-Пока не знаю. Но раз он был, то это что-нибудь, да значит. В первый раз я его встретил, когда переходил через путепровод. Сидит на тротуаре, длинная поднятая вверх шея и выступающие и поворачивающиеся в разные стороны глаза. И вся эта его несообразная фигура, подумаешь, лежит на дороге зеленая веточки. Несообразность фигуры и бросающаяся в глаза свежая ярко-зеленая окраска всегда вызывали во мне отталкивающее, неприятное, опасливое ощущение. Я удивился: что это он здесь, среди гари и проносящихся по дороге машин, делает. Сначала я подумал, что он как-нибудь случайно попал на асфальт. Но когда я присмотрелся к нему, я почувствовал, по тому, как его глаза устремлены на дорогу, что он очевидно занят каким-то важным для него делом. Я еще тогда подумал, как должны в его глазах выглядеть машины. И я подумал, что если не соотносить машины с размерами тела, то ведь их отражение должно быть точно таким же, как и в наших глазах. И то, что он как бы с любопытством рассматривает развернутую перед ним картину, вызвало во мне к нему уважение.
Богатырь
Вечереет. В комнате полусумерки. Ася тянет меня пройтись. Она договорилась о прогулке с новой своей знакомкой, и меня тянет с собой. Смотрю, в углу комнаты, среди беспорядка вещей, сидит богомол. И такой же сочно ярко-зеленый. У меня возникает внутреннее движение его не заметить. Но его увидела и Ася. "Вот кто меня ночью укусил" - говорит она. Её слова я воспринимаю как приказ к уничтожению . И, как обычно, я ощущаю опаску, и рука на него у меня не поднимается именно из-за какого-то внутреннего отвращения к нему. Я ищу, чем бы его ударить. Беру какие-то газеты и начинаю бить по нему. Он перелетает на стол, а я продолжаю остервенело стучать газетой , и всё никак не могу убить. И вдруг я вижу, что это не богомол, а стрекоза. В детстве мы называли их "зинчик-мизинчик": станешь неподвижно, выставишь мизинец, и стрекозы садятся на него, и так мы их ловили. А больших стрекоз мы называли богатырями. Но поймать их у нас получалось очень редко, и когда нам это удавалось, мы были очень горды собой. И вот сейчас я вижу, что это - богатырь, и мне хочется вернуть всё назад, но я вижу, что это уже невозможно, и я продолжаю добивать его, пока, наконец, его голова не отделилась от туловища, от прозрачных крыльев ничего не осталось, и хвост превратился в месиво. У меня в груди щемящее чувство от того, что я разрушил прекрасное.
Звучание музыки
Когда долгое время живёшь с человеком, он от тебя словно уходит, словно превращается в привычную часть твоей жизненной обстановки, и ты перестаешь задумываться о нём: всё известно, известны его реакции на тебя, твои реакции на него, и в результате этого всё исчезает, исчезает для тебя человек, превратившись в подобие вещи, и ты и обращаешься с ним автоматически, как с вещью.
Мы вышли с Асей из дома. Вечер превосходный - ни ветерка, ненавязчивая прохлада и небо словно хрустально-прозрачное. К нам присоединилась её новая знакомая. И вдруг зазвучала музыка. И Ася стала уменьшаться, уменьшаться, делаться прозрачной и исчезла. Я забыл о ней. Я существовал только внутри музыки между мной и женщиной. Здесь не нужно было даже касания. Когда мы расстались после прогулки, отголоски музыки продолжали звучать во мне. Ночью я долго ворочался, на интимные намёки Аси не реагировал, и только ощущал постепенно замерзающие во мне звуки музыки.
Погоня за музыкой
Утро началось у меня с нетерпеливой жажды встречи с женщиной. Мелькающая Ася меня не то, чтобы раздражала, но она была для меня лишним, ненужным предметом, вещью, которую приходится терпеть, поскольку в реальности я нахожусь здесь. Однако я был уже в другом месте.
Кое-как отвязавшись от казавшегося назойливым внимания Аси, я, бросился к женщине. Когда я, наконец, встретился с ней, я был уверен, что сейчас снова зазвучит музыка. Я превосходно знал, что она может звучать, что её тело настроено в унисон с моим телом. Однако когда мы встретились, музыки не было. Не было музыки. Но я не хотел этому поверить. И я взял её за руку. Но её рука была чужая. Я смотрел на её такое близкое лицо, и вдруг почувствовал, что мне страстно хочется её поцеловать, но весь вид женщины говорил о том, что и эти губы и это тело, как бы привлекательны они ни были, они не мои. И эта мысль, что у меня есть желание, и есть тело, которое я желаю, и, однако, я ни под каким видом не могу овладеть этим телом, поразила меня, и я как-то сразу остановился и во мне возникло отчуждение к женщине и злость и досада и на неё и на меня. Но и еще одно ощущение возникло у меня: что этот мой импульс поцеловать женщину - это уже не музыка, а срыв музыки, что это то, во что превратилась музыка, разбившись о запрет её звучания. И, в общем, физическая потребность по отношению к женщине, которую я испытываю, это ненужная, совершенно излишняя потребность, потому что она представляет собой суррогат замены музыки. Куда что девалось!. До чего же я не люблю эту бабскую особенность. Вечером для неё всё было внове, и она себя не контролировала, и её тело зазвучало. Придя домой, она еще была под впечатлением произошедшего. Но недаром говорят, что утро вечера мудренее. Утром она взглянуло на всё другими, трезвыми глазами, оценила все обстоятельства и пришла к выводу, что всё это ей ни к чему. И тот мой звучащий музыкой образ, который сложился у неё вечером, когда все кошки серы, при ярком свете дня обернулся сном, миражом, нереальностью. И утром я выглядел в её глазах совершенно не так, как выглядел вечером. Никакой музыки больше не было.
"Вот чертова богомолка"- подумал я, и у меня снова защемило сердце, когда я вспомнил, как остервенело убивал стрекозу.