Этот зимний день казался псу длинным, тягучим, как случайно ухваченная с сосисочным огрызком жвачка - и так же настойчиво налипал на клыках, и так же трудно было от него избавиться. Но вот подошел к концу и он. На исходе этого предвечернего часа свернется скука и пустота буднего дня, в котором малочисленные пассажиры стекали в теплый зев подземки или вытекали из него неспешной, тоненькой, прерывистой струйкой, больше схожей, пожалуй, с капелью (скорей бы весна!). Скоро утихнут ленивые, тягучие голоса ларечниц, которые пока еще гулко и вяло окликают друг друга и сквозь надрывную зевоту бесстыдно обсуждают мужей - собственных, чужих и государственных - прямо из своих застекленных коробок, уснащенных церковными принадлежностями, чулками, печатными пряниками и изданиями, фармацевтическими и косметическими поделками - всей той житейской трухой, что предназначена людям, которые вынуждены жить - ищут бога, заботятся о красоте и здоровье, питаются телесно и духовно - в метро (а на работе только работают, а дома только спят).
Пес, одуревший от безделья, сонного тепла и своеобычного непрочного уюта подземелья метро, выбрел, позевывая, на улицу. Зимой смеркается рано, и блекнущее небо скупо припудривало площадь перед входом в метро манной. Мелкие снежинки неохотно расставались с ним и лениво планировали на землю. Тусклым янтарем пошли зажигаться изнутри уличные ларьки и магазинчики. Пара стылых полупустых автобусов и утлая старушка-маршрутка тихонько дремали, будучи не в силах отъехать от остановок, не заполнив прежде утроб теплыми усталыми людьми. Морозно, покойно, грустно: мир до сотворения человека, когда богу было так одиноко.
Двое мужчин вышли из метро и, переговариваясь на диковинном языке, состоящем из технических терминов и площадных слов, направились прямиком к пивной палатке. "Холодненького парочку, девушка! - с удивлением услышал успевший иззябнуть пес. - И чебуреков". Последняя фраза в значительной степени заинтересовала его, он осторожно приблизился к приятелям и интеллигентно и ненавязчиво уселся поодаль, чтобы они не решили чего доброго, что пес попрошайничает или, того хуже, подслушивает. Они и не решили, занятые мужским разговором и холостяцкой вечерей под чернильно-синим небом с ледяными брызгами рождающихся звезд. Вполне удовлетворившись остатками чебуреков (и мясной начинки перепало!), пес потрусил обратно к метро. Скоро, уже совсем скоро начнется. Час пик.
Как всегда, все началось вдруг. Вдруг ветер сдернул сонный полог с дремлющей площади, и погнался за редкими прохожими и пустыми пакетами. Вдруг ожили и принялись канканировать снежинки, неудержимо множась - небесный повар щедро сыпанул манны и принялся энергично ее помешивать. Вдруг насторожились и нетерпеливо затряслись, урча, в предвкушении долгожданных гостей автобусы и маршрутные такси. Вдруг словно бы ярче загорелись огни фонарей и ларьков, охорашивая заснеженное пространство. Последние хлопоты хозяев перед балом, и даже птицы - голуби, вороны, воробьи и чета синиц - которых вся эта суета, в сущности, мало касалась, приняли в ней посильное участие: срываясь с насиженных за день мест, забросив поиски пищи, они бестолково заметались над площадью, хлопая крыльями и причитая на все лады. И наконец, вдруг...
Вдруг перестали биться о морозный воздух двери-вертушки, выпускавшие (вот еще только что!) скудные стайки хитрецов, опередивших час пик, - и застыли прочно, подпираемые бесчисленными плечами и руками вытекающих из них людей. Чудовищная, зыбкая, шевелящаяся лернейская гидра толстым туловом зашуршала по переходу, зазмеилась шестью своими шеями из дверей с надписью "ВЫХОД", чтобы, причудливо виясь и переплетаясь, обернуться множеством очередей на автобусы и маршрутки. Сравнительно малочисленные путники, живущие в пешеходной близости от станции, вынуждены были хитроумно лавировать и плутать среди этих шипящих голов, для того чтобы выбраться на свои тропы. Сонная предвечерняя тишина мгновенно была съедена зудливым гулом множества голосов - говорили о погоде, о зарплатах и начальниках, о болезнях детей и родителей, о ценах на бензин, хлеб и книги. Матерились. Целовались. Уже почти черное, но все еще прозрачное небо затуманивалось и согревалось паром, клубящимся изо ртов, ноздрей и сигарет. Люди возвращались домой.
Девушка в смешной вязаной шапке с какими-то оранжевыми ушами вышла из метро как всегда - когда час пик уже был на излете. Теплая пасть подземки выдохнула ее на мороз к уже предвкушавшему ежевечернюю встречу псу.
- Привет, дружище! - приглушенно, сквозь объятия толстого, мягкого, доброго шарфа, в чрезмерной заботе своей окутавшего ее лицо едва ли не до самого кончика носа, заискрилась девушка. Пес тоже заискрился и дружески ткнул ее носом в коленку - ставший привычным ритуал приветствия был завершен. - Пойдем общаться?
Вопрос был риторическим, поэтому пес не стал кивать или как-то иначе выражать свое согласие, а повернулся и первым двинулся к месту их вечерних молчаливых бесед - серой, избитой беспощадным временем гранитной стене, вот уже не один десяток лет честно подставляющей свое грубое, шершавое, надежное плечо как козырьку станции, так и нуждающимся в том людям. Стена укрывала от ветра и привечала в любое время года и суток задумчивых курильщиков, располовиненных влюбленных со счастливым ожиданием скорого воссоединения в шальных, подернутых блаженным безумием глазах и разных, самых разных людей (кто-то кого-то ждет, кто-то обменивается рукопожатиями, документами, деньгами и впечатлениями о прошедшем или грядущем, кто-то пьет пиво или курит, оттягивая возвращение домой или нежеланную поездку, кто-то собирает бутылки, окурки и милостыню). Хорошая стена, приветливая, исповедальная - стена плача, стена поцелуев, стена случайных, но самых трогательных и страшных откровений. Сколько таких откровений приходилось выслушивать псу, нередко избираемому на роль исповедника за всепонимающую молчаливость, внимательные глаза и неподдельный интерес к собеседнику в них - редкие, драгоценные качества в человеке, чаще, увы, встречающиеся у собак.
Ежевечерняя церемония общения пса и девушки была дружески проста и незатейлива, без лишних слов: ведь настоящим друзьям не обязательно говорить, для того чтобы поговорить по душам. Девушка иногда задумчиво курила тоненькие, словно игрушечные, сигаретки (но не сегодня - холодно), иногда - пышной весной или пыльным летом - задумчиво тянула из маленькой, словно игрушечной, бутылочки пиво и редко говорила, чаще молчала, глядя куда-то очень далеко, много дальше бесконечного неба и бесконечных звезд - внутрь себя, роясь (пес почти видел это) в грудах чего-то разноцветного, драгоценного и хрупкого, и не знала, что с этим делать, кому это показать и подарить. Но сперва девушка всегда доставала из сумки сверток с соскучившимися за день от своей ненужности бутербродами и угощала пса колбасой, хлеб же при этом отправлялся обратно в сумку дожидаться своей участи. Колбаса была очень вкусной, но пес любил девушку вовсе не за это... Ну, не только за это (все-таки колбаса была очень вкусной). Его больше интересовало вот это разноцветное у нее внутри, и пес не понимал, как другие этого не видят или видят, но не ценят, не понимал, почему, по какому праву девушка несчастлива. Но она обязательно столкнется со своим счастьем, думал пес, ведь хороший человек рано или поздно обязательно с ним сталкивается. А в том, что девушка именно хороший человек - кто же усомнится? Разве может быть плохим человек, отдающий колбасу со своих бутербродов собаке возле метро?
Уже совсем вечер. Небо приготовилось ко сну, укрывшись черным пологом и оставив звезды-ночники, чтобы никому не страшно было спать. Угомонился снегопад. Страшная лернейская гидра часа пик давно распалась на нестрашных усталых людей и, совершив отчаянный последний рывок - автобусом, маршруткой или пешком - растеклась по уютным и неуютным домам. Теперь из метро исходили, обращаясь в пешеходов, нечастые пассажиры. Иногда они замечали грустную девушку с собакой и весело или неодобрительно, в зависимости от возраста, характера и вкуса, поглядывали на ее шапку - но чаще проходили, пробегали и проплетались мимо, погруженные в свои мысли и дела, мечтая о горячей ванне, горячем ужине и горячем чае. Девушка тоже начинала об этом мечтать, пес видел это и, оттягивая пусть и недолгую, до завтра, разлуку, бережно и тепло дышал на ее иззябшие маленькие руки.
Прошла немолодая измученная женщина со скрипучей сумкой-тележкой, набитой до опасной бугристой круглости - наверное, с электрички (рядом платформа пригородных поездов), привезла с дачи последние запасы осеннего урожая. А может, подумал пес, в ее огромной сумке лежит, едва помещаясь, этот, уже почти прошедший, долгий день, бережно собранный по уходящим минутам, даже секундам - они отшелушивались одна за другой, падали на землю, а женщина поднимала и складывала в свою истертую клетчатую сумку, просто потому что любила порядок. Юная девица в нелепой ушастой шапке, сидящая на корточках в столь поздний час у метро, на холоде, с приблудной собакой - это был непорядок. Женщина угрюмо покосилась на девушку, в ее глазах легко читалось: "Нынешние! Была б ты моя дочь....".
Молодая подгулявшая мамаша на шпильках-небоскребах и в легкомысленной курточке протащила упирающегося ребенка, чрезвычайно заинтересовавшегося псом и пожелавшим усыновить его:
- Мама! Собачку! Хочу собачку!
- Отстань, сейчас получишь у меня! - привычно пообещала мамаша, но угрозы своей в исполнение не привела, не могла привести, потому что свободная от горячей ладошки сына рука была укладисто занята банкой джин-тоника и сигаретой одновременно.
Пронесся полоумным лохматым циркулем оглушенный наукой студент, отмахивая гигантские шаги тубусом. Порхнула сияющая, слегка подшофе, женщина с грудой букетов и подарочных свертков. Проплелась пара трясущихся маргиналов, спорящих ломкими хриплыми голосами о приоритете интеллигибельного или сенсибельного метода познания ("А я тебе говорю - транс-цен-дент-ный!"), существенно уплотняя зимний воздух густыми водочными парами и бранными словами - для придания веса тончайшим невесомым в своем отвлеченном изяществе аргументам. Прошел молодой человек в приличном кашемировом пальто, на ходу натягивающий поверх приличных замшевых перчаток чудовищные серошерстяные рукавицы, изукрашенные неведомым мастером то ли зелеными мухоморами, то ли пятнистыми лягушками - не разобрать.
- Ну, мне пора, - сказала псу девушка, поднимаясь, и дружески потрепала его на прощанье обеими руками за уши.
Она ушла, все еще погруженная в свои мысли, как всегда, не замечая, что вслед за ней двинулся и пес - он всегда провожал ее до дому, с первой же их встречи три года назад у этой самой стены, в такой же снежистый зимний день, - с первых бутербродов и первого разговора. Тогда девушка пожаловалась псу на свою неприкаянность, грустно иронизируя и над собой и, как она выразилась, над "тщетой жизни". Пес узнал, что она таит в себе художническое призвание, но учится - чтобы радовать родителей, которые так ее любят, - на экономическом факультете Университета, удостоенном тут же презрительного звания: "школа торгового ученичества" и добитом увесистым латинизмом "Vanitas vanitatum et omnia vanitas".
- Суета сует, понимаешь? - доверительно перевела она псу. - И все это суета и маета одна. Ты не подумай, что я возомнила себя великой художницей, гордыня там, стяжательство славы... Мне родители говорили: "Вдруг таланта не окажется". Да и пес бы с ним, ой, прости, - спохватилась девушка и извинительно потрепала пса по загривку, - бог бы с ним, с талантом! Окажется, не окажется - пустые разговоры. Но что мне делать с тем, что вот у меня в голове непрерывно образы разные рождаются, а в голове-то они жить не хотят - иначе с ума сойти можно - они наружу просятся, плачут, приказывают, плоти требуют: кто бумаги, кто глины, кто дерева. А времени-то, времени где на все взять? Я пока на первом курсе только, но родители уже красный диплом предвкушают. А сколько эта экономика времени отнимает, не продохнуть! Ни минутки свободной - где уж тут рисовать. Вот и рисую, где придется - везде: на лекциях, на семинарах, в читалке, в метро, даже на экзаменах, пока отвечать не вызовут. Представляешь, все нервничают, дозубривают, успокоительное даже пьют, - а я рисую, вот тех, что нервничают, дозубривают и успокоительное пьют и рисую, - они такие занятные бывают, такие лица! Ты знаешь, и сейчас бывают лица средневековые, бывают ренессансные, барочные, разные, даже кубистические, правда. Вообще, прогресс этот пресловутый, глобализация, урбанизация, модернизация (что там еще у них?) лиц не портит. Да, людей портит, а их лица - нет, они остаются средневековыми, ренессансными, барочными. Красивыми, в общем. Что-то увлеклась я, извини. - Пес, завороженный, слушал, всем своим видом выражая заинтересованность. Ему и правда было интересно. - А после Универа, уж конечно, работа по специальности. Что-то такое, - она пощелкала пальцами, подзывая определение, - престижное, экономическое-экономическое. Карьера - а как же! Родители такие надежды возлагают на меня, придется оправдать, я же их люблю. - Она вздохнула. - Мрак какой-то. Черная дыра вместо будущего. В свободное время, говорят, порисуешь. Какое свободное время, на пенсии, что ли? Как Бабуля Мозес? Мне всего 18 лет, а мне уже предлагают всю жизнь прожить как прелюдию... Ну ладно, дружище, пойду я домой. Спасибо тебе - хорошо поговорили. Может, и завтра увидимся?
Увидимся, махнул хвостом пес, обязательно увидимся. С тех пор они встречались почти каждый будний вечер. А пес еще и незаметно провожал ее домой, заинтересованный ее странной судьбой, одной из многих схожих, наверное, но для него в тот вечер обретшей воплощение в этой грустной улыбчивой девушке в артистически-клокастой кроличьей кацавейке и самовязной шапке с оранжевыми ушами. Они сдружились и дружат так вот уже четвертый год. Уже трижды сменяли друг друга среброволосая ледяная надменница зима, нежная хмельная девчонка весна в зеленом сквозистом платье, буйнокудрявое зрелое лето, сбрызнувшее загорелые запястья своими любимыми духами (разнотравье и теплая пыль в сердце аромата, плавящийся асфальт и бензиновые пары в шлейфе) и, наконец, грустная рыжая осень с нечастой и оттого драгоценной солнечной улыбкой и глазами на мокром месте - а девушка и пес все сидели вечерами у неизменной стены, даря друг друга вниманием. За эти годы они оба повзрослели и погрустнели, умножая скорбь познанием мира, но унынию не поддавались, умея отыскать в грустном - веселое, в плохом - хорошее.
