ее уже третий раз не видно... Страшно спрашивать. Кисти и ступни щипало, как будто их отсидели.
─ Почему? - закричала Ларичева и сама вздрог-нула. - Факты такие? Или нет? Вы про институт гово-рили? Говорили. Что поехали ради квартиры, так? Про то, как дом рухнул с квартирой, было? Было. Про Курск. Про диссертацию. Не говорили?
─ Говорил. Но получается лишь перечень, по-верхностный рельеф. А где авторский взгляд? Осмыс-ление?..
─ А тут получается два: ваш и мой. Надо сделать один?
─ А как вы думаете? Выходит - рассказчик гово-рит и сам себя перебивает. - Батогов пристально смотрел прямо в лицо. - Здесь рассказчик вы.
─ Но это оттого, что наши оценки не совпадают! Для меня это обвал горных пород. "Тангейзер" Вагне-ра. Вы знаете, это врут насчет того, что он компози-тор арийской расы, писал для сверхчеловека. Это торжество горя такого высокого, что сродни победе. Победное шествие до разрыва сердца. Умирание на высшей точке от несогласия спускаться... Думала про вас под "Риенци" и "Тангейзера". Ну, как я могу тут что-то осмыслить? Не могу. Одно восхищение. А вам подавай голые факты. Эх, вы...
─ Не голые факты. Но и не голые эмоции. И то, и другое в разумных пределах.
─ Все у вас разумно, все взвешено... Не могу. - Она вскочила и встала перед ним, сжимая руки. - Не могу, слышите?
137
─ Если у вас такой внутренний отклик, значит, слова потом придут.
─ Но что же сейчас?
─ Сейчас не годится. Это не то.
Ларичева в своем неуместном в такой суровой ситуации шелковом платье годэ, как невеста на сва-товстве майора, и Батогов в старом свитере, тоже не-уместном в нарождающемся лете, они были, как два обломка разных времен. Они смотрели друг на друга и, может быть, оба сопротивлялись той силе, которая их сводила и разводила.
─ Значит, не то... - Она набрала в грудь поболь-ше воздуха и бросилась вниз с горы. - А может, вам просто кажется? Всякий, кто впервые увидел свои слова в печатном виде, не узнает их и пугается.
─ Не уверен. Я слишком много раз видел свои слова в печатном виде. У вас выходит совсем не то, что я говорил.
─ Значит, это печатать нельзя, - выговорила Ла-ричева приговор сама себе.
─ Нет.
─ А новое мы писать пока не готовы? - усугуби-ла она.
─ Нет.
─ Но Господи, Вы могли бы сформулировать то, что вы хотите? Говорите скорей!
─ Он молчал.
─ Если бы я знал...
─ После этого все тормоза были сорваны, и она заплакала. Хотела выбежать вон, но стукнулась о ко-сяк и уронила свои неудалые рукописи. Кряхтя, он подобрал и подал их.
─ Разве это так необходимо?
─ А как же? Кто будет биться? Никто. Все умрут, и все забудется. Я не вынесу этого.
─ Не можете бросить. Застряли в теме. Ах ты, незадача. - Он помолчал, заслоняя куревом пропасть,
138
которая бесшумно проваливалась, проваливалась... - Может быть, отложить это все на время?
─ Но как я смогу приходить? Зачем это теперь, без цели?
─ Ах, вам предлог нужен? Внешне - все останет-ся по-старому. Но мы будем просто разговаривать, ес-ли это... Это как-то...
─ Но как же я могу? Это часть меня! Я не вру, не ошибаюсь. Я не умею писать документальную прозу. Но знаю - вы редкий человек. Хочу, чтобы другие зна-ли.
─ Остановитесь. Слышите? Пока.
─ Ладно.
Она вышла и пошагала, под светлыми сводами ее творческого горя ветер раздувал полы плаща и по-дол шахматно-цветочного годэ. Зря не спала столько ночей. Сколько мук, чтобы прийти к нулю! Какой кошмар. "Ы-ы-ы", - неумело плакала Ларичева и гло-тала, давясь, свое неумение. Ах, как сильно заболело сердце, и его тупое дерганье подсказывало Ларичевой, что она права. Они подождут, посидят, пораспивают чаи, потом он умрет, она умрет, и все будет хорошо. И никому больше в голову не придет убиваться черт те знает отчего. Как смириться с этим? А он говорит - смирись...
─ Девушка, вы что бледная какая?
─ Девушка, вы замужем? Или выпивши?
─ Молчи, он не пришел. Бросил девку...
─ Ларичева присела на лавочку в сквере и обра-зовала эпицентр.
─ А ну их, детка. Вот, на те таблеточку.
─ Глянула сквозь туман. Старушня какая-то. И - человек. Ничего не спросила, таблетку подала.
─ Неужели всегда с собой?
─ С собой, с собой. Возраст критический.
─ Возраст? У вас возраст, как у него. А я его люблю. - И поплелась дальше.
─ Эк тебя, сердешную.
139
Эге-гей ее, сердешную! Что за жанр - непонят-но. Авторская позиция - отсутствует. Факты его, а оценка ее. Правда, дичь какая-то. Но это конец всему. Если бы Ларичева работала в газете, то наверно, вы-шла бы статейка неплохая. Но она старые законы жанра поломала, а новые не нашла. И главное то, что предлог рухнул. Такая у Ларичевой форма общения: сказала, что пишет книгу и стала ждать откровений. Что за чудо-ларчик нашла... Но, не сумев изобразить его позицию, она стала для него никем. Скучно ему с такой писакой, секретаршей, говорить. Она хотела, чтоб он ее за ровню, наверно, принял? А он оставил ее стоять в приемной. Хотя откуда это видно? Он со все-ми чуток, уважителен... Скорее всего, он сам потерял-ся в тексте. Девушка подсказывала ему героические интонации, которых он всегда чуждался. Чуждался, чуждался, да и отринул их. И ее вместе с ними. Он привык все сам решать, а тут она так эмоционально решила, и, само собой, он ей не поверил, не согласился.
140
Рука, целованная Рейном
В областной библиотеке гудел страшенный улей из сумасшедших студентов. Но это никак не было свя-зано с приездом московских поэтов, хотя об этом со-общала ярко-оранжевая афишка. Простой ажиотаж в период сессии. К тому же уличная жара погнала на-род за город, посему на поэтов пришло не больше ста человек. Ларичевой было терять нечего. Сердце ее от-чаянно и громко билось, заглушая внешние шумы. Она видела лица знаменитостей - прославленных вра-чей, заслуженных учителей, художников, музыкантов, видела многих своих знакомых, в том числе доброго старца, только вот Радиолова и Чернова она там не обнаружила, странно.
Ведущий, блестящий московский профессор на фоне заставки - скачущие кони на просторах России - сказал, что все кончается в этом веке - ушли Прасолов и Рубцов, но грядут другие. А кто они? Вот совсем не-давно к именам Евтушенко и Вознесенского легко бы-ло найти пару: это Рубцов и Куняев. А теперь мир пе-рестал быть биполярным, зато стало так много групп. И каждый адепт клянется, что правда на их стороне... Что никогда раньше не было чисто поэтического жур-нала в России, но теперь он есть, это "Арион", и вот его авторы и редактор. Ежели хотите крикнуть всем им что-то оскорбительное, что сильное выберете для поношения? (Он, когда это говорил, даже замолчал, точно ожидая от толпы ответа, но разве мог кто-то слово уронить, когда вещает такое светило?) Конечно же, это Бродский... На него реагируют безошибочно.
