Маленькая однокомнатная квартирка с двумя окнами на запад была словно выкроена из изъеденного молью сукна и много лет оставалась ветхой заплаткой на теле обновленного стараниями новых хозяев дома. Десятки раз сосед по этажу пытался выкупить эту квартиру, привозя из дальних поездок сувениры для ее хозяйки в виде хрупкой японской вазочки ручной работы или редкого карманного издания Вийона, по случаю выловленного из книжных развалов Парижа.
Соседка всегда улыбалась, вежливо принимая подарок, и вазочка занимала свое место среди других бесполезностей за тусклым стеклом древнего серванта на подагрических ножках, а Вийон присоединялся к Рембо и Прусту, с которых раз в неделю горничная в белом переднике смахивала невесть откуда материализовавшуюся пыль.
Сосед ждал уступки в обмен на свои незамысловатые подношения и, не дождавшись, в очередной раз терял терпение, показательно бранился на лестнице, прислушиваясь к звукам в вожделенной квартирке, и сообщал язвительной и уставшей, казалось, еще до рождения жене, что торгаши и шлюхи заполонили город. Город, некогда принадлежавший его предкам, начиная от возвысившихся в петровскую эпоху служилых людей до дедушки-академика и отца-профессора, не успевшего по случаю обширного инфаркта занять подобающее место среди светил мировой науки.
За дверью чаще всего царила тишина. Впрочем, иногда был различим голос прибывшего или уже уходящего гостя, который говорил хозяйке комплименты или фальшиво насвистывал нехитрый русский шлягер. Самой хозяйки не было слышно, лишь объемные паузы в ответ, словно гость разговаривал по телефону.
Сосед несколько раз предпринял попытку действовать силой, решив, что именно язык силы произведет на несговорчивую владелицу убогого клочка жилой площади должное впечатление. Но внушительное плечо, протиснутое в приоткрытую дверь, сурово сдвинутые брови и повышенный тон вызвали в несговорчивой соседке лишь недоумение и нервный излом вздернутой брови.
- Это мой дом. Почему вы считаете, что ваши необоснованные претензии...
И так месяц за месяцем без конца по кругу. Сувениры и шампанское, крохотные миниатюры с видами Гамбурга, Рима или Барселоны - и его фантазия, в конце концов, истощилась. Дальше в ход пошел скандальный тон, не подобающий респектабельному бизнесмену и потомственному интеллигенту, предложение баснословной суммы за квадратный метр, новый отказ, возмущение и демонстративное хлопанье металлической дверью с итальянскими сейфовыми замками. И снова бесконечные шахматные дебюты, где "белые начинают и..." почему-то проигрывают. И новая партия: стройные ряды аргументов, за колоннами пешек - ладьи, слоны, снова пешки, внезапная вылазка ферзя, провокация с победными взглядами "ну, вот сейчас-то", в ответ глухая оборона черных "но мне не нужна лоджия и метро рядом", тупое и бескомпромиссное наступление белых на флангах... Потом новые хитроумные ходы, елейная лесть, пристальное изучение буквы закона и катастрофическая невозможность выиграть вопреки приложенным усилиям и здравому смыслу.
Он бездарно напился после очередного провалившегося раунда переговоров прямо в ее квартирке принесенным с собой коньяком, произнести французское название которого у нее получалось куда лучше, чем у него, наследника дедушки-академика, приглашенного некогда французским правительством читать лекции в Сорбонне.
Она охотно подливала ему кофе в тончайшего фарфора китайскую чашку и с пониманием пожимала мужественное запястье над тяжелым золотым браслетом часов, обходясь без сочувственной россыпи слов. Изредка на его возмущенное "ну, ты можешь себе представить" или "и эти ошметки совкового менталитета" она с охотой соглашалась: "да, ты прав, конечно" или с сомнением устремляла рассеянный взор к потолку: "но, может быть, если посмотреть на это иначе", вытаскивая из собеседника град самодовольных сентенций или потоки возмущения, в зависимости от поворота темы. Она умело вела и при необходимости подстегивала его интерес к беседе, которая, по сути, свелась к его длинному монологу о себе и судьбах страны и ее коротким кивкам и понимающему "да-да". В судьбах страны она никоим образом не разбиралась и разбираться не желала и едва скрывала равнодушный зевок, зато заметно оживлялась, когда речь заходила о личности, и, как опытный врачеватель, вынимала одну за другой занозы из его возмущенной несправедливостью мирового устройства души и прикладывала к саднящим ранам мягкие слова утешения и надежды.
И когда под утро он вдруг протрезвел, спохватился и в недоумении от незаметно прошедшей ночи покинул ее душную комнату, впитав всей кожей этот дух понимания и сострадания пополам с ее пахнущими коньяком поцелуями, обоим было ясно, что партия наконец-то сыграна до конца, и реванш невозможен и бессмыслен. Разве, сделав из этой крохотной квартирки гардеробную для жены или бильярдный зал для себя, он сможет обрести истинную свободу в чьих-то еще объятиях?
К вечеру следующего дня, когда головная боль уже разбилась о две таблетки байеровского аспирина, а подчиненные были построены в колонны и стройными рядами двигались в новый день навстречу дальнейшему процветанию, ему стало казаться, что приложи он руку к их общей стене, то сможет услышать сдержанный стук ее сердца, бьющийся в самом средоточии ладони где-то между линией жизни и линией судьбы. Но жена, прервав метафизический ход его мыслей, равнодушно зевнула во весь купленный в "Мастер-Денте" комплект идеальных зубов и, походя, бросила: "Опять у подъезда депутатская "Ауди". И что они в ней находят: ни кожи, ни рожи, мышь лабораторная", и, демонстративно скинув деловой костюм, ушла в ванную смывать дневной имидж с безупречного лица и перекроенной хирургами и массажистами фигуры.
А он-то, глупец, был уверен, что теперь эта женщина принадлежит ему вся, целиком, с ее крохотной квартиркой, понимающими глазами, умелыми руками и запахом кофе над китайскими чашками в тончайшей паутинке растрескавшейся эмали. Но угольно-черная "Ауди", длинная и враждебная, как вражеская субмарина, с приоткрытым люком, на ребре которого повисали и рвались отражения облаков, как неделю, две недели, три месяца назад поджидала назад "избранника народа", сошедшего в народ с депутатского Олимпа.
- Шлюха, - сказал он в озлоблении, подумав об обеих.
О той, что, напевая, плескалась в его ванне, и о той, что удовлетворяла порочные прихоти высокопоставленных мужчин в квартирке с геральдическими лилиями французских монархов на выцветших обоях.
Он так разозлился, что почти увидел странно-правильный профиль, выступающий из белоснежного плена подушки как оживший барельеф. То, как она неспешно отворачивает голову, уклоняясь от слишком настойчивых поцелуев, а потом вдруг загорается и целует сама, и снова отворачивается. То, как этот тип, с которым он однажды столкнулся в подъезде, на котором даже дорогой костюм с приколотым на лацкане триколором, смотрелся, как на корове седло, этот тип, впитавший с младенчества базарный говорок южных губерний, степенно обращающий апоплексическое лицо с пустыми глазами в объективы телекамер, слюнявит синюшными губами ее беззащитную шею с рвущейся на волю жилкой. И то, как он цепляется короткопалыми руками за ее плечи и тянет к себе, на себя, задыхаясь в мутной похоти и потоке ее льющихся сверху волос.
"Обе шлюхи, все шлюхи, ненавижу!" Он швырнул в стоящую у подъезда машину дотлевшую сигарету, но, конечно, промахнулся и вернулся в комнату, выместив раздражение кулаком на балконной двери. Посвежевшая после джакузи жена с расплывающимся без косметики лицом равнодушно покивала в ответ на отказ составить ей компанию в клубе и принялась выбирать наряды из гигантского зеркального шкафа, занимающего сопредельную с соседской квартирой стену. Он равнодушно дождался ее ухода и тут же впал в нетерпение в ожидании отъезда "Ауди". Наконец, блестя пробившейся сквозь редкий пушок лысиной, избранник народа вышел из подъезда и вскинул голову, насколько позволяла бычья шея, к ее окнам, словно ожидал прощального жеста: воздушного поцелуя или взмаха платка.
Перегнувшись через перила, он с балкона силился увидеть в окне соседской квартиры хоть какое-то шевеление или тень сквозь задернутые занавески и с облегчением не увидел.
- Ты с ним спала!
Он ударил в дверь ладонью и заполнил собой игрушечный короб коридора, отразившись от края до края в большом настенном зеркале, искривляющем предметы то ли от старости, то ли по прихоти зеркальщика. Она улыбалась и смотрела удивленно и доброжелательно, как всегда, поправляя цепочку с крестиком под воротом шелкового кимоно, и, кажется, нисколько не обиделась на то слово, которое он два часа таскал в голове и перекатывал по верхнему небу, как колючий шарик ярости.
- Я думал, что теперь все изменилось!
- А что должно было измениться?
- Но прошлой ночью...
- Да, мы были с тобой прошлой ночью. Но я не давала никаких обетов.
- Мы разговаривали, и я подумал...
- Мне жаль, что ты ошибся. Но я не пыталась ввести тебя в заблуждение. Возвращайся в свою жизнь.
И он вернулся, хлопнув собственной дверью так, что в коробке ее коридорчика под обоями зашуршала осыпавшаяся штукатурка, как крохотные мышиные лапки, но через пять минут попросился обратно, почти потребовал вернуться, ложась всем весом на кнопку звонка. Она примирительно улыбнулась и прижалась спиной к зеркалу, пропуская его в комнату с неубранными бокалами на журнальном столике и разверстой, как разоренная нора, постелью. Ловким движением иллюзиониста она сдернула с кровати мятую простыню и ушла в ванную, и он постучал себя кулаком в наморщенный лоб, выбивая из головы призрак ушедшего гостя.
Потом они молча курили одну сигарету на двоих, слишком тонкую, с прогорклым вкусом ментоловых леденцов, и он морщился и беспрерывно облизывал губы, думая о том, что надо бы сходить за своим "Парламентом" домой, благо идти недалеко. Но сил ни на что не было, только лежать, не касаясь друг друга остывающими телами, и подносить ко рту отяжелевшую руку с дымящейся сигаретой.
- О чем ты думаешь? - спросил он, глядя в высокий потолок с осыпающейся кое-где лепниной.
- О тебе.
Ее голос уплыл вместе со струйкой дыма вверх, и мужчина усмехнулся на эту невинную ложь.
- Я всегда думаю о человеке, который рядом, - пояснила она и вернула ему сигарету. - А когда он уходит, то уходит и из моей головы. Глупо думать о том, кого больше нет.
- Значит, пока я думал о тебе весь день, ты не вспомнила обо мне ни разу? - с веселой обидой уточнил он.
- Вспомнила, конечно, но не думала. Думать - это все равно, что удерживать, помещать свои фантазии о тебе в живую оболочку. Ты бы почувствовал, если бы я стала думать о тебе.
- Да неужели? - Он раздавил в пепельнице у кровати окурок и подложил освободившуюся руку под голову. - И я наполнился бы твоими фантазиями? Может, ты думаешь, что внутри у меня начинка из поролоновых шариков, которую так просто можно потеснить и уплотнить?
Он рассмеялся, представив себя потрепанной балаганной куклой на ниточках, попавшей в руки безжалостного и истового реставратора.
- Я уверена, что ты бы почувствовал, - с упрямым убеждением повторила она и перевернулась на живот, положив подбородок на скрещенные руки. - Потому что это мучительно, быть против воли в чьей-то власти.
- Чушь какая! - От метафизических размышлений предыдущих часов в его голове не осталось и следа. - У каждого, конечно, свои сказки, но учти: в твои я не верю.
Она сдержала разочарованный вздох и прикрыла веки, спрятавшись от него за ресницами. Он потрогал взглядом ее растрепавшиеся волосы и розовые пятна на щеке от его вечерней щетины.
- Сколько их к тебе ходит?
Она заговорила не сразу, молчанием погружая его в пропасть непроизнесенной правды. Когда он в своих мысленных подсчетах перешел во вторую дюжину, она распахнула ясные глаза и с легким осуждением покачала головой, разом уменьшив список минимум вполовину.
- Тебе незачем это знать. Сейчас ты со мной, а потом уйдешь ты, и я останусь одна.
Это не было ответом на его вопрос, но ему в глубине души он и не хотел ответа или просто боялся его.
- Не понимаю, как такая женщина, как ты, могла опуститься до этого? - с брезгливостью к источнику своего наслаждения и отчасти к себе самому спросил он.
- Что же мне оставалось, если никто не смог подняться?
Разговор превратился в обмен холодными репликами, состоящими из вопросов на грани вежливости и раздражения. Он ненавидел в других эту базарную манеру ведения диалога, выдававшую неуверенность и внутренние сомнения, но почему-то и сам не смог удержаться на высоте.
- Половой акт как высшая ступень милосердия? Прямо тема для докторской.
Она снова закрыла глаза, словно устала от разговора. И он вдруг осознал, что лежать с ней рядом, быть последним номером в списке ее гостей и одновременно иронизировать по этому поводу было худшим завершением вечера. Он и сам был не без греха, но почему-то бездумно принял роль бичевателя блудницы, неизбежно задевая хлыстом себя.
- Ты ведь пришел не только за удовольствием.
Ее голос прохладным ручейком потек вниз по его плечу, задержался в сгибе локтя, скользнул между пальцами.
- Я пришел за хорошим сексом, - желая обидеть женщину, которая давно перестала обижаться на жестокость мужчин, из самого конца ненавистного списка ее любовников сказал он. - И, надо отдать тебе должное, получил то, что хотел. Кстати, ты знаешь, что в Японии до сих пор девушек специально обучают искусству ублажать мужчин?
Она передернула озябшими плечами и натянула на себя край одеяла, как тунику.
- Мы не в Японии, и я этому не училась. Это когда-то пришло само собой, как понимание или призвание, если хочешь.
- Быть шлюхой - призвание? - хрипло рассмеялся он. - Не хочу прослыть банальным, милая, но такое призвание есть у каждой женщины. Хотя не все достигают твоих вершин.
- Зачем ты все время делаешь себе больно? - со вздохом удивилась она и, как ни в чем не бывало, потянулась через него за новой сигаретой.
Он не нашелся, что возразить. Действительно, зачем, когда не хочется думать и шевелиться, когда она, умиротворенная, лежит рядом, и на ее коже тлеют следы его поцелуев, и этот запах греха и величайшего таинства еще разлит над скомканной постелью.
- И все-таки, я не могу понять, чего тебе в жизни не хватает? - скрывая свое замешательство, грубовато спросил он, принимая из ее пальцев зажженную сигарету.
И тут же прикусил язык, представив длинный список нужд и потребностей, который каждая женщина держит за душой до появления мужчины, готового с кредиткой пройти этот список до конца. Она перевела недоумевающий взгляд с его виска на мерцающий огонек, и он словно услышал, как защелкали зернышки желаний на счетах ее жизни. Красивая машина, шикарный пентхаус, разномастные меха и бриллиантовые переливы на ключицах и пальцах - это ли не предел мечтаний каждой особи женского пола? Все это он мог бы дать ей, не так, чтобы сразу, по первому капризу, но последовательно и мудро, привязывая ее к себе, подчиняя, устраняя конкурентов в борьбе за ее благосклонность. Материальные блага, распределенные на неделю, на год. А когда ему надоест романтическая кутерьма и ее страстная покорность, когда она, как любая их них, станет изводить его телефонными звонками и необоснованной ревностью, любящими взглядами и демонстративными слезами, он отпустит ее и с щедростью утомленного покровителя позволит оставить на память и квартиру, и автомобиль, и бриллианты. Все, кроме себя. Себя он заберет, тем скорее и охотнее, чем больше она станет цепляться за него. Себя он никому не отдаст в безраздельное пользование, пусть даже и не мечтают.
Она, по-видимому, все еще составляла свой бесконечный список, потому что он видел, как вздрагивали ее зрачки, как шевелились губы.
- Да не стесняйся, - с самодовольством хорошо обеспеченного человека ободрил ее мужчина. - Если это будет слишком, я скажу.
- Это слишком, ты верно заметил, - сразу же согласилась она, благодарная ему за то, что он нашел верные слова, и, возвратившись в реальность, перевернулась на спину, отпустив сползшее на пол одеяло и обратив лицо к лепному потолку.
Но он хотел во что бы то ни стало узнать ее цену, ее пределы и границы, в рамках которых он станет обольщать ее, обходя маститых конкурентов одного за другим. Если она будет разумной девочкой, то он даст ей то, что она попросит. Не больше. К чему давать больше, если она все равно не поймет?
- Так во сколько ты оцениваешь свое счастье? Что ты хотела бы получить в первую очередь?
- Ты думаешь о деньгах? - Она помолчала, глядя на него суженными от дыма глазами, потом отвернулась. - Это так естественно... Но я всего лишь хочу полюбить.
Ее губы под конец шевельнулись так неуверенно, что он решил, что ослышался, и попытался подобрать схожие по звучанию слова.
- Да, любовь, - громче и отчетливей повторила она, будто прочла его мысли. - Понимание, верность, сострадание. Как видишь, это действительно слишком. Я хочу то, чего в реальности нет ни у кого.
Он приподнялся на локте, чтобы увидеть, не шутит ли она, не смеется ли над ним, пользуясь своей властью над его телом, но смог рассмотреть только вьющуюся по щеке прядь, манящие линии стройного бедра и матовое свечение остывшей кожи.
- Вот как, сострадание? - зацепившись за самое понятное и не опасное из всех прозвучавших слов, проворчал он, придвигаясь ближе. - Вы всегда придумываете себе сложности, а потом жалуетесь и ждете, что вас будут жалеть, утешать. Вечные придирки, что все не так. Любят вас не так, понимают не так...
- Иногда, - не вслушиваясь в его раздраженную отповедь, перебила она, продолжив свою мысль, - иногда мне кажется, что это возможно. Получить любовь не как поощрение за ежедневные труды и послушание, а как неожиданный дар. Безраздельно, навсегда. А потом иллюзии разбиваются о реальность, и понимаешь, что реально только наше одиночество и безучастная ко всему вечность.
Между ее тоскующим "иногда" и его категоричным "всегда" была пропасть, в которой исчезали простые слова, не достигая другого края. Она заговорила о вечности, и он вдруг заторопился, мельком взглянул на часы и решил, что время его визита подходит к критической точке. Она не заставила его продолжать тему. И когда лепной потолок уплыл куда-то вверх, а вместо него появилось лицо с вожделеющими глазами, она аккуратно заперла свои сомнения на ключик и первая прикрыла веки.
Дни потянулись унылым караваном в лето, а он все еще был последним в списке ее приоритетов. Ему причиталось время, свободное от чужих посещений. Иногда в его распоряжении оказывался целый вечер, когда никого не было дома, или даже ночь и утро, когда жена уезжала к родителям в Питер или с подружками отдыхать. Иногда таких вечеров было два подряд или три на неделе, и он успевал так привыкнуть к ее доступности, что строил общие планы на завтра, как будто был женат на ней. Иногда все, что ему доставалось за полмесяца, - увидеть ее, открывающую дверь очередному гостю.
Впрочем, был еще телефон. В трубке бархатные переливы ее голоса приобретали металлические нотки, а внезапный колокольчик смеха фальшиво тренькал, как трамвайный звонок. Разговаривая с ней о важном или о пустяках, он смотрел в ту стену, за которой помещалась ее крохотная квартирка, упрямая цитадель, так и не сдавшаяся его натиску, преодолевал зеркальную поверхность шкафа, проталкивался взглядом сквозь дорогие шмотки жены, усилием воли пробивал брешь в старой кирпичной кладке, толщиной, наверное, с монастырскую стену, и почти видел, как рвутся обои с геральдическими лилиями Капетингов, падают на пол картины и картиночки, открывая глазу всегда расстеленную кровать, и трогательный беспорядок на журнальном столике, и пробивающийся сквозь шторы луч света, в котором исполняют причудливый танец пылинки.
- Ты на кровати? - с нетерпением вопрошал он трубку. - Что на тебе сейчас?
По его просьбе она описывала давно знакомую обстановку комнаты, подыскивая все новые сравнения, свою одежду, свое занятие, которое редко отличалось от лежания на кровати с книжкой, ввергая его в муки напрасного вожделения. Однако по телефону ее ровный голос никогда не откликался на его страсть, дыхание не сбивалось, словно она говорила не о себе, копировала средневековый шедевр с тусклой журнальной репродукции. И эта неожиданная холодность и отстраненность так не вязалась с почти осязаемым теплом ее тела, которое он помнил, как свое имя или дату рождения, с капельками пота на висках и над верхней губой, кошачьим изгибом спины под его нетерпеливой рукой и пульсирующей жилкой на шее, что он никак не мог совместить два разных образа, наложить один на другой, чтобы увидеть истину, и злился на нее и на себя.