И теперь, три года спустя, пес привычно брел за серокроличьей спиной с оранжевыми ушами. Делал он это из опасения пропустить по недосмотру что-нибудь важное в жизни и судьбе своей давней приятельницы - что-то чудесное, что вполне могло случиться с ней на той сокровенной тропе, что вела от метро к ее дому. Протоптанная многими поколениями пеших путников, она притулилась под мшистым боком старой железнодорожной насыпи, отгородившись от нее древесной ширмой. Это была особая тропа - таящийся от случайных взглядов непосвященных людей анахронизм, тихоимком существующий в геенне мегаполиса и бросающий последнему укромный вызов своей колдобистой растрескавшейся недоасфальтированностью и задумчивыми купами деревьев и кустарника по обеим сторонам. Осенью в этих волшебных кущах приветственно кивали пешеходам загоревшие за лето до красноты рябиновые гроздья, к зиме они обращались в снегирей, красными одинокими ягодами рассаживавшихся по кипенно-белым снежным декорациям. В мае пели соловьи. Эту тропу вовсе не портили, но придавали какой-то особый романтический шарм бетонные худые заборы и старые гаражи, уютно уснувшие вечным сном за кулисами деревьев.
Этой дорогой пользовались не то чтобы редко - ею, скорее, пользовались редкие люди. Дело в том, что путь до метро можно было существенно укоротить. Для этого нужно стрелой пронизать насквозь гаражный городок, ютящийся отшибисто на задворках маленького сонного района, а затем, без труда взобравшись на укатанную временем железнодорожную насыпь, промчаться по рельсам до переезда, пересчитывая суетливыми ногами шпалы и опасливо ожидая сердитого окрика старенького маневрового тепловоза, изредка выползающего из своей берлоги поразмяться. Спринтерский забег по асфальтовой дорожке. Все! Вы - в метро! Скорей! Пока двери не закрылись - в вагон! Там переведите дух, подсчитайте сэкономленные минуты, а затем - бодро ввинчивайтесь в суматоху большого не смыкающего ни днем, ни ночью глаз города. Удачи Вам!
А потаенная кружная тропа в сторонке манко поджидала своих путников - как верных, так и случайных: иные никуда никогда не спешили, или не спешили только сегодня, иным хотелось подумать или помечтать, а кто-то оттягивал, как мог, встречу с нежеланными людьми и учреждениями, чтобы потом лукаво объяснить свое опоздание вечным бичом Москвы - наземными заторами ("Вы же понимаете, Маргарита Ивановна, пробки, пробки... Да, транспортный коллапс!"). Некоторые шли на поводу у собственной обуви, возмущенно уносившей своих хозяев от сугробистых или слякотных межгаражных стёжек на более или менее надежно утоптанную дорогу.
Девушка - пес знал это - всегда ходила этой тропой, ведь ей всегда было о чем подумать и помечтать. Вот и сейчас она отдалась во власть волшебной дороги - пусть кружит как хочет, все равно в конце концов выведет к дому - всегда выводит. Чем для нее была эта позабытая большим городом тропа, пес не знал, но догадывался, хорошо изучив свою приятельницу и прилепившись к ней своим маленьким, но вместительным собачьим сердцем. Может, в ее воображении эта разбитая старая тропинка была дорогой, вымощенной желтым кирпичом, - и девушка все надеялась, что она выведет ее, наконец, к Изумрудному городу, за прозрачными стенами которого живут прекрасные люди с прекрасными сердцами и прозрачными помыслами, но дорога все приводила и приводила ее к серой панельной девятиэтажке, где на седьмом этаже ее поджидали любящие родители и ненужные тягучие разговоры о будущем девушки, которое так ясно видели родители, и вовсе не видела она сама? Может быть. Во всяком случае, девушка часто останавливалась, внимательно всматриваясь то в корявое дерево, то в скрюченный от холода и старости одинокий лист, не пожелавший осенью быть как все и демонстративно оставшийся висеть на ветке, то в нимб одинокого фонаря - она словно ждала, что вот-вот свершатся таинственные метаморфозы и укромная тропинка с несколькими деревьями и кустами по бокам обернется вдруг волшебным лесом, и запоют райские птицы, и снег окажется сладок, как сахарная вата, и распустятся подснежники и ландыши.
Пса настолько увлекла собственная фантазия, что он даже лизнул снег на пробу - нет, снег как снег. И партии райских птиц исполняют крикливые утки, что каждую зиму на своем общегородском утином совете вновь единогласно постановляют вместо теплых краев зимовать здесь, на маленькой речушке, которую и тропа, и железнодорожная ветка перешагивали небольшим двухэтажным мостом. Уже которую зиму утки едва ли не со всего города заполоняют скромную, ничем не примечательную речку, словно беженцы тихий городок - кричат на непонятном языке, ищут пропитания, сорятся и мирятся, по весне женятся и обзаводятся детьми, а летом на реке остаются лишь коренные жители, залетные же гости каникулы предпочитают проводить на родине, на своих родных речушках и прудах. А что касается подснежников и ландышей, так их тут отродясь не водилось. Пес мотнул головой, усмиряя разбушевавшееся воображение, и вновь сосредоточился на маленькой фигурке в куцей шубейке. Девушка шла, как всегда, медленно, погруженная в свои мысли - а мимо взапуски проносились редкие прохожие, торопясь домой - к тапочкам, ужину и телевизору. Некоторые из них перешептывались с телефонами, и все как один упрямо смотрели себе под ноги, словно там было что-то поинтереснее деревьев, уток, звезд, людей и собак.
Между тем вновь заснежило - да как! Снегопад рухнул так, словно кто-то наверху, в горних заоблачных высотах, открыл окно, да и вытряхнул из огромного небесного ушата весь снег, что остался от сегодняшней нормы - эй, вы там, внизу, получайте, чего за день недополучили! Девушка остановилась, как вкопанная, и метнула голову вверх (так что пес даже испугался, как бы она не отвалилась), чтобы увидеть, наконец, как выглядит тот, кто это сделал - а КТО это сделал, она, уж конечно, знала, только вот поймать его облик ей никак не удавалось. Девушка как-то доверила псу одну из своих сокровенных тайн: с детства и по сию пору она все надеялась, что, если посмотреть на небо ровно в тот момент, когда упал дождь, снег, град, или щедрая рука неожиданно выкатила золотой кругляшок солнца в хмурый серый день, - быстро, как можно быстрее, немедленно задрать голову,- то можно успеть увидеть, как он (Он) захлопывает небесное окно, спеша укрыться от людей, не дожидаясь их благодарности или недовольной ворчливой хулы. Может, в этот раз получится? Пес мысленно пожелал ей удачи. Да и кому увидеть, как не ей - она же художница, с такими Бог накоротке. А люди продолжали бежать мимо, уставясь себе под ноги и досадливо отмахиваясь от назойливой снежной мошкары, и лишь еще одна фигура, мужская, замерла под фонарем на мосту, подняв к небу голову - элегантная кашемировая спина, элегантные ботинки и элегантный портфель в серошерстяной рукавице, украшенной неведомым мастером то ли зеленым мухомором, то ли пятнистой лягушкой, вторая рукавица козырьком приставлена ко лбу - обладатель кашемировой спины, ботинок, портфеля и небывалых варежек защищает глаза от атакующего их снега, и, наверное, тоже пытается выяснить, кто несет ответственность за это феерическое снежное безобразие.
И то хорошо, подумал пес, что хотя бы у двоих человек из десятка глаза в небо смотрят. И почему это люди готовы смотреть куда угодно - под ноги, внутрь себя, на экран телефона, в книгу, в зеркало, даже вот изредка на небо - только не друг на друга? Вот эти двое - она в смешной шапке, он в дурацких варежках - в небеса, олухи, смотрят, и даже не подозревают о взаимном существовании, хотя каждый день одной дорогой ходят, живут рядом. Почему их пути пересекаются, а глаза - нет? Неужели непонятно, что они просто обязаны хоть раз - на всякий случай, вдруг это окажется нужным - посмотреть друг на друга, а не только на такие, пусть даже и прекрасные, вещи как дерево, птица, собака или звезды? Может, вот сейчас, когда они оба стоят и надеются ухватить глазом и постичь разумом Того, Кто снег с неба сыплет, - Он нашепчет им то, о чем сейчас с такой доверчивой надеждой думает пес?
Не нашептал. Первыми очнулись серые рукавицы с лягушками-мухоморами и потянули своего хозяина - скорей, скорей, холодно же! - в одинокую теплую квартиру. Девушка еще немного помедлила, с тщетной надеждой всматриваясь в черное безответное небо - авось приоткроется все же дверка горнего града, - но потом, отчаявшись, дернула свою ни в чем не повинную шапку за оранжевое ухо и продолжила путь, подбадриваемая недовольным кряканьем заждавшихся своего ужина уток. Она дошла до середины моста, извлекая из сумки хлебные остатки бутербродов и купленный по дороге кирпич "Дарницкого" - каждый вечер девушка пыталась накормить бессчетный утиный народ пятью хлебами, а они галдели и хлопали крыльями по воде - то ли благодарили, то ли ссорились из-за лучших кусков.
Девушка наблюдала, как утки внизу перечеркивают, ухватисто кидаясь вплавь за очередной порцией съестного, помилованную льдом-завоевателем водную гладь в середине реки, и по ее маленькой, скругленной лохматой шубой фигурке было видно, что она охотно осталась бы на этом мосту навсегда - щипать из хлеба корпию для уток, слушать отдаленные вскрики пригородных поездов и думать о разном, например, о том, что звезды - они как снежинки, а снежинки - как звезды, холодные и сверкающие. Одинокие, они тоже иногда чувствуют себя забытыми и никому не нужными, будто кто-то потерял их в необъятном черном космосе и не заметил утраты - столь незначительной она показалась в тот миг. Ведь эта девушка, понял пес, она тоже потерялась в бурливом, нелепом, бестолковом мире, словно большеглазый испуганный ребенок в торговом центре - и никто не возьмет за руку, не спросит ласково: "Кто ты есть?", не объявит громогласно откуда-то сверху (все будут задирать головы, как будто так лучше слышно) ее робкий, но уверенный ответ. И встревоженные родители услышат этот непререкаемый монарший эдикт и поймут, наконец, - вот, это их дочь, она нашлась, ах, а они и не заметили, что потеряли ее, она же все время была рядом, пока они присматривали и покупали для нее судьбу на вырост, на будущее.
Хлеб закончился. Снег почти закончился. Девушка стояла на мосту, глядя вверх, путая снежинки и звезды. Ей не хотелось идти домой.
Все же пошла. Посмотрев на часы, вздохнув, еле передвигая ноги, - нахохлившаяся угрюмая шуба, вислоухая погрустневшая шапка, растерявшая разом весь свой оранжевый задор, прощальный взмах руки уткам: "До завтра!". Незамеченный, пес проводит ее до самого подъезда - как всегда. Посмотрит, как вспыхивают и гаснут, словно подмигивая ему, желтые глаза многоэтажных человечьих конур и подумает о том, что за каким-то из этих окон на седьмом этаже сейчас стоит его знакомая девушка, и видит внизу во дворе одинокий снег, одинокий фонарь и одинокую собаку. Потом она, наверное, переоденется в домашние старые джинсы и свитер - молча, с серьезным лицом - и пойдет, наконец, на свою Голгофу - на кухню, где ждут ее заботливые родители, поздний ужин и разговоры, тягостные в своей неизменности. Как в институте? Как курсовая? Ты не запускай, не запускай - красный диплом зарабатывай, чтоб уж наверняка в аспирантуру. Конечно, Михаил Иванович, если что, поможет, но ты и сама... Мне Софья Марковна говорила, что в аспирантуру при Управделами Президента устроить может. Так что ты учись, дочка, учись, обеспечивай себе будущее - ты же умница у нас... Кивает, привычно соглашаясь, односложно отвечает, утешая и радуя родителей задумчивым, серьезным видом, и думает лишь о том, как переступит сейчас порог своей комнаты, накормленная, расспрошенная и отпущенная, наконец, с богом, - и, стряхнув сонную одурь чужого мира, проснется в своем. Этот ее мир несерьезен, но вдумчив, весел, но и печален, здесь хаос и гармония обнимаются в вечной битве, здесь черное - не всегда черное, а белое - никогда не белое. В этом мире читают хорошие книги, слушают хорошую музыку, смотрят хорошие фильмы, рождают хорошие мысли. Здесь умеют видеть безобразное в красивом и красивое в безобразном - столь ценное качество для того, кто не терпит ярлыков, что написаны рукой какого-то неведомого всезнайки-педанта и прикреплены ко всему на свете аккуратными аптекарскими резинками. Этот мир упорядочен беспорядком - завален карандашами, кистями, мелками и красками, выстлан разноцветными лоскутками и обрезками меха, залит тушью, подцвечен акварелью, заштрихован углем и сангиной, измазан глиной и свечным воском, усыпан древесной стружкой. Девушка занимает в этом мире должность бога-творца - она лепит, рисует, вырезывает обитателей и, порывшись в волшебном сундуке, выбирает для каждого душу, чтобы тут же нежно вдохнуть ее во всякую тварь - будь то человек, собака, птица или куст. А экономика со всеми ее дисциплинами и понятиями, в обычном мире заслоняющая собой горизонт, мешая разглядеть, что там, вдали, есть еще, если есть, - здесь съеживается до нескольких учебников и тетрадей на книжной полке и предпочитает помалкивать.
Спокойной тебе ночи, пожелал пес девушке, уж во сне-то никто не будет тебя уговаривать не заниматься глупостями и взяться за ум - бросай ты этот ум и берись за глупости! Во сне можно все. Во сне можно быть кем угодно, и делать что угодно - пес знал это точно. Ему тоже снились сны, и это было прекрасно - за какие-то несколько часов можно было прожить целую жизнь. Чужую жизнь, прекрасную или страшную, но всегда интересную, и никогда не знаешь, что будет в конце. Собственно, как это и случается нередко в обычном, дневном мире - вот только въявь чужую жизнь зачастую приходится тянуть весь отмеренный тебе путь, и нет той счастливой уверенности, какая бывает порой в сновидении, что ты вот-вот проснешься и станешь, наконец, собой.