"Да! - мелькнуло в голове у Ларичевой, - это так, в союзе его ненавидят, но "кентавры", наоборот, лю-бят, распечатывают, поют..."
Но тут профессор объявил, что знает поэта, ко-торый незаслуженно обойден и закрыт тенью Брод-ского - это его учитель и друг Евгений Рейн, издав-ший пятнадцать книг, пишет пятьдесят лет из шестидесяти. Это поразительная поэтесса Татьяна Бек, кроме стихов она пишет умные статьи и препо-дает в литературном институте - вот статья, я пере-
141
снял, и вот она сама, кстати, они давние друзья с Рейном, правильно я говорю?
Ларичева открыла рот и забыла его закрыть. Сильное насыщение атмосферы волшебными словами будило в ней зверя. Она в такой обстановке не могла пригибать голову и притворяться, что это все равно. Какое там! Нартахова, сидевшая рядом, то и дело дер-гала Ларичеву за рукава, чтобы та закрыла рот, не подпрыгивала на стуле, не качала ряд, а то народ пу-гается, вообще как-то вошла в рамки. Но Ларичева не понимала, что от нее хотят.
Вначале выступали новые поэты с новым язы-ком - Алехин и Строчков, они своей крутизной оше-ломили пугливый провинциальный народ, и, посколь-ку они читали непонятно совсем, она умоляюще думала - ничего, пойму их, я потом пойму, а сейчас начнется любимое, так я уже не стану отвлекаться... Да, волновалась Ларичева не зря. Случилось что-то невероятное. Низким прокуренно-сладким голосом Татьяна Бек читала стихи из маленького затрепанного песенника Ларичевой! И поскольку это было освоен-ное, любимое в течение нескольких лет пространство, и Ларичева оказалась в нем не одна, она поняла, что всю жизнь любит эти стихи, выдохнутые душой этой чудной, некрасивой, сильно любившей женщины. Шляпка! Да про эту шляпку Ларичева еще в институте знала. Некоторые строчки она повторяла за высту-пающей, шевеля губами, и строгая Нартахова в узком черном платье, вся в микрофонах и блокнотах, только качала аккуратной головкой в вязаном шарфике. Но как было стерпеть, как? "О, родина, где я росла, вет-вясь..." - это про нее, Ларичеву, про ее бедную, не-удавшуюся литературную судьбу. "Бросила, бросила, бросила петь..." - тоже про нее. "Где ты, в какой про-падаешь пивной?!" - это про Упхолова. "Ни обиды, ни мести, Лишь пение тайных волокон, Вот и снова мы вместе, На маленькой кухне без окон" - это в какой-то степени их кружок по развитию речи, и в какой-то степени веселый Ларичев, и даже Нездешний. "Вы, кого я любила без памяти..." - Нурали и его любимая со ртом-вишенкой. А когда медленная, грузно-высокая поэтесса прочла обжигающее "Безжалостно,
142
сердечно сухо... Я буду честная старуха!" - зал нере-шительно, но зааплодировал. И вместе со всеми апло-дировал блестящий профессор, член букеровского жюри - и артистично склонял голову. И потом сама поэтесса говорила о Рейне, что это - суть центральный защитник.
"Он с барственной кротостью и гордым смире-нием разделял общую участь. Его протест тоталитар-ной доктрине выражался в лукавоюродивой неподчи-няемости тому самому идеологизированному сознанию, которое...".
У Ларичевой стоял в глазах клубящийся туман. Не о себе она страдала, нет, о них, чьи уста произно-сили такие понятные и, однако, такие единственные слова. Господи! Рейн. Чтение его стихов напоминало ревущий водопад. Падая в этот бурлящий поток, Ла-ричева не в силах была выбраться, эмоции сотрясали ее, выпуклость и фактурность гремящих строф не да-вали переключиться на окружающее и только сильнее тащили по течению. И вроде бы никаких поворотных событий там не было, просто - дома, реки, деревья, балконы, всё, куда ни падал взгляд поэтов, попадало в мешанину стиха и впечатывалось навсегда.
"Подойди к подоконнику, Обопрись, закури. Те-плота потихонечку Растворится в крови. Все тесней и мучительней, Все сильней и больней, Глубже и возму-тительней, Лучше, больше, умней".
В стихах оживало множество людей, среди ко-торых - и просто друзья, и Ахматова знаменитая - "три могилы - Илюши, Володи и Анны Андреевны...". Это были и просто отдельные поэты. Это были люди с одной и той же "кухни без окон", только их кухня вмешала десятки и сотни. Незримое братство людей одной крови. Так вот что знакомое охватило ее - на них были похожи "кентавры".
Но от Ларичевой просто так нельзя было отде-латься. Она задала вопросы поэтам, и был там пане-гирик для Бек, и был особый вопрос для Рейна: "А правда ли, что вы в одной поэме говорите от лица своих кумиров?". И Рейн ответил - да, правда, в поэме "Голоса" я оживил Гумилева, Мандельштама, Кузьми-
143
на, и Довлатова, даже книжка у меня есть "Мне скуч-но без Довлатова".
Под конец встречи Ларичева предложила спеть под гитару песню. На стихи Бек она петь стеснялась, так как песен для нее было много - какую выбрать? Все любимые. Она знала одну только песню на стихи Рейна, ту, которую сложила сама, и долго извинялась перед публикой за свою самодеятельность, но, нако-нец, ее спела - "Укроемся в лесах Пицунды".
"Прожектор на твоем лице, И все находится в конце - Укроемся в лесах Пицунды... Затеем плутов-ской роман, Запрячем в чаще шарабан, И будем вовсе неподсудны...". Есть там леса или нет, но то, что будет побег, это точно... Была в этой незатейливой песенке как бы присущая поэту легкомысленность, а Ларичеву баюкало чувство бесшабашной свободы, ведь именно этого ей всегда и не хватало...
После аплодисментов, когда лицо ее пылало, кругом был грохот стульев и шарканье ног, она подо-шла к Бек, как во сне, и Бек подарила ей свою книж-ку! О-о...
А Рейн, улыбаясь, посмотрел, склонил голову к плечу, и вдруг жена его капризно сказала: "Поцелуй девушке ручку, Женя, не правда ли, она заслужила...". И божественный, маленький ростом человек, поцело-вал ей руку! Боже мой. После чего окончательно обал-девшая и сбитая с толку Ларичева уставилась на руку, целованную Рейном, держа в другой книжку и гитару. И так долго стояла, пока все выходили. Неужели вот эта рука, просто рука с серебряным колечком, удосто-енная губ великого поэта, обречена только стирать и готовить? И не допущена даже до компьютера, чтобы, бегая по клавиатуре, запечатлеть пеструю радостную жизнь?
