Девочка жила на обочине, на самой границе жилого и нежилого, того, что еще принимается сплетницами, но уже произносится шепотом. Так раньше покосившийся дом деревенской бабки стоял у самой лесной опушки, вдали от пастбищ, и сельчане ходили туда лишь по надобности, кому заговорить, кому приворожить. Никто из мужиков не хотел забор поправить, крышу подновить, только зло да боль приводили на старый двор, где скотина не блеяла, а выла, а мыши в подполе шептали заклинания. И никакая из баб не признавалась, что была у Симонихи, с того и понесла вскорости. Вот и жила девочка, как та Симониха, вроде и среди людей, а на самом деле - сама по себе.
Подруги давно уже не звали в гости, там была семья: супруг законный и дети. Она же, свободная и одинокая, была вне круга доверия. Мужчины, хоть и мужья, а все же мужчины, и благоразумнее держать ее подальше от их поля зрения. Одно дело зацепит муженек взглядом золотую рыбку на улице, та поманит, да сорвется с крючка, не замедлив шага. А тут - в собственный дом разлучницу приводить, сглазит, заморочит. Если смотреть в эти темные глаза дольше мига - затянут, волосы медные в мыслях и мечтах запутаются, да и своя, родная и теплая, покажется блеклой тенью женщины рядом с женщиной настоящей. Настоящей настолько, что не нужно ни косметики, ни одежды завлекательной, и так ясно, что создана, чтобы ходить нагой по утренней росе солнце встречать, ветры заговаривать, с грозами играть.
А как становилось подружкам больно да невмоготу, так бежали к забытой Колдунье поплакаться и утешения искать. А где еще его найдешь, как не в ее доме, где мужчина бывает лишь украдкой. Так вот посмотришь на эту умиротворенную пустоту, где все по-женски аккуратно, и подумаешь, что тебе еще и не хуже всех, что лучше уж пусть носки грязные на кресле и кран от гордости подтекает ("зачем сантехника звать - я сам могу!"), чем вот в такой вот стерильности жить, покойно и муторно.
А Колдунья зла ни на кого не держала, выставляла перед подругой бутылочку чего-то терпкого, пахнущего горечью скошенных трав, высыпала пряники в круглую тарелку, тонко резала розовую холодную ветчину и слушала, кивая. Про себя говорила редко, и все как-то словно в третьем лице, будто и не касалось ее, что "на работе дали заказ", "мама приболела", "вчера пришлось опять звать мастеров, в прошлый раз что-то напортачили со шкафом, дверца не закрывается". Подруга вслушивалась в трудности безмужнего быта, в вольное время бездетных выходных, смотрела фотографии из дальних одиноких путешествий и выздоравливала от обид, начинала гордиться собственной зависимостью, тем, что "я себе такое позволить не могу, кто Ваньку из садика заберет? От него разве ж дождешься!" И слегка пьяная от травяных горечей, счастливая от недиетической ветчины, уходила в свою хлопотную жизнь, где чувствовала себя удачно несвободной. А на следующий день говорила общей знакомой: заходила тут на днях к ней, что она себе думает, не девочка ведь уже!
Колдунья убирала за гостьей настойку и пустую тарелку из-под пряников и привычно пожимала плечами, улыбаясь собственному отражению в старинном кофейнике. Она привыкла улыбаться в ответ на: когда замуж-то собираешься? Рожать пора! Смотри, время идет! Почему-то казалось Колдунье, что это зависть высовывает свою лисью мордочку в таких словах, водит чутким носом, отыскивая запах отчаяния, безысходной тоски, надеясь на жалобы и стоны. Вот и смеялась она, потому как сразу весело делалось. С чего ей жаловаться, почему стонать? Потому что есть у нее настоящая любовь? Такая, к которой убегают, не оглядываясь, и от которой оторваться не могут. Ну и пусть длится это несколько украденных часов, пару отолганных дней, когда якобы он задержался в командировке, пусть это будет одна неделя поздней осени в пустом доме отдыха, где кругом одни льготники, беспокоящиеся как бы чего не упустить за бесплатно. Пусть! Зато это будет жадно, ярко и на разрыв. Это будет праздник с отчаянным: я буду с тобой, я уйду от нее, только вот дети...
Много лет уже этим словам, и празднику столько же. Колдунья привыкла быть одинокой в выходные и праздники, бродить по городу, слушать концерты в полупустых залах, смотреть на чужое счастье в кино и ждать. Ждать торопливого звонка, быстрых поцелуев на улице и долгих под защитой убежища, всегда тайного, всегда разного, казенного или ее собственного. Сначала Колдунья ждала исполнения жарких обещаний, потом ждать перестала, только надеялась, а потом и надеяться перестала, только верила. И вдруг, как гром среди ясного неба: дальше так продолжаться не может, я ей сегодня же все скажу!
Неожиданно воздух стал колючим, словно проглотила горсть мелких ледяных кристаллов, таких холодных, что разом обожгло горло. Закружилась голова, пришлось поставить на стол непригубленный бокал чего-то недешевого, что он купил специально, отпраздновать свою смелость. Вот оно, то, что было мечтой десять лет назад, надеждой лет пять тому и призрачной верой сегодня. Но нужно ли вере подтверждение? Нужно ли чудо, реальность? Или это жестокий крах, конец длинного привычного праздника без обязательств. Если ты знаешь, что тебе не ответят, ты и спрашивать будешь без оглядки. Можно мечтать о чем угодно, зная о несбыточности этих мечтаний. Никто ни за что не платит, никто никому не должен. А так? Что будет в другой жизни, в такой, как у всех?
Неужели могла бы Симониха переехать в ладную избу возле церкви, повесить вышитые занавесочки на окнах и судачить с бабами на скамейке по субботам после бани? Она кричала бы внукам в окошко и журила нерадивого деда за чуть покосившийся забор? Она могла бы сказать: перед людьми стыдно? Нет! Ей никогда не было стыдно, ей смешны боязливые люди, далеки их заботы. Долго ли выдержит ее дар среди деловой сметки односельчан, их грубоватых смешков и домашних забот? Опростится она, потеряется в серой массе, станет как все, счастливой своим бытом. Боязно и непривычно быть такой как все. И очень непросто.
А может быть, закрыть дверь за смельчаком, отправившимся за вещами, и колдовать-колдовать ему мир в семье, отключив телефон и зажав уши, чтобы не слышать отчаянного визга дверного звонка? Уберечься, утаиться в себе. Колдунья отпила большой глоток дорогого вина и улыбнулась, так, как улыбалась в ответ на сочувственное: когда замуж-то? Рожать пора!
Блажь все это, вот через час-другой, когда он проснется, голова на ее руке, когда взглянет торопливо на часы и виновато на нее, тогда и будет все по-старому. Привычно и нестрашно.