Однажды псу приснился страшный двойной сон. В этом сне он гнался за кошкой - в этом сне он был кошкой. Азарт охотника, хулигана и воинствующего ксенофоба - панический страх жертвы, не понимающей, за что ее преследуют. В итоге, погнавшись за собой, пес загнал себя на дерево - и тут-то и началось самое страшное. Наступил тот предпробужденческий миг, когда отлетевшая поразвлечься душа, наскучив своей ночной (или, что тоже нередко бывает, дневной) свободой, стучится клювом в окно, желая вернуться домой, в теплое нутро спящего, - и сновидец вроде бы начинает догадываться, что все, что его окружает сейчас - сон, бред, но еще не вполне уверен в этом. Так и пес, кошкой порскнувший на вершину огромного дерева, вдруг ясно осознал, что он на самом деле - собака и запаниковал. Собаки не лазают по деревьям! Как же теперь спускаться?! Паника длилась ровно одно, но бесконечное, мгновение: пока блудная душа, поджимая крылья, протискивалась на свое место, чтобы послать, наконец, разуму сигнал "СОН!", - дабы тот, очнувшись, в свою очередь толкнул изнутри тело, императивом "ПРОСНИСЬ!" избавляя пса от кошмара. Диковинный сон! Придя тогда в себя, пес - философский склад ума, миросозерцательный, ничего не попишешь - даже немного поразмышлял о символичности этого жутковатого сновидения. В который раз удивляясь причудам человеческой натуры, он подумал, что люди в жизни, как он давеча во сне, частенько загоняют сами себя на дерево, с которого не смогут слезть, но поймут это слишком поздно, когда уже забрались так высоко, что путь назад отрезан - ничего не вернуть. И сидят, сидят остаток жизни на неуютной, неприветливой, не своей ветке, открытые ветрам и холодным дождям, с серыми грустными лицами, утешаясь лишь воспоминаниями.
Однако пора было возвращаться к метро. Как знать, может, сегодня удастся услышать или увидеть что-то интересное, или встретить кого-нибудь из старых друзей. Бросив прощальный взгляд на засыпающие окна, пес отправился в обратный путь.
Тропа в этот поздний час отдыхала, пустопорожняя - почти все пешеходы разлетелись по своим гнездам, лишь утки продолжали гомонить на реке под мостом. Пес окоротил их солидно и негромко - мол, пора бы уж и поуспокоиться, ночь на дворе, честные твари спать ложатся. Утки притихли было, напуганные начальственным лаем из темноты, но стоило псу вновь тронуться в путь, обложили его таким насмешливым кряканьем, что пес только порадовался отсутствию свидетелей: обидно быть посмешищем для глупых птиц, вдвойне обидно стать при этом объектом сочувственного внимания публики.
Отматывая заснеженную тропу неспешными лапами назад, к реке, пес брел, задумчиво свесив морду и хвост, пока не столкнулся неожиданно нос к носу со своим закадычным приятелем и идейным антагонистом - псом-пустолайкой по имени Диссидент. Он сам так назвал себя, и кличка мало-помалу прижилась среди собак, хоть большинство из них и не понимало, что она значит. Будучи завсегдатаем ближайшего комплекса складских помещений (под особым контролем он, разумеется, держал выгрузку-погрузку мяса и мясных изделий), Диссидент еще безымянным щенком обрел себе пример для подражания в лице дяди Хэма - кандидата философских наук и отставного преподавателя в одном из московских технических ВУЗов, а с давних перестроечных пор и навечно - пожилого горько-усмешливого сторожа со множеством служебных функций (сторож, приемщик, экспедитор, король грузчиков, их просветитель и духовный наставник). Дядя Хэм привечал вольных собак вроде Диссидента и богатых духом, но нищих телом студентов, что подрабатывали, преимущественно по ночам, грузчиками. И тех, и других он подкармливал тушенкой, хлебом и разговорами. Пес как-то заглянул из любопытства к нему на склад и поразился, до чего похож Диссидент на своего кумира - оба бородаты, косматы, сердиты зраком. Такой же бородатый в сердитом свитере, с запредельным взглядом много повидавших глаз царил на стене бытовки, куда сторож пригласил пса на домашние котлеты (его дочь прекрасно готовила).
Диссидент, полагая основными принципами существования большинства людей суету, маету, колготу и бессмысленное копошение, презирал все человечество за исключением немногих его представителей, за которыми он признавал способность мыслить - таких он уважал, к таким он прислушивался. Напитавшись до косматых своих бровей разговорами дяди Хэма и его интеллигентных грузчиков, радикал и хулиган Диссидент отправлялся на подвиги - он называл их "хэппенингами Несогласного" (что бы это ни значило). Излюбленных акций было две - помечать чертог Госбезопасности на Лубянке и облаивать митингующих независимо от их политической окраски и требований. В первом случае Диссидент преследовал простую, наивную и даже трогательную цель - он представлял себе, как кипучая от ненависти к палачам и сострадания к жертвам неназываемая в приличном обществе влага проникает аж до самых пыточных подвалов, разъедая и унося без остатка боль и страх, угнездившиеся в старых стенах. Он вкладывал в этот акт всю душу, всерьез полагая, что смывает, хотя бы частично, самый главный грех человечества - беспрерывное уничтожение себе подобных. Что касается митингов и демонстраций - Диссидента просто-напросто раздражало, что люди там так злобно, бессмысленно и нерезультативно лают друг на друга, и он пытался их вразумить, крича во всю свою луженую собачью глотку: "Да заткнитесь вы, наконец, пустобрехи! Заткнитесь и в себя загляните - вы же ужаснетесь! Все вы сволочи первой марки!". Впрочем, митингующие часто принимали его лай за поддержку своей политической программы и пытались одобрительно потрепать его по загривку или прикормить - он не давался, космато хмурился, и, сердито рыкнув на прощание, удалялся с достоинством, оставаясь гордым и независимым. Диссидентом, как он его себе представлял.
С псом они были дружны, хотя и частенько спорили - Диссидент считал, что его приятель поэтизирует человечество, как ученый-медиевист чумную, вшивую и кровавую эпоху средневековья, в которой, если разобраться, ничего такого уж прекрасного нет. Он вообще был очень образован, ведь склад, куда он наведывался послушать своих обожаемых студентов, был настоящим университетом - там за разгрузкой-погрузкой обсуждали разные волнующие юный ум премудрости мироздания будущие физики, философы, историки, филологи, математики, уже в студенчестве вынужденные примерить латаное-перелатаное рубище, которое, как известно, заменяет российскому ученому академическую шелковую мантию по причине недостаточного финансирования науки в стране, иными словами - стипендии и родительских дотаций не хватало на книги и пиво, вот и приходилось подрабатывать. Наслушавшись ученых бесед, Диссидент любил щегольнуть перед знакомыми собаками мудреными заковыристыми словечками вроде "корреляция" или "агностицизм", пса же, чью позицию добродушного и участливого созерцателя человечества он не одобрял, именовал не иначе как "адептом философской антропологии".
- Привет, старик! - хмуро, по обыкновению, рявкнул Диссидент. - Все за людьми шпионишь, философ-антрополог? И чего интересного? Мечутся, как микроблохи по макрособаке - лучше б постояли, о душе подумали.
- И ты здравствуй, Диссидент, - махнул хвостом пес. - Они и думают. Иногда. Некоторые. Их-то я и ловлю.
- Ну-ну, ловец душ! Да все они упыри, мразь и быдло! Небокоптители! - Диссидент был, как всегда, категоричен. - Нет, ну бывают, конечно, исключения, - неохотно снизошел он.
- Вот именно, - мягко согласился пес. - А ты куда путь-то держишь?
- В наш колбасный цех, говорят, сырье подвезли - да еще там сегодня пара студентов на ночной выгрузке, - вездесущий Диссидент облизнулся, предвкушая лакомые огрызки мяса и интересных разговоров. - Ну, старик, бывай!
Дружески боднув пса огромной косматой башкой на прощание, Диссидент двинулся по направлению к колбасному цеху, представляя, должно быть, как эта приземистая бетонная избушка вот-вот обернется для него мрачной, величественной трапезной средневекового университета, где нехитрая грубая пища приправляется гулко-сыпучей каменной солью латыни - студиозусы (по слухам, этой ночью подкормить свои кошельки явятся двое будущих юристов) за пивом наверняка примутся диспутировать по вопросам права.
Посмотрев вслед Диссиденту, одинокой лохматой тенью скользнувшему по тропе и обложившему неугомонных уток такой бранью, что те от ужаса, должно быть, моментально впали в летаргический сон до самого утра, пес вновь двинулся своей дорогой - к метро, "ловить души", как выразился его приятель.
Несмотря на поздний час площадь перед метро никак не могла заснуть - припозднившиеся люди, то и дело выбегающие и выползающие из грохочущих недр подземки, не давали ей задремать, поминутно стаптывая с нее снежное уютное одеяло и отгоняя сон дребезжанием своих назойливых голосов. Площадь терпела, оцепенело моргая подернутыми дремотной дымкой фонарями - привыкла за много лет.
Пес неспешно стек по ступенькам в зевающую (устала за день, и то сказать: впускай-выпускай вас, никто даже спасибо не скажет) пасть перехода - как там дела? Часа пик нет и в помине - неведомый гений уже перестал бешено вращать ручку своего волшебного киноаппарата, властно заставляя людей-статистов въявь рапидно мельтешить ногами и - для смеху, что ли? - копошливо переваливаться по-пингвиньи, - то ли устал, то ли попросту наскучил этим занятием. Теперь ручка крутится все медленнее, лениво, спрохвала. Замедленная съемка грозит вот-вот обернуться покадровой - людей все меньше, движения все копотливее, голоса все тише. Оператору уже хочется спать, - как и намаявшейся за день площади, как и нахлопотавшимся за день птицам, как и людям - намаявшимся и нахлопотавшимся за день. Спать, только спать, а все остальное: тревоги, важные новости, выяснения отношений, ужины при свечах, проверка домашних заданий, вопросы "что делать?" и "кем быть?" - все завтра, завтра, утро вечера мудренее, спать хочется. Однако, находились, конечно же, люди, - человечество так пестро, с умилением и почти отеческой гордостью ученого-исследователя подумал пес, - которых необходимость выговориться - пожаловаться, похвастаться, выплакаться и отсмеяться - настигала и в ночное время суток. Здесь все зависело как от самого человека, так и от обстоятельств, в которые он добровольно, насильно или по собственной беспечности оказывался погружен. Тогда человеку позарез требовался собеседник, предпочтительнее - слушатель. Дома у человека все давным-давно спят, а если и не спят, то сердито ждут его возвращения ("Совесть есть у тебя? Ночь-полночь на дворе! Волнуемся!") - не выслушают, не оценят, не посочувствуют; лишь указующим строгим перстом - "В кровать!". А как спать с переполненной душой? И наутро уже не вспомнить, не уловить никак ускользающий хвостик вчерашнего важного - отгорело, отплясало, отболело.
- Ну, и что там у тебя вчера стряслось?
- Да так, ничего особенного.
И снова полезай в кабинку чертова колеса городской хлопотливой жизни - буднично ползи к зениту, не замечая с высоты, не ухватывая близоруким сердцем маленьких радостей и горестей каждого дня. А если ухватил все же - вот он, слушатель, сидит в переходе метро, ждет тебя - лопоухий, хвостатый, с внимательными глазами и чуткой душой. Трепетный коллекционер человечьих историй, пес благоговейно принимал их, рассортировывал, каждую завертывал в вощеную бумажку и одна к одной укладывал бережно в свою поместительную память: вдруг пригодится и со временем соткется из них - лоскуток к лоскутку, история к истории - полотно людской жизни, где можно будет найти ответы-картинки на все те, в самом деле немногие, вопросы, что так мучают человечество, и красной нитью будет уверенно вышита торная дорога к счастью.
Были у пса помимо давешней девушки и другие постоянные собеседники, добрые приятели, угощавшие, конечно, не только разговорами - однако сегодня никого из них он больше не встретил, удовлетворившись на сей раз просмотром калейдоскопа обычных для полночного времени человеческих образов. Подвыпившие граждане - неизвестно, горе или радость топились на дне первой рюмки, но о конечном продукте: спотыкливая походка, спотыкливая речь, спотыкливые заверения в вечной дружбе ("Собака, друг!") с непременным требованием уважения к себе - всегда говорят: "навеселе". Влюбленные, пьяные своим, особенным, хмелем - независимо от времени года он пахнет весенней грозой и мокрыми цветами. Измученные подневольные служащие - вырвались, наконец, от начальника-деспота ("Сколько надо - столько и будешь сидеть!.. А это я решаю - нормированный он или ненормированный!"). Преувеличенно-деловитые служащие выслуживающиеся, чьи лица, должно быть, даже во сне на всякий случай выражают пионерскую всегдаготовность - будто они не исключают, что шеф, татем проникнув в спящую квартиру, сдернет подчиненного с постели очередным ответственным заданием.
Заскучавший пес зевнул - пора спать, в самом деле. Снова в обратный путь - одинокий лохматый челнок! - по восклицательному знаку все той же укромной тропы к увесистой его точке - заботливо, хоть и скуповато подсвеченному автокомбинату, "порту приписки", как называли его окрестные собаки. Прекраснодушные работники автокомбината сквозь пальцы смотрели на то, что едва ли не все псы округи в любое время дня и ночи забегали сюда поесть, выспаться, позагорать в погожий день. Собаки отзывчиво расплачивались за это поистине звонкой монетой - заливисто облаивая каждого проходящего мимо ворот комбината (правда, при этом они улыбались и помахивали хвостами).
По дороге пес завернул к приятелю - тот состоял на складе настоящим, на цепи, при будке сторожевым псом, вовсе, впрочем, не похожим на сторожевого человека дядю Хэма и его последователя Диссидента: Служивый был гладкобок, степенен, увесист и харю имел самую что ни на есть номенклатурную. Однако он честно исполнял свой долг - его солидным лаем восхищались даже вольные псы, немного свысока относящиеся к нему из-за его цепи и будки, которыми он так гордился - заслужил. Служивый, однако, на беседу настроен не был, сообщив псу, что ночью он на вверенный ему объект, по собственной сиюминутной инициативе объявленный тут же режимным, не пропустит никого - даже друга.
- Да ты же сам меня сегодня утром звал, Служивый! Заходи, мол, поговорим, помолчим.
- Вот днем бы и приходил. А то, понимаешь, на ночь глядя... У меня ночью самая горячая пора, только и знай - держи ухо востро. Так что - нечего! - строго, телеграфно. - Не пущу. Мало ли что. Отвечай потом. Завтра приходи. Днем. Или утром.
- Ну ладно, тогда уж до завтра. Спокойной тебе ночи, Служивый.