Она стояла в своем трикотажном новом костю-ме с кожаной аппликацией на груди, забыв, что шел-ковый длинный шарф на шее она откинула за спину и назад его перекинуть забыла. Это был хороший столб-няк, правильный.
Оттого и появились в материале Нартаховой ис-торические ларичевские слова: "Они приезжали ко мне".
144
Как Ларичева сменила пластинку
Все выходные Ларичева стирала. Ее обуревала тоска, но она эту тоску давила, выжимала вместе с потоками воды из простыней и наволочек. Странное, однако, название - наволочки, откуда оно? Постирала детские тряпки, покипятила постельное, замочила по-ловики. Кое-что погладила. Сварила борщ на два дня. Испекла кофейный кекс на две сковороды...
Гулявший с детьми муж посмотрел на эту бур-ную деятельность и покачал головой:
─ Приступ чистоты? Опасный симптом. А в кино ты не хочешь сходить?
─ А детей куда?
─ А младшенький - накормленный - заснет, а старшенькая - умненькая - почитает. Пошли? Фильм шедевральный. Нельзя пропускать.
─ А что там? Хотя все равно, ты разбираешься, на плохое не поведешь...
─ Хотя нет. Ты, дорогая, наверно, устала...
─ Нет! Я ползком и все равно пойду...
─ Договорились. Про Сокурова слышала что-нибудь?
─ Не-а...
Операция "кино" прошла исключительно благо-получно. Под светлыми сводами главного кинотеатра уже царило некоторое вольнолюбие, и фильм крутили без купюр.
После фильма Ларичева, больная от нахлынув-ших впечатлений, сварила картошку, навалила сверху первые попавшиеся томатные консервы. И села запи-сывать охи-ахи в блокнот. Этот блокнот придумал муж, чтобы каждый мог проявить свободу слова. Об-суждать с Ларичевой кино и книги было тяжело - она грохотала, как паровоз по узкоколейке, и всех давила на своем пути. А тут в книжечке можно было дели-катно намекнуть о диаметрально иной точке зрения. Без крика.
145
Это было ошеломляющее явление: две линии мнений из разных измерений. Их несовпадение по-ражало. Может быть, так Ларичева пыталась склады-вать вместе непослушные слова или хотела дотянуться до культурных пластов, до того зыбкого уровня, на ко-тором муж согласился бы с ней говорить, как с рав-ной... Но это было невозможно! Ведь она воспринима-ла картину слишком доверчиво, по-детски, по-дикарски, а он смотрел и изучал продукт интеллекта.
Например, на "Юность Петра". Ларичева вос-торженно писала: "Образ юноши с диким нравом - се-годняшний, его ум и сила тратятся на настоящее. Его долг царский - скорее, человеческий. С жадностью смотришь на историю России - так было. И потом ка-кое волнение видеть бунты, горящие золотом пала-ты...".
А сам Ларичев писал другое: "Рецензия из одних вопросов. Герасимов старейший, умнейший мастер - зачем поставил Петра в наше время? Такое ставили сорок лет назад. В главной роли Золотухин, якобы по-хожий на Петра. Артист все время демонстрирует свои дерзости, кривую ухмылку баловня и неотесан-ного деревенщины. Фильм нашпигован привычными физиономиями артистов. Весь фильм тебе напомина-ют, что это фильм Герасимова...".
Другой пример: "Лермонтову" Ларичева сочув-ствовала и пыталась оправдать: "На премьере фильма "Лермонтов" режиссер Бурляев с белым лицом гово-рил, заикаясь, что картину посмотрело пять тысяч че-ловек, и многие полюбили его. Да, полюбили, несмотря на разгромную прессу. Да, режиссура непонятная, сюжета нет, идет цепь статичных картин. Нет дейст-вия. Много стихов? Но Толстой взял вообще один стих, а где всю жизнь в одно слово втиснуть! Обвинения в семейственности тоже несправедливы, какая разни-ца, кто кого снял, лишь бы исполнители ролей созда-вали образы, а они их успешно создают...".
А Ларичев иронизировал: "Натужные старания и оживляж превратили художественный фильм в учебный. Это как чертеж - в музей не возьмут, худо-
146
жественной ценности нет, а приходится по нему строить новое, отсюда и споры. А самому Лермонтову, возможно, понравилось бы. Но очень уж несовремен-но. Сама необходимость фильма возникла из похоже-сти Бурляева и Лермонтова...".
"Осенняя соната" оказалась первым фильмом Бергмана, который узрела отсталая Ларичева: "Фильм слишком мучителен. Полон страдания. Я слишком по-нимаю Эву, ее стремление сблизиться, вычерпать дно души, и в то же время сознаю, что это невозможно. Есть мать, пожилая и растерянная перед судом доче-ри Эвы - но эта умница, знающая людей, не поняла мать. Диалог двух женщин потрясает... "Осеннюю со-нату" нельзя смотреть второй раз!".
Ларичев даже тут был придирчив: "Невозможно дать рецензию мастеру, как невозможно дать оценку поэту по одному стиху. Произведение, несмотря на камерность и статичность, очень кинематографично из-за жизненности материала и нервической болез-ненности в психике героинь!".
─ Муж, а муж.
─ Что.
─ Мнение про "Спаси и сохрани" когда ска-жешь? Охота обсудить.
─ Только через сутки. Когда отстоится. Причем письменно.
─ Ну, муж!..
Ей нужны были подпорки. Она боялась входить в холодную воду искусства без чьей-либо помощи... А потом расхрабрилась оттого, что представила - без нее этот фильм с экранов снимут. Да кто бы ее спросил!.. Да еще отравляющие фразы Губернаторова продол-жали в ней прорастать. Если б он увидел это, то понял бы, что все не напрасно, и Ларичева уже немного не та. Так в городской заштатной газетке возник этюд "Спаси и сохрани" Сокурова".
147
Мотив смерти: бросаю писать
"...Вывеску, изображавшую сплетенную в объ-ятьях пару, повесили утром, но сразу сняли. Испуга-лись, что кто-то подумает... Ну и пусть бы подумали: эротомания. Эрос - любовь, мания - безумие. Любов-ное безумие, не так плохо.
У фильма "Спаси и сохрани" Сокурова есть ли-тературная первооснова, роман Флобера "Мадам Бо-вари". И тот, кто прочитает роман, не утонет в глуби-нах сокуровских иносказаний. Образ главной героини: она рождена не для этой жизни, не этой, не своей жизнью жила. С самого начала и до конца будет преследовать нас загадка этой женщины...
Загадка проступает во всем. Откуда в деревен-ской глуши такая экзотическая особа? Как она живет, не уживаясь? Где бродят ее мысли и о чем они? Поче-му она не боится живой крови, но ей не под силу за-шить подушки? Неведомая сила гнет и корчит ее тон-кое тело, отчего длинные пальцы расставлены, а голова отчаянно закинута подбородком вверх, эхо страсти, жажда вырваться, улететь прочь, неясное предчувствие агонии...
Загадочно лицо героини, неуловимо стареющее на глазах, либо молодое, освещенное светом страсти, мечтательное. В потоке выражений невозможно по-нять - красота ли, уродство? Это естество иноземки, которое брезжит через кожу, как свет через ставни. Сокуров сделал весьма точный выбор актрисы на главную роль. В ее облике проступают причины исто-рий всех измен, всех любовных сцен. В такт историям меняется непостижимое и призрачное лицо! Сначала душная семейная постель, рядом некто скучный и жирненький. Затем сверкающий луг, лошади, зелень и солнце, рядом - некто божественный. Взрыв свободы и начало конца. Устоять против этого невозможно! Закономерно продолжение как скачущее сиденье ка-реты... Там нет даже объятий, только судорожная лас-ка любовника, скрытого пышными юбками...
148
Цветок в лицо. Ад одиночества. Яд беспощадный.
Сначала умоляют ее... Потом умоляет она...
Героиня не статистка. Сперва она лишь прини-мает в себя, поглощает идущую извне энергию, затем сама становится ее носителем и излучателем. Поток страстей захватывает и уносит, кружит и порабощает. Ведь женщина. Без наслаждения для нее все бессмыс-ленно.
Нравственность не внешнего, а внутреннего "я" - основное, поэтому так необязательны и торговец, и деньги, и вообще все вещественное... Гибель не из-за денег, а потому, что была непонятна, вызывающа. Но при этом для себя глубоко естественна. Быть хорошей для других - значит самой с ума сойти. И так - нельзя, и так - невозможно... Только и остается - молиться. Молиться и нам неистово - спаси и сохрани! - за всех нас, грешных, и за нее, грешницу, за всех, кто ищет и не находит, кто находит, но гибнет...
У Тарковского есть неизменный фон, имеющий и самостоятельное, и попутное, косвенное, значение. Это вода. Капли, струи, потоки, волшебство течения и неподвижная стеклянность. От гибельных про-странств мыслящего Океана до сорной аквариумно-сти Соляриса.
У Сокурова в "Спаси и сохрани" тоже есть фон, среда, в которую погружено происходящее - воздух. Он то купает героиню в солнце, то душит перовой вьюгой, сначала из подушек, потом из неба... В сцене агонии воздух - тугой смертельный ветер. Противоес-тественна смерть сама по себе, а ветер подчеркивает это - Эмма умирает не дома, кровать стоит в царстве Стикса, в некой пространственной дыре, вне всяких стен и вне пределов понимания - в черном поле, под черным небом, где дует черный ветер... И это настоя-щий конец, ничто.
Неизменный фон цветовой и звуковой, есть особый тон жары и холода, всегда говор и музыка, шелест и шум, и все сливается в грозный чудесный
149
гул, не разлагаемый на элементы, поэтому его надо впивать целиком, широко открыв рот и глубоко дыша. Не по слову, а по смыслу, по интонации, не разумом, но как-нибудь кожей ощутить и погрузиться в напря-женное поле многовольтной души. Ведь это она дала нам возможность содрогнуться от жалости и взмо-литься...".
Написала нечто из чужой области, написала про кино, потому что боялась писать о себе, как учил Гу-бернаторов. Так обычно начинают скользкий разговор "про одну подругу"... Но это было уловкой, чтоб загру-зить себя после Батогова и попусту не реветь. И вовсе не об Эмме она хотела сказать, а о себе, только боя-лась сделать это открыто...
Ждала реакции? Да никакой реакции ни у кого, а кому это надо? И очень хорошо, потому что она те-перь застыла в одной позе и притихла. Пусть в не очень удобной позе, но все-таки боль слабее... О, не трогали бы... Но разве от проницательного взора Не-здешнего что-нибудь укроешь?
─ Непохоже, что это вы написали, - сказал он, роясь в каких-то разбухших папках. - Прыгнули себе через голову?
Экономистки навострили уши, пытаясь запе-ленговать любовное подполье. Ларичева раньше избе-гала что-то при них говорить, потому что после обра-ботки и раздувания у них получались вывернутые наизнанку результаты, которые и становились потом руководством к действию и эталоном оценок... А тут ей стало все равно. Она стала привыкать, что скром-ный Нездешний, на вид полная тряпка половая, на самом деле совсем другой. И не обязательно он терпит издевки экономисток, перебирающих ему кости в его же присутствии, чаще всего он просто не слышит их, вот в чем дело. Он слышит просто звуковые колеба-ния, не вникая в смысл, которого там нет. Он думает о чем-то своем. А они, изощряясь до сладкой слюнки, хотят пнуть его побольнее. И никто не подозревает,
150
что он такой помощник вселенский, немой рыцарь, спас - и исчез.
─ Почему непохоже? Все про любовь, - обронила Ларичева, щелкая по клавишам "Искры" и по нервам соглядатаев.
─ В вашей статье больше о смерти, чем о любви, - заработал открытым текстом Нездешний. - Но чем это вызвано? Разве Флобер виноват? Вы-то что так вскинулись?
─ Я вскинулась потому... - она поискала папку с оборудованием и нашла. - Потому, что жить любовью нельзя. Расплата приходит слишком быстро. Так что я бросаю писать...
151
Наслаждение или пытка. Конец графомании
─ А что, собственно, случилось? - Поправлен гал-стук.
─ Ничего. Вы как начальник отпускали меня на семинар, мне пришли оттуда отзывы знаменитостей, и я их вам предъявляю как доказательство того, что я там была, но мед-пиво не пила... - легла на стол пачка листков, сцепленных скрепочкой.
─ Кажется, я не требовал от вас никакого отче-та,- переплетены пальцы перед собой, как щит.
─ Да, но это как бы творческая командировка, за меня кто-то работал, пока я... В общем...- из-под упавших волос только дрожащие губы (пожалей меня, пожалей).
─ У вас прямо комплекс честности. Просто забо-лели ею, как болезнью. Успокойтесь. Я почитаю, ко-нечно, если вы не против. У меня ведь картотека для потомков. Горжусь. Вот так, при мне, начиналась сла-ва самой Ларичевой. - Рука, поглаживая, прижала ли-стки, будто охраняя.
─ Вам бы все пошутить над провинциальными?.. - волосы метнулись, заслонив горящее лицо (хотелось победы, но...).
─ Нисколько я и не шучу. Я лично вами восхи-щаюсь. А то, что великих понимали не сразу, это не новость. То, что вы на это решились, уже победа. Ре-цензенты - еще не все читатели.
─ Я в бухгалтерию, мне надо выбрать там... - И пошла.
─ Экономистки злобно заусмехались.
─ Вот, берутся писать, а сами двух слов не свя-жут.
─ Ну, как же, надо повыпендриваться. Извест-ные писатели ее читали, как же! Получила?
─ Люди веками страдают, прежде чем выйти к читателям. А этой все похрен. Чему она научит? Как дают да ноги раздвигают?
152
Нездешний на эти укусы уже не реагировал, от-ветить им - значило бы опуститься слишком низко. Он говорил только тогда, когда не требовалось посту-паться принципами. А один из принципов был такой - никогда ни на кого не обижаться.
Забугина тоже сидела спокойно. Пускай зудят бедные женщинки под сводами статотдела, у них так мало развлечений в жизни. Но плохие рецензии? Об этом она пока ничего не знала. Да и вообще странная Ларичева стала, работать бросилась. Молчит - вот са-мое непривычное. А раньше у нее все было на лбу на-писано. По идее надо бы пойти и устроить большой обед с пирожными, все обговорить по-человечески. Но Ларичева же сама не ведет себя по-человечески. У нее теперь лучшая подружка Нездешний, ну, так на здо-ровье. А сколько для нее сделано, боже мой, ну, ниче-го, ничего не умеют люди ценить.
И Забугина неторопливо и весело пошла на обед одна, вернее, с Губернаторовым. И там ее ожидало еще одно неприятное открытие.
Когда они уютно сели в отдалении, с другой стороны телевизора - а все как раз садились напротив телевизора и жевали, как автоматы, - когда они так чудесненько уселись, Губернаторов вынул из папки для планерок затрепанные листы и подал.
─ Что это, милый?
─ Это, видишь ли, один из опусов твоей подруги. Передай ей, я прочел. Ты читала?
Забугина воззрилась, близоруко щуря накра-шенные глазки. Она была сегодня так легко, так дым-чато накрашена, просто неотразима. И знала это. "Ал-лергия"? Нет, такого не читала. Вот еще новости. С каких это пор дурочка Ларичева дает читать друзьям Забугиной свои паршивые рассказики, а самой Забу-гиной не дает? Ничего себе загибы.
─ Нет, я не являюсь первым читателем великой Ларичевой. А о чем это?.. Налей и мне пепси-колки.
153
─ Видишь ли, я просил ее написать постельный рассказ. Ну, чтобы она прекратила выполнять домаш-нее задание и несколько вышла сама у себя из-под контроля. И посмотреть, как она выглядит как жен-щина.
─ И что вышло? Новая Эммануэль? Или дрянная девчонка?
─ Нет, какое там. Это вовсе наоборот, это анти-эротика, это как бы чернуха в эротике. Советский ва-риант садомазохизма.
─ Да ну. Ларичева простенькая женщинка. Что она понимает в постели? Для нее любовь - это словес-ное тюр-люр-лю. Сидеть за два км и мять полу пид-жака любимого человека. Ей надо, Господи прости, единство душ, а не единство - гм... Сначала должны пройти муки. Потом узнавание кармы до пятого коле-на. Горячие клятвы. Только потом она начнет разде-ваться... Да и то в последний момент начнутся месяч-ные...
─ Дорогая, ты прочти опус, потом поболтаем... Ну, не немедленно... Как будто тем для разговора больше нет.
─ Ну, хорошо. Только скажи одно - ты разочаро-ван?
─ Не сказал бы. Есть даже элемент шока. Напи-сано, конечно, грубо, потому что фашиствующий мо-лодчик, муж героини, дан как бык-производитель, а любовник, интеллигентный слюнтяй - вовсе не муж-чина. Это очень упрощенная картинка. Никто из них не мог быть таким квадратом. В каждом бывает и то, и другое, понимаешь? Но это от неопытности, это по-правимо. Главное - она не может описать секс, потому что не знает, что это такое... Есть любовь, нет - секс существует как отдельная область, которая не зависит от романтических отношений. И там свои законы... Бедная твоя Ларичева, убогая совершенно. Она, ка-жется, замужем?
154
─ Замужем. И говорит, что мужа любит, что пой-малась на его чувственность задолго до заключения брака...
─ Мне неинтересно. Мне и так все уже ясно.
─ Что тебе ясно?
─ Что люди жизнь проживают насильно. То, чем можно насладиться, у них орудие пытки.
─ А ты? Ты умеешь насладиться?
─ О, да. И ты тоже. Иначе зачем мы здесь сидим?
И они сменили тему разговора. Они ели и пили в административной столовой, где висел под потолком большой телевизор, изысканные приятные создания, глядя на них, муж Ларичевой подумал бы, что смотрит видик. Они умели пошутить друг над другом, умели сказать колкое словцо и незаметно погладить друг другу руки, а под столом коснуться ногой. И все это изящно, легко, как бы говоря - только для тебя я вот так. Это был праздник исключительности.
А рядовая, затурканная своими проблемами Ларичева, простенькая женщинка в клетчатом (опять же) платье с воротничком, сидела и, сгорбившись, пе-реписывала бухгалтерские выкладки. У нее рябило в глазах, она их терла и таращила. Нет, она, конечно, не Эмма Бовари, но все равно она тоже рождена не для этого. И ни для того, и ни для другого. А для чего? Ей казалось - для того, чтобы писать. Ведь это было по-нятно даже и ежу! Истории вагонных и больничных разговоров она не могла не записывать. Они бы забы-лись. А тут, когда она их строчила, она же сливалась с ними, это было зверское, необыкновенное варево, суп из прошлого, настоящего и будущего. Адский бульон-чик из чужой фактологии, прокипевший на личных страстях ларичевского "я"...
Прохожие, конечно, могли идти по улице и хо-хотать, но они как бы невзначай заворачивали к Ла-ричевой и там у нее, под светлыми сводами ее при-чудливых рассказов, застревали. И, всласть поговорив с ней, подосланной лазутчицей, оставались бесценны-
155
ми свидетелями времени. Это уже было доказательст-во, что они жили.
И Батогов, прораб техпрогресса, разгневанный кадровыми искажениями - оставался. С седой шеве-люрой и лучиками глаз, бессмертным голосом Лучано Паваротти, с безумной сестрой, жертвой зрелого со-циализма, незамужней от излишнего ума дочерью, с иркутским романом и надеждой на переворот. И Уп-холов, грустный однолюб, деревенский Шекспир, бу-дущий классик, ошеломленный силой забившего из него фонтана рассказов, с его узкоглазым сыночком и серой лапшой в сковороде - он тоже оставался. И Ра-диолов, управляющий судьбой современной литерату-ры, покорный учительской указке его жены, нежный руководитель нежного ремесла, которое его же самого и задавило - оставался. И Нартахова, двадцать лет без всяких надежд пишущая рассказы в стол, интелли-гентное существо, умудрившееся в глуши прочесть Ларичеву и запомнить, Нартахова с ее жаждой влю-биться, попавшая в жены к передовому механизато-ру, который с ней говорил только матом и криком. И Забугина, неунывающий борец за свое место под солнцем среди мужчин. И Нездешний, нешуточно до-бивавшийся смерти, а добившийся новой формы жизни, исполняющий Христовы заповеди, почти свя-той для других и деспот для себя, то есть как бы му-ченик. И сама Ларичева, захваченная попытками их понять и полюбить - тоже оставалась. А поскольку пе-ред ней не стояло никаких воспитательных задач, а только донимала лихорадка летописца - она не пыта-лась что-то там "подать". Она шпарила по-черному, валила в котел все, что успевала между лестницами, стирками, поликлиниками и скороварками.
И это получалось некрасиво. А почему? А пото-му, что она сошла с ума от восхищения, сдвинулась, ее поражала именно сама реальность, она любила все так, как есть. А литература должна воспевать! Полу-чалось, что Ларичева воспевает черт те что...
156
В рецензиях, которые она оставила Нездешне-му, ее резко осудили за то, что ее герои тусклые, ту-пые, чаще всего пьющие люди, то есть представители нашего бездуховного времени. Токарь, который сочи-няет песни, учительница, полюбившая затраханного в армии пацана, юная мать-домохозяйка, которую буд-нично насилует муж, талантливая журналистка, оди-нокая и обреченная быть второй женой мужа... А сколько их всего, таких! Все это, мол, не герои, не на-род. "Да, это есть в жизни, но не будешь же описы-вать каждого бомжа, собирающего бутылки!" - гово-рили ей. То есть все ее герои, взятые из жизни наугад, были не герои, а выродки.
Ларичева сидела пылающая и догадывалась, че-го от нее хотят. Чтобы она описывала прекрасное. Чтобы она описывала не то, что она хочет, а "то, что нужно народу". А кто это решил - что народу нужно, а что нет? А сама Ларичева, значит, не народ? Выродок нетипичный, который пытается опозорить великую нацию, описывая ублюдков?
"Ах, да она еще, кажется, и хохлушка, тогда все понятно, почему она, такая сучка, Россию не любит... ВСЕ ОНИ пытаются опозорить нас: Войнович, Терц...", - говорили о ней. "Думаешь, у Радиолова меньше горя было, чем у тебя? Да он еще до тундры весь облучился, да у него селезенки наполовину нет, вот сколько выстрадал, да посмотри на других, что они пережили!" - говорили ей.
Значит, описывать хорошее. А остальное куда девать? Выходить к людям с добротой, светом, кото-рый не знаешь, как и из кого выжать, а вот это, что останется - это куда девать? А это пускай там внутри бурлит, залить бетоном, как реактивную язву, и пус-кай. Может, рванет потом через столетие, ну, и черт с ней, зато наша миссия выполнена, мы хотели сеять разумное, доброе, вечное - и сеяли. А что Ларичева сеяла? Всякую гадость. Вот именно.
157
Большинство известных писателей добросове-стно описывали времена Святослава и Сергия Радо-нежского. Это было очень удобно, их никто проверить не мог - реальность они описали или с долей вообра-жения. Дескать, были факты истории, и под их пером эти факты начинали трепетать, как живые. И знаме-на развевались, и слезы на глаза наворачивались, и русые кудри рассыпались, и березки шелестели над убитым героем... И народ читал и воспарял. Здорово.
Ох, уж эти березки. Ох, уж эти нивы, на кото-рых Ларичева гнулась. Когда сама попадаешь на та-кую ниву и швыряешь картошку под снегом в грязь, то никакой былинной красоты обнаружить не мо-жешь.
Да они что, офонарели? На ниву гонит голод, а с нивы унижение и усталость. Ничего там хорошего нет и быть не может. И не придраться к ним! Они все-гда найдут в прошлом аналогии с настоящим и даже будущим! Они мудро поступают! Тем более, что не знать прошлого великой нашей родины стыдно, а то превратимся в Иванов, не помнящих родства. Но как же настоящее? Пока мы роемся в окаменевшем хламе, наше настоящее кончается и быстро превращается в прошлое. А мы его так и не узнали, мы долбали исто-ки, до того ли нам было!
Но тогда мы просто двоечники, которые без конца сдают хвосты и не успевают усваивать теку-щий материал! Они говорят - мы не виноваты, раз мы это любим. В смысле - родную историю. Против этого сказать нечего. Но почему все любят одно и то же? Значит, в нашем развитии произошли какие-то пу-гающие явления, которые обезличили творцов и сде-лали их похожими? Все любят историю, все любят де-ревню... Удивительно, что при этом никто в деревню-то не едет, чтоб ее преобразить.
Ларичевой, например, было стыдно, что она не может описывать деревню, которая ей нравилась. Она ее видела только раз в год, в отпуске, ну и конечно,
158
этого мало. И потом ее тянуло поехать снова, еще как тянуло! Но она твердо знала, что жить там никогда не будет, потому что далеко хлебный магазин, нету чело-веческих врачей, а дети болеют... И там пришлось бы день и ночь торчать на той самой ниве, от которой так и воротит. Господи, ну сколько можно. Хватит уже говорить о том, о чем надо, может, хоть перед смертью крикнуть о том, о чем хочешь?
Раньше было положено сверху, ну, а теперь по-ложено изнутри. Ах, изнутри. С морально-этической точки зрения. Так у вас, ребята, высокие моральные критерии? И это значит, что у всех такие должны быть?..
Ларичева не подходила под высокие моральные критерии знаменитых писателей и потому стала гра-фоманкой.
Графо - пишу, мания - любовь, сильное при-страстие, страсть писать и описывать, ну и чем это плохо? Разве любовь может иметь негативный смысл? Особенно, если это любовь к письму, любовь к изло-жению своих мыслей, чувств, эмоций. Если это страсть к ведению дневников, которых целая кипа. Привычка писать письма на десяти страницах. Вести путевые заметки. И пусть хоть один писатель, знаме-нитый или нет, скажет, что такой страсти у него нет! Но ему разрешено, у него корочки, а у Ларичевой ко-рочек нет, ей не разрешено. Пошла вон.
Система ограничила свободу мысли, свободу письма, свободу слова. То есть формально такую сво-боду объявили. А на деле никто оказался не готов. "Мы тебе доверяем. Вот тебе удостоверение. Все остальные - графоманы. Что они там думают? Что пишут? Что, кроме антисоветчины, могут написать? Запретить! А если пишут - в психушку. Графоман - это шизофре-ник".
С легкой руки карикатуриста Ефимова в ста-ром "Огоньке" графоман изображался лохматым бе-зумцем с вытаращенными глазами, банкой с черни-
159
лами и брызжущей ими ручкой. Толстые словари соц-реализма определяли эту страсть как болезненную. В фильмах положительный герой только работает. Он годами не пишет письма матери в деревню. Этот хо-роший забывчивый человек то и дело встречается в литературе, ну, просто штампом стал. Даже журна-лист в фильме "Журналист" ничего не пишет, а только смотрит да болтает. Таков советский герой. Многие из окончивших факультет журналистики МГУ ничего не пишут. Потому что профессия человека и его страсть редко совпадают. А ведь язык совершенствуется только в письменности, а все остальное - "ненорма-тивная лексика".
В русской классической литературе герои пи-шут по два-три письма в день! В мировой литературе есть целые романы в письмах. Без графомании это невозможно. А в советской литературе ни одного ро-мана в письмах, потому что такое невозможно в принципе, запрещено.
Пушкин сообщил в письме к Вяземскому, что написал за день сказку в три тысячи строк. Можно ли столько написать, не будучи графоманом, да еще вслед, в тот же день, сообщить об этом в письме? Ведь он благодаря этой страстности, пассионарности пера и стал гением литературы. Талант - конечно. Но кос-тер таланта тоже должен питаться чем-то, чтобы пы-лать. Вот такой вот страстью! "Пылать" и "пылкость" - слова от одного корня.