- Ты не могла бы говорить со мной по-человечески, нормальным тоном? - стонал он, стискивая во вспотевшей ладони трубку, и сам не зная, как объяснить ей, что хочет. - Кажется, тебе уже на меня наплевать.
- Не придумывай, пожалуйста, или мы не будем разговаривать, пока ты не остынешь, - спокойно обрывала его она.
Он вешал трубку, задыхаясь от ревности и желания, как мальчишка, заставший свою подружку с кровным врагом из параллельного класса, и пытался увидеть и услышать то, что в действительности творилось за стеной. Но едва она умолкала, потайное отверстие в стене захлопывалось, вешалки в шкафу смыкались, как ряды неприятеля, паутина трещин на зеркальной стене шкафа затягивалась, словно смертельные раны на теле киборга, и он оставался наедине с собой и своими сомнениями.
Если бы она жила в соседнем доме, говорил он себе, а еще лучше - на другой улице, в другом районе, в другом городе. Да, лучше всего - в другом городе. Он нашел бы способ установить рамки и границы, он летал бы к ней в командировки, выделил бы для нее целый кусок своей жизни, отвоевал для себя кусок ее жизни, а не удовольствовался тайными свиданиями, подстегиваемый страхом быть разоблаченным, не смотрел в их общую стену, как в бездонный колодец, ловя отражение недостижимого.
- Кажется, у этой новый поклонник, - как-то сказала жена, когда он на сон грядущий наливал себе виски в хрустальный стакан, сидя на высоком табурете в кухне. - Вылитый сицилийский мафиози, хоть и ездит на машине с дипломатическими номерами. Итальянец или турок, наверное. И где она только ухитряется их цеплять?
- Может, ей их просто поставляют, - без задней мысли ляпнул он, плеснув жидкость на блестящую поверхность барной стойки, и негромко выругался, намочив манжет рубашки. - Прямые поставки из Италии.
- Ты думаешь, она из агентства по сопровождению? Хм, это интересно, - задумчиво протянула жена, сделав вид, будто не заметила его неловкости и потому не обязана вытирать за ним лужи на столе, и тут же возразила. - Только я почти не видела, чтобы она куда-то ходила.
"Просто ты сама почти не бываешь дома", - с подступившим раздражением подумал он и выжал манжет. Но его тоже давно занимал вопрос, почему молодая и привлекательная женщина ведет жизнь затворницы, да еще в крохотной квартирке с безнадежно устаревшей мебелью, необходимым минимумом технических новшеств, за плотно занавешенными шторами. Без родственников и друзей, без домашних животных, даже без трогательных фиалок на подоконнике. Наедине с книгами, картинами и собой.
- Ну что ты! - рассмеялась на его косвенный вопрос она, когда он заговорил о ее добровольном уходе от мира. - Я периодически бываю в театрах, на выставках, езжу на ипподром и даже хожу на светские приемы. Не часто, конечно, но все-таки выбираюсь из своей берлоги. А вы не слышите, потому что у вас хорошая звукоизоляция, и моя дверь не хлопает и не скрипит.
И в подтверждение своих слов достала толстый альбом со снимками, где на каждом стояла дата. Он был почти шокирован, потому что никогда не видел ее вне этих стен. Убогое жилище с выцветшими обоями, красноватый свет бра над широкой кроватью или оплывшие свечи на серванте, шелковое кимоно и небрежно скрепленные на затылке волосы - вот тот образ, который он воскрешал в своей памяти всякий раз, когда думал о ней. На фотографиях он едва узнал в темноволосой и белозубой красавице, не обращающей ни малейшего внимания на щелкающую камеру фотографа, свою соседку. Тонкие пальцы в бриллиантовых переливах, поднесенные к ярко накрашенному рту, меховая накидка, приоткрывающая обнаженное плечо, холодновато-внимательные глаза, вспыхивающие огнями ресторанных люстр - неужели это тоже она? Целая серия изображений, где рядом с ней оказывались разновозрастные мужчины в дорогих костюмах, с "роллексами" и золотыми "печатками", потрясла его воображение. Еще более неожиданными были фотографии, где она кормит с руки вороную лошадь, до того сияющую блестящей шкурой, что кажется, что шкура припудрена серебряной пылью.
- Это - Порта, моя кобыла, - буднично, словно речь шла о фарфоровой безделушке, купленной бабушкой в ЦУМе за три рубля, пояснила она и перевернула страницу.
Он едва успел подумать, что такая кобыла, наверняка, стоит целое состояние, как на новой фотографии увидал ее, приникшую к нему сейчас обнаженным плечом, в коротенькой серо-голубой шубке, выходящую из автомобиля с французским флажком на капоте. Потом ее же, танцующую в круглом зале с колоннами, потом ее в толпе изысканно одетых мужчин и женщин, лица которых казались мучительно знакомыми. Она ткнула пальцем в центр фотографии, где явственно проступало лоснящееся самодовольством лицо мэра, вокруг которого спиралью закручивались профили и затылки, и она стояла под руку с высоким человеком, так похожим на... Но он перехватил ее руку с тонким золотым браслетом и обрушил на пол альбом.
- Не надо, я не хочу больше ничего знать! Пропади все пропадом! Иди ко мне...
- Мужчина, - снисходительно улыбнулась она. - Ты сам попросил...
И снова все пропало в таких мучительно знакомых объятиях, которыми он и хотел бы пресытиться, да никак не мог. Мир бессовестно распадался на части, как пирамида из детских кубиков, и его жалкие попытки связать нити разных судеб воедино вызывали лишь презрительную ухмылку в небесной канцелярии.
Как он ни старался, мир женщин был ему непонятен и неподвластен.
Он не смог удержать мать, бросившую семью после двадцати пяти лет успешного и стабильного брака ради влюбчивого испанского художника, годящегося ей в сыновья. Тогда основная тяжесть выпала на долю отца, и он не осилил ношу своего одиночества, застигнутый однажды ночью врасплох острым сердечным приступом и безжалостным приговором врачей.
Он не смог удержать сестру, умершую в грязном молодежном притоне от передозировки. А когда ее хоронили, он улыбался и пил коллекционное вино в Гамбурге и обсуждал с немецким партнером условия предстоящей сделки, призванной перевернуть все его постсоветские представления о бизнесе и вывести активно растущую компанию на арену цивилизованного европейского капитализма. А ведь несколько лет назад он был ей по-настоящему старшим братом, выслушивал девичьи признания, вытирал слезы с по-детски пухлых щек и покупал шоколадки "Аленка", которые она съедала сразу же, как будто боялась выпустить из пальцев.
Он не смог удержать первую жену, которая потеряла на восьмом месяце беременности ребенка, и в ненависти ко всему миру колотила ослабевшими кулаками ему в грудь. "Да это не последняя беременность в твоей жизни!" - устав от истерик и непонимания, выкрикнул он через полгода после возвращения из клиники. - "Давай прямо сейчас я сделаю тебе нового младенца, и перевернем, наконец, эту страницу!" Она замолчала и наутро ушла, тщательно перетряхнув все ящики и забрав все, что принесла с собой в его жизнь. Он решил, что больше не женится, и что дети ему не нужны.
Через пять месяцев он привел в дом вторую жену и думать забыл обо всех своих обетах. Еще через три года, застав его с двумя девицами в супружеской спальне, она забрала близнецов и уехала к матери в Луганск. Он умолял ее вернуться до того неискренним тоном, что она в порыве гордости едва не отказалась от алиментов, но в последний момент опомнилась и запросила баснословную цену за счастье сделать его процветающим холостяком. Его адвокат получил строжайшие инструкции на этот счет и блестяще сторговался на пятнадцать процентов от запрошенной суммы, и он снова оказался завидным женихом на брачном рынке.
С этого момента он утвердился в мысли, что никого больше удерживать не станет. От влюбленных девиц приходилось отбиваться всеми правдами и неправдами, выкраивая время для здорового образа жизни и одинокого сна в уютном холостяцком гнездышке. Когда же в командировке в Питере он встретил длинноногую фотомодель с усталым взглядом пресыщенной светской дамы, ленивыми движениями холеного тела и тягуче-утомительной манерой говорить, растягивая убогие слова и еще более убогие мысли, он уже снова успел устать от вожделенной некогда свободы и принялся послушно есть с ее ладони, являя собой пример умело покоренного хищника. Каким-то внутренним чутьем он угадал, что удерживать ее не придется. Она будет держаться за него сама, что бы ни случилось с ковчегом их семейной жизни. И она держалась, несмотря на его немотивированные отлучки, запах женских духов на воротнике рубашки, регулярно обновляющийся ассортимент презервативов во внутренних карманах всех костюмов, умопомрачительно красивую секретаршу и бесконечный список женских имен в записной книжке мобильного телефона. Он отлично знал, что от его растущих капиталов и своих великосветских привычек вышедшая в тираж фотомодель добровольно не уйдет, и если он станет гнать ее поганой метлой, ее преданность материальным идеалам и ценностям только укрепится. Впрочем, на этот раз семейная жизнь его не раздражала. Жена не хотела детей, не предъявляла претензий, если и погуливала, то делала это по-умному, а глубже копать ему не хотелось. Ко всем ее достоинствам, она охотно откликалась на вопрос исполнения супружеского долга, хоть и была прохладной, как выползшая на весеннее солнышко гадюка. Он давно утвердился в мысли, что этот почти деловой брак дарован ему в утешение за неудачные попытки найти в человеческих отношениях что-то по-настоящему искреннее и обнадеживающее.
Привычка сохранять себя для себя выработалась и закрепилась, и так было до момента, как однажды жена сказала:
- Если бы нам еще одну комнату... Ты не находишь, что без гардеробной уже просто неприлично?
Он не находил ничего неприличного в отсутствии гардеробной и вовсе не собирался съезжать из насиженного родового гнезда в угоду женской прихоти, но она ткнула ухоженным пальцем в зеркало шкафа-купе и разом перевернула всю его жизнь.
- Сходи к ней, ее площади нам на первое время хватит. Живет, как сыч, в однокомнатной квартире да еще с замашками вдовствующей королевы. В ее возрасте это просто смешно.
Ему как-то в голову не приходило, что можно принять волевое решение и занять весь этаж целиком, вытеснив невидимую доселе соседку куда-нибудь в типовую новостройку, поближе к народу.
- А чем она занимается, эта старушка? - рассеянно спросил он, подсчитывая, во что ему самому влетит обмен квартиры и ремонт.
