Жизнь подражает искусству в гораздо большей степени,
чем искусство подражает жизни.
Оскар Уайльд
к оглавлению
1. Перекошенный
Душа Лёвы Кацавейкина с раннего детства жаждала
прекрасного, удивительного и волшебного. До прекрасного можно было
дотянуться, поставив стул, - оно было совсем рядом, на полках большого
книжного шкафа. Его можно было вытащить, потрогать черные
закорючки букв, полистать пахнущие свежей типографской краской
страницы. И расстроится до слез: прекрасное молча хранило свои тайны,
как золотая рыбка в аквариуме.
- Мама, ну почитай, ну почитай... - ныл трехлетний
Лёва, следуя за матерью по пятам.
В руках он держал толстую книжку, в которой было мало
картинок, но много букв. Именно такие книжки больше всего любил
Лёва. Редкие картинки в толстых книжках были как щелочка в тайне
будущего наслаждения, они манили и будоражили воображение. Толстые
книжки без картинок не вызывали в нем интереса, а тонкие, в которых
было много картинок, очень быстро заканчивались. Лёва же хотел еще и
еще.
- Ну почитай, ну почитай...
Мать Кацавейкина работала товароведом в книжном
магазине, на дворе была эпоха тотального дефицита, в том числе и книг.
Но только не в доме Кацавейкиных. Все новинки оказывались на полках
книжного шкафа, а кое-что - на полках в кладовке. Часто по вечерам к
Кацавейкиным приходили незнакомые люди, всегда с сумками, и тогда
мама шла в кладовку, брала нужную книгу и отдавала гостю. А тот
доставал из сумки кусок мяса или палку колбасы, или кило мандарин, или
еще чего-нибудь. 'Ты мне, я - тебе', - говорил с экрана телевизора
Райкин.
Но Лёве было глубоко плевать на этот товарообмен. Он
не хотел колбасы, он хотел знать, доберется ли девочка Элли до
Изумрудного города. Поэтому он ходил за матерью, путался у нее под
ногами и ныл - на кухне, когда она варила борщ, в ванной, когда она
стирала белье, на балконе, когда она вешала мокрые холодные тряпки на
веревку, в большой комнате, когда она пылесосила палас, в маленькой
комнате, когда она шила себе новое платье. Лёва пытался зайти за ней
даже в туалет, но мать захлопывала дверь перед его носом. Он рыдал, а
мать кричала из-за закрытой двери:
- Ну хоть здесь, ну хоть на пять минут, дай мне покоя!
Или:
- Отца попроси, мне некогда!
Отец спал после ночного дежурства. Он был военным и
работал на засекреченном объекте - это Лева знал с детства. А еще он
знал, что отца нельзя будить, пока тот сам не проснется - иначе будет
злой, и уж книжку читать точно не станет. Тогда Лева уходил в
маленькую комнату, закрывал дверь, забирался под кровать в самый
дальний пыльный угол и горестно выл от дисгармонии жизни. В глубине
души он, конечно, надеялся, что мама бросит свои неотложные дела и
придет читать книжку. Но мать уже привыкла и не обращала на него
внимания. Так, по крайней мере, ему казалось. Но скоро выяснилось, что
он ошибался.
- Всё, не могу больше! - крикнула она однажды,
распахнув дверь. - Вылезай сейчас же, будешь учиться читать!
Через месяц Лёва прочитал все тонкие книжки с
картинками и приступил к 'Незнайке на Луне'. Родители с облегчением
вздохнули: можно жить дальше. Ребенка было ни слышно, ни видно - он
читал. Детский сад пришлось бросить - Лёва наотрез отказался туда
ходить, зря время тратить. Немного поколебавшись, Кацавейкина
закрыли в квартире одного и дали соседке ключ. Вечером мать нашла
сына в той же позе, в которой оставила, и подумала: пусть сидит, проблем
меньше.
В обед к Леве заходила соседка и разогревала еду. Мать
подкидывала сыну новые книжки, но они сгорали в нем, словно сухие
дрова в печи - за день-другой. Издатели и писатели за Лёвой не успевали.
Пришлось записать сына в детскую библиотеку - в хранилищах лежало
гораздо больше книг, чем на полках уже двух книжных шкафов
Кацавейкиных. Лева ходил в библиотеку раз в три-четыре дня, и скоро
его знали все библиотекарши, гардеробщицы и даже уборщица и
директриса. Он бы, может, ходил реже, но выдавали только по три
книжки.