Ларичева была доверчивой. Она понятия не имела о судьбе Петрушевской, Нарбиковой, Толстой, Садур. О судьбе таланта, который был проштампован как третий сорт - только потому, что женский. Она верила, что добрый дядя Радиолов выдаст ей разре-шение, что-то вроде охранной грамоты, и она будет радостно шпарить все, что на ум взбредет. Но добрый Радиолов побелел и сказал, что это надо еще заслу-жить. Надо же! Столько умных разговоров по телефо-ну, и временами казалось, что все уж, друзья, спорят
160
на равных, друг друга понимают. А тут - хлоп! - еще заслужи.
Ларичеву поставили на место, и она поняла своим мелким умом, что здесь все точно так же, как и везде. Раз люди претерпели горести и трудности, зна-чит, и других заставят... И ей стало скучно. Она дума-ла, что можно без чинов... Оказалось, нельзя. Поэтому Ларичева решила - к чертовой матери эту головную боль.
Пока она писала себе дома и складывала в угол - все было хорошо, интересно. Но мало показалось! Вылезла из угла, попыталась спросить мнение - и тут же об этом пожалела. Лучше бы не спрашивала.
"Главный недостаток - неумение выдержать ин-тонацию. Все рассказы начинаются интересно, к се-редине все слабеет, рвется и почти везде размазан-ные, вялые концы. Нужно тщательней работать над серединами и окончаниями, не опускать, а припод-нимать их...".
"Любовь - это тайна, а у вас сплошь срывание покровов этой тайны, половой акт как таковой. Нико-гда не понять так называемых эротических, а попро-сту похабных изображений его в кино и литературе...".
"Воинствующая эмансипатка с агрессивным комплексом обиды... Как же, обидишь вас!".
"Есть только заготовки. С ними надо работать, не надеяться, что вывезет нелегкая. Было б это в кни-ге - пропустил бы, а тут приходится читать и обсуж-дать каждую страницу... Становится омерзительно, хочется помыться...".
А если людям так омерзительно это читать, то зачем тогда и писать? Зачем работать?
161
В красной рубашоночке: стыдно...
О том, что приезжает великий Евтушенко, Ла-ричева узнала от Нартаховой, которую опять послали из газеты писать про это репортаж. Ларичева забега-ла, отыскивая свое нарядное годэ. Все-таки человек овеян легендами. Не может быть, чтобы по истечении лет все легенды с него сдуло. Позвонила туда, сюда. Никто идти не мог. В это время ей позвонил Радиолов: когда нужно было делать посещаемость, да так, чтоб самому не замараться - он знал, к кому обратиться.
Ларичева помнила, как они с мужем ходили на фильм о Евтушенко, про его детство. Но это было ко-гда! Давно и неправда. Сейчас Ларичевой было инте-ресно с литературной стороны. Поэт. Мастер тонкого и капризного дела...
Начало было вдохновенное и обещающее: Евге-ний Евтушенко под сводами областного конференц-зала рассказывал о давнем визите в "колокольно-березовый город". Все было спокойно, пока не увидал он в музее пустой шкаф, из которого "выслали" про-стреленную шинель Яшина из-за его "Вологодской свадьбы"... Так ему горько и стыдно тогда стало! Ну, писать о том, о чем говорить нельзя - это была, конеч-но, непозволительная смелость. Так что заступаться за обиженного Яшина он не мог, только "горечь испил". "Это и мы можем", - ехидно подумалось Ларичевой. Одно дело сходить на кладбище к друзьям-поэтам, выпить за помин души. Другое дело - сказать про это в интервью. О, да, он знал Рубцова, Чухина, Коротае-ва. Чернова, да. Но Чернов так много сделал, чтобы он, Евтушенко, сюда не приехал. "Но все равно я люб-лю его!" - фальшиво воскликнул мэтр. А кто близок из сегодняшних? Не назвал никого. Бродский? Но он не русский, скорее наднациональный поэт. А-а-а, не хо-чет говорить, боится...
"Не пишите! - Ларичева помахала крестообраз-но Нартаховой, сидящей с диктофоном на первом ря-ду. - Не пишите, все вычеркнут!". Но Нартахова все-
162
гда все записывала. Она не потому писала, что ей строчки сдавать, а потому, что кроме нее никто этого не сделает. И потом в случае смерти откроют архив, а там все есть... Вся литературная жизнь...
Естественно в случае непонимания прочесть: "Со мною вот что происходит, совсем не та ко мне приходит... Мне руки на плечи кладет и у другой меня крадет...". Чтобы подчеркнуть свою чужесть и грусть момента... Как он все срежиссировал, однако! Муж Ларичев, человек все-таки искусства, сказал бы именно так.
Свои стихи поэт читал блестяще. И, узнавая, все вспоминали - да, это "Разин...". Это "Горький мед сорок первого"... У Ларичевой вдруг появилось чувст-во стыда за Евтушенко, который в своей красной ру-башоночке смотрелся рядом с фраком ведущего до-вольно опереточно. И чем нестерпимей было это чувство, тем больше доверяла ему Ларичева. Неловко было! Человек, претендующий на роль пророка в сво-ем отечестве, выдавал какие-то агитки.
А зал постепенно разделялся на две части - на поклонников и скептиков. Страсти между ними нака-лялись. Одни хотели млеть, другим было скучно и они отыгрывались на первых. Шепот, возня недовольных. Восторженный - громко:
─ Тише, тише! Вы что, стихов не любите?!
─ Скептик - тихо:
─ Дома книжку почитаете...
Евгений Александрович читал со сцены то, что всеми давно уж прочитано. Ждали чего-то нового, но даже старое заглушалось пафосными речами. В зале было много молодежи, и она шумела и переговарива-лась.
Часть выступления была посвящена как бы рус-скому вопросу. Это оказалось воспоминание о Нико-лае Глазкове, которого Евгений Александрович очень любил, считал своим учителем, говорил о том, что тот не мог печататься и распространял свою стихи в ру-
163
кописном виде, а "от посадки Глазкова спасла лишь репутация блаженного". Горячий спич, адресованный Межирову: будучи водителем, Межиров случайно сбил человека, и его затравили как убийцу, выжив из стра-ны. "Они бьют по своим!" - внезапно кричал поэт и читал стих военного времени. Говоря о нынешних по-рядках в стране: "Мне стыдно, что у нас все так кор-румпировано" и - "Догорай, моя Россия, догорю с то-бой и я!". На этом месте Ларичеву уже тошнило нешуточно. Куда там ему догореть в своей Америке.
Нартахова все подробно записывала, она потом показала Ларичевой маленькую хронологическую за-рисовку с вечера Евтушенко, начавшегося на час позже из-за интервью для радио: 20 часов 20 минут - Бэлза читал записку: "Обратитесь к запискам". 20 ча-сов 30 минут - констатировали смерть русской поэзии и полный уход в политику. 20 часов 40 минут - ушла почти вся молодежь.
Многие поклонники второпях строчили запис-ки, но к запискам Евтушенко подошел совсем нена-долго. Ведущий Бэлза оказался завален бумажками по грудь, но невозмутимо сортировал их на глазах у всех, причем зачитывал не все, а только отдельные удачные фразы.