- Она вовсе не старушка, - елейно улыбнулась своему отражению в зеркале жена и тут же состроила брезгливую мину. - Она обыкновенная шлюха для богатеньких господ.
Много месяцев, прислушиваясь к мужским голосам за соседской дверью, дожидаясь отъезда депутатской "Ауди", дипломатического "Мерседеса" или "Лексуса", принадлежащего известному режиссеру, или неожиданно объявившейся до черноты тонированной "БМВ" с номерами незнакомого региона, он твердил это слово, похожее на шипение потревоженной змеи, впрыскивающей яд в его цепенеющий от ревности мозг. Она всего лишь шлюха, девка, знающая цену своим ласкам и умеющая получить благодарность от мужчин в материальном эквиваленте. Хотя от него ничего дороже японской вазочки она не приняла, отведя его ладонь с внушительных размеров сапфиром в белом золоте, отказавшись даже примерить золотые часы, режущие глаз россыпью чистейших бриллиантов. Он спросил ее о машине, но она рассмеялась, что с техникой не ладит, водить не умеет, в марках не разбирается и предпочитает прятаться на заднем сидении, чтобы не видеть этого безумия. Под безумием она подразумевала мелькающий за окнами мир большого города, которой был ей так же чужд, как пожизненной узнице сырого подземелья чужды нехитрые радости шумной деревенской вечеринки.
- Иногда я как-то чуть лучше приспосабливаюсь к их жизни, начинаю различать голоса в толпе, видеть лица. Но стоит закрыть глаза, а потом резко открыть, и все опять сваливается в хаос, и от этого мелькания и какофонии я, кажется, схожу с ума. Почему все рвутся в Москву - город, меньше всего приспособленный для людей? Пожалуй, я неплохо ощущаю себя в конюшне, когда никого нет, и Порта стоит вычищенная, спокойная и такая мудрая... С ней разговаривать куда проще, чем с людьми. Она кивает, сочувствует и ждет кусочек сахара в ответ на свое понимание. Ах, если бы ты знал, как мучительно на приемах, когда приходится запоминать длинные имена и лица, улыбаться каждому знакомому и незнакомцу и отвечать на бессмысленные формально-вежливые реплики, словно они требуют ответа и что-то означают. И знаешь, это уже совсем неправильно, но я от всей души ненавижу магазины. Толпа (Господи, эта толпа!) подхватывает тебя и несет от прилавка к прилавку. Я даже не успеваю рассмотреть, что я беру, а уже оказываюсь у кассы с полной корзиной совершенно бесполезных продуктов и вещей, и стыдно выложить это все обратно, как будто бес толкает под локоть: "купи, купи, это все покупают". Но вся эта бессмысленная реклама, маркетинговые уловки распродаж... Наверное, мне никогда не научиться, как все. Да и зачем, как все? Пришлось даже нанять домработницу, которая раз в неделю привозит мне продукты из списка, как будто я немощная старуха... Эй, ты слушаешь или спишь?
Внезапно монолог прервался, и она потрясла его за плечо, выведя из легкой прострации. Она так редко что-то говорила сама, что он давно перестал ждать от нее неожиданных откровений.
- Зачем тебе лошадь? - спросил он, не найдясь, что ответить на ее признание. - Ты же не умеешь ездить на ней.
- Ни зачем. Она просто есть, вот и все.
- Но если ты не умеешь ездить верхом, - не сдавался он, - не умеешь ухаживать за ней, понимать ее лошадиные потребности, она просто живая игрушка для тебя. Это несправедливо. Разве не так?
Он подумал, что глупо жалеть лошадь с такой лоснящейся шкурой, живущую в комфортабельной конюшне, приносящую призы на скачках. Возможно, она исполняет свое предназначение куда лучше многих "царей природы".
Она сидела на кровати к нему спиной, по-турецки скрестив ноги и уронив ладони перед собой на постель, такая трогательная и далекая в своей беззащитной наготе. Он вдруг почувствовал, что сказал что-то не то, потому что в воздухе было разлито странное напряжение, и даже звуки с улицы почти не проникали сквозь закрытые окна.
- Ты тоже не умеешь обращаться со мной, не понимаешь меня ни секунды и, в отличие от Порты, даже не делаешь пыток понять. Значит, кто я для тебя - игрушка?
- Ты действительно хочешь знать? Хочешь определить свой статус?
Он не знал, что ей ответить и потому цеплялся за свои вопросы, как потерпевший кораблекрушение пытается выхватить из бушующего океана останки корабля, могущие удержать его на плаву. Но она вздрогнула, обхватила плечи руками и окаменела, будто стыдясь своей наготы.
- Нет-нет, я все знаю. Не надо!
- Иди ко мне!
Он трусливо решил, что разговор зашел слишком далеко, ухватил ее за предплечье, опасаясь слез, которых никогда не видел на ее лице, бросил на подушку и принялся целовать, в один миг и думать позабыв о статусе, о ее приходящих инкогнито гостях, и даже о ней самой, подставляющей губы под его извиняющиеся поцелуи.
Потом наступило время перемен: дипломат с мафиозной внешностью был отозван в свою страну, чтобы послужить родине на другом конце мира, а депутат на очередных выборах потерял доверие народа, а вместе с ним и бесконечно-длинную "Ауди" со спецномерами и спецсигналами, московскую квартиру и другие преимущества власти и вернулся в свою южнорусскую глубинку, чтобы побороться за щедрый на блага губернаторский трон. Европейского дипломата сменил атташе восточной страны, депутат сдал вахту заместителю министра, модный режиссер впал в депрессию и переключился на мальчиков, а его место в ее постели занял кто-то другой.
А он все никак не мог избавиться от пагубной привычки смотреть сквозь их общую стену, сжимая в руке телефонную трубку, и ждать, когда очередная машина отъедет от подъезда, а она сменит простыни на кровати и выйдет из душа с мокрыми волосами в полумрак душной комнаты с выцветшими обоями и наглухо зашторенными окнами, как будто дневной свет может испепелить ветхие предметы обстановки, чудом уцелевшие в обновленном доме, и саму хозяйку, не вписавшуюся в респектабельную жизнь подъезда со своими странными привычками.
- У тебя когда-нибудь был парень? - спросил он однажды, приведенный коньячными парами в ностальгическое настроение. - Нормальный, не такой, как эти. Может, в школе или в институте.
- Я не помню, - отмахнулась она, мгновенно придав лицу безразличное выражение, словно натянула маску. - Я все стараюсь забывать. Когда люди уходят от меня, я их отпускаю.
- Ну, давай же, - не сдавался он, - расскажи про своего мальчика, про большую любовь. Как это было, ты ведь помнишь. На выпускном балу или в гостях у подружки? Первый раз никто не забывает.
- Я не помню и не хочу помнить.
- Он обидел тебя? Бросил? Ты безумно любила и осталась с разбитым сердцем?
- Я никого не любила.
Он вернул полупустую чашку на журнальный столик и плеснул в кофе еще коньяка, одновременно наблюдая за ее неподвижным лицом.
- Сколько же тебе лет, детка, что ты еще не нашла себе принца?
- Зачем тебе знать?
- Просто чтобы знать. Вся эта таинственность...
- Тридцать четыре. Я слишком стара для тебя?
Он поперхнулся и закашлялся, ожидая игривого "восемнадцать" на свой бестактный вопрос.
- Да брось, я думал двадцать пять, ну, может, двадцать шесть.
- Ох, когда это было, двадцать пять! - Она задумалась, обратив взгляд внутрь себя, а потом с решимостью идущего в атаку солдата заявила. - Когда я полюблю, я уйду.
- Уйдешь отсюда?
- Уйду от него, уеду, все брошу.
- Ну, это совсем уж глупо. Никогда бы не подумал, что ты боишься посмотреть правде в глаза.
- Правда в том, что я шлюха. - Она отвела глаза от его лица и сосредоточилась на чашке, на дне которой перекатывалась вязкая кофейная гуща, умеющая вопреки здравому смыслу предсказывать судьбу. - Ты все время твердишь мне об этом.
Он не нашелся, что сказать. Да, она была совсем не похожа на девушек, которых он знал до нее. Она не стеснялась того, что делала, впускала в дом высоких гостей с их низменными страстями, не любила яркий солнечный свет и суету за дверями своей квартиры. Он подумал, что всю жизнь она прячется от людей, стыдится себя, боится полюбить и открыться, чтобы однажды не услышать летящего в лицо оскорбления.
Он потянулся, обхватил ее плечи и попытался привлечь к себе, но вместо этого зацепил ножку столика и вместе с ним, со стоящими сверху чашками, с недопитой бутылкой коньяка рухнул на ковер, увлекая женщину за собой.
- Мои чашки, - всхлипнула она, протягивая руки к осколкам, - китайский фарфор, оставшийся от бабушки, от прабабушки. Им цены нет, медведь ты несчастный! Слон в посудной лавке! Пьяный болван, самодовольный индюк! Это память, моя память! Как ты смеешь влезать в мою жизнь и крушить все вокруг, ты, бесчувственное животное!
- Поплачь, поплачь, милая! Все правильно! Все пройдет!
Он прижимал ее к груди, лежа на спине среди останков разбитого столика, в ароматной луже коньяка, и целовал куда попало, а она вырывалась и ругала его на чем свет стоит. Он никогда не слышал, чтобы она ругалась, не знал вкус ее слез, но теперь словно прорвало плотину из слов и соленой воды, и поток эмоций, обрушившийся на него сверху, вымыл хмель из его головы. Он вдруг понял, что сможет ее удержать, должен удержать, просто обязан.
Неделю она никого не впускала, даже горничную, ссылаясь на простуду, рыдала над бабушкиным сервизом, вешала трубку, когда он пытался шутить, и сквозь короткую дверную цепочку делала строгие глаза и твердила, что не хочет его видеть. Он оставил за ее дверью пакет с едой и коробку с дорогим английским кофейным сервизом. Прикрепленная глупейшим голубым бантиком записка гласила, что "пришло время создавать новые традиции", и она откусывала от толстого куска французского сыра, чередуя его с сигаретой и сухим вином прямо из бутылки, и размышляла, разбить ли сервиз сейчас весь сразу или ночью бросать по одной чашке в их общую стену, посылая вслед проклятия.
Однако через неделю она пришла в себя, стала меньше курить, вызвонила горничную и в один из вечеров скинула цепочку с двери, впустив настойчивого соседа. Они сидели в разных углах комнаты, а посередине на табуретке стоял поднос с английским фарфором. Нетронутый кофе остывал в чашках, старая пластинка на вертушке плакала голосом Азнавура, и за шипением он никак не мог разобрать последнюю строчку припева, а спросить почему-то стеснялся.