Новые проблемы начались, когда Лёва пошел в школу.
Скоро родителей вызвала классная руководительница и растерянно
сообщила, что у их сына перекос в развитии. Ему нечего делать на
литературе, то есть 'родной речи', и 'природоведении' - он прекрасно
читает и знает все, что написано в учебниках. Ему нечего делать и на
русском - он пишет без ошибок, не имея представления о правилах, -
видимо у мальчика отличная зрительная память. Но при этом он не может
сложить двузначные числа, а на физкультуре и переменках не играет с
другими детьми в подвижные игры - его невозможно заставить. Но это
все мелочи, другое повергло учительницу в ужас. Первоклассник
Кацавейкин показал на карте, где находится таинственный остров из
романа Жюля Верна, но не смог ответить, как называется родной город и
на какой улице он живет. Да что там улица - он не вспомнил, как зовут
его родителей! Мама, папа - и всё. В общем, есть над чем задуматься.
И родители задумались.
- Как меня зовут? - грозно спросил вечером отец.
Лева молчал.
- А меня? - ласково спросила мама. - Ну, сынок? Как
нас зовут? Ты ведь знал это, когда тебе был всего годик.
Лёва не помнил.
- Лёвушка, ты что, нас не любишь? - заплакала мать.
- Люблю, - нахмурился Лёва.
- Тогда скажи, как нас зовут!
Выстояв пару минут под испепеляющими взглядами
родителей, Лева попятился к секретеру, открыл его, порылся в коробке, в
которой хранились документы, нашел паспорта отца и матери и зачитал
вслух их ФИО.
- Идиот, - после долгой паузы сказал отец.
- Левушка, ты что? - сильнее заплакала мама.
- Будем лечить, - отец вытащил ремень. - Старым,
проверенным способом. А книжки - на помойку! Завтра же. И в
библиотеку больше - ни ногой.
- Мракобес. Душитель революции. Убийца
малолетних, - сказал Кацавейкин.
Ремень выпал из рук отца. Он побледнел, потом
побагровел и выдохнул дрожащими губами матери:
- Ты ему рассказала?
Мать вытаращила глаза, из которых сразу перестали
литься слезы, и отрицательно покачала головой.
- Кто тебе такое про меня наплел? - спросил
Кацавейкин-старший сына.
- Никто. Это в книжке про юного революционера
написано.
Отец снова впал в долгую паузу. Потом взял пачку
сигарет, подошел к матери и постучал пачкой по голове.
- Это всё ты, блядь, со своей культурой... Пусть
мальчик читает... Дочитался.
И вышел на балкон курить. Мать вздрогнула от грохота
захлопнувшейся двери.
- Так, - сказала она, придя в себя, - слушай и
запоминай. Наши имена вызубришь наизусть и будешь повторять каждое
утро. Название улицы и города - тоже. Математику полюбишь и будешь
учить как следует. И в спортивную секцию завтра же запишешься. А если
не сделаешь - скажу в библиотеке, чтоб книги тебе больше не давали. И
новые приносить не буду. Всё понял?
Лева кивнул. Юным революционерам было проще: они
были сиротами, им не надо было ходить в школу, их никто не заставлял
любить математику и заниматься спортом, когда хочется только одного -
читать.
Полюбить математику Лева так и не смог, но считать
стал не хуже других, а то и лучше - чтобы не доставали лишний раз. За
десять лет школьной жизни он перепробовал все спортивные секции,
которые были в городе - по году на каждую. И занимался он, вроде, не
хуже других, и потел сильно, и приходить к финишу старался не самым
последним. Но к концу учебного года тренеры обычно говорили: или я
или Кацавейкин. Не могли они вынести его тоскливого взгляда, от
которого в душах спортсменов появлялось сомнение в том, что жизнь
проходит правильно. Выбирали, конечно, тренера.
С каждым годом на чтение оставалось всё меньше
времени. Теперь Лёва читал не только дома, но всюду, каждую
свободную минуту: на уроках, прикрыв книгу учебником, в столовой,
поедая булку с компотом, в спортзале, отжимаясь от пола, на переменках,
в транспорте и по ночам под одеялом. Но даже летом, в заслуженные
каникулы, родители и учителя пытались оторвать его от чтения, посылая
то в трудовые лагеря, то в деревню, то в другой город.