- Да где тут... Все на мне, - вздохнул доверительно сторож. - На дядю этого вашего обожаемого Хэма надежды никакой - кого попало водит, всех облаять не успеваешь. Ну, пока!
На автокомбинате, как всегда, оставили, должно быть, специально для загулявших допоздна собак-квартирантов, жиденькую подсветку - ночник-ориентир, чтоб не заплутали по дороге домой. Уверенно бредя на малый свет этой путеводной звезды, пес добрался, наконец, до "порта приписки" и, поднырнув под забор, устроился на ночлег с комфортом - тихий приют, пропахший бензином и смазкой, согретый остывающим машинным теплом и неостывающим - человеческим...
Вскоре он уже спал. Ему снилось огромное полотно, сшитое из мириад разноцветных лоскутков искусной мастерицей - самой жизнью. Полотно жило и дышало - крошечные фигурки людей носились по нему, размахивая руками, флагами, портфелями, школьными ранцами, дирижерскими палочками, цветами, оружием; собаки лаяли на кошек - кошки шипели на собак с деревьев; утки учили потомство плавать - тех сносило течением, но они упорно барахтались; комары кусали людей, блохи - собак, слепни - коров, люди - друг друга; деревья рождались и умирали, бессмертные...
Здесь можно было найти ответы на все мучительные вопросы. И красной нитью была уверенно вышита торная дорога к счастью.
2.
Действительно, все так и было, каждый вечер: и старые домашние джинсы, и свитер, вытертый до прозрачности на спине, - след от ежевечернего несения своего тяжкого креста на кухонную Голгофу, - и поздний ужин, и заботливые родители. И разговоры - тягостные, вяжущие язык и парализующие волю; голова становится пустой и фарфоровой: ты превратилась (тонкая работа!) в китайского болванчика - кивни-улыбнись, кивни-улыбнись, кивни-улыбнись. Мерно, гипнотически, усыпляя родительскую тревогу и заботу о будущем дочери. Мечтая о том, чтобы, переступив, наконец, порог своей комнаты, стряхнуть с себя сонную одурь чужого мира - и проснуться в своем. Действительно, все так и было...
Девушка стояла у окна и видела внизу во дворе одинокий снег, одинокий фонарь и бредущую куда-то вдаль одинокую собаку. Посмотрела с укоризненной тоской на небо: тамошний пастырь так и не показался, хотя весь день паслись между небом и землей его крошечные лохматые овцы-снежинки, теперь они улеглись, наконец, спать, прямо под открытым небом - снежинка к снежинке, овечка к овечке - и соткались сами собой в огромное белокипенное одеяло, обнимающее утомленную истоптанную землю. Счастливых снов!
Окно, зевнув, укрылось узорчатой шторой - девушка отошла от окна. Комната сонно и хмуро глянула на нее: укладывайся уже, неугомонная, да свет выключай, спать пора, где Оле-Лукойе со своим сладким молоком? А Оле-Лукойе тут как тут - переливчатый кафтан не сказать, какого цвета, два зонтика под мышками, изысканный профиль с лукавым изгибистым носом и ласковым прищуром всеведущих глаз - грозит добродушно крохотной спринцовкой со сладким молоком; брызнет в глаза, чтобы те слиплись, дунет легонько в затылок: день кончился, вечер минул, хватит лотошиться, спи! Стоит себе на одной из полок стеллажа, забитого чудесным, необходимым для настоящей жизни хламом. Здесь вперемешку: книги - любимые и оттого, как это всегда и со всем на свете бывает, истрепанные; коробки, коробочки и коробкИ, таящие всевозможную плюшкинскую всячину (чего только ни потребуют прихотливые куклы у своей создательницы: слепила, вдохнула душу, спасибо, - ну так будь добра одень-обуй!); заляпанные краской, глиной и воском разномастные банки-дикобразы, щетинящиеся кистями, карандашами, вязальными крючками и спицами; папки с эскизами и планшеты; альбомы - и новенькие, мелово чистенькие, еще не начавшие жить (к таким и с карандашом-то страшно подступить - пугаются, еще больше бледнеют), и прожитые наполовину, и прожитые до последней страницы... Словом, чего-чего ни сыщешь на этих полках! И конечно, куклы. Вот Оле-Лукойе, например. А будущие куклы ждут, волнуясь и ссорясь в очереди, воплощения; но и здесь, увы, бюрократия: пока не соберешь все бумажки - эскизы, наброски, анфас, профиль, труакар, цветные, черно-белые, - не получишь тела и души, так и проведешь всю жизнь в двухмерном плоском пространстве альбомного листа, не узнав, каково это - когда тебя обнимают руки творца, с тем чтобы бережно поместить в многомерный мир.
Отмахнувшись от лукавого чаровника с его спринцовкой, девушка, все же позевывая, подошла к рабочему столу - там робко ожидал своей очереди, ничего не смея, словно стыдясь, что занимает так много места на листе бумаги и что на него извели столько грифеля, чиновник-мертвец. С лысинкою на лбу, с бумажками, как снег, в волосах и пучком гусиных перьев, выглядывающим из затертого рукава ветхого вицмундира, он просил лишь об одном: "Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?". Девушка ласково улыбнулась ему: не бойся, больше тебя никто не обидит, - потом, задумавшись, приписала карандашом внизу листа: "Жил в своей должности" - вероятный ориентир в поиске новых штрихов к образу и характеру призрака петербургского несчастливца.
Не выходили мы никогда из этой "Шинели", размышляла она, негодуя на трюизм, такой же сношенный, как вицмундир ее нынешнего героя, да к тому же так давно растерявший все пуговицы смысла, что неизвестно: были ли они вообще, или так просто - перебрасывали полую фразу с языка на язык, как пустотелый пингпонговый мячик. Не выходили, потому что так и живем в ней. Только у каждого шинель - своя. Машина, новый гаджет, тур на Мальдивы, туфли и зубы как у экранной профурсетки. Своя, восхитительно материальная, вожделенная цель, которая, может, вовсе и не стоит тех усилий и средств, которые затрачиваются для ее достижения - особенно моральных, когда человек болеет, мучается тяжкой душевной мигренью, завидуя, подсчитывая свои скудные средства и изыскивая возможности к их умножению. Оказывается, что главным является вовсе не то, чтобы шинель грела, мобильный телефон исправно работал, а машина ездила. "Две выгоды: одно то, что тепло, другое, что хорошо" - это для позапрошлого века, в нынешнем - вторая выгода давно уж вышла на первый план. И голодать ради шинели по вечерам, отказаться от вечернего чаю и свечей, ходить по тротуарам на цыпочках, дабы не истереть подметок, словом, жить по средствам, - тоже позапрошлый век. Тренд сезона - жить в кредит. Титуляшки двадцать первого века - мелкосошные важные чиновники и офисный планктон. В потрепанных вицмундирах и худых сапогах, они из своих потрепанных квартир ездят в департаменты на невероятных машинах и достают там из своих худых карманов невероятные смартфоны, живут совершенно "в своей должности", вовсе не полагая, однако, себя несчастными или обиженными, любовно поглаживая свои новенькие эрзац-шинели, закутавшись в них, так что ни души, ни глаз не углядеть. Но эти неинтересны девушке, этих ей не жалко - а тот интересен, того жалко.
- Сошью тебе шинель не хуже петровичевой, - пообещала она, сердобольно поскребывая лысинку на скорбном бумажном лбу титулярного советника. - И никто ее у тебя никогда не отнимет.
Однако пора было спать: не иначе как Оле-Лукойе все же сумел тихонько подкрасться сзади и дунуть нежно в затылок - голова совсем отяжелела и мечтала о подушке. Какой из двух своих волшебных зонтов раскроет он этой ночью?..
... Маленькие пушистые овечки планировали с неба, отталкиваясь крошечными хрустальными копытцами от звенящих звезд, а снизу на них смотрели пасущиеся снежинки; вдруг накрыло их всех черным бархатным колпаком - будильник-надоеда, честный бескомпромиссный служака, сыграл подъем. Проснулась. Подошла, сонная, к окну, бросила досадливый быстрый взгляд на виновато умолкший будильник: зачем разбудил? Мир еще не сотворен. Как кончился вчера к ночи - пустой, угольно-черный, мертвый - так и не начался сегодня к утру, не пробудился еще богоотчим словом. Хотя - девушка потерла глаза - вот, пожалуйста вам: снег, горка, деревья. Уже существуют. Но брейгелева зима еще пуста - девственный снег ожидает охотников и собак. Дождется непременно - дети и собаки и впрямь охочи до этой горки. Бегают, размахивая хвостами и ведерками, кричат друг на друга весело и заливисто, особенно по выходным. Но сейчас - девушка вздохнула - будни. Опять. И опять бежать. Только не к горке - к детям, собакам, простому веселью, - а по ровной укатанной дороге с перевалочными пунктами-полустанками А и В (университет, библиотека) к величественному златоогнистому вокзалу Блестящей Будущности - коварного многоликого города, который заботливо и продуманно построили на песке ее родители. Блазнительный и сияющий для них, к ней он повертывается, безжалостно усмехаясь, совсем иной стороной - там мрачно, тягостно и тревожно.
Соткались из морока зимнего небытия два голубя - сели беззвучно на жестяной наружный подоконник, умягченный снегом. Взворковали негромко, словно совещаясь шепотом о чем-то. Девушка легонько поскребла стекло, деликатно давая понять, что у их интимной беседы есть невольный свидетель - и прекратилось голубиное тихоговорье, перестали вертеть головками и знобко ежиться: обернулись к ней и смотрят прямо в глаза. Жутковато стало - молчат, глядят, словно ждут ответа на неизреченный вопрос, очень для них важный.
- Кто вы? - тихо шепчет девушка, испуганная и очарованная. Порхнуло в голове читанное где-то, когда-то - о небесных вестниках и даже (глупости это все, правда?) о душах умерших. А они все смотрят, и миг растянулся лакрично. Спрашивают о чем-то. - Я не знаю, - отвечает она робко, прижимая руки к груди, - честное слово, не знаю.
Поверили, выскользнули из оцепенения, улетели прочь - искать ответа в другом месте. Медля окунуться в мутные будни той жизни, которую родители называют реальной, к которой постоянно призывают свою странную дочь, девушка еще немного постояла у окна, глядя вслед улетающим птицам. Она вспомнила вдруг, как в детстве целое лето, - так получилось, что они с бабушкой провели его в городе, - кормила голубей из окна кухни. Ей очень хотелось их приручить. Сначала голуби срывались в испуге с грохочущего жестяного подоконника, едва заприметив, как из окна выпрастывается детская рука с увесистой черствой горбушкой. Однако девочка была терпелива: она стала оставлять заботливо раскрошенный - не подавитесь от жадности, всем хватит, я еще вынесу, - хлеб на наружном подоконнике. Вскоре голуби смекнули, что на их улице праздник: открылась настоящая птичья столовая, - и, оккупировав приветливое подоконье, без страха взирали, как маленькая сестренка милосердия - ангел, ангел! - щедрыми порциями дарует им насущный хлеб. Наедятся житных и ситных крошек, полетят, сытые, к богу - рассказать, как там внизу у его тварей житье-бытье протекает, упомянут непременно и о маленькой кухмистерше. И тогда бог - неважно, есть он или его, как говорит папа, нет - обязательно скажет своим пернатым воркотливым вестникам, что она - добрая, и разрешит им есть хлеб из рук ее. Так и случилось - к середине лета голуби, испросив, должно быть, наконец, высочайшего позволения, уже вовсю боролись за право склевывать крошки с ее ладоней. Они даже норовили залететь в кухню, что невероятно сердило бабушку: теперь не только оба подоконника, снаружи и внутри, были изукрашены птичьим пометом - и кухонный стол пострадал от их коготков, и даже горшок с алоэ глупые птицы один раз скинули на пол.
Девушка - повзрослевшая, погрустневшая - улыбнулась воспоминанию, стоя у холодного темного окна. А что было дальше? Ничего. Эксперимент был прерван в разгаре. Ведь это было последнее лето перед поступлением в первый класс школы - последнее, по-настоящему счастливое, лето, когда тебя еще не втиснули с двумя-тремя десятками других детей, как и ты, насильно лишенных в один миг права свободного выбора друзей и занятий, в тесную и душную классную комнату, даже днем залитую мертвенным электрическим светом - солнце и ветер здесь не в чести. Восторженные и испуганные первоклашки, еще вчера жившие каждый своей маленькой важной жизнью, выдернуты всезнающими учителями из пестрого нерационального калейдоскопа детства - хватит, наигрались, теперь поучимся быть взрослыми. Дети быстро учатся. К их удивлению выясняется, что они разные - взрослые показали им, что есть двоечники и отличники, красивые и некрасивые, хулиганы и ябеды, богатые и бедные, Монтекки и Капулетти. И как-то вдруг оказалось не важно, что Катька из третьего подъезда - отличная девчонка, добрая, веселая и тоже любит собак. Гораздо важнее, что ей родители подарили мобильник и золотые сережки, а сама она на тройки еле тянет - не пара она теперь тебе, и ты это ясно понимаешь, хотя и скучаешь по той дружбе. Вздыхаешь, но прилежно учишься быть взрослым. Твое поведение с самого начала будут придирчиво оценивать по пятибалльной шкале - но не научат, что хорошо, а что плохо, просто не найдут на это времени. Отнимут бездомного котенка, выдерут из судорожно сжатого кулака голенастого, с трудом настигнутого кузнечика, выкинут драгоценные "чертовы пальцы", выменянные тайком на бабушкины - настоящие стеклянные! - бусы, а взамен, чтоб руки были заняты, всучат какое-нибудь знамя, или барабан, или даже скрипку. Оденут школьной формой, подменят все цветные мелки одним огромным - за всю жизнь не испишешь - белым, укажут, куда и с кем сесть - и ты, оказавшись, со своим превосходным зрением и верткой шкодливой натурой за первой партой рядом с унылым козявчатым недоумком, не в силах что-либо изменить.
Потом пойдут перекидывать тебя из рук в руки - учителя в школе, учителя в институте, учителя в профессии, учителя в жизни. Вколотят в тебя изустными скороговорками какие-то истины: и не дадут времени все это обдумать - придется поверить им на слово. Они образуют твой ум, преподадут множество уроков полезных и бесполезных, научат всему кроме самого главного: кто ты есть? Как это - жить человеком? Как его в себе посеять, как ухаживать, как поливать и чем подкармливать, чтобы пошел в рост? Как его сохранить?