- Тебе нужно перестать придумывать себе жизнь, дорогая, - наконец, сказал он и облизнул сухие губы, глядя на чашку. - Ты устала. Я могу найти тебе хорошую работу. Пора выходить в мир.
Она помотала головой, стиснув руки на коленях, и откинула волосы со лба.
- Я не могу все бросить и начать жить с чистого листа, не заставляй меня. Я делаю то, что нужно делать.
- Дело, которому ты служишь! - В его голосе слышалось раздражение, хотя он всеми силами старался себя сдержать. - Подумай, кому из них ты будешь нужна через несколько лет. Ты и себе-то не будешь нужна. Что останется от твоего самоуважения, от молодости и красоты? Оставь все в прошлом, поднимись на новую ступень. Я помогу тебе, поддержу, я всегда буду рядом. Потому что... потому что так нужно, так должно быть.
Она едва дослушала его до конца, нетерпеливо ерзая на стуле, порывисто поднялась и, прихватив поднос с табуретки, пошла на кухню варить новый кофе, пока он собирался с мыслями после своего неожиданного признания. Он почти сознался, что ждет этих встреч, что сходит с ума при мысли о ее гостях. Он не произнес самого главного, но в последний раз он сказал "люблю" прямо накануне свадьбы четыре года назад, потому что невесте положено говорить эти романтические слова. Наутро после брачной ночи, во время которой молодые честно проспали каждый на своей половине кровати, он проснулся с больной головой и твердой уверенностью, что время романтики для него прошло безвозвратно.
Когда она вернулась и предложила ему горячий кофе, он все еще пребывал в оцепенении и странной задумчивости, уставясь невидящими глазами в пол. Она поставила чашку перед ним и села на край кровати, сложив руки на коленях, как гимназистка, позирующая художнику.
- Когда придет это время, я уйду в монастырь. Я уже присмотрела себе обитель. Буду вставать с петухами, печь хлеб, сажать петрушку, смотреть на реку и замаливать грехи. Буду молиться за себя, и за тебя, за всех.
- Мне уже начинать смеяться? - разозлился он, пораженный ее непониманием. - Или ты ко мне присоединишься?
- Жизнь в маленьких городках течет так же, как здесь. - Она обвела рукой стены с картинами. - Ничего не меняется слишком быстро. Я знаю, что смогу полюбить тот мир.
- Не будь ты дурой!
- Я хочу этой жизни.
- Ну и катись!..
Подавив желание пнуть табуретку с подносом и отправить английский фарфор в помойное ведро вслед за китайским, он выскочил из ее квартиры, как ошпаренный, долго метался по многочисленным комнатам в собственном доме, задевая мебель и сталкивая с комодов и полочек безделушки, любовно расставленные женой, так что вскоре пол представлял собой поле битвы, усеянное трупиками статуэток, вазочек, рамок для фотографий и коробочек неизвестного назначения. А он волком бродил из угла в угол со стаканом чистого виски по осколкам, обрывкам и обломкам, пока не свалился на диван в кабинете, чувствуя тошноту и головокружение, которое рывками затащило его в тяжелый, наполненный угрюмыми образами сон.
Больше к соседке он не ходил, хоть и просиживал вечера перед своим отражением в зеркальном шкафу, силясь мыслями проникнуть за границу стены. Жена даже начала волноваться за его душевное равновесие и, появляясь у него за спиной в отраженной комнате, заговаривала с ним об отдыхе, праздновании Нового года, щенках лабрадора, раздаваемых подружкой почти даром, и новой шубке. Он кивал, как дрессированный индюк, упуская из ее монологов целые абзацы, и, таким образом, соглашался почти на все, что она хотела, а потом не узнавал ее на улице в белом горностае или недоумевал, почему в доме пахнет мокрой собакой и куда подевался его ботинок.
А потом случилось то, что должно было однажды случиться, и все недоумевали, как это столько лет жизнь в подъезде обходилась без скандала, и пресса не баловала их дом своим появлением. Реанимация увозила ее очередного гостя, носилки с грузным телом под простыней едва вписывались в узкие пролеты лестницы, а сама она стояла на площадке, прислонившись плечом к косяку своей распахнутой настежь двери, и, сжимая в горсти на груди неизменное кимоно, вытирала ладонью набегающие слезы.
- Доигралась? - злорадно сказала его жена с высоты своего подиумного роста и придвинулась к соседке. - Теперь они нам проходу не дадут, что и как. Министр заработал инфаркт на шлюхе. Каково это, когда на тебе мужик умирает?!
Черный щенок лабрадора воспользовался всеобщей суетой и бросился в открытую дверь чужой квартиры, заплетаясь во всех четырех лапах и мотая из стороны в сторону лобастой головой.
- Это очень страшно, - с неуместной искренностью пожаловалась соседка, словно ее чувства могли кого-то интересовать, и вытерла мокрые пальцы о кимоно. - Не дай вам Бог...
- Ты меня с собой не ровняй! Берни, Бернстайн!
Бывшая фотомодель, оскорбленная до глубины поверхностной души, фыркнула и вытянула шею, пытаясь разглядеть черного пса во мраке порочной квартирки, которую за столько месяцев ее муж так и не смог прибрать к рукам.
- Я уеду, - покорно согласилась с общим настроением жильцов соседка и потерла рукой наморщенный лоб. - Вы правы, так больше не должно продолжаться.
- Скатертью дорога! - проскрипел чей-то голос с верхнего пролета лестницы. - И чем скорей, тем спокойнее будет всем.
- Мне надо пару дней, - пояснила она, виновато глядя в брезгливое лицо его жены. - Только... Я бы хотела поговорить с вашим мужем.
- Мой муж в командировке. Я представляю его интересы, если речь идет о продаже квартире.
- Нет, квартиру вам я продавать не намерена.
Она подцепила за ошейник и вытянула за порог загостившегося лабрадора и захлопнула дверь перед носом любопытствующих соседей.
Когда он вернулся из Мюнхена, то все скандальные интервью с очевидцами были уже опубликованы в желтой прессе, бедолага-министр переведен из реанимационной палаты в отделение кардиологии, где получил сдержанную взбучку от оскорбленной жены и достойный уход от медицинского персонала, а дверь крохотной соседской квартиры была заперта снаружи на три старых замка. Жена буквально с порога сообщила ему новости и не пожалела многообразия красок, описывая трагизм внутриподъездной ситуации, приехавшая погостить теща от всех души сочувствовала нереализованным планам расширения жилплощади, и только черный лабрадор, последний, кто был в обители порока, весело посверкивал золотисто-карими глазами и изредка задевал мокрым носом его руку, словно пытался передать тайное послание. Но он собачьего языка не понимал, с трудом осознавал, что странное противостояние на этаже завершилось полной и безоговорочной капитуляцией, и никакие гости на дорогих машинах больше не потревожат его покой.
- Она что-то собиралась тебе сказать, но со мной разговаривать, видите ли, отказалась, - выходя из комнаты, вспомнила жена, и он как будто споткнулся о невидимое препятствие. - Тоже мне, принцесса!
Он должен был, просто обязан удержать ее, и не удержал. Черт бы побрал уютный Мюнхен с его бесконечными пивными, откуда так не хотелось возвращаться в сумасшедшую Москву, черт бы побрал равнодушную стерву, на которой он зачем-то женился в третий раз, бабушкин китайский фарфор, разбивший их маленькую идиллию на тысячи осколков!
Под предлогом интереса к пропадающей жилплощади он потратил несколько вечеров на то, чтобы выяснить, куда уехала соседка и где ее теперь искать, но жильцы в подъезде этого не знали, а как связаться с ее горничной, не знал он сам. Однако, действовать через именитых гостей, имена которых были ему отчасти известны, он не решился и потому обратился к своему приятелю из высокого ведомства, где осведомленность о частной жизни граждан является скорее нормой, чем исключением. Но и этот надежный источник со спецудостоверением его не обрадовал: прямых родственников и наследников у соседки не оказалось, а прежний адрес прописки числился в давно снесенной пятиэтажке на юго-западе столицы.
"Ну, значит, это конец", - сказал он себе через несколько дней, искоса глянув в равнодушную зеркальную стену, отразившую мрачную небритую физиономию над расстегнутым воротником несвежей рубашки и распущенным узлом галстука. "И что я, дурак, не спросил, в каком городе этот проклятый монастырь".
И на мгновенье дрогнувшая в глупых сомнениях жизнь потекла своим чередом.
Отгремели неизменные петарды в разгуле новогодней ночи. Под утро пьяные гости разъехались, оставив после себя холмик изящных коробочек с сувенирами в кабинете и горы грязной посуды на залитой шампанским и коньяком кухне, юный лабрадор Бернстайн, разбросав по ковру внушительных размеров лапы, наконец-то забылся тревожным сном возле хозяйской постели, там, где его подкосила праздничная усталость, а сам хозяин, накинув на плечи пальто, в задумчивости курил на балконе, обернувшись на темные окна осиротевшей соседской квартиры. Как-то постепенно и незаметно всего лишь за пять недель забылись окутанные тайной визиты ее гостей, в предновогодней шумихе растаял скандал с разбитым сердцем любвеобильного министра, жена, похоже, смирилась с тем, что маленькой гардеробной у нее не будет и решила расширять жилплощадь не вширь, а вверх, проведав о перспективном отъезде за рубеж соседей этажом выше. Он почти решился бросить курить, перешел на легкие сигареты, выпивал не больше трех чашек кофе в день и охладел к большей части длинного списка женских телефонов в записной книжке. Почему-то с последним ударом курантов ему пришла в голову совершенно шальная мысль: "хоть бы поздравительную открытку послать, мол, так и так, живы-здоровы, а как там у вас?", но шампанское, вопреки традиции, подействовало отрезвляюще. "Куда послать? Зачем? Ей нет дела до меня, оставшегося в прошлом. Как там она сказала: "глупо думать о том, кого нет"? У нее теперь свой праздник. Интересно, а как монашки встречают Новый Год?"
Первое письмо со штемпелем провинциального городка километрах в трехстах от Москвы он получил перед самыми крещенскими морозами. Уже собрался бросить его в урну, приняв длинный белый конверт без обратного адреса за очередное рекламное предложение какого-нибудь супермаркета, но почему-то этого не сделал, покрутил из стороны в сторону, прочитал название города и дату отправления, вздрогнул и неловкими пальцами надорвал с краю.