Однажды зимой, дело было в пятом классе, Лева
прошелся вдоль знакомых полок детской библиотеки и с ужасом понял,
что читать ему здесь больше нечего. Перечитано буквально всё. Нет ни
одной книги, которую он не знал, ни одного журнала. Оставалось лишь
ждать новых номеров, на которые была очередь. Или идти во взрослую
библиотеку. И он пошел.
- Сколько тебе лет? - спросила библиотекарша, когда
он сказал, что хочет записаться.
- Двенадцать, - соврал Лёва, которому было
одиннадцать с половиной.
- Годика через три приходи - запишу.
- А что же мне эти три года делать?
- Ну, не знаю... В какой-нибудь кружок запишись.
Мало ли в жизни интересного.
- В жизни - ничего, - твердо сказал Лёва. - Интересное
только в книжках.
Библиотекарша посмотрела на него тем долгим взглядом,
которым его часто сверлили взрослые, и к которому он давно привык. А
Лева смотрел на библиотекаршу. Глаза ее стали темными и блестящими,
как у мамы перед тем, как она начинала плакать.
- Еще в кино, - после паузы сказала библиотекарша.
- Так запишете? - обрадовался Лёва родственной душе.
- Иди отсюда, - вдруг разозлилась библиотекарша. -
Чтоб я тебя тут не видела. В футбол играй! Крестиком вышивай! Грибы
собирай!
Родственная душа оказалась вовсе не родственной.
- Под снегом что ли? - покрутил пальцем у виска
Кацавейкин и выскочил за дверь.
Читать было нечего. Но Лёва не сдался. Оставались еще
книжные магазины, слава богу, мать работала только в одном. После
уроков он отправился к заветным полкам. Нашел совсем новую
приключенческую книжку про заблудившихся в тайге геологов, свернул в
закуток между полками с докладами пленумов ЦК КПСС и огромными
картами СССР, сел на пол у окна и погрузился в чтение.
Когда он уже вместе с главным героем вязал плот, чтобы
спуститься вниз по горной реке, вдруг погас свет. Лева поднял голову и
прислушался: в магазине тихо, в окно светит яркая зимняя луна, а с
улицы, там, где дверь, доносится металлическое бряканье. Осознав, что
его закрыли, Кацавейкин вытащил фонарик, который всегда носил с
собой. Свет включать нельзя - это Лёва знал из книг. Он нашел телефон,
позвонил домой и сказал, что переночует у одноклассника, а когда мать
спросила у кого, положил трубку и продолжил вязку плота. Через
несколько часов батарейка села. Лёва дочитал последнюю страницу при
свете луны и с чувством полного удовлетворения и не напрасно
прожитого дня заснул прямо за столом у кассы. Там его и обнаружила
пришедшая утром на работу продавщица и с перепугу тут же вызвала
милицию. Лева подумал, что ему светит как минимум пожизненный учет
в детской комнате милиции, но неожиданно приехал отец и после
трехминутного разговора с милиционерами забрал его домой.
Проникнувшись к родителю благодарностью, Лёва поклялся никогда
больше не оставаться на ночь в магазине.
- И не останешься, - процедил сквозь зубы отец. -
Будешь сидеть дома, пока не поумнеешь.
Теперь каждый день после уроков Лёву ждал зеленый
'бобик' с военным внутри. Военный отвозил Кацавейкина домой,
запускал в квартиру и запирал на ключ. Тоскующий Лева слонялся по
квартире, а в четыре часа включал телевизор. В это время по
единственному каналу обычно заканчивался технический перерыв, и
начинались документальные фильмы про ударников коммунистического
труда. Лева рассеянно пялился в экран, удивляясь, зачем полчаса
показывают, как человек работает на станке. Потом шел какой-нибудь
детский приключенческий сериал из ближнего социалистического
зарубежья. К кино и телевидению Лева относился с недоверием. Как-то
раз он посмотрел экранизацию одной любимой книжки и ужаснулся:
сюжет жестоко искромсали, на экране был совершенно чужой мир, ни
одной картинкой не совпадающий с тем, что сложился у него в голове.
Для Левы это стало шоком, и с тех пор к телевизору он не подходил, и в
кино его было не затащить. Первый сериал Кацавейкин начал смотреть
настороженно, готовый в любой момент погасить голубой экран. Однако
история оказалась новой, на удивление интересной, и он увлекся. Одно
было плохо: до следующей серии надо было ждать целый день, а то и
больше. После новостей обычно показывали взрослый сериал:
'Семнадцать мгновений весны', 'Место встречи изменить нельзя',
'Рожденная революцией', 'Вечный зов' или 'Тени исчезают в полдень'.
Ожидание удваивалось, но именно оно вновь наполнило смыслом жизнь
Кацавейкина, лишенного возможности читать. С рвущимся на части
сердцем Лёва смотрел даже киножуть по мотивам своих любимых книг.
Особенно тяжело он переносил, когда киношники приплетали в фильм
что-то свое - то, чего не было в книге. Это он считал надругательством
над книгой и писателем, которого некому защитить - экранизировали, как
правило, тех, кто уже не жил. Кацавейкин ненавидел киношников, пока в
его руки не попала книга Юлиана Семенова 'Семнадцать мгновений
весны', которая изменила отношение Кацавейкина к кино. Сериал про
разведчика Штирлица стал любимым фильмом Левы, и он даже не
подозревал, что в природе существует первооснова. Роман оказался в
толстом журнале, который вместе с другими журналами Кацавейкин
нашел на чердаке старого дедовского дома в деревне. От сырости журнал
немного покрылся плесенью и черными точками, но середина с романом
Семенова осталась почти нетронутой. Лева подсушил журнал на солнце,
улегся на мягкую траву в палисаднике и провалился в чтение. Внутри
сидела маленькая досада на то, что сейчас придется еще раз
разочароваться в кино - он точно знал, что экранизации всегда хуже. С
учетом того, что сериал был лучшим из всех, которые он видел, Лева
настроился на приятнейшее времяпровождение, целиком состоящее из
наслаждения. Катилось на запад летнее деревенское солнце, он
переворачивал страницу за страницей, и в его душе все больше росло
недоумение. В этот раз все было наоборот: не кино было жалкой
попыткой оживить книгу, а роман был бледной копией фильма.
Кацавейкина это потрясло. Он перевернул последнюю страницу
совершенно раздавленный. В его голове не укладывалось, как фильм
может быть лучше книги. Почему?!
На крыше подсохли еще несколько нечитанных
журналов, но Лева о них даже не вспомнил - он листал роман Семенова,
сравнивал с фильмом, анализировал. Как ни крути, фильм был
интереснее, сочнее, ярче, напряженнее. В нем дергал головой и ящиками
стола хитрый Мюллер, в нем тикали часы, отсчитывая секунды, в нем
красивая радистка Кэт бесконечно долго, до дрожи в коленках и холода
под ложечкой, стояла на шаткой лестнице канализационного люка с
двумя младенцами на руках, в нем Штирлиц был моложе, в нем до слез
было жаль недотепу Плейшнера. И даже добавленные эпизоды не
раздражали, наоборот, их недоставало в книге. Выйдя из анализирующего
транса Кацавейкин подумал, что такое впечатление возникло оттого, что
он сначала посмотрел фильм, а потом уже прочитал книгу. Он перечитал
роман второй раз, но история о разведчике лучше не стала. 'Может
причина в писателе?' - подумал Лева, приступая к подсушенным
журналам. В новом журнале он нашел роман 'Эра милосердия' братьев
Вайнеров и уже на второй странице с удивлением обнаружил, что это не
что иное, как первооснова другого его любимого фильма - 'Место
встречи изменить нельзя'. И снова Кацавейкина постигло разочарование:
книга была хорошая, но фильм был еще лучше.
Теперь Лева целенаправленно искал в телевизионной
программе экранизации. Посмотрев 'Приключения Шерлока Холмса и
доктора Ватсона', Кацавейкин задумался: однозначно сказать, что лучше
- рассказы Конан Дойля или фильм режиссера Масленникова, он не мог.
От того, и от другого он получал большое удовольствие. Удовольствие же
было у Левы главным критерием оценки. И теперь, поставив фильму
такой же высокий балл, как и книге, он окончательно признал право кино
на существование.
Увидев, что сын прилип к телевизору, Кацавейкин-
старший решил, что угроза книжного умопомрачения миновала, снял
ежедневный конвой и даже стал давать сыну деньги на кино. Крупные
буквы в фойе главного городского кинотеатра напоминали зрителям, что
ВАЖНЕЙШИМ ИЗ ВСЕХ ИСКУССТВ ДЛЯ НАС ЯВЛЯЕТСЯ КИНО.
Оспаривать высказывание вождя мирового пролетариата не полагалось,
но Лева считал это утверждение Ленина сомнительным. Все же
важнейшим из искусств, на его взгляд, была литература - основа основ.
Чем было бы кино без литературы? (Позже Лева понял, что в тот момент
он рассуждал о драматургии.) Набором движущихся картинок, которые
вызывают в душе гораздо меньше эмоций, чем движущаяся вперед
захватывающая история.
С картинками, то бишь с изобразительным искусством, у
Кацавейкина были сложные отношения. Ему нравилось разглядывать
иллюстрации в книжках. Некоторые он даже переводил через
пергаментную бумагу и вешал на стену. Но когда в школе задавали
сочинения по репродукциям, что были в конце учебника по русскому
языку, он впадал в неизбывную тоску. Двоечник с картины Решетникова
'Опять двойка' был ему совершенно не интересен, хотя чисто по-
человечески его можно было понять. Парню хочется кататься на коньках,
как ему самому - читать книжки или смотреть кино. Уроки не сделал,
двойку получил, и теперь его все осуждают: и мать, и сестра-ехидна и
даже собака. А в портфеле лежит, примятое коньками, новое задание:
написать сочинение по картине художника Решетникова. А что там
писать? Мозги вывихнешь, а больше, чем увидел, не придумаешь. Нет
простора для фантазии. Или вот Саврасов, 'Грачи прилетели'. Ну
прилетели, и что? Смысл-то - в чем? Удовольствие - где? И никаких
чувств, кроме недоумения, эти саврасовские грачи не вызывают. Ну а
'Девочка с персиками' - это же просто кошмар какой-то. Ну что можно
написать про девочку? Девочка как девочка, ничего особенного. И
персики Кацавейкин ел только из компота, живыми эти нежные фрукты в
их холодные края не добираются. А учительница верещит: 'Посмотрите,
как пространство в картине наполнено светом! Как много в нем воздуха!
Какие прозрачные краски! Как светится лицо девочки!'. Лева посмотрел
на соседа по парте: тот карандашом подрисовывал девочке усы и бороду,
а персикам - глаза и крылья.
- Давайте лучше напишем сочинение по картине
'Последний день Помпеи', - сказал Кацавейкин учительнице.
- Я лучше знаю, что лучше, Кацавейкин, - возразила
учительница. - А если тебе нравится творчество Брюллова - подготовь
для класса доклад минут на десять. Недели хватит?
И Лева отправился в библиотеку изучать
изобразительное искусство.
Альбомы с искусством были увесистые, приятно пахли,
толстые листы матово блестели. Кацавейкин поворачивал альбом под
разными углами, рассматривая репродукции, ставил перед собой
вертикально, клал на стол и смотрел сверху. Это было забавно:
выражения лиц изображенных людей менялись, они оживали - как в
кино. Увлекшись, Лева стал листать альбомы подряд. Сочная киношная
картинка к началу двадцатого века заметно потускнела, стала размытой,
как будто попала под дождь, аляповатой - словно художник был
постоянно пьян и совершенно перестал различать цвета и формы. А в
двадцатом веке началась и вовсе какая-то дичь: люди, звери и дома стали
мультяшными, мир на картинах сплющился как камбала или консервная
банка, по которой проехал трамвай. Художники обходились одним-двумя
цветами (может, с красками был дефицит, подумал Кацавейкин). А потом
пошла геометрия: лица из треугольников, глаза - квадратные, уши -
цилиндры, ноги - спичечные палочки. А на одной странице был
изображен черный квадрат - и ничего больше. 'К. Малевич. 'Черный
квадрат', - прочитал Лева название и ничего не понял. Замалеванный
черной краской квадрат определенно не мог быть искусством. Ведь
искусство требует высокой степени мастерства (он читал), а такой
квадрат он и сам запросто мог бы нарисовать. Это был парадокс.
Кацавейкин решил разобраться с ним позже и взялся за живопись
советского периода. Социалистические творцы предпочитали землисто-
коричневые и красные цвета и вдохновлялись темой строительства.
Коричневый и красный Лёва не любил с детства: коричневый
ассоциировался с нехорошим словом 'чума' и девчоночьей школьной
формой, а красного вокруг было чересчур много - флаги, транспаранты
на зданиях, повязки дежурных по классу, ленточки на венках, а самое
противное - гробы, в которых везли хоронить жильцов их многоэтажного
дома, тоже были красными. Кроме строек социалистические художники
любили писать портреты строителей коммунизма и вождей. Эту часть
Кацавейкин пролистал быстрее всего - образцы имелись даже в их школе.
Составив впечатление об изобразительном искусстве за
последние века, Лева прочитал вступительные статьи искусствоведов к
альбомам 'К. П. Брюллов', 'Художники первой половины XIX века' и
'Историческая тема в живописи' и накропал доклад, разбавив его своими
замечаниями и размышлениями. Библиотекарша, которая с шести лет
знала Леву как родного, услышав, что он будет делать доклад по
Брюллову, выдала ему слайды с лучшими работами живописца.
Кацавейкин добыл у завуча слайд-проектор и устроил одноклассникам
увлекательный ликбез, который вместо десяти минут растянулся на все
сорок - потому что Кацавейкин не удержался от сравнений творчества
Брюллова с другими художниками, а еще рассказал все, что знал о
придворных художниках из исторических романов. Даже Левины
одноклассники, чьи уши нудная речь докладчиков обычно благополучно
обтекала, заслушались, а учительница, на которую доклад Кацавейкина
произвел неизгладимое впечатление, по окончании захлопала в ладоши и
сказала:
- Замечательно, Лева! Я уверена - из тебя выйдет
отличный искусствовед.
- Нет, - отрезал Лёва.
- Почему? - удивилась учительница.
- Я думал, что искусство - это когда надо долго
учиться, чтобы красиво было. А теперь я не знаю.
- Вот и узнаешь.
- Нет, - покачал головой Кацавейкин. - Скучно. Самое
интересное на свете - это читать книжки.
После такого заявления никто не удивился, когда Лева,
окончив школу, подал документы на филфак университета и играючи
туда поступил. Родители выбор сына не одобрили: время было мутное -
девяностый год, и все вокруг стремились поступать на юристов и
экономистов. Но Кацавейкин по-прежнему хотел читать. Уж на филфаке-
то, надеялся он, никто не сможет оторвать его от любимого занятия. Но
Лева жестоко ошибся. Помимо литературы его нагрузили таким
количеством ненужных предметов, что Кацавейкин взвыл:
диалектология, языкознание, латынь, старославянский, польский,
современный русский, английский, политистория, история культуры,
политэкономия, философия, культура речи, новый модный предмет
культурология, преподавание, ГО (гражданская оборона) и физкультура -
всё это отнимало кучу времени, которое можно было с пользой потратить
на чтение. А читать было что: в каждом семестре Лева открывал для себя
новые нечитанные пласты литературы, и, самое обидное, эту бескрайнюю
целину Кацавейкину приходилось возделывать впопыхах, пропуская
целые куски. От постоянного чтения по ночам у него появилась
постоянная резь в глазах, и без того худой, он стал еще худее, потому что,
зачитавшись, забывал поесть. По школьной привычке Лева стремился
учиться ровно по всем предметам, и три сессии сдал без троек и
'хвостов'. Поэтому когда однажды преподаватель по политистории,
нарисовав в зачетке 'отлично', осторожно посоветовал ему взять академ,
Кацавейкин открыл рот от удивления.
- Ну, все-таки тяжело, - смутился препод. - Семья,
ребенок, еще и подрабатываете, наверное? Сам когда-то все это проходил.
- Вы меня с кем-то путаете, - нахмурившись, сказал
Лева.
Выйдя из аудитории, он повертел в руке зачетку. И
нахрена ему нужна была эта пятерка по политистории? Хватило бы и
тройки. Всё, к черту, подумал Кацавейкин. Книги first, все остальное -
как получится.
С тех пор в его жизни снова, как в первом классе,
появился крен. Он сдавал на 'отлично' историю литературы, по
остальным предметам в зачетке стояли сплошные 'уды'. Но теперь это
уже никого не волновало: ни родителей, для которых главным было,
чтобы его не отчислили и не швырнули в мясорубку какой-нибудь
'горячей точки', ни уж тем более преподавателей. В университете он
появлялся изредка, времени на чтение стало больше. Теперь Лева
пропахивал литературные поля более качественно. Скомканное,
потрепанное торопливостью чувство удовольствия распрямилось,
зацвело, заколосилось. Кацавейкин снимал урожай, лежа на кровати.
Звуки внешней жизни не тревожили его: за многие годы Лева научился
полностью отключаться от происходящего вокруг. Книги штабелями
стояли на столе, на подоконнике, на стульях, на полу возле кровати и под
кроватью - как гарантия того, что удовольствие никогда не кончится.
Книги были средние и толстые - тонких на филфаке не изучали. Самым
толстым оказался 'Улисс' Джойса. На нем Лева и сломался.
К толстому Джойсу он приступил, как к основному
блюду. Откусил пару десятков страниц текущего потоком сознания
текста, но вкуса не почувствовал. Откусил еще несколько раз - стало
напоминать распаренный комбикорм с крупными кусками мороженной
сладкой картошки - блюдо, которое деревенская бабушка готовила для
подрастающих поросят. Чувствуя подступающую тошноту, Лева упрямо
плыл в словесном потоке, надеясь, что там, в самой серединке, найдется
что-нибудь вкусненькое. Скоро комбикорм стал разжижаться. Не успел
Лева понять, что к чему, как варево заколыхалось, покрылось слизью и
полезло ему прямо в рот. Книжка выпала из рук Кацавейкина, кирпичом
проехалась по телу и грохнулась на пол. А сам Лева бросился к унитазу.
'Отравился сосисками', - подумал он, проблевавшись. На вязкого
'Улисса' подозрение даже не пало. Но сколько потом ни пытался Лева
продолжить чтение романа - ничего у него не вышло. Только он брал
тяжелый том в руки - начинало подташнивать.
Книги, которые Кацавейкин читал до этого, не всегда
были интересными, но он знал, что совсем плохих книг не бывает, и если
книга написана и напечатала - значит, что-то в ней есть. Где-то внутри
спрятано то самое зернышко, из которого вырастают цветы удовольствия.
Поэтому он читал до конца, пытаясь это зерно найти. Бывало, не находил.
В душе Кацавейкина поднималась досада - не на книгу, на себя - за то,
что не смог отыскать. Тогда он шел в библиотеку и читал критику -
чтобы понять, в чем дело. Потом читал снова. Иногда понимание
приходило, удовольствие, чаще всего, нет. Такие книги, совсем без
удовольствия, стали попадаться Кацавейкину в двадцатом веке. От
древних эпосов и до двадцатого века удовольствие было. А потом,
непонятно почему, стало исчезать.
Так и не осилив Джойса, Лева вдруг понял, что ему
совсем не хочется читать. АБСОЛЮТНО НИЧЕГО. Его стало мутить
даже от вида книг. Кацавейкин не понимал, что с ним происходит. Ясно
было одно: что-то ужасное.
- Ну слава Богу, начитался, - сказал отец, с которым
Лева поделился своей проблемой.
Кацавейкину не понравились ни фраза, ни тон. Он с
неприязнью посмотрел на отца и увидел, что тот стал очень худой, седой,
с желтой кожей и множеством морщин. И зубы у него были кривые и
длинные, как у старого волка.
- Ты сегодня в ночь работаешь? - спросил Лева,
пожалев, что сунулся к отцу.
- А я, сынок, уже два года как на пенсии, - ехидно
сообщил ему отец.
- Как это? Тебе же всего... - Кацавейкин посчитал от
зазубренной в первом классе даты рождения отца, - ... всего сорок семь
лет. До пенсии еще тринадцать.
- Молодец. Хорошо считаешь, научился, - съязвил
отец. - Это для здоровых. А я на пенсии по инвалидности.
- Как?..
- Да вот так. Здоровье подорвал на зоне.
- На какой... зоне? - похолодел Лева.
- На обычной. Для малолетних преступников.
- А что ты там делал?
- Работал, блядь... Что бы я еще там делал? Не сидел
же...
- Но ты же военный!
- А кто, ты думал, эту сволочь малолетнюю охраняет?
Потрясенный Лева узнал, что место работы отца
тщательно скрывали, чтобы не испачкать ребенку золотое детство.
- Да зря, - сказал отец. - Потому что тебе всё похеру
было, кроме книг. И нас с матерью ты никогда не любил. За книжку бы
продал, как Павлик Морозов.
- Ты думай, что говоришь, - нахмурился Лева.
- А нет, что ли? - прищурил волчий глаз Кацавейкин-
старший.
- Я не умею продавать, папа, мне это глубоко
противно.
- Как же ты будешь жить, сынок? Кругом ведь
сплошной рынок - все продают и покупают.
- Я филолог, папа, - напомнил отцу Кацавейкин, -
человек, который любит слово.
- Слова-то разные бывают. Что же, ты их все любишь?
- Папа, а когда мама придет? - спросил Лева, которому
надоел этот разговор.
- А это только ее любовник знает.
Кацавейкину показалось, что он ослышался.
- КТО?
- Хуй в пальто. К которому она после работы бегает
настроение поднимать.
Лева, вытаращив глаза, смотрел на отца. Отец смотрел в
программу телевидения.
- В смысле?..
- А ты не знал? - хохотнул Кацавейкин-старший.
- Нет, - сглотнул сухую слюну Лева. - А почему?
- Потому что мое настроение она поднять не может.
Понял?
- Нет.
- Ну и дурак, - с досадой сказал отец.
Лева повернулся и пошел в свою заваленную книгами
комнату. Сел на стул, спихнув книги, и тупо уставился в окно, за которым
сыпал снег. Надвигались сумерки, картинка за окном была серая.
Скрипнула дверь, в комнату заглянул Кацавейкин-старший.
- Слышь, сынок, ты бы дал почитать чего-нибудь. А то
по телеку одни эти чертовы мексиканские сериалы. Совсем смотреть
нечего.
- Почитать? Что почитать?
- Ну, интересное что-нибудь. Ты ведь все перечитал.
- А что ты любишь?
- Да откуда я знаю?
Отец кроме телевизионной программы ничего не читал,
вспомнил Кацавейкин. Внезапно коротенькая мысль мелькнула в его
голове и наполнила сердце сладкой местью. Он пробежал глазами по
полкам, на которых пылились книжные ряды, и стал вытаскивать книжку
за книжкой. 'Ночевала тучка золотая...' Приставкина, 'Темные аллеи'
Бунина, 'Мастера и Маргариту' Булгакова, 'Собор Парижской
Богоматери' Гюго, 'Сто лет одиночества' Маркеса, 'Звезду' Казакевича.
- На вот, держи, - сунул он книги в подставленные
руки отца. - Прочитаешь - еще подберу.
- А они точно интересные?
- Точно, - кивнул Лева, пряча глаза, в которых плясала
злая усмешка. - Обязательно прочитай. Тебе понравится.
Отец ушел, прижимая к груди стопку книг. Лева вдруг
увидел в нем себя в старости, и ему стало не по себе. Потом он вспомнил,
что не может больше читать. Детство прошло, юность пролетела. Розовый
период в его жизни кончился. Наступил новый, неопределенного пока
цвета.
к оглавлению
2. Безработный, не дурак
Закончив филфак, Лева пополнил ряды безработных. С
переходом на рыночные отношения обязательное распределение
отменили, теперь вчерашние студенты искали работу сами. Из
семидесяти душ шестерых взяли в школу, пятерых - в газеты и на
телевидение, остальные устраивались кто куда. В родной школе
Кацавейкину предложили вести факультатив по культурологии за
символическую плату. В перспективе ему светило место преподавателя
русского и литературы. Но Лева не хотел преподавать. Он хотел писать.
Отвращение к чтению постепенно трансформировалось в нем в
писательский зуд. Ему хотелось написать что-нибудь такое же
грандиозное и волшебное, как Маркес или Булгаков, веселое, как Ильф и
Петров, трагическое как Шекспир. Кацавейкин купил пачку серой писчей
бумаги, десяток стержней для шариковой ручки, заперся в комнате и
приступил.
Слова то лились джойсовским потоком, то упирались в
непреодолимую стену. Тогда Лева в отчаянии черкал бумагу, комкал ее,
бросал в мусорную корзину и возