Я, правда, в общем, и рассчитывал на это, однако когда узнал, что на отсидку меня отправляют в мою прежнюю старую колонию, всё же оживился, так что начальник, заметив это, ухмыльнулся: "Что,
Бастрыкин, обрадовался, что домой едешь?" Что же, пожалуй, не без того. Но об истинной причине моего оживления он догадываться, конечно, не мог. Потому что было тут одно любопытство, одна недосказанная история, конец которой мне и интересно было
бы узнать.
А любопытство моё состояло в том, встречу я в колонии Пильянова, или уже нет, и
вообще чем всё кончилось.
Дурное дело, конечно, заразительно, и это от него, пожалуй, я заразился
сочинительством, настолько, что даже принялся придумывать про себя окончание истории. И потому, что естественного окончания истории тут не получалось, невольно начинаешь присочинять, приукрашивать и делать выводы даже совершенно невозможные, но приятные для души и сердца. Думалось, вот приеду, а Пильяныч уже освободился, и не просто так, а
стал мужем Екатерины. То есть Екатерина, конечно, не Екатерина, а Анфиса, и её
на гражданке, пожалуй, звали бы просто Анфиской, тогда как тут, на зоне, она
стала Екатериной Великой. И пусть так и будет. Словом, придуманное мной
окончание истории мне очень понравилось, и это было бы даже справедливо, потому
что должно же противоречие разрешиться естественным образом и иметь как бы,
согласно не русской, а американской традиции, хэппи эндом, хотя бы потому, что мы
живем сегодня в основном по американским законам.
Но подошло время, наконец, рассказать и саму историю исправительно-трудовой
колонии ?3026. До некоторых пор это была самая обыкновенная, ничем особенным не
примечательная колония, но с наступлением начала века старый начальник колонии
вышел в тираж, и его место заняла молодая, что называется, в самом соку, дебелая бабенция, и бабенция эта и была Анфиса Петровна Каменева, она же в скором времени Екатерина
Великая. Правда, государство у неё оказалось поменьше, чем у царицы, всего-то колония, но со своим государством она распорядилась "глубоко умственно", если учесть то обстоятельство, что у неё не было,
как у царицы, возможности выстроить перед собой гвардейцев и по очертаниям под их рейтузами определять их способности выполнять гвардейские функции. Хотя, с другой стороны, у нашей Екатерины было и большое преимущество перед царицей, состоящее в том, что у гвардейцев всё же была личная жизнь, а у нас, у зэков за
каким-то табельным номером, таковая отсутствует полностью, а, между тем, хотелось бы.
Разумеется, вы сами понимаете, самое трудное - это первый опыт,
потому что до первого опыта, до первого испытания, за этим первым преступлением,
потому что что значит совершить преступление - это значит переступить через
нечто, а что последует за этим первым переступлением, ты еще на знаешь, благо ли
, зло ли. То есть то ли тебе после этого голову отрубят, дабы следы
замести, то ли вознесут, то ли отблагодарят, то ли так бросят, как тряпку
половую, и станут ноги о тебя вытирать. Ничего этого неизвестно было, так что
для первого раза нужна была если не решительность, то очень уж большое хотение,
мол, один раз - а там и умереть можно. Но опыт был осуществлен, и
оказалось, что если ты не опозорился и сделал всё, как надо, то, несмотря даже
на то, что тобой и попользовались всего-то, может быть, один раз, но пользы не
забыли, и тут тебе и благосклонность, и благодарность, и даже для отличившихся
вплоть до досрочного "за примерное поведение". Так что в скором времени
Анфиса, подобно царице, наряду с Екатериной, стала называться также
матерью и матушкой как человек,
озабоченный положением своих подданных. Понятно, что каждый номер
старался выказать себя перед ней мачо, хотя, конечно, далеко не все достигали
цели. Но и тут была своя положительная сторона, потому что тут возникали мечта и
цель, и какое-никакое, а ощущение жизни вместо беспросветного
беспробудного существования без надежды, если иметь ввиду время отсидки как
вычеркнутое из жизни.
Направляемся к месту назначения. Внизу на перестыках периодически переговариваются колеса, справа от меня немытое стекло с решеткой снаружи, а напротив меня сидит Абдулов, рыхлый парень с головой яйцом, который время от времени достаёт меня разными философскими вопросами, от которых я по большей части отмалчиваюсь, потому что он мне не то, чтобы не нравится, но он для меня словно с другой планеты, у меня нет с ним ощущения контакта. Может быть, он слишком глубок, или слишком умён для меня, но он - чужой, и поэтому как бы для меня не существует. Я сижу в своих мыслях и в своих ожиданиях, и тут он в очередной раз говорит: "Вот скажи, что они хотят доказать?" Так как я не отвечаю, он продолжает: "Эти девицы, которые на площади перед Ватиканом, когда Папа вышел на балкон дворца, оголились до пояса, что они хотят этим сказать? И вообще всё это протестное
женское движение по всевозможным политическим вопросам. Помнишь же, как в защиту Пусси девица крест срубила, но предварительно опять-таки оголилась. Что сон весь этот значит?" Я чувствую, что Абдулову наступила охота говорить. И я знаю, что пока он будет говорить, я не смогу уже плыть среди
моих полусонных видений, как и не буду слушать его, а только слова его, подобно монотонному бу-бу-бу, будут стучать по моим барабанным перепонкам и отдаваться тупой нарастающей болью в мозгу.
"Есть во всём этом что-то инстинктивное и не осмысленное". "Просто они дуры"- неожиданно вырывается у меня. Я, кажется, начинаю понимать, почему не воспринимаю Абдулова:
уж очень он медлителен, неповоротлив. Он некоторое время смотрит на меня своими большими выпуклыми глазами,
наконец, говорит: "А им не нужен ум. Есть кое-что посильнее ума." Я ухмыляюсь, но Абдулов настойчив: "Есть вещи посильнее ума" И когда я издевательски говорю: "Что же это?"-Абдулов отвечает: "Природа. Сама природа, как она есть. Ум, со всеми его законами, которые он устанавливает, под собой ничего не имеет, не имеет истины, правды. У него нет для этого критериев. Потому мужчина и зависит от женщины, что женщина как природа в самой себе
содержит правду. Тогда как в мужчине самом по себе правды нет. Женщина - это истина. Это конечная истина." "И что ты хочешь этим сказать?" - говорю я, и тут вспоминаю слова Пильянова,
который как-то разродился своим жизненным кредо и я думаю, что, пожалуй, я к этим
его словам еще вернусь. "Женщина - это власть. Помнишь, в девяностые, во время
всего этого бардака, девицы устраивали концерты, демонстрируя себя в голом виде.
Во всяком деле есть две стороны: есть выгода, и есть идея, которая реализует
себя. И когда как-то у девицы спросили, что значат для неё её выходы, она
ответила: чувство власти. Когда толпа беснуется, орёт, вопит, глядя на тебя, ты
чувствуешь, ощущаешь свою власть над ней". А я про себя подумал: власть-то она
власть. Но то, что делала эта девица, она переступала ту грань, которая
разделяет между собой противоположности. И это была та тонкая грань, которая
отделяет публику от сцены. Если бы точно также переступила эту грань публика, то
публика превратилась бы в Чекатило, и что бы тогда от девицы осталось?!" Между
тем, Абдулов говорил: "Заметь себе, что на острие выступлений девиц оказалась
церковь. Кажется, пассаж совершенно необыкновенный, необычный, а, между тем,
сколько за ним стоит! Ты только вдумайся, какую роль играет церковь в отношении женщины, символом чего является церковь!" - "Ну, и символом чего является церковь?" - подобно автомату, повторяю я. "Она является символом патриархата. Церковь относится к женщине как существу, низшему сравнительно с мужчиной, как существу, подчиненному мужчине. Мир патриархата - это мужской мир, мир для мужчин, из которого женщина как осознающее себя существо, вытеснена. Она, может быть, потому, как ты говоришь, и дура, что мужчины сделали её такой. И когда женщины оголяются перед лицом Папы, они тем самым выражают
мировой женский протест против патриархата. Они своим видом показывают папе: ну-ка, посмотрим, кто из нас сильнее, кто на кого сильнее действует со всей вашей духовностью, со всеми вашими пескариками, которыми вы питаетесь ради достижения чистоты духа. И как ты думаешь, что может ответить Папа?
- ничего, кроме как только что заткнуть уши и, закрыв глаза,вопить: изыди, сатана, от меня. Что, разве не так?"- "Так ведь, если перевернуть ситуацию и представить, что сегодня матриархат, и на балкон Ватикана вышла папесса, а молодые парни оголили свои чресла, то разве не будет со стороны папессы точно такая же реакция, и разве не завопит она точно также "изыди, сатана!" Так что хрен редьки не слаще "-
заключил я. Но Абдулов не хотел сдаваться: "Вот, вот, и я об этом думал. И это было бы совершенно справедливо, если бы противоположности характеризовались абсолютной симметричностью относительно друг друга. Однако это - не так. Ты только подумай, что представляет собой сегодняшнее противоречие. Ведь это - сплошное торможение. В самой системе отношений заложено противоречие, своего рода тупик, потому что положена несправедливость в совместной жизни мужчины и женщины." - "А при матриархате, значит, эта справедливость наступит"- язвлю я. "Да, непременно наступит. Потому что женщина - это мать. И какая же мать захочет причинить зло своему ребенку
И поэтому противоположности несимметричны. И если доминирование одной стороны
ведет к разрушению существующих отношений в силу неразрешимости противоречий, то
доминирование противоположной стороны ведет к созиданию, развитию"-"Слушай, Абдулыч, можно тебя попросить об одном
одолжении?"-сказал я. "Пожалуйста" -"Будь добр, заткнись, пожалуйста. Надоел." Абдулов ничего не ответил, засопел, обиделся и отвернулся. Наконец-то.
И я могу снова остаться наедине с собой. Пильяныч приглянулся Анфисе. Но
тут произошло неожиданное. Пильяныч и вообще умел показать своё отношение, за
что и оказывался периодически в карцере. И хотя, с другой стороны,
кажется, чему бы тут и обижаться женщине, если она б. Кажется, могла бы только
усмехнуться на глупость Пильяныча, мол, что с дурака и взять; и успокоиться,
заметив себе, что это и не мужик вовсе, а так, одно только наименование, потому
что какой же мужик от добра-то отворачиваться станет. Но ведь вот посмотри -ка -
обиделась, и даже не просто, а до последней степени, до последней границы. Я
подозреваю, что у Анфисы была по отношению того гарема, который она для себя
устроила, мысль, что она - благодетельница и даже страстотерпица, что де это она
"страдает за человечество", и поэтому не только слова, но и, в особенности даже,
уже сам вид, само существование Пильянова представились ей как страшное,
незаслуженное оскорбление. И вот с этой самой поры и началось
преследование Пильянова. И, главное, как
бы и заступиться за него было некому, а за Анфису-матушку, за Анфису- Екатерину
Великую заступиться было хоть пруд пруди. И, однако, Пильянов за науку никого не
благодарил и поведения своего не менял. Так в прошлую мою отсидку, когда я, да
на коне, да досрочно, да с подарками напоследок от матушки, в полном восторге и
довольствии покидал "свой дом родной", напутствуемый Екатериной: "Не забывайте
нас, Порфирий Петрович, хотя бы изредка, вспоминайте о нас, Бедных и
Страждущих", и я отвечал: "Не сомневайтесь, и до встречи". Словом, прощание было
- как обещание встречи, и сейчас поезд с каждым часом эту встречу приближал, так
что я
от своего слова не отступился. И когда я прощался с Пильяновым, я смотрел на
него, и думал: "Кажется, этому человеку всё нравится. Кажется, ему нравится
мучиться, как и Екатерине мучить его, и, может быть, как раз в этом и
заключается любовь между ними, хотя они об этом не догадываются и, пожалуй, не
догадаются никогда, просто потому, что и ум, и установки у них противоположные,
непримиримые друг с другом. И что это такое у Пильянова? - одна только умственность
или и характер тоже. Вот ведь стал же человек на какую-то точку, и уже не
сдвинешь его с неё. И точка-то у него какая-то странная. Потому что знаю же я,
что нет у него никакой подруги, и на примете никого нет, и одно только и есть у
него. Прочитал он как-то какой-то рассказ О.Генри, и понравилась ему в этом
рассказе фраза, и Пильяныч говорил: "Я её хочу в мою полную собственность.
У нас будет дом из восьми комнат, и в комнате белый рояль с белыми клавишами, и
бассейн во дворе, а на ферме три тысячи голов скота. И она каждый раз будет
днём прятать мои тапочки так, что когда я буду вечером приходить с работы, я не смогу их
найти. И вот в этом, в том, что она - в этом доме, и составляет весь смысл, всю
сущность, и всю радость жизни".
Встретившись с Анфисой, самый первый вопрос, который я задал ей и который, я сам ощущал это, выглядел неуместным и дурацким. Но что сделаешь, птичка вылетела, её не поймаешь: "Пильянов здесь еще?" Анфиса подняла на меня глаза. В них читались усталость и печаль. Кивнула. "Отпустила бы ты уже его, а?" Она снова подняла на меня глаза, и снова я увидел в них усталость и печаль. "Нет"- сказала она. И когда я уже уходил, она мне
вслед сказала: "Он же единственный мужчина из вас всех". "Э-э, парень,- сказал я себе,- наши акции, предчувствую, сильно упали в цене. Как бы мне здесь не пришлось задержаться"
Анфиса пошла мне навстречу, записав в отряд, в котором был Пильянов. Я с грустью увидел, что всё изменилось. Не было больше разговоров ни о "матушке", ни о "Екатерине Великой". Не слышно было и относительно того, чтобы кто-то специально притеснял Пильяныча. Единственное, что не изменилось, был сам Пильянов. Его срок подходил к концу, и видно было, что он уже внутренне собирается. "Уедешь?"-Пильяныч кивнул. "За своей собственностью?" -Пильяныч кивнул. "И у тебя будет дом из восьми комнат, и в комнате будет стоять белый рояль с белыми клавишами?" -Пильяныч кивнул. "И она каждый день будет прятать твои тапочки, так что вечером ты не сможешь их найти?" - Пильяныч кивнул.
Мне стало скучно, и я подумал: и надо же было мне снова залететь.