"Ты даже не представляешь, как тут сейчас красиво!" - писала она после непривычного добавления "ангел мой" к его имени и извинений за внезапный отъезд и длительное молчание. - "Все эти чахлые столичные парки, вымирающие аллеи и даже тот пышный куст шиповника под нашими с тобой окнами не идут ни в какое сравнение с почти первобытной красотой вековых деревьев на узких улочках этого города. Кажется, что крохотные домишки были перенесены прямо из мастерской в лес заботливым великаном. Ты, может быть, еще помнишь, как я не люблю городскую суету, толпы усталых и озлобленных людей и нескончаемые вереницы машин. А теперь из моих окон видна дорога, по который пару раз в час проезжает какой-нибудь дребезжащий автомобильчик на вид гораздо старше, чем я, а ведь мне уже скоро тридцать пять. Но ты не думай, будто я целыми днями смотрю на дорогу, как Марья Искусница или Василиса Премудрая (не помню, кто из них был в плену у Кощея, может, обе?), и скучаю. Конечно, сажать петрушку или ирисы мне, думаю, не доверят так сразу, (не смейся, я помню, что сейчас еще не сезон!), и я на глаз не отличаю осоки от лука, но зато я почти научилась печь хлеб. Вот только опасаюсь, не слишком ли я поправлюсь на свежей выпечке. Или не все булочники и кондитеры толстые, как ты думаешь? Впрочем, я все время сбиваюсь на светский тон, забывая, что нужно думать о душе и о бренности тела. Только здесь и сейчас я начала понимать, что о душе думать по-настоящему страшно. Не так, конечно, как раньше думала о ней я, с сочувствием к себе и той жалостью, за которой - попустительство своим слабостям и порочным наклонностям, а о страданиях, когда ей придется расплатиться за грехи тела. Но извини, что я все время о грустном. Через неделю праздник, и я надеюсь, что мое письмо дойдет до тебя в срок, поэтому к моим мысленным пожеланиям добавляю открытку, на которой ты узнаешь нас с тобой в прежние добрые времена (это неправильно, что я все еще считаю их не слишком плохими, как тебе кажется?). Правда, чашка красивая, но не совсем такая, как была в бабушкином сервизе (прости, я не упрекаю снова, просто вспомнилось!), и цветов ты никогда мне не приносил, но общее настроение, состояние души... Ты все узнаешь, я уверена. Я стараюсь не думать о наших встречах, но иногда прошлое сильнее меня настоящей, и я вспоминаю. Все-все, прощаюсь и... целую".
На вложенной в концерт открытке не было ничего новогоднего: ни традиционных снеговичков навеселе, ни разудалой оленьей упряжки с красноносым Дедом в санях, ни сияющих воздушных шаров на пушистой еловой лапе, но он понял бы все и без ее осторожных объяснений. Хрупкий набор романтического вечера с оплывшей свечой, бокалом коньяка, фарфоровой чашкой и алой кляксой розового бутона, непонятно как капнувшей на кофейные краски его воспоминаний, вернул его в запертую квартирку с расстеленной только для него кроватью.
"Не отвечай на мои письма, и не приезжай сюда, пожалуйста!" - гласил постскриптум в самом низу страницы. "Оставим все, как есть. Просто вспоминай меня иногда".
Ей кажется, что это так просто, вспоминать и смиряться? Он все это время и не вспоминал о ней вовсе, он о ней думал. Думал утром, когда открывал глаза в своей спальне с окнами на север рядом с чужой женщиной, которую вслух называл по имени, а внутри себя только женой, когда пил отличный кофе из нарочито грубоватой кружки в офисе, когда парковал машину у дома и поднимал голову к ее плотно занавешенным окнам, когда смотрелся в зеркало шкафа и просыпался среди ночи оттого, что она уходила из его сна, и он тщетно тянулся удержать ее. Все два месяца он думал о ней и пытался вернуть устойчивость своему пошатнувшемуся, как случайно задетая неваляшка, миру. А после этого письма мир окончательно перевернулся вверх тормашками, и он падал, как кэрроловская Алиса, вниз головой в бездонную пропасть вслед за белым конвертом со штемпелем провинциального городка.
Сначала он сказал себе, что поедет прямо сейчас. Ну, не прямо сию секунду, конечно, а завтра поутру. После того, как разберет почту, ответит на звонки и оставит распоряжения на весь день начальникам отделов. Но в полдень были важные переговоры, а после обеда разразился настоящий буран. Дворник в модной турецкой дубленке во внутреннем дворе махал лопатой как заведенный, машины подчиненных на глазах превращались в сугробы, а его шкафоподобный джип так и вовсе в гигантский курган. К полуночи снег перестал идти внезапно, будто наверху спохватились и разом закрыли заслонку. Но под утро ударил мороз, и не очищенные до конца улицы, обильно политые новым реагентом, превратились в арену ледового дворца, а пробки на перекрестках напоминали очереди перед открытием советских универсамов. Чью-то обмороженную "копейку" долго крутило на скользком спуске, после чего она уже на излете доехала до водительской дверцы его джипа, и ему, стиснув зубы, пришлось выбираться через пассажирское сидение и на доступном языке дворового мальчика объяснять незадачливому "чайнику", на какую сумму в европейской валюте он не прав. Потом была запись на ремонт в техцентре, потом его сразил всепобеждающий грипп, и одна за другой всплыли еще какие-то причины, почему он не мог выехать немедленно, сразу, и забрать ее из холодной и мрачной кельи с видом на пустынную дорогу.
Второе письмо пришло третьего февраля, в день рождения близнецов, на котором он должен был обязательно присутствовать лично с грудой подарков и главным сюрпризом в виде билетов на открытие сезона "Формулы-1". Но он отослал все игрушки в Киев, куда перебралась бывшая жена, и пунктуальная DHL презентовала их вовремя, но он все равно получил от нее суровую выволочку, потому что бедные детки ждали отца, а не курьера службы доставки. Он уже почти не слушал ее раздраженный голос и сосредоточенно отпирал ключом заупрямившийся почтовый ящик. Две газеты, несколько рекламных листовок, уведомление из налоговой упали ему в руки, и только единственное письмо выскользнуло на пол и, проехавшись по мокрому ботинку, упало в лужу подтаявшего снега. Он чертыхнулся, неловко подобрал полы длинного пальто, наклонился за конвертом и окончательно потерял интерес к пустому разговору.
"Спасибо, что не стал разыскивать меня", - в первых же строках благодарила она, как будто знала о его терзаниях. "Смешно говорить, но зимой сюда трудно проехать, а может, я просто тешу себя мечтой, будто живу теперь на необитаемом острове. Хотя на твоей машине, наверное, можно ездить и по тайге, но правда в том, что город заметен снегом по самые маковки церквей. Мимо моих окон теперь, бывает, за весь день никто не проезжает, видна только редкая цепочка собачьих следов, и дети протаптывают дорожку к реке мимо монастырской стены. Ты даже представить себе не можешь, как же здесь тихо! Сестры переговариваются шепотом, боясь потревожить ангелов или вызвать снежную лавину с куполов и крыш. Только батюшка служит в полный голос, а голос у него густой и сладкий, как прошлогодний мед в бочонках. Нашу реку больше невозможно отделить от дальнего берега, а его, в свою очередь, от заливных лугов на той стороне. Когда я смотрю в туманную даль, где снежная пустыня сливается с серым небом, я пытаюсь размышлять о вечности, но в последние несколько дней совсем ничего не выходит. Подумай, что для живого вечность? Блуждание на краю пропасти в тумане? Затянувшийся на тысячелетия сон? Я должна думать, что вечность - это пространство и время, слитые воедино, то, что было всегда и всегда пребудет. Но если моя бессмертная душа (что была сотворена, но не умрет) высшей справедливостью обречена на вечные муки (по поводу вечного блаженства относительно себя я не обольщаюсь!), то не значит ли это, что муки существовали до ее рождения? (Вероятнее всего, это ужасное заблуждение или даже ересь, за которые сжигали на кострах в Европе, но я стесняюсь спросить у матушки, что следует думать по этому поводу.) Ведь страдания были известны и ангелам, еще как известны... Да о чем это я опять? Прости, тебе, наверное, это скучно! Должна признаться, я очень скучаю по своему дому, по скрипящей паркетине в самом центре комнаты, где когда-то был столик (да и Бог с ним, ему пришло время рассыпаться, ты не виноват!), по кривому зеркалу в прихожей (интересно, ты обратил внимание, что оно полнит?), даже по высокомерному грохоту твоей входной двери. Ах, как же я злилась, когда вы входили к себе, словно были единственными жильцами на площадке! Иногда я думала, не предложить ли кому-нибудь из моих гостей выкупить для меня вашу квартиру, только чтобы наступила тишина. Не бойся, я шучу! Хотя, нет, не шучу. Что-то я разволновалась над этим листком, но переписывать его заново не хочу. Знаешь, что мне нравилось больше всего? Как мы молчали и курили одну сигарету. Ты, наверное, не замечал, что молчать у нас получалось куда лучше, чем говорить. Куда деваются все слова, мой французский и итальянский, твой блестящий английский, и наш родной язык, когда надо объясниться? Прикосновения и взгляды могли бы сказать куда больше, чем все наши беседы. Если бы ты только захотел услышать меня... Но - прощаюсь, потому что воспоминания от прикосновений идут гораздо дальше, а в тот мир мне дорога теперь закрыта. Прощаюсь с неохотой, но не навсегда, а лишь до срока, и остаюсь помнящая тебя".
Он снова подумал, что поедет обязательно, во что бы то ни стало. Но теперь пришло понимание, что сначала нужно правильно выбрать время, подготовиться самому и подготовить почву для ее возвращения. Или даже похищения из монастыря.
Пожалуй, он купит ей квартиру, нет, целую площадку на последнем этаже строящейся высотки, с зимним садом, выходом на крышу и панорамой всего города. Надменная столица ляжет у ее ног, и суета людей и машин сверху будет выглядеть всего лишь разворошенным муравейником. В эту ночь ему снились мучительные в своей нереальности эротические сны, которые он не мог отделить от воспоминаний. И только под утро Бернстайн нагло запрыгнул на постель, и он подскочил, как ужаленный, в поту, не соображая, где находится, и повторяя запретное имя. Но жена спала крепко и ничего не услышала, даже когда Берни получил хороший пинок и, обиженно заскулив, кубарем выкатился из спальни в коридор, а он рухнул без сил обратно на подушку, и сон до будильника так и не вернулся к нему.