Какой у вас самый счастливый день? - День Победы, конечно. - Что цените в людях? - Невозмож-ность предать. - Правда ли, что вы ездили в Елабугу смотреть на гвоздь, на котором повесилась Цветаева? - Правда. Тогда еще и могилы ее не было. И прочел "Елабужский гвоздь". Потом его снова куда-то унесло! В публике нарастал ропот: "Что это с ним? - С кем? - Да вон там - выступает... - Для тех поколений".
Игривая фраза: "Чудесные девочки рассыпаны по залу, я уверен - они найдут своих больших союзни-ков...". Господи, да он, русский язык, что ли, забыл?! Но тут же типичный образчик борьбы с порнографи-ей: "пошлость, хлынувшая с экрана", "японские дети, возбудившиеся до сумасшествия"... "а что Америка?
164
там уважающий себя средний американец не пойдет смотреть фильм с Чаком Норрисом. У нас, правда, смотрят...".
...Господи, почему так много было отступлений? Прямо бред какой-то. Постепенно яркое шоу, в кото-ром давно все обкатано, забуксовало. Начиная с чу-десно-рассеянной фразы: "У кого есть мой сборник? Я не помню слова..." - вечер безнадежно провис. Какое-то многословное объяснение, что никакой он не еврей, просто дед Гангнус был прибалтом, отсюда фамилия. Кого интересовал сугубый национальный вопрос, тот на встречу не пришел вовсе. А те, кто пришли, жаж-дали литературы. "Я препАдаю руску пАэзию в Аме-рике!" - говорил Евтушенко, как будто он новый рус-ский, с легким акцентом и все настаивал, что его поэтическая антология превратилась в "учебник, по которому на западе изучают русскую душу"!
Много говорилось о книге, которую поэт привез с собой. Роман "Не умирай прежде смерти", издан в 1993 году, но до этого поэт получил письмо от Жаклин Кеннеди, занимавшейся издательским делом - через два месяца после ее смерти! В письме она оценивала роман очень высоко, подчеркивала, что герой романа следователь Пальчиков - самый обаятельный мужчина в литературе последнего десятилетия. Роман с подза-головком "Русская сказка" имел успех, получил пре-стижную литературную премию в Италии.
Ларичеву мало-помалу отвращала разливанная патока происходящего под сводами конференц-зала. Один из поклонников публично поблагодарил поэта за ключевые строки стиха "Любимая, спи", потому что этот стих помогает никогда не ссориться с женой, стоит ей прочесть эти строки, и она уже смягчилась... Он улыбался, изумительно читал знаменитый стих и под аплодисменты переходил к раздаче автографов прямо на сцене. Очередь за автографами была огром-ная. Точнее, это была не очередь, а неподвижная тол-па тел, которые находились в сжатом, но все же бро-
165
уновском движении. Все лезли, как тараканы из ще-лей. А человек с лицом старого клоуна был болтливый и добрый, как мужичок у пивного ларька. Он всех дам спрашивал - сколько лет, где работаете? - и подписы-вал свои старые и новые книги. Зачем он это спра-шивал? Потому что это прием быть ближе к народу. Подписывая книгу дочке Фокиной, переспросил: "Так писать кому - тебе или матери? Фокину прекрасно знаю. - Нет, мне!" - заупрямилась дочка...
Простояв около часа, пробилась сквозь толпу и Ларичева. Когда она, наконец, протолкалась, то про-тянула ему его же новую книгу. Узнав, что Ларичева литератор, он поморщился. "Скажите, какова судьба союза, который вы когда-то создали с Вознесенским?" - выпалила Ларичева. - "Брось, какие союзы, я забыл о них думать... Меня семнадцать демократов в свое время предали, и ладно, пусть...". На книге осталась роспись краснорубашечного Евтушенко: "Дор... Лар...". Что значило: вечер потрачен не зря.
Да, праздника духа не получилось. Ларичева все думала, почему так? На Рейне и Бек было всего сто человек и полный праздник духа, а тут одна обя-заловка, как на выборах, но в зале почему-то людей в пять раз больше... Они ругались, уходили, но их было больше в пять раз! И там вечер был бесплатный, а тут такие деньги отвалили.
Потом Ларичева не раз вспоминала его мнение насчет союза: надо же как, он даже забыл думать! Нет, так, как он - нельзя. Если делать, то так чтобы потом не отказываться. Всезнайка Ларичев добавил ехидно: "Говорил же тебе, что дело в имени. Заработал имя человек, а потом все неважно. Пори всякую чушь, не смущайся. Думаю, в долларах он получит за эту встречу столько, сколько я за два года работы. А как быть с тобой, не знаю. Твое дело дышать на автогра-фы...".
166
Ларичева хочет быть человеком, а ее убивает
ее же героиня
Северный город заливало робкое летнее тепло, и некоторые смельчаки уже дежурили в области речного пляжа. Дочка, несмотря на определенные противоре-чия с общешкольной молотилкой, все же закончила учебный год, и закончила неплохо. Сынок канючил, что хочет в деревню, Ларичева вела бурные перегово-ры, но ни одной либеральной старушки не находилось. Тем более Ларичева, как недавно вышедшая из декре-та, еще не заработала летний отпуск. Опять не было новой летней одежды, не в чем было выйти на люди, старые юбки и продранные по швам блузки стреми-тельно блекли рядом с многоцветьем чужих плащевок и марлевок. Ларичева села строчить юбку с жилеткой из старого синего плаща, но опять, опять приходилось с неземных высот "Бурды моден" сползать на убогие самошитки.
Глава семьи, что было невероятно, сам купил себе партию носков и новую рубаху.
─ А мне? - заикнулась было Ларичева.
─ Детям надо мало, мне побольше, а на тебя я еще не заработал. Если ты не считаешь свой костюм, конечно.
─ Глянь, я не успела купить костюм, как началась жара. - И вздохнула. - Погуляй с детьми на качелях, я построчу юбку?
Глава очень трогательно и быстро согласился. Она, как стахановка, шила, варила суп и вымыла два окна. Потом после обеда закинула удочку насчет того, чтоб съездить за город окучить картошку. Она слыша-ла - все коллеги в отделе уже окучивают...
─ Ты смеешься, - заметил муж, - прикалываешь-ся. Хорошо пошутить после обеда в субботу.
─ Значит, придется окучивать самой? Это же много.
─ А зачем ты ее сажала? Рассчитывала пробудить во мне древний дух хлебопашца?
167
─ Да нет. Все сажают, вот и я...
─ У тебя высоко развито стадное чувство, а у ме-ня нет. Потрясая штампом в паспорте, можно прину-дить человека к чему угодно. Даже к тому, чтобы он перестал быть самим собой.
─ Все, все. Я не собираюсь ничем потрясать.
И Ларичева поспешно уложила ребенка, помыла посуду и, как обычно, села за компьютер. Потом осоз-нала этот факт и задумалась. Она бы сейчас так радо-стно нырнула в свой мирок и, правда, даже плакать бы не стала - ни от мужа, ни от чего.
"Но я же графоманка, ребята. У меня пагубная страсть, а все пагубное надо того... Бороть".