В далеком дошкольном детстве у тебя было полно времени, чтобы познавать - теперь ты едва успеваешь узнавать. Тебибайты ненужной информации из чужих уст, бумаг и блогов - а ты сам? Что ты сам - познал? Что от котенка пахнет молоком, что пойманный с трудом кузнечик щекотно ерошится в кулаке и что "чертовы пальцы" гладкие и приятные на ощупь? Этого мало для жизни, но лимит времени, отпущенный на познание, истек тогда, в детстве, когда ты был мал, и ум твой был мал - как это несправедливо!..
- Ну, сколько можно копаться! Опоздаешь ведь! - Это потерявшая терпение мама сердито стучит в дверь. - Вот всегда с тобой так: что ни утро - трагедия пробуждения.
- Иду-иду! - Девушка, наконец, отошла от окна и ото сна, оторвалась с неохотой от размышлений и от жизни - от своей, настоящей, восхитительно реальной для нее самой жизни, но, увы, пустой и лишенной смысла для самых близких ей людей. Почти каждый день вынуждена она оставлять эту свою жизнь дома, как уходящий по делам хозяин любимую собаку - знает, что та будет тосковать и плакать, но ничего не поделаешь - должен, обещал, нужно. Ну, прощальный взгляд на встревоженную предстоящей разлукой комнату - маленькое вместилище огромного мира, и - пора! Пора оставить за дверью эту, живую, жизнь и шагнуть в ту, механическую, холодно сверкающую металлом ладно пригнанных деталей, с четким и мерным ходом, - ту, которую считают реальной многие люди.
Задрапировав лицо стандартной улыбкой комсомолки-физкультурницы из старой кинохроники, она бодрым маршем отправилась принимать водные процедуры, отсалютовав на ходу родителям: "Доброе утро!". В ванной, не выходя из роли, многократно отразилась в зеркале и в струях воды этюдами советского художника Самохвалова к его неосуществленной картине "Радость жизни". Набирая обороты, влетела, умытая и причесанная, на кухню, где была наскоро накормлена ворчащей, что все давным-давно остыло, матерью, и, объятая шубой и ушастой шапкой, напутствуемая советами и благопожеланиями родных, выбежала, наконец, из квартиры, звонко и жизнеутверждающе грохнув дверью. Затем спарадировала вниз по лестничным маршам, мысленно ритмизируя печатный шаг речитативом с плаката советского художника Дейнеки: "Работать, строить и не ныть! Нам к новой жизни путь указан!..", - ворча при этом, не слишком, впрочем, сердитым шепотом, на мать, опять чудесным образом вдавившую в переполненную сумку ненужные бутерброды...
Скромная подборка румяных шедевров соцреалистической живописи к первому этажу, увы, закончилась, что было вполне закономерно, поскольку здесь девушку встретил стылый, грязный подъезд, нищенски освещенный катарактической лампой (последней, единственной, что постеснялись или просто еще не успели украсть), которая позволяла разглядеть замусоренный пол и площадные слова на заплеванных стенах - но не ступеньки, ведущие к выходу; поэтому искать его пришлось на ощупь - такая вот символическая картина заката социализма.
Стремясь поскорей выбраться из этого зловонного, такого материального в своей безобразности мира, девушка решительно толкнула дверь - та, охнув, выпустила ее наружу. А снаружи все то же - торжественный притихший мир в терпеливом ожидании сотворения. Вдохнула щедрую порцию морозного, пахнущего пока лишь небытием, воздуха; внесла свою малую лепту в процесс миросозидания, сотворив облачко пара на выдохе, и неторопливо, осторожно, почти на цыпочках, чтобы не разбудить раньше времени не существующую еще толком землю, отправилась в свой путь. Спешить не нужно - девушка предусмотрительно вставала пораньше, ради того, чтобы каждое утро своими глазами наблюдать, не уставая удивляться, чудо рождения, или пробуждения - ведь в сущности это одно и то же - вселенной.
А между тем волшба уже началась. Материализовывался исподволь городской воздух, подгущаемый запахами бензина от сонно урчащих машин, разбуженных своими сонно урчащими хозяевами, спешащими на работу; клубами пара из ноздрей, сигарет, ртов, уже торопливо бормочущих что-то в телефоны; густыми напористыми струями молочного дыма из дальних заводских труб. Рождались звуки: хлопали дверцы, скрипел снег, исподтишка погавкивала собака, наскоро выведенная на утреннюю прогулку. Самих труб, заводов, машин, людей, телефонов, собаки пока не существует, их не видно - не объявились еще из ночного морока. Даже в своей собственной явственности девушка усомнилась было, хотя вот - и снег скрипит под ботинками, и сумка бьет по боку, и мороз незаслуженно обижает щеки сердитыми щипками.
На речке слышны кряканье и плеск незамерзшей воды: это утки-сотворцы, ныряя, достают для демиурга-волхва со дна ил и глину - строительные материалы для творения мира и всего сущего. Вот слеплены верхним гончаром и уже завиднелись при мягком свете фонарей нарочито небрежно проработанные (non-finito гениального скульптора, превосходящего даже Микеланджело) фигурки прохожих, пунктирно бегущих по заснеженной тропе, и птиц, рассевшихся по вынырнувшим из ночи деревьям; тщательно проработанные изящные миниатюры, предусмотрительно, чтобы всякий мог разглядеть, помещенные под фонарями, - смятая сигаретная пачка, оброненная пуговица, выпавшая изо рта удивленного ребенка розовая жвачка; наконец, и вовсе необработанные сумрачные комья гаражей и складов.
"В общем, все то же, что и вчера вечером, что и всегда, всю зиму", - думала девушка, разглядывая эти шедевры. - "И не лень ему каждый вечер погружать нас в небытие, а потом создавать каждое утро заново? Все равно утро от вечера сейчас не отличишь... Тут ведь где-то голубятня вроде..."
Какая там голубятня - поди поищи ее близорукими зимними глазами! Громады небрежно затушеванных углем кубов по обеим сторонам тропы - где склад, где дом, где голубятня? Вот придет весна, приведет с собой, наконец, рассвет, раздаст всем зеленые очки - тогда и голубятня выплывет изумрудным городом, зазвенит любовной воркотней своих ухоженных обитателей, а пока - сколько ни щурься, не углядишь. Скорей бы весна!
А мир уже жил, как мог, на ощупь, все еще не в силах поднять тяжелых дремотных век. Созданный прежде всего другого свет - стылый, оранжевый, мерцающий свет фонарей - изо всех своих слабых сил старается отделиться от зимней аспидной тьмы. Зимой у фонарей много работы, - пожалела их девушка, - но ничего: отдохнут летом, прикроют воспаленные глаза и будут слушать соловьев и шорох ветра в пахучих зарослях сирени. Твердь и вода, суша и растения, пожалуйста, - существуют; ставим галочки. Но твердь небесная мягка - задрапирована черным бархатом. Вода, напротив, - тверда. Почти повсюду - лед. Суша, укутанная снегом, - мокра, если коснуться ее мягкого белого покрывала босой ладонью; а есть ли в самом деле суша под снегом - неизвестно, можно лишь верить. Растения - не растут, спят, умерли до весны, - стоят темно-серыми грустными купами, как пыльные кулисы в провинциальном старинном театре. Так, что там дальше по списку - небесные светила? Подняла голову наверх: есть, галочка, - звезды. Наверху завтракают сырным ломтем луны, кругло откусывая помаленьку, запивая черным кофе беспробудного неба - скоро доедят совсем. Стало быть, пока только звезды и лунный огрызок. А главное светило? Не скоро еще оно выползет из своей берлоги, утвердится на обрадованном небе уверенно, надолго, - и растопит лед, осушит сушу, нежно и настойчиво пробудит растения, птиц, рыб и пресмыкающихся, животных и человека...
Неожиданно девушка, зазевавшись, почти уткнулась в неожиданное препятствие. Человек? Девушка остановилась, пораженная: облачная борода, всемудрые глаза, скрижали Завета в венозной натруженной руке - не человек это, а усталый, до изнеможения поработавший над созданием мира Саваоф. Зажмурилась крепко, отгоняя морок. Открыла глаза - просто старик в потрепанной куртке с толстой книгой под мышкой. Извиниться и пойти дальше...
Снег бойко хрупал под ботинками и сапогами, механическими роботовыми шагами влекущих безвольных, спящих на ходу людей навстречу будней суете. Один за другим они обгоняли девушку - их спины ныряли в темноту, - а она все не спешила покинуть тропу, с детским любопытством разглядывая новенький, свежо пахнущий первым днем творения мир...
Перрон был так же густо населен людьми, как и "Страшный суд" Микеланджело, - и даже неподалеку выкатывал глаза и топорщил усы смуглолицый Харон, держащий на плече нечто длинное (весло?), завернутое в парусину и пленку - оно-то и вызывало гнев пассажиров-грешников. Они возмущались - Харон огрызался. Поворачивался то к одному, то к другому,- и тогда грешники, сгрудившись, хором подавались в сторону, страшась оказаться на пути траектории весла.
В вагон, несомненно, снабженный секретными отсеками, ведущими в другие измерения (иначе каким образом в иные часы в него могло войти, а потом выйти столь невероятное количество пассажиров?) девушку внесла и укладисто стиснула со всех сторон молчаливая угрюмая толпа, составленная из однообразно одетых и разнообразно пахнущих, уже с утра усталых, людей. Книгу из сумки она достать загодя не успела, поэтому ей, опутанной по рукам и ногам прочной паутиной давки, - чаровной пелены пережитого на утренней зимней тропе откровения с глаз не смахнуть, носа не почесать, съехавшей набок шапки не поправить, - пришлось заняться привычным делом, единственно, пожалуй, возможным в столь жалком положении, а именно: вертеть любопытным носом во все стороны - что читают другие?
Где-то внизу розовая шапка с большим помпоном, пахнущая клубничной жвачкой, читает, шмыгая носом, учебник химии - едет, самостоятельная, в школу. Золотой пуховик-неприкрывайка с золотыми волосами и ногтями, бьющий наотмашь душным шлейфом знойных, не по возрасту, духов, - глянцевый журнал с золотоволосой, пучегубой и пучегрудой красоткой без возраста на развороте. Пожившая затхлая дубленка в теплом платке и старомодных очках - религиозную брошюру. Другая дубленка, поновее, побольше размером, сторожко прижав к увесистой груди сумку, с растопыренными угрожающе локтями и ежистыми взглядами по сторонам - сентиментальный роман о нежности и любви. Газета - под кепкой с перегаром и тяжким сопением. Мужские куртки - с мужскими детективами, женские - с женскими. Ничего интересного. Хотя...
Слева от девушки черный кашемировый рукав - легкий запах лосьона после бритья - с выглядывающей из-за пазухи (не отыскала кармана вследствие давки) нелепейшей, но, очевидно, очень теплой, рукавицей с зеленым узором держит том из какого-то собрания. Всмотрелась, но едва успела прочесть: "... стряхнув шинель, разделся, лег, но долго он заснуть...", - как кашемир перевернул шелестнувшую страницу - едва ли не носом. Евгений - уважительно догадалась девушка - бедный тот Евгений, чьи мечты, смысл жизни, разум жадным языком слизнуло стародавнее ненасытное наводнение, вымыло душу, оставив - и то на время - лишь пустую оболочку. Девушка, почувствовала, как что-то натянулось где-то внутри, где-то посреди - то ли в голове, то ли в сердце: тронешь - зазвенит. Вот, кажется, и еще один петербургский несчастливец, протиснулся неясной пока тенью в ее жизнь: она уже мысленно делает наброски, жалея о том, что нельзя повернуть поезд вспять, добежать до дома, перемахнуть гигантскими шагами все лестничные пролеты, не доверяя медлительному старичку-лифту, влететь в квартиру, схватить книгу с полки, перечесть медленно и вкусно, изрисовать кипу бумаги в поисках идеального для воплощения образа. Но - пока всего этого нельзя. Никак нельзя. А вот мысли - с ними не совладать, они не знают слова "нельзя": посыпались неудержимо одна за другой, как бусины из разжатого кулака, заскакали по тесно сдвинутым плечам загипнотизированных движением поезда и чтением ерунды пассажиров. Подбирай их скорей, складывай в пустую сигаретную пачку, после нанижешь - станут бусы. Такие же красивые, как те стеклянные разноцветные бабушкины, безвозвратно обменянные в детстве на "чертов палец": как ни поверни - сияют. Как бриллиант, только проще и лучше. И с этой-то, взрослой, ниткой мыслей можно играть сколько угодно, вертеть так и этак - ни за что не порвется; нужно только не полениться бусины подобрать, да леску покрепче найти.
Первая мысль была о бедном Евгении, который тут же потянул за собой - добрая душа, свой своего всегда выручит - и другого Евгения, куда как более одаренного судьбою вначале, но в злую для него минуту, однако, оставленного автором навсегда, безвозвратно: в эту минуту и он, должно быть, имел куда как бледный вид и был несчастен. Подходящая, кстати, компания чиновнику-мертвецу. Интересная могла бы составиться коллекция... Раскольников тоже почему-то пришел, умный безумец, смотрит... Затем - околпаченный марным, продуваемым всеми ветрами городом петербургский художник, увлекаемый своей Перуджиновой Бианкой в публичный дом. И из этого высосан разум, вынута жизнь, и из этого... Город, что ли, такой - людоед?.. Бледные умные лица... Промозглые ветреные ночи, подсвеченные желтенькими слабыми фонарями... Черная вода... Торцы... Дворцы... Творцы... Съездить бы надо туда... Посмотреть... Послушать, понюхать, потрогать... Попробовать...
- Ой, простите, пожалуйста!
- ...
Убаюканная ровными мыслями, ровным теплом и ровным стуком колес, прикорнула на соседнем плече - том самом, чернокашемировым, с томиком Пушкина. Плечо молча, вежливо стерпело и ее голову, и ее извинения.
- Вы будете сейчас выходить? - звонко поинтересовалась снизу розовая шапка с учебником химии.
- А сейчас - какая? - спохватилась девушка, причесывая мысли.
- Да, выйду... Химия - первым уроком? - догадалась сочувственно.
Розовый помпон судорожно кивнул.
Девушка хотела было сказать что-то ободряющее, но людская волна, - поезд подъехал, вагоны раззявили рты, - выплеснувшаяся из дверей, подхватила их обеих и увлекла на платформу, хлынула мощным потоком в переход. Одинокие смельчаки, вынужденные бросить вызов стихии - им нужно было именно здесь, на этой станции, всплыть на поверхность и продолжить свой путь наземными колеями - мощными гребками шли против течения. Розовый пушистый поплавок помаячил где-то впереди, меж увесистых китовых спин, потом пропал-уплыл, должно быть - навсегда. Ничего, подумала вдогонку девушка, барахтаясь в людском косяке, ринувшемся в глотку перехода, когда-нибудь узнает, что химия - это не самое важное в жизни. А может статься - самое важное. Это уж как жизнь нашепчет. Главное - услышать, и вот тогда придется решать, как дальше плыть - по течению, или против...
