Аннотация: Смурная Глафирья сидела с сушкой в пожухлом старческом рту.
Смурная Глафирья сидела, развалясь как старый баян, с сушкой в пожухлом старческом рту. Она вновь унеслась непослушными мыслями в тот злополучный день.
Было 10 часов утра. После муторного сна она медленно возвращалась к яви.
Наконец, набравшись духу, Глафирья со второй раскачки сползла со скособоченной кровати и, как обычно, побрела поливать цветочки из любимой леечки. Делала она это аккуратно, мелкими, встряхивающими движениями, но все равно вокруг на подоконнике и на полу неминуемо расползались серые, мутные лужи.
Древний телеприемник издавал заводные песни: "Из полей уносится печаль, ... соловей российский - славный птах...". Эстрада казалась Глафирье чем-то марсианским, потусторонним, но она, тем не менее, с оживлением возила ногой по полу тряпку, уже давно не впитывающую, но размазывающую грязную жижу. Бабушка вдруг остановила долгий тяжелый взгляд на этом нелепом куске материи. Когда-то он был модным платьем, и они вместе ходили на первые волнующие свидания, полные смешных и глупых девственных надежд...
Неожиданно стали звонить в дверь. Словно маленькая, дефективная птичка заверещала, увидев коршуна. В эти неприятные секунды Глафирья всегда вспоминала бывшего зятя, не вынырнувшего после дебютного прыжка с моста на каком-то резиновом жгуте. Тогда его еще забыли закрепить. Звонок был его подарком.
Рванулась к двери - но, поскользнувшись, пребольно кувыркнулась на спину, стукнув затылком по полу...
...Когда очнулась, потолок и стены уже были окрашены закатом цвета красного дерева, во дворе стихали голоса, вдалеке пели алкоголики.
Одинокая, как срубленная осина, Глафирья лежала на полу в надвигающейся темноте. В наполовину высохших лужицах плавали вездесущие тополиные пушинки. " Вот сейчас переберусь на диванчик и буду вспоминать о "тех днях", - подумала она, глядя на пух.
Скоро Смурная уже сидела на выцветшей софе, и думы несли ее по "тем дням". Жизнь ее сейчас была однообразной, похожей на ржавую бочку, почти до краев заполненную пресной холодной водой в осенний день. Иногда в нее пипеточными дозами добавлялся сахар, но чаще деготь или горькие лекарства.
Воспоминания о давно кончившейся молодости и были теми сладкими каплями из пипетки, которые еще выдавливались, но уже с трудом, уменьшаясь в размерах и количестве. Но, бывало, среди маленьких, мутных, как лужи возле цветов, капель встречались большие, яркие, радужные.
Лицо Глафирьи застыло в полуоскале. Глаза не мигая смотрели на трепещущиеся от легкого сквозняка пушинки. Да, она помнит те дни, полные пуха и смеха! Они шли по шумной городской улице. Их громкий заливистый хохот тонул в веселом автомобильном гуле. Пух, летящий с тополей, забивал им рты, лез в глаза, которые тут же слезились, ноздри, был в волосах, прилипал к сахарному петушку - его молоденькая Фиря сжимала в крохотной, костлявенькой, потной от несусветной жары руке. Они смеялись, давились пухом, чихали, кашляли и снова смеялись. Это были самые счастливые минуты ее жизни.
Дальше Глафирья вспоминать не любила. Вскоре после свадьбы, мужа свела жесточайшая аллергия, и она осталась одна с орущей девочкой, к которой иной раз боялась подходить, так как ее искаженное лицо принимало вдруг облик корчившегося от злого недуга бывшего супруга.
Глафирья с головой ушла в стирку, готовку и глажку, чтобы взрастить ребенка.
Когда дочь выросла и неожиданно поверила кришнаитам, то забыла домовито-суповитую мать. Вспомнила только дважды, когда она и гомонящие люди с бубнами вынесли из зала телевизор, и потом, когда привела в дом будущего зятя. Он еще все время пел, косой саженью нечаянно сшибал косяки и от этого заливисто гоготал.
Бабушка сделала себе теплую мешанину из вареного гороха. Пугливо озираясь, она понюхала кашицу. Скривилась.
Шел индифферентно-спокойный летний дождик. Глафирья стояла на покосившемся балконе и меланхолично сбрасывала видоизменяющиеся на лету комки каши на недовольный угрюмый асфальт. Вокруг не было никого, только голуби удивленно смотрели на нее из-под навесов.