В марте, апреле и мае пришло три весенних письма, по одному на каждый месяц. Он вчитывался в описания пробуждающейся природы и слившегося с ней городка, впитывал в себя звуки и запахи провинции, как их слышала и ощущала она, удивлялся древней кирпичной кладке монастырских стен, опоясавшей ее скромное жизненное пространство каменным обручем запретов. Оно, конечно, было больше, чем ее пустующая теперь квартирка, но куда меньше того мира, который он придумывал для нее и уже почти готов был ей подарить. Высотка день за днем возносила к небу этажи, подбираясь к возведению зимнего сада, уже почти осязаемо проступившего в московском воздухе. Когда-то он позабыл принести ей цветы, а теперь красные розы или желтые ирисы из сада будут заполнять ее дом в любое время года. А она с наивностью горожанина писала о высоком береге, на котором долгие века стоит монастырь, и шутливо жаловалась, что бескрайние холмы и непроходимые леса загораживают ей вид на их старый дворик с зацветающим кустом шиповника, и он с усмешкой представлял, как из окон ее новой квартиры вполне можно будет увидеть половину провинциальных городков в радиусе ста километров, если не дальше.
В летних письмах, по одному на каждый месяц, она со смехом рассказывала о том, как неудачно прополола помидоры, не оставив ни одного живого кустика на грядке, и матушка строго-настрого распорядилась на огород ее не пускать, зато хлеб у нее теперь получается просто замечательный, горячий и румяный, как солнышко. "А как же твои прежние отношения с солнышком?" - ревниво вспомнил он и в следующем письме пришел ответ, что в июле она собирала вместе с сестрами щавель и страшно обгорела, да в придачу получила солнечный удар и неделю провалялась в постели с температурой. "Зато (да простит меня Господь!) выспалась и от нечего делать (между молитвами, разумеется!) вспоминала Шекспира. Кое-что из памяти, конечно, уже выветрилось, будто его и не было, а вот истории про любовь отчего-то совсем не забываются. Ни "Двенадцатая ночь", ни "Укрощение строптивой", ни "Отелло". Такие замысловатые сюжеты, столько страсти и надежды, что даже дух захватывает! Но к чему мне здесь эта надежда, когда даже поговорить о ней ни с кем нельзя? Здесь, где все общее, как в первых христианских общинах, следует снять с себя мирские одежды и погрузиться в единый Божественный источник истины. Кажется, при себе можно оставить только мечты и воспоминания, да и то самые невинные. Но я бессовестно пользуюсь своей памятью, перебирая страницы своего прошлого, как бесценные рукописи древних. Вот повесть детства, вот история взросления, вот летопись наших встреч. Ох, летопись наших встреч! Запретная тема, которую я должна бы гнать прочь, да не имею на это сил. Интересно, ты помнишь то же самое, что и я? Нет, вряд ли. Конечно, нет. Ты смотрел на мое лицо и произносил слова, десятки слов, а я слушала тебя, стук твоего сердца, видела движения твоих губ и запоминала тебя, потому что знала, что однажды мне предстоит уехать. Если бы кто-то мог соединить наши воспоминания, то, наверное, получил бы полную картину. Впрочем, кому она может понадобиться, картина прошедшей жизни? Кто вспомнит о нас, когда нас не станет? Да, я знаю, о тебе - твои дети. А обо мне? Кто пожалеет обо мне? Но, кажется, я расстроилась и эгоистично потащила тебя в омут моих ошибок. Прости, прости! Впереди осень... Станем без сожалений собирать взращенные плоды, и да поможет нам Бог!"
К концу августа дом был сдан. Голые стены и пол, квадраты незашторенных окон, гулкое эхо шагов не мешали ему представлять ее новую квартиру во всей красе, когда отделочные работы закончатся, мебель и сантехника займут свои места, а в одомашненные джунгли будут завезены экзотические растения и клетки с певчими птицами. В самом начале октября он поедет за ней, чтобы забрать ее с убогой монастырской клумбы и пересадить, как драгоценную орхидею, в роскошный сад, который он готовил к ее триумфальному возвращению. Отныне он станет единственным и желанным гостем в этом великолепии, и к его услугам будут удобные диваны в любой комнате, и антикварные журнальные столики, и кофейные сервизы из любой страны мира.
Бабье лето охотно задержалось в первых числах октября, как провинциальная красавица на модном курорте, потерявшая голову от богатых поклонников. Он в последний раз перед поездкой посетил отшлифованную, как бриллиант, квартиру, проверил в холодильнике шампанское и икру и уже в лифте начал насвистывать арию Хозе из "Кармен-сюиты", крутя на пальце ключи.
Настоящую осень, во всей ее тысячелетней парче и золоте, он увидел, лишь когда свернул с ухоженной трассы европейского значения, идущей сквозь зеленый еловый лес, на дорогу попроще и поухабистей, но не в пример живописнее. Деревья и кусты стояли плотной стеной по обе стороны дороги, и он то легко катился под горку, опережая ветер, то, разгоняя мощный двигатель, спешил вверх, к выползающим из-за чащи облакам.
Он не следил за пройденными километрами, думая о предстоящей встрече, и поэтому, когда городок вынырнул прямо из леса, едва успев предупредить его о своем существовании большим дорожным указателем, он растерялся. Куда ехать? Дорога почти сразу распалась на улицы и переулки, и он понятия не имел, в какую сторону ему следует направить колеса. Опустив стекло, он в нетерпении ждал у обочины появления первого пешехода. Пешеход материализовался ниоткуда минут через пять и бодро сообщил ему, что искомый монастырь находится на другом конце города, если ехать вон по той дороге, потом два раза повернуть направо, потом налево, и держать все время направление к реке. Только сейчас в этом монастыре...
Но он не дослушал, сорвал машину с места в карьер, обдав своего благодетеля клубами дыма из обеих выхлопных труб.
На давно вымершей улице, которую он много месяцев представлял по ее письмам, монастырь за красной стеной казался тоже мертвым. Он затормозил у запертых ворот и вышел из машины, по привычке нажав кнопку сигнализации. Звуковой сигнал потревожил ворон, и они с шумом и карканьем сорвались с веток огромного тополя и с раздраженными криками закружили над церковью. Он отступил от стены, приподнялся на цыпочки и для верности снял темные очки. Картина потеряла зеленоватый оттенок, стала чуть четче и насыщенней, но главные детали не поменялась: на церкви не было креста, в проемах звонницы не наблюдалось ничего, похожего на колокол, ворота были заперты на большой ржавый замок. Он еще раз внимательно прочитал потертую табличку на стене с полным названием и датой основания монастыря. Вороны продолжали скорбно кружить в нахмурившемся небе, наводя на мысли о смерти и разрушении, а не о свежеиспеченном хлебе, вспаханном огороде и хвалебных песнопениях на заутрене.
- По осени экскурсоводша уезжает в Москву, так что вы опоздали с осмотром-то. Весной теперь приезжайте, после майских.
- Какая экскурсоводша? - переспросил он, пытаясь сосредоточиться на невесть откуда взявшейся старухе в цветастом переднике по другую сторону улицы.
- Да тут она одна у нас, уж лет восемь, почитай, - сообщила та и шагнула на проезжую часть.
- А где же монашки? Сестры, то есть, - поправился он, отступая от стены, - и послушницы. Где они все?
- Да сестер-то вместе с батюшкой еще при советской власти разогнали, как революция случилась. Которая на фабрику пошла, которая замуж вышла. Кто ж их знает теперь, где они?
- Нет-нет, подождите. При чем здесь советская власть! - взмахнул рукой он. - Мне же писали только что, вот из этого монастыря и писали, почти целый год. Про эту улицу, про вид на реку, про понтонный мост. Или у вас тут есть еще какой-то женский монастырь?
- Монастырь-то есть, километров двадцать за городом, да только реку с него не видать, - успокоила его старуха и бойко засеменила через усыпанную листьями дорогу к собеседнику. - И еще мужской есть. Вот только три года, как восстановили.
- Мужской? Зачем мне мужской? - удивился он и снова оглянулся на висячий замок.
- А женский вам зачем? Или ищете кого?
- Искал, - внезапно помрачнев, сказал он, и, утратив интерес к продолжению беседы со словоохотливой жительницей захолустья, двинулся к машине. - Теперь уже и искать нечего. Блеф, игра изощренного ума. Надо же, попался, как последний идиот! Открытка, Шекспир, вечность с ангелами...
- Она же просила не приезжать.
- У меня, слава Богу, и своя голова на плечах имеется, - самоуверенным тоном заявил он и тут же встал, как вкопанный. - А вы откуда про это?..
- Ну и куда тебя завела твоя голова, сынок? - спросила ехидная старуха и подперла обеими руками высохшие, как у мумии, бока. - В чужую сказку захотел въехать на этом своем танке? Только тропинки тебе неведомы, и карты нет. Куда пойдешь теперь-то, а?
- Что вы знаете про письма? - Он бросился к ней так стремительно, что едва не сбил с ног. - Где она? Мне срочно необходимо увидеться с ней!
- Мало ли, что тебе хочется, - проворчала старуха и поправила косынку на седых волосах. - Мне вон тоже хотелось бы стать молодой да здоровой, и с этим лучше не тянуть. Вот ты можешь мне помочь?
- Я... Нет. Нет, конечно, - растерявшись, забормотал он, застигнутый врасплох абсурдным вопросом, но тут же взял себя в руки и вернулся к главной теме. - Но вы можете. Вы знаете, где она.
- Знаю, - сказала она, не став понапрасну отпираться. - Да только тебе бы не следовало этого говорить. Но все равно, раз уж она знала, что ты придешь...
- Она знала? Как она могла знать?
- Не перебивай! - строго оборвала старуха. - Она, моя красавица, далеко отсюда. Для тебя, конечно, пустяки, небось, ездишь по всему миру, а вот мне уже на те края ни глазком не взглянуть. Она у нас теперь богатая и знатная дама, такие босяки, как ты, ей не ровня. Сколько ни заработаешь, до нее все равно не дотянешься. Да сам прочти, что я говорить-то буду...
И она извлекла откуда-то из кармана передника конверт, помедлила, прежде чем протянуть мужчине, но все-таки отдала, и снова уперла руки в бока, наблюдая за его дрожащими пальцами. Первым делом он поискал штемпель. Ничего похожего на название этого убогого городишки. Дорогие марки с твердым мужским профилем, сложное слово по-французски. Он с трудом смог прочитать название города, которое показалось ему знакомым едва ли ни со школьных времен, и поторопился вскрыть конверт.