На первую лекцию она едва не опоздала. Влетела в аудиторию, на ходу подкручивая неподатливую ручку внутренней настройки, пытаясь поймать волну образовательно-экономического канала - а она все проворачивалась мимо и мимо, разноцветными сполохами интереснейших помех разнообразя эфир: вот первокурсники со страдающими лицами тащат антикварные лыжи, - физкультура первой парой, - одеты кто во что горазд: живописно будут смотреться на трассе длинная дубленка, норковый полушубок, солидное мужское пальто; вот их однокашники-счастливчики, освобожденные, должно быть, по болезни, от этих галер, сочувственно машут им вслед бутылками пива: набирайтесь, мол, здоровья, а мы за него выпьем; вот у Первого ГУМа пожилая преподавательница извлекает, улыбаясь, из своего тяжелого, набитого своими и чужими трудами портфеля пакетик с остатками вчерашнего ужина - угольная кошка на белом снегу, грациозно выгнув шею, с достоинством ожидает своего ежеутреннего завтрака. А девушка - мимо всей этой интереснейшей житейской пыли - в аудиторию, в свой экономический террарий.
И вот теперь древний преподаватель, похожий на пыльную тряпку, монотонно бубнит сухим, лишенным модуляций голосом - студенты непроизвольно качают в такт тяжелыми сонными головами. Девушка - свидетель и непосредственный участник этого массового гипноза - с улыбкой подумала, что он похож на гамельнского дудочника: и если ему вздумается выйти из аудитории - зачарованные дети пойдут вслед, на звук его скрипучего голоса. А спать хотелось невыносимо: в надежде обмануть стоящую на страже дремоту девушка таращила глаза на лектора и грызла ручку, чтобы занять раздираемый подкрадывавшимися один за другим зевками рот. Не очень-то это помогало, но под рукой всегда было испытанное средство от любой тоски, депрессии и просто скуки: есть перо, есть бумага - рисуй! Столь длительное разглядывание преподавателя на границе яви и сна принесло свои плоды - набрасывая ручкой узкое морщинистое лицо с вислым носом и запавшей верхней губой, она подумала вдруг, уж не с него ли писана была Брейгелем-старшим фигура Поста для картины "Битва Масленицы и Поста"? А что - возраст подходящий: лектору никак не меньше пятисот лет, вон - пыль веков на плечах и в морщинах, голос бесплотен, взгляд мертв. Просто он забыл умереть, или не сыскал на это времени, что и немудрено: ходит-ходит на работу много сотен лет - одной дорогой, в одном костюме, с одним портфелем, с одной кипой пожелтевших конспектов; того, что абитуриенты становятся студентами, студенты - дипломниками, словом, один курс сменяет другой, он не знает, не замечал: все мы для него на одно лицо. Загнанная великим нидерландцем в пленительные рамки его творчества, пририсовала: перевернутый улей на голове, пучок розог для нерадивых студентов в одной руке, пекарская лопата в другой, только вместо селедок - учебники. Вокруг - толпа студентов, то ли сонных, то ли слабоумных, с лицами-масками.
Неожиданный тычок в левый бок напугал правую руку - подволакивая за собой истекающую чернилами ручку, она дернулась прочь, стремясь удрать за пределы тетрадного листа, постыдно бросив на произвол судьбы недорисованную фигурку очередного безликого студента-статиста. Девушка досадливо повернула голову к соседке слева - та пулеметно строчила конспект, распластавшись от усердия на парте, хищно раскинув локти - правый поршнево ходил по бумаге, не зная устали и преград. Неожиданное препятствие в виде девушкина бока хозяйка локтя восприняла с негодованием, сердито глянула, отлепив по такому случаю кончик носа от бегущих строк своих записей. Эта блеклая, унылая девица не могла похвастаться наличием таких даров природы как фантазия и острый хваткий ум - зато эти качества в полной мере восполнялись невероятной усидчивостью и дотошностью. Даже у преподавателей, когда она обстоятельно, медленно и невыносимо нудно отвечала им на экзамене или зачете, сводило скулы от глотаемых зевков и тяжелели веки.
Отодвинувшись на всякий случай подальше, девушка с туманной жалостью посмотрела на радивую соседку: много там углядишь-то, в конспектах - ведь ничего же, кроме конспектов, а жизнь - она ведь вне. Набросала быстро на соседней странице ее узкое лицо с вислым носом и закушенной от усердия верхней губой - сверила с давешним рисунком: тот же изнуренный аскезой бесполый Пост-преподаватель, только без морщин. Пока без морщин. Пугающее сходство, а лет через тридцать грозит стать полным. Вот доросла до какой-то своей потолочной должности, благодаря все той же чугунной усидчивости - и барабанит день и ночь по клавиатуре артритными пальцами, карандаш за ухом, нос - в монитор врос, душа усохла, мир сдулся. Даже кошки, наверное, нет.
Ругнув себя за мрачные фантазии на тему соседкиного будущего ("Тоже еще Нострадамус!"), девушка исподтишка виновато взглянула на нее и увидела вдруг, что ее лицо тронуто нежной, своеобразной, неброской боттичеллиевой прелестью: тонкая розоватая кожа, словно припудренная золотой пылью, светлые легкие волосы, вырвавшиеся было на свободу из унылого конского хвоста, но то и дело заправляемые упрямыми тонкими пальчиками за уши, а сами уши крохотные, прозрачные, розовые. Пожалуй, может найтись человек, даже непременно найдется, который возьмет ее нежно за эти самые уши - да и выдернет из вороха конспектов и скучных книг, чтобы она узнала, наконец, как пахнут ландыши, как кричат дети, как облака плывут в лужах, как приятно бежать босиком по теплому асфальту под проливным дождем; чтобы убедилась, что над невзгодами можно смеяться, а от счастья - плакать. Хорошо бы так и было!
Зудливым комаром облетает голос преподавателя пыльное обшарпанное помещение, присаживается на плечи и носы дремлющих студентов - те досадливо отгоняют его: отстань, лети себе дальше. Уныло, голо, бедно в аудитории. Вспомнился огромный величественный византийский собор, частенько посещаемый девушкой в прошлом году: темно, гулко внутри, серьезные лица малочисленной паствы слабо освещены мистическими язычками пламени (у каждого прихожанина - по свече), на запрестольной стене парят, неторопливо сменяя друг друга, нездешние лики с вечными очесами. И кажется, подними ты голову - над тобою, надо всеми, надо всем - царит в невидимом куполе Пантократор, строг и прекрасен. Но зажегся свет, унеслись ввысь пыльные черные шторы - и храм обернулся обычной университетской аудиторией - голой и бедной; давешняя паства задувала свечи и доставала сигареты и телефоны; древние лики святых съежились до размеров слайдов, коими они и оказались, и любовно укладывались в потрепанные коробочки пожилой осанистой преподавательницей с царственной куафюрой и многомудрыми византийскими глазами с добродушной смешинкой на дне. Да, это было в прошлом году, когда девушка из любопытства наведалась наугад на лекцию к знакомым студентам-искусствоведам и - умерла, воскресла и осталась. Осталась на весь курс, на весь семестр. Ходила каждую неделю, с восторгом и бесстыдством изменяя своей постылой экономике; конспектов не вела - незачем, лишь впитывала слова и образы, свечу, однако, приобрела - чтобы быть принятой, хотя бы на время, хотя бы условно, в этот мистический орден адептов прекрасного; толстобокая свеча от лекции к лекции таяла, оплывая - а почти детское восхищение большеоко росло. Оказалось, что нужно так мало, чтобы стылая мертвая аудитория стала на пару-другую храмом (науки, ремесла или искусства - неважно) - просто преподаватель должен быть учителем, а студент - учеником, и тогда они могут все - разматывать время, сворачивать пространство, открывать и закрывать миры. Учитель и ученик. Так просто - так редко встречается теперь.
Зависть к искусствоведам щипнула было душу, но быстро отступила, махнув рукой: тоже поди маются иные, как и я, ведь в какой бы университетский коридор тебя не занесло в попытке наугад, на ощупь, или по подсказке родных и близких найти дверь в свою жизнь, - столкнуться лоб в лоб с призванием, попасть с первой попытки в свою колею всегда и для всех одинаково трудно, маловероятно, почти невозможно. Однако востроносая зависть вновь напомнила о себе, ехидно подмигнув: "А Питер?". Летний практикум студентов-искусствоведов в Петербурге, предмет мечтаний вот уже третий год. Напрошусь в этом году - твердо решила девушка - возьму и напрошусь. И утренние полусонные грезы-думы в тряском вагоне метро о петербургских несчастливцах и морочном городе-призраке вновь пришли на ум, и весьма кстати пришли - существенно утяжелили малыми, но весомыми гирьками вожделеемую чашу весов "за - против". Решено: этим летом - в Питер, за впечатлениями, тайнами и разгадками.
А пока - до лета еще спать и спать. Девушка оглядела аудиторию - и впрямь сонное царство: клюют носами или откровенно дремлют, лишь на задней парте украдкой подмохначивает тушью ресницы первая красавица курса, похожая на старинную фарфоровую куклу - очень дорогую и очень хрупкую. Творец не пожалел сил, таланта и времени - тщательно поработал над внешней отделкой этого лица, уснастив его всеми необходимыми деталями (нос, глаза, губы, брови, ресницы, родинки), каждая из которых - произведение искусства. Всякий ее волосок, должно быть, самолично скрутил-сплел он из золотой тончайшей проволоки, для глаз не пожалел превосходной бирюзы и черных алмазов, для губ - теплых кораллов из далеких морей, для зубов - скатного жемчуга из собственных сокровищниц. Сотворил ее, полюбовался - и спохватился, что поистратился, превысил смету; ну да ничего, уравновесим: ум придется дать помельче, душу пожиже, ничего, мол, страшного - за красоту-то всяко любить будут. И любят ведь. Сокурсники - восхищенно, сокурсницы - неохотно признавая поражение, очарованные против своей воли, преподаватели - снисходительно.
Лектор мучил доску, тыча в нее мелом, чертил какие-то диаграммы: и бесконечные извивы этих белых линий - приспешниц Морфея - тоже нагнетали сон. Мечталось о кофе - хотя бы и о том дрянном, что подают в студенческом буфете. Кофе там и не пахнет, кофеин там и не водится, но - эффект плацебо! Более того, глаза самопроизвольно широко распахиваются, едва этот щедро разбавленный водой ядохимикат оглушает вкусовые рецепторы: буфетчицы, вне всякого сомнения, добрые и рачительные женщины, знают, как разбавить, чтобы и студент не отравился, и навынос, домой, осталось - надоевшим мужьям в кипяток подсыпать: дешево и сердито, куда там аква тофане!..
После второй пары была большая перемена. Вот, наконец, и буфет; вот, наконец, и чудо-кофе.
- Даже "колу" умудряются разбавлять! Их бы в Сколково с такими-то деятельными мозгами! - Хрупкая большеглазая барышня, первейшая умница и гордость курса решительным манием руки отправила пластиковый стакан с очередной буфетчицкой инновацией в ссылку, на дальний край столика.
Девушка согласительно:
- И не говори! - махнула вилкой: из ее скудной порции салата ""Столичный"" виновато выглядывали и, устыдившись, вновь прятались за кубики картофеля и соленых огурцов несколько мясных крошек. - Специальная программа, наверное. Секретный метод стимуляции мозговой деятельности. Да и то сказать - студенты от века досыта не едали.
- "Сытое брюхо к учению глухо"?
- Ну да. Рассчитывают, верно, что бурчание в животах вызовет бурчание в головах. Цепная, что ли, реакция.
Девушка подмигнула всхохотнувшей подруге. Первейшая умница и гордость курса смешлива и беспечно талантлива. Ее голова, должно быть, как-то специально, ячеисто, устроена создателем - так, что все экономические дисциплины, понятия, цифры, буквы ровнехонько, аккуратно, будто бы сами собой, укладываются в нужные отделения и хранятся вечно - так что владелица всегда с легкостью и ловкостью поистине фокуснической может достать и предъявить почтенной публике любые сведения и знания вкупе с молниеносными выводами, расчетами и прогнозами. Леонардо экономики. Мощные напластования интеллекта - в изящной камеевой головке с серо-жемчужными нездешними очами, то ли потерянными, то ли, напротив, нашедшими что-то зыбкое, очень важное. Нашли - и пытаются теперь удержать это важное прищуром, ресничным частоколом. Отчаянная близорукость, а очков не носит - съедают неброскую красоту, от контактных линз глаза сами отказываются с плачем. И оттого, что они плохо видят видимое - всегда настроены на невидимое, смотрят поверх голов и лиц куда-то за, словно бы внутрь, в глубь всего. Каким близоруким людям предстает мир, когда они обезоруживают свои глаза? В любое время суток они, должно быть, видели бы Руанский собор таким же, каким видел его Моне, вооруженный кистью и смелостью?
- Сибаритствуете, барышни? - разлетелся к заскучавшим над гастрономическими несовершенствами студенческого буфета сокашницам enfant terrible курса - плут, хитрила и баловень. Шумно рухнул на свободный стул, расплескивая вкруг себя кофе и улыбки-неунывайки.
- Где ж тут сибаритствовать: кухмистерская-то наша скверновата, пожалуй, - в тон ему буркнула девушка, отстраняясь от едких кофейных брызг и ловя улыбку.
- Привередничаешь, мать! Желудки-то молодые пока, так что: голоден - ешь, авось переварит! Вот у меня друг есть - родители от армии отмазывали, так бумажную язву желудка ему купили, а как пошел поступать в институт - не приняли. Не берут с язвой на дневной-то - теперь, понятно, - надкусил со смаком заветренный до хрустящей корочки бутерброд, - почему. Заботу так проявляют. Пришлось, в общем, родителям опять раскошеливаться...
И, как это и бывало обычно, посыпалась из него словесная труха, словно из худого мешка. И друга-то, верно, никакого нет - придумал. Мастер на такие штуки. Сказитель Бажов. Мистификатор и гипнотизер. Авантюрист, граф Калиостро. И все ему всегда сходит с рук. Вступительное сочинение - сам рассказывал - начал со слов: "А.П. Чехов был не только хороший человек, но и писатель" - улыбнулись и простили. Хотя, может, и врет - не разобрать. Существует под девизом: "Se non ? vero, ? ben trovato". Упаси боже, если по завершении образовательного курса и впрямь по экономической линии пойдет: продавцом воздуха запросто заделаться может. Ведь талантлив, черт, умен! Заболтает, заморочит, заколдует - концов не сыщешь. Лишь прощальный бумажный всшорох: addio, доверчивые вкладчики!
- Загрустили... - Балагур-шутейник обнаружил, что слушательницы заскучали, оборвал свой плутовской роман (привет из давным-давно отшелушившихся веков современным, принуждаемым к тому отечественной действительностью, проходимцам!) о хлопотливых тяготах любящих свое чадо вертких родителях. - О несбыточном?
- Об избыточном, - черкнула на лице грустноватую улыбку девушка. - Еще полдня тут по аудиториям... Впитывать... Разбухла что-то современная экономическая наука - а во времена Адама Смита вся, небось, в одну-две книги помещалась.
- Э, мать! Во времена Адама Смита гусиными перьями скрипели - много ли там наскрипишь. А теперь - ширь, простор! Сантехника вчера вызывали - так он целую лекцию прочел по теории финансов. С огоньком, с матерком. Да он сам бы книгу мог написать, альтернативную, - а, может, и написал уже. Теперь-то, слава богу, времена иные - кто во что горазд кропают. И главное: пороги издательств, редакций там обивать не надо - теперь в Интернете все сразу можно и выложить. Даже душу. Только вот просмотров, боюсь, немного будет - кому сейчас чужая душа интересна. В своей покопаться - и то времени нет.
Первейшая умница курса иронично хмыкнула:
- Да ты философ и поэт, оказывается! Рубайат на досуге не пишешь, часом?
- Не пишу, - огрызнулся добродушно, разом погрустнев. Как рыжий коверный после выступления - гримулыбка смыта, в глазах неизбывная печаль. - Вот пьесы - писал. В отрочестве.
- Ого. А почему бросил?
- Почему? - Задумался на мгновение. - Потому что убить всех героев хочется - очарование юности спало, вокруг огляделся. Страшно стало. Вот и сбежал.
- В условный мир экономики от непростых мыслей простой жизни? - покивала девушка сочувственно, почти бессознательно набрасывая наскоро в тетради клоуна перед зеркалом. Смешной парик, смешной накладной нос. Грустные глаза, грустная спина.
- Именно. - Проследил за ее манипуляциями, усмехнулся. - Это, я так понимаю, ты меня изображаешь? Похоже. Ты, старуха, психолог, однако. Я, кстати, вот так перед зеркалом часто зависаю. Да нет, не любуюсь, - поспешил остановить рванувшееся было из глаз обеих подруг саркастическое удивление. - Просто чтобы убедиться, что я все еще существую.
Сокурсницы переглянулись, ошеломленные и тронутые свалившимся на них неожиданным откровением - повеса и буффон, который вот уже четвертый год веселит весь курс и преподавательский состав оказался лучше, тоньше и грановитей того шута, каковым его все видели. Или хотели видеть - поэтому наскоро, с первого взгляда определили его навечно в нишу, густо заселенную клоунами всех времен и народов, потому что не имели времени вглядеться в него пристальнее или попросту ленились, что, как известно, непозволительно для души, если уж тебе выпало счастье ею обладать. А клоуны-то всех времен и народов - все разные. Наш вот оказался с грустинкой. Чарли Чаплин, а не Бенни Хилл. Что-то подобное, впрочем, девушка, со своей уцепистой художнической натурой, и подозревала.
- С неожиданной стороны ты сегодня открылся, - призналась первейшая умница курса, доверчиво распахивая близорукие глаза. - Не всегда ты, значит...
Огрызнулся, смущенный тем, что они застали его душу неодетой:
- А ты - всегда? Все хоть часок в жизни мучаются, себя ищут. Хотя ты-то, похоже, нашла: ты ж у нас на курсе всем головам голова. - К нему вернулся прежний легкий тон всеобщего любимца и острослова - вновь засиял уверенно и ровно. - Адам Смит в.., - нырнул под стол, - джинсах.
- Тогда уж Ева Смит, - фыркнула смешливая отличница. - А вообще, ты прав во всем, кроме одного: я тоже ищу, как и все. И красный диплом, карьера, что там еще, министерский портфель?.. Все это - отнюдь не предмет мечтаний. Моих, во всяком случае.
- А что - предмет? - заинтересовалась девушка.
- Семья, - застенчиво призналась отличница - потупившись и почти шепотом. - Муж, дети. И чтобы муж один, а детей и собак - много.
- И герань на подоконнике, - услужливо подсказал вернувшийся в привычное настроение остряк-неунывала. - Ну, ты даешь, подруга! Нанесла ответный удар, прямо сказать - удивила. А я-то думал - ты жрица Экономики. Целибат, самоотречение... А тут - муж, дети, герань.
- Я про герань не говорила!
- Ну, фикус, - не унимался он. - С такой головой, с такими талантами - и вдруг фикус!
- Да какой фикус!
- Ну, столетник! Какая разница. С такой головой!
Мимо их столика индюшачьим важным шагом выступали неторопливо двое студентов-сокурсников со схожими надутыми физиономиями, одним на двоих прозвищем, одной на двоих мечтой и, вероятно, одним на двоих будущим. Магриттовы статисты - только котелков не хватает. Оба, как всегда, были в почти одинаковых серых костюмах, однако, не забывая о том, что они студенты, сиречь народ веселый, свободный, чуждый условностей, - галстуков не надели и даже решились на такой отчаянно смелый шаг, как залихватски, с некоторым даже вызовом, расстегнуть верхние пуговки почти одинаковых рубашек, по одной пуговке на брата. Склонили надменно головы - поприветствовали, значит. Прошествовали чинно дальше - перемена заканчивалась, пора уже идти на семинар.
- Вон, посмотри на Михалпотапычей - они б, наверное, душу дьяволу продали за такую голову, как у тебя. Тем более, им и одной на двоих хватило бы с лихвой. Мдаа... Вот как выходит: у тебя мозги на вес золота - а ты цветы разводить мечтаешь. Ну ладно, ладно - детей и собак. А Михалпотапычи со своей головной уцененкой уже вон министерскую униформу на себя нацепили, репетируют. Ну, пошли - а то опоздаем!
На семинаре кто-то из будущих министров - поди разбери, кто - делал доклад.. Преподаватель, обреченно подперев голову рукой, клевал носом за своим столом, пока сыпались обкатанные до гладкости, прилизанные, не заполняющие собой смысловых пустот фразы вошедшего в роль докладчика. Словом, слушать было необязательно, поэтому девушка задумчиво наблюдала, как один серый костюм, стоя у доски, важно разевает рот, чтобы выпустить на волю очередную банальность, в то время как второй сановито кивает головой, делая при этом некие воображаемые заметки - водит ручкой по листу, оставляя на нем лишь нечто похожее на силуэты прекрасных и неспокойных кавказских горных гряд: воображает себя президентом, слушающим отчет министра. На следующем семинаре поменяются ролями - чтобы никому не было обидно. Верно, и вправду дослужатся до министерских - помимо горячего желания у них есть еще и зыбкая, переменчивая (нос по ветру - мало ли куда дунет!) лояльность в лицах, движениях, разговорах. Даже прозванья оказались по нынешним временам лояльными - жаль, в студенчестве зазря пропадают - Михайлов и Потапов. Ну что ж, фамилии ведь категория тоже довольно зыбкая. Какие понадобятся завтра - такие и возникнут таинственным образом: вдруг проступят, вырастут, наливаясь чернильно, на глазах изумленной паспортистки, изнутри листа на любой бумаге, любом документе. И будут у этих двоих всегда те фамилии, которые помогут им залезать мохнатой лапой (или хотя бы с разрешения чужой мохнатой лапы) в огромный улей - обшарпанный, держится на честном слове, да все никак не развалится - и лакомиться от пуза медом, изготовленным какими-то мелкими безымянными существами. Эти существа копошливы, зудливы, надоедливы, но, к сожалению, необходимы: собирают нектар, несут со всех сторон в улей, делают мед. Их так много, что раздавишь - не заметишь, разве что куснут изредка, но не больно: объект их бесплодной атаки толстокож, ухоженно-шерстист и добротно прослоен жиром. Обнаружив, что весь мед кем-то съеден и им опять ничего не досталось, они, пожужжав сердито, летят опять - худые, голодные, злые - за новым нектаром. А лакомкам-властолюбцам нужно всего лишь поближе к улью держаться - еще принесут, никуда не денутся. Принесут, накормят, перемрут до срока от тщетных усилий и голода - и черт с ними, другие народятся.
Мысли водят рукой - в тетради девушки новый рисунок. Из ворота протокольного пиджака торчат в разные стороны две индюшачьи физиономии Михалпотапычей, из пустых рукавов выпрастываются портфели, из карманов сочится мед. Над двуглавым индюком в костюме летают пчелы - сердитые и беспомощные...
Но вот семинары, лекции, вялые разговоры наконец перестали сменять друг друга словно калейдоскоп мелких нестрашных кошмаров в долгом лихорадочном сне. День девушка по традиции завершила в читалке, где можно было помолчать, подумать, порисовать, а главное, нахрапом расправиться со всеми учебными делами: дописать курсовую, подготовить доклад, что-то подзубрить и подчитать, чтобы не быть раздавленной приближающейся сессией, которая страшным каменным шаром уже накатывала неумолимо. Совершая разбойные набеги на учебники и профильные книги, девушка отовсюду безжалостно вытягивала за волосы информацию, отбирала у нее все мало-мальски ценное, и, мысленно вздернув на рее авторов, уносила награбленное добро в тайники и закоулки своей памяти, чтобы разместить его там поукладистее. Чем тащить домой вороха чужеродных книг и бумаг, лучше расправиться со всеми учебными делами здесь, в университетской библиотеке - и они сами собой скатаются в горошинки, поместятся в узелок: так и нести удобно, и места дома на полке поменьше занимают.
Ну что ж, и вправду пора домой. Тряский вагон метро с усталыми и оттого неспособными на хамство и флирт людьми; давно вошедшая в привычку, но вовсе не ставшая от этого менее приятной встреча со старым другом - лохматым и мохнобровым задумчивым псом; реализация маминых бутербродов: колбаса - псу, хлеб - уткам; вечерняя тропа - манкая, изменчивая - захватит лукаво, одурманит, закружит - но всегда выведет к дому. Дом. Внизу во дворе одинокий снег, одинокий фонарь и бредущая куда-то вдаль одинокая собака. Все как всегда.
Последними звуками, которые слышала девушка, засыпая, были кряхтение и стоны паровоза, с усилием тянущего упирающийся день прочь - в небытие. Мир снова умер до поры. До завтра!
3.
Пробуждение должно было стать для пса избавлениям от предутреннего макабрического кошмара - но, вопреки чаяниям, не только не стало, но даже в первую минуту показалось его продолжением, когда пес, вскочив, поспешно выбежал за ворота автокомбината. Заснеженные улицы тихи и пустынны - мир обезлюдел, словно был вычищен моровой язвой уже много веков назад. Все одето белым саваном, лишь деревья вздымают свои черные, сухие, уродливые руки к небу, тщетно и запоздало моля о пощаде, да исполняет на дороге пляску смерти одинокий подгулявший пьяница, пытающийся добраться, наконец, до дома: вытаптывает на девственном снегу кардиограмму своевольными хореическими ногами - значит, не все потеряно, сердце мира еще бьется. Обнадеженный пес задрал морду и полаял немного на луну, приветствуя живущую там собаку, которая каждую ночь пытается ее съесть, оттяпывая кусок за куском, а луна возрождается вновь и вновь, - вот это жизнь, и о пропитании заботиться не надо! Ответный лай - неужели лунная собака откликнулась? Да нет, конечно, - это Служивый рапортует всем вокруг, устрашая солидным рыком врагов, хозяев и друзей, о том, что заступил на утреннюю вахту, едва-едва сменившись с ночной. Вспомнив кстати о давешнем приглашении, пес бодрой трусцой отправился в гости к Служивому, предварительно свершив нехитрый туалет - вывалялся в снежной ванне, подробно отряхнулся, завил кольцом хвост.
Служивый встретил сдержанно, даже несколько сурово; однако видно было, что суровость эта напускная, привычная, по долгу службы, так сказать - а на самом деле он очень рад приятелю. Неторопливо поворачивая гладкую, увесистую морду во все стороны - и для того, чтобы обозревать вверенное ему пространство, и для того, чтобы щегольнуть добротным кожаным ошейником (вот вам, полюбуйтесь: и военная форма, и военный билет, и награда за службу - все в одном), Служивый сопроводил раннего гостя к своей конуре - отзавтракать чем бог послал. Конура у пса-служаки была роскошная - крупногабаритная, под зеленой свежевыкрашенной двускатной крышей, - словом, что и говорить: руководство склада должным образом позаботилось о жилье для защитника и охранителя складских пределов и складского имущества. Паек также был хорош - зевающий дядя Хэм только что вывалил в огромную жестяную миску кашу: "Овсянка, сэр!". Каша уютно дымилась на морозе и источала тонкий аромат настоящих колбасных обрезков. Человеку, одаренному щедро эзоповым воображением - а дядя Хэм, например, был именно таким человеком - эти две собаки над миской с хлёбовом могли бы представиться чопорными былинными англичанами над утренней овсянкой. Сосед зашел в гости к английскому отставному полковнику из давнишних колониальных времен, честно служившему родине и за то обеспеченному благодарным государством, - и разделил с осанистым немногословным хозяином трапезу. В меню - сдержанно-благородная овсянка, канувшая, увы, в Лету лет и выныривающая время от времени разве что в советских фильмах о Шерлоке Холмсе и анекдотах на их основе (вот как мы вырастили наших, отечественных, англичан в своем коллективе - даже в Англии таких натуральных англичан в твиде, усах и овсянке давно нет, а может, и не было никогда - британцы и сами уже не помнят). Когда откушают porridge, спросят еще копченой селедки и тостов. Затем - гость откажется с благодарностью от второй чашки чаю. Затем - заведут разговор о лошадях, лейбористах и индийских приключениях. Под сигары и бренди.
Собственно, почти так и было. Наелись каши с колбасой. Вычистили морды о снег. Завязался разговор.
Пес поделился с приятелем своим эсхатологическим предутренним сновидением. В этом сне могучий неумолимый ветер, единственный, кто выжил, черной пылью разносил истлевшие кости, сталкивал проржавевшие железные клочья механизмов - те глумливо вззвякивали, празднуя победу хаоса и порядка смерти над царившей некогда жизнью - суетой, что всегда создавали вокруг себя толпящиеся и топчущие друг друга и все вокруг люди. Прекрасное многолоскутное полотно жизни теперь растерзано, смято и брошено на пол - не нами ткано, но разодрали и изгадили самолично: в лихорадочной спешке поработало над этим многорукое человечество. Не полотно теперь - негодная половая тряпка; Тот, наверху, даже ноги Свои об него вытереть побрезгует - разве что новое сошьет, если терпения да материалу достанет. Если захочет... Звуковой фон сна составляли насмешливый свист ветра и погребальный вороний грай.
- Да-а... - Служивый пораженно и даже как-то опасливо глянул на пса-сновидца. - Мудревато. И - как это... Символично? Символично, да. Мрачно только. Ты это точно не выдумал?
- Увы. Мне почему-то часто в последнее время мрачные сны сниться стали.
- Зима. - Служивый многозначительно кивнул на черное небо с умирающей луной. - Мне зимой все время кошмары снятся. Вернее, кошмар.
- Один и тот же? - посочувствовал пес.
- Так точно. Представляешь, снится, что охраняю склад со снегом...
- С чем?!
- Со снегом. Ну, снег завезли - охранять, стало быть, надо.
- От кого?
- От воров - от кого! Ну, во сне-то чего ни бывает... И вот, представляешь, я вроде как засыпаю. Во сне, понимаешь, засыпаю. На секунду буквально, как будто. Просыпаюсь, иду проверять склад, а там...
- Снег растаял? - логически предположил пес.
- Да какое! Четырнадцать снежинок украли, - словно забыв, что речь идет всего лишь о сне, Служивый с надрывом вздохнул.
- А как ты узнал, что именно четырнадцать?
- Как-как... Считал весь остаток сна, - проворчал провинившийся в своих кошмарных грезах сторож. - Веришь, считаю - и каждый раз такая надежда, что все на месте. Считаешь, считаешь, считаешь... И каждый раз - минус четырнадцать. Все зима проклятая. Вот то ли дело весна, лето, или осень даже - сны снятся только хорошие.
- А какие? - заинтересовался пес.
- Ну, точнее говоря, сон. Один и тот же опять, даже, я бы сказал, тот же, что и зимой, но - хороший. - Служивый блаженно улыбнулся, предвкушая далекую, но грядущую весну. - Склад с дождем охраняю. Дальше все, как всегда: засыпаю, просыпаюсь, пугаюсь, бегу проверять... И представляешь, считаю, считаю, считаю - все дождинки на месте! Ни одной не увели! Зимой такое счастье редко выпадает.
Пес понимающе покивал приосанившемуся и повеселевшему приятелю, попутно поражаясь тому, насколько многолико и само счастье, и наши представления о нем. Еженощно пересчитывать снега и дожди - и просыпаться счастливым или несчастливым в зависимости от результата.
- А что ты, собственно, наяву-то охраняешь? - поинтересовался пес.
- А тебе зачем? - мгновенно насторожился бдительный охранник.
- Да так просто - интересно, - стушевался пес под пристальным залохматившимся взглядом друга.
- Ну ладно, - Служивый расслабился и примирительно махнул хвостом. - Извини, служба такая - все время начеку. А охраняю - когда что, - закатил глаза, то ли припоминая, то ли присочиняя, потом подмигнул хитро, с солдатской сметкой уходя от ответа: - Когда дверьи ручки - когда курьи ножки... Когда зубила - когда стропила... Когда книги - когда сушеные фиги... В общем, все я охраняю. - Он умолк на мгновение и выдал, обдуманно и отточено, многозначительно: - Охраняю. И все. Понятно?
Понятно, конечно. Служивый был взят на склад еще смешным толстопятым щенком - его пожалели, приютили и принялись любить, кормить, трепать за ушами. Заодно и приохочивали малыша к сторожевому делу: прятали, сторонясь и смущаясь открытых проявлений хороших чувств, свою любовь и простую доброту за призрачной и надуманной необходимостью присутствия собаки на складе. Служивый, однако, был не глуп, как и все почти дворняги, и прекрасно понимал, чувствовал, что его просто полюбили, поэтому охотно и рьяно взялся за предложенную ему службу, чтобы отплатить за добро вдвойне - и так же, как и складские люди, прятал свою любовь и доверие к ним за показной мужественной суровостью: был всегда примерно строг и крайне сдержан в дружеских изъявлениях с теми, кого любил. Негоже солдатам сентиментальничать, полагал он - поэтому хмурился на всех и облаивал всех, даже своих (на всякий случай). Служил не за страх, тем паче не за пайку или конуру - а за совесть: выражал, как умел, любовь, благодарность и преданность; мечтал встретиться хоть разок с настоящим злоумышленником, чтобы показать себя в деле - да все никак, благодарение богу, не выходило. Не очень-то злоумышленники жалуют нынче склады с брехливыми собаками: как-то это, воля ваша, старомодно - перелезать с мешком запорных вентилей через забор, дабы быть укушену за различные нежные части тела зубастым сторожем на бряцающей в ночи длинной цепи. Нынешние воры похитрее злоумышляют - изнутри, тихоимком, вот как червяк яблоко грызет, сладкую мякоть ворует. Куда тут честному простодушному охраннику против них - тут прокуратура нужна, да и то, если подумать, прокуратура - она тоже как яблоко, вездесущий червяк и туда лазейку прохрустит-прошуршит...
Подошел седобородый дядя Хэм с толстенной книгой под мышкой: ночная смена давно закончилась, пора домой - отсыпаться; на прощание потрепал Служивого по загривку - тот перенес эту неброскую, но искреннюю ласку сдержанно и с достоинством, а во взгляде, который он кинул вслед уходящему старику, подрагивала нежность, выглянувшая на мгновение из своего защитного маскхалата.
Пес тоже засобирался. Поблагодарив Служивого за гостеприимство, завтрак и приятную беседу, потрусил вслед за дядей Хэмом, чтобы выйти, коль уж представился случай, как полагается воспитанным людям и собакам: через ворота, а не как обычно - через дыру в заборе. Темь. Солнца ждать не приходится: нырнуло в закат не вспомнить когда, гостит в нижнем мире и не скоро еще покажется - зимой все больше луна. За воротами - тропа. Еще ночная (хотя вроде бы уже утро) - темная, пустынная, освещенная отраженным светом едва тронутого первыми ранними пешеходами снега. Вот вынырнул из близкого утиного кряка на реке еще один пешеход - в кашемировом черном пальто, в кашемировом кашне приличного цвета, в нелепейших рукавицах серой шерсти с так и норовящими скакнуть в глаза лягушками (или зелеными мухоморами - не разобрать), в щегольских (хлипковаты, пожалуй, для городской, хлюпающей размокшим снегом зимы) ботинках, и со щегольским же портфелем. Еще один давнишний приятель пса и - что тут же и подтвердилось нелишний раз - дяди Хэма тоже. Атрибутировав друг друга в зимней тьме, оба остановились, перекинулись обрадованными приветствиями и рукопожатием. Пес, который каждое утро провожал молодого человека в черном пальто до метро, уселся у их ног, был дружески трепан за уши обоими и без стеснения (все свои ведь) прислушался к их разговору.
- На работу? - Дядя Хэм.
Вздох, кожаный скрип перекладываемого из одной руки в другую портфеля:
- Увы. А что делать - надо. "Трудом он должен был себе доставить и независимость и честь", знаете ли. Вышел вот пораньше специально - воздухом подольше подышать... А то все - метро да работа.
- А ты чем, кстати, занимаешься - все позабываю спросить? Все мы с тобой о пустяках каких-то говорим.
- Мы не о пустяках говорим - это я на работе пустяками занимаюсь. А пустяки эти, между прочим, жизнь съедают, - посетовал юноша патетически, но и саркастически.
- Однако, за эти пустяки, как я вижу, неплохо платят, - заметил дядя Хэм, привечая рукав своего молодого собеседника узловатым мудрым пальцем. - Так чем занимаешься-то?
- Мылом торгую. - Скорбный пафос в голосе.
- ?
- Понимаете, есть люди, постоянно откуда-то берутся, - они отчаянно хотят куда-то - кто куда - пролезть. Без мыла. А без мыла - никак: вот я им это мыло и продаю... И намыливаю... И проталкиваю. - Молодой человек грустно задумался и прибавил: - Бывает, и пузыри надуваю - если пузыри платят и начальство велит.
Пес ничего не понял.
- Пиар? - подсказал ему дядя Хэм.
Голова юноши (не так уж, впрочем, и юн, по сведениям пса, - за четверть века перевалило) утвердительно и беспощадно рухнула в кивке:
- Увы! Угадали - эта самая, извините, хреновина. Платят-то, вы правы, неплохо - жизнь проедать со вкусом можно. И хреном, - усмехнулся, - приправлять для остроты. А вот жить ... Как-то некогда. Нужное и важное: почитать, подумать, посмотреть, человеком побыть, с человеком поговорить - все на бегу, в перерывах между пустяками. Приспособился уже. Знаешь, - обратился он неожиданным панибратским трепком к псу - я, как актер - живу в паузах. Только в паузах. Вы вот, - отнесся он уже к собеседнику, - книги на работе читаете - хорошо! В сторожа, что ли, тоже податься? Камю читать, Сартра... Платонова...
- Да еще подашься, если захочешь. Когда время придет, - пообещал дядя Хэм, припрятывая улыбку в бороду. - А пока поживи-помучайся. Я-то тоже не всегда сторожем был - это, братец ты мой, заслужить еще надо - книжки на покое читать, да и вообще - желанным делом заниматься. Я ведь, как ты знаешь, тоже, пользуясь твоим эвфемизмом, "мылом торговал" - по заданию партии и на потребу времени. Триаду "Маркс - Энгельс - Ленин" пиарил. Так что - коллеги, можно сказать, с тобой. Помнишь, у Добычина: "Понимаете, какое теперь веяние?" Веяние, знаешь, такое тогда было... Ты думаешь, я мечтал марксизм-ленинизм преподавать, когда на философский факультет Университета поступал? Мне, может, антики по душе всегда были, а вот изволь-ка: Маркса с Энгельсом намыливай, да пропихивай-подселяй к тем же антикам или Сартру, в любую книгу любого автора втискивай, потому что у этих отцов-основателей на каждую малость, на каждого гиганта мысли, который даже и родился-то после их смерти, свое ИМХО, как говорит моя внучка, было. Да, еще и в головы студентов-технарей вмыливай, которым эти отцы-основатели якобы всего на советском свете вообще ни на черта не сдались - такая вот работа была. Мечтал бросить все к чертовой матери - и в ночные сторожа уйти. Там и Сартра с Хемингуэем читать, и антиков складским собакам преподавать... Да хоть Солженицына... Но, понимаешь, жена, дети... Любовь - это ведь еще и долг. А исполнишь - все сторицею вернется.
- Ну а теперь-то?
- А теперь вот - заслужил. Исполнил долг перед любимыми - детей вырастил, жене помог. Они меня и отпустили в сторожа: любят ведь тоже. Да и марксистско-ленинский пузырь вот-вот лопнуть должен был, так что... Считай, отмучился я тогда, - косматая борода выпустила-таки улыбку на волю. - Как тот мытарь - бросил деньги на дорогу, да пошел души искать и спасения. Так что не горюй - и у тебя все хорошо будет: рано или поздно это случается со всеми.
- Ваши бы слова... - Молодой человек, не кончив поговорки, вздохнул обреченно: вспомнил о накатывающем рабочем дне. - А вы сейчас - домой?
- Домой, - дядя Хэм тоже вздохнул, но не обреченно - радостно, предвкушая заслуженный отдых. Поднял перст наставительно: - "Что еще не было создано и чего не хватало в мире после шести дней работы? - Покоя". Мидраш.
Молодой человек вопросительно поднял брови, мотнув головой в сторону толстой книги, греющейся под мышкой старого сторожа.
- Тора, - кратко пояснил тот.
- А почему не Библия?
- По старшинству, - улыбнулся старик, так похожий сам в эту минуту на усталого, до изнеможения поработавшего над созданием мира бога. Облачная борода, всемудрые глаза, скрижали Завета в венозной натруженной руке.
Мимо беседующих прошла - нога за ногу, загребая новехонький снег - давнишняя псиная приятельница, ежевечерняя его собеседница. Глазеет, словно боясь что-то пропустить, по сторонам - оранжевые шапочные уши, едва поспевая за верткой головой своей хозяйки, и то и дело отвешивают ей мягкие шерстяные пощечины. Что она высматривает? Кого? Прошла мимо, даже не заметив пса (не говоря уж о кашемировом молодом человеке в рукавицах) - лишь на дядю Хэма, в которого едва не уткнулась - что значит ворон считать! - бросила потрясенный взгляд, даже глаза зажмурила, словно морок отгоняет. Извинительно буркнула что-то и поплелась дальше, разглядывая мир, словно в первый раз его видит. Ее то и дело обгоняли подгоняемые морозом и делами пешеходы.
Молодой человек тоже спохватился:
- Пора! Не дай бог опоздать, - он с легким отвращением - так почему-то показалось псу - глянул на дисплей смартфона (высшего разбора, новейшей марки), справился о времени и поспешно, словно стыдясь, сунул его обратно в карман.
- Что, столоначальник суров? - иронически поинтересовался дядя Хэм.
- Еще как! Завтракает опоздавшими подчиненными.
Обменялись взаимопожеланиями покойного дня и разошлись. Сребробородый усталый сторож придет домой, съест оставленный дочерью завтрак и ляжет почивать - библейские сны смотреть. Проспит весь день, а в ночь - снова на работу. А если выходной, все одно ночью уже не спится - отвык. Сидит, читает, курит папиросы, крепкий чаек попивает - тишком, на кухне, при свете неяркой лампы, чтобы родных не обеспокоить; шуршат страницы, чиркает спичка, звякает ложка, разносящая песчинки сахара по чайному космосу. А юноша, что торопится сейчас к метро, нагоняя, как и каждое утро - сам не зная об этом - мечтательницу в ушастой шапке, просидит весь день в служебной своей конуре, пережевывая бумаги и телефонные звонки, глядя с неохотой, но тщанием в монитор и глаза начальников, коллег и клиентов. Вечером - домой. Вот и получается, подумал пес, что для обоих - и для дяди Хэма, и для молодого человека в рукавицах, да и вообще для всех почти людей зимой - дня не существует. Из дому выходят - а утро, как ночь черное, еще не наступило, домой вечером идут - та же история! То ли день проскользнул мимо тебя незамеченным, пока подкупленные им начальники, коллеги и клиенты тебя добросовестно отвлекали, то ли утро, как ночь черное, так и не наступило. Вечная ночь. Зима.
Именно зимой, прошлой зимой, такой же вечной ночью пес повадился провожать молодого человека по утрам - к метро, а девушку по вечерам - от метро, к дому. В один из вечеров накормленного колбасой, лаской и беседой пса вдруг посетило то ощущение, которое люди, даже не владеющие французским языком, называют dИjЮ vu