"Прости меня за эту маленькую мистификацию, которую я позволяла себе все месяцы нашей разлуки. Ты обижен, возможно, ты даже в ярости и считаешь все мои письма обманом, а меня - самой отъявленной лгуньей от южного побережья Франции до дальних приделов нашей среднерусской равнины. Не знаю, сможешь ли ты понять меня, а тем более, простить, но мне следует объяснить, почему я затеяла эту игру. Мне пришлось все бросить и уйти из твоей жизни, но мое поспешное замужество, мой отъезд в чужую страну не давал мне права писать тебе под своим новым именем из нового дома. Все эти месяцы мое время тянулось невыносимо медленно и с угнетающим однообразием, поэтому я начала придумывать себе другую жизнь, в тихом русском городке, вдали от мирской суеты, с воспоминаниями о прошлом и мечтами о несбыточном. И втянула тебя в круговорот своих сомнений и желаний. Но если ты все-таки читаешь эти строки, значит, ты сам решился нарушить круг моих писем и мой покой, хотя я настоятельно просила тебя не приезжать. Впрочем, не смею сказать, что мы квиты".
Он тяжело задышал, сжимая в кулаке письмо, но вовремя остановился и, расправив листок, принялся читать продолжение.
"... Скучаю по тебе. В моих письмах, как это ни смешно, все правда: мысли, слова, чувства, только помещены они в другие рамки и интерьеры, не туда, где мне приходится жить теперь. Да, здесь есть старинный шато с окнами на сельскую дорогу, похожий на средневековый замок мелкопоместного вассала, обнесенный толстой стеной, могущий выдержать осаду врагов, и небольшая река за домом, и луга с незнакомыми синими цветами. И еще есть виноградники, докуда хватает взгляда, и солидная французская машина, которую я все-таки выучилась водить по сельской дороге (поздравь меня!), хотя в город выезжать одна не рискую. А я все сильнее тоскую по нашим вечерам в центре Москвы, по бедным бабушкиным чашкам (прости еще раз!), даже по бессмысленно-красивой японской вазочке, которую я нарочно разбила в ночь перед отъездом, а потом, собирала осколки, плакала, как девчонка, и порезала руку. На запястье до сих пор остался шрам, и друзья мужа ехидно спрашивают, не пыталась ли я покончить жизнь самоубийством. Они, французские снобы и патриоты своей страны, совсем не понимают, что все бросить на родине, начать жизнь с чистого листа в тридцать пять - только это и есть настоящее самоубийство, медленное и безысходное, как старость. Им мерещится трагическая любовь, необузданные страсти, кипящие в загадочной русской душе, которую они знают по Достоевскому и Толстому. Я не вижу смысла опровергать их предположений, и мне остается только улыбаться и соглашаться, поддерживая реноме роковой женщины, покорившей сердце французского аристократа. Как им скажешь, что след от разбитой вазочки, которой грош цена в базарный день, куда важнее, чем урожай винограда и отставка кабинета министров, потому что это след от разбитой жизни, которую я оставила в прежнем доме... Но назад пути нет. Кажется, мое призвание исполнилось до конца, и теперь в ожидании тихой и умиротворенной старости я стану доживать свой век, как цветок, вложенный в томик поэзии трубадуров. Наверное, мне все виделось бы иначе, как-то значительнее и светлее, если бы я смогла от всей души полюбить мужа. Но с собой я хочу быть честной до конца - я его не люблю. Он много лет был одинок, он ждет любви и понимания, как мужчины, которые приходили когда-то в мой дом. И чем больше я думаю об ушедших временах и о тех, что еще не наступили, тем вернее склоняюсь к мысли, что любить, жертвовать собой, страдать и возрождаться в новых поколениях, наверное, не для меня...
Теперь о главном. Я увезла с собой немногое: твой английский сервиз взамен разбитого бабушкиного, альбом с фотографиями, кое-какие наследственные драгоценности и небольшой чемодан с личными вещами. Все остальное на своих местах, пылится в ожидании хозяина. Если станешь ломать стену... Вернее, когда станешь... Нет, ничего. Ты сам решишь, как лучше использовать площадь и оставшийся после меня хлам. Кстати, пианино сейчас, наверное, уже выросло в цене, ведь это конец девятнадцатого века. Впрочем, я не знаю, играешь ли ты. Может быть, твоя жена?.. Книги отдай в ближайшую школу в библиотеку, если тебе они не нужны, вещи отвези в церковь или в дом престарелых. Все остальное растащат бомжи с помойки. Да, есть еще столовое серебро и подсвечники... Нет, не думай, что я мещанка. Все, о вещах больше ни слова. Я оставила на столе дарственную на квартиру и свою фотографию, ту, где мы вдвоем с Портой. Ты был прав, конечно, мне ее никогда не понять. Она не может жить в замкнутом пространстве городской конюшни, она родилась для простора. А я не могу жить нигде, кроме своей крохотной квартирки... Виноградники, скоростные трассы, Версаль и Елисейские Поля, теплое море и модные курорты. Я хотела все это увидеть, потрогать своими руками, но жить здесь я не могу... А вот ведь живу. И если ты все-таки сможешь простить меня, то я буду благодарна тебе от всего сердца. Мне нужно знать, что там, в другой, покинутой мною галактике, не осталось обиды на меня и зла, сотворенного мной. Я же, как и прежде, обещаю вспоминать тебя, и постараюсь не думать о тебе, хотя это так трудно - не думать".
Он прочитал письмо до конца и начал снова, пока старуха терпеливо ждала, не сводя с него жадных глаз.
- Какая, к черту, Франция, какая квартира? - пробормотал он, заталкивая листок в конверт. - И что мне теперь со всем этим делать?
- Бери ключи и уезжай, - заявила бескомпромиссным тоном старуха и протянула на сморщенной ладони связку старых ключей. - Она хотела, чтобы ты распорядился ее домом. Только распорядись хорошенько, с умом, чтобы потом не пожалеть о сделанном.
- Какого черта! - взвился он, поняв, что его обсчитали и обвесили, как мальчишку на рынке, да еще и посмеялись вслед "бери, чего дают, и беги отсюда, пока не получил по шее". - Да за каким дьяволом мне ее убогая конура, когда я сам ей купил... Вот!
Он на миг лишился дара речи, потрясая в воздухе другой связкой, сияющей в свете пробившегося сквозь кроны деревьев солнца.
- Я напишу ей, что ты приходил, - сказала старуха, безучастно покивав, и посмотрела в небо. - Может, хочешь что-то передать на словах?
Злое, привычное слово колючим шариком завертелось на языке, но он стиснул зубы и промолчал.
- Ну, как знаешь. Езжай, гроза будет.
- Но почему она так обошлась со мной?! - стиснув кулаки, возопил он, как Иов, и швырнул ключи от маленькой квартирки в кирпичную кладку стены. - Почему все бросила? Почему???
Кирпич брызнул тысячами осколков, и ключи со звоном отскочили куда-то в придорожную траву. Старуха покачала головой, то ли сочувствуя, то ли осуждая, и побрела обратно в проулок, шаркая домашними тапочками по выщербленному временем асфальту. Он рванул дверцу машины на себя, не дождавшись, пока сигнализация отопрет замки, и джип заорал во все горло, поддержав праведный гнев обманутого хозяина. Он пролетел весь городишко насквозь, подстегиваемый своей обидой, не останавливаясь на красный свет, не разбирая дороги, сигналя фарами и разгоняя гудками зазевавшихся пешеходов, и опомнился километров через двадцать, когда разверзшиеся небеса обрушили в приоткрытое окно ледяные струи дождя. Дворники с остервенением разгоняли воду по стеклу, но он заглушил двигатель и, возвращаясь в реальность, прислушался к голосу, который пробивался внутри него, сначала робко, а потом все настойчивее и громче.
Жене, безусловно, понравится новая квартира, хоть она и недолюбливает высотные дома, но если он прибавит солидное годовое обеспечение, то проблемы с подписанием бумаг на развод возникнуть не должно.
Слава Богу, юг Франции совсем близко, на самолете до Марселя, а там он возьмет в прокате машину, и сможет спросить сам, глядя в ее глаза... Кстати, какого цвета у нее глаза?
Он до отказа выкрутил руль и развернул громоздкий автомобиль в обратном направлении. Теперь он ехал, не торопясь, перебирая в голове строки прежних писем, которые знал почти наизусть. Нет никакого сомнения, что она лгала ему в деталях. И это были существенные детали, очень важные, решающие почти все. Но все-таки... Он тоже лгал ей, нет, даже хуже. Он утаил правду, не сказал того, что должно было перевернуть всю их жизнь, разрушить стену, навести мосты через их сомнения. И, останься она рядом, сколько лет тянулась бы эта связь до того момента, как они оба пресытились бы друг другом? А теперь она разорвала этот порочный круг, вытащила его из душной норы, заставила поверить, что еще можно что-то изменить, не оглядываясь на опыт прожитых лет.
Старуха стояла под прозрачным куполом модного зонта на углу дома, окутанная пеленой непрекращающегося дождя. Джип просветил яркими фарами улицу насквозь и затормозил напротив запертых монастырских ворот, утопая колесами в груде смытых с деревьев листьев. Водитель, подняв воротник, выбрался из теплого нутра машины, пересек тротуар и припал руками к стене, ощупывая осыпающийся кирпич, потом, обнаружив какой-то одному ему известный знак, присел на корточки позади машины и принялся шарить в высокой траве. Его упорные поиски увенчались успехом далеко не сразу, но все же он нашел то, что искал, победно потряс своей находкой в воздухе, обращаясь то ли к Богу, то ли к невидимому собеседнику, и утер кожаным рукавом мокрое лицо. Старуха удовлетворенно кивнула, словно ответила, и, опустив ниже зонтик, отправилась в проулок, шаркая высокими резиновыми сапогами, с чувством удовлетворения от исполненной миссии, а он все стоял перед запертыми воротами монастыря, задрав голову вверх и глотая дождевые капли.
- Вот и хорошо, вот и славно! - твердил он, сжимая в ладони найденные ключи от их совместной квартирки с окнами на запад. - Придется лично сказать ей, что так не делают. Не уходят просто в никуда, без объяснений. И все эти глупости с эмиграцией и французским мужем... У нее всегда была особая тяга ко всему французскому. Впрочем, это не страшно. Она всего лишь женщина и может себе позволить маленькую слабость к пустым безделушкам... И даже к китайским чашкам, черт бы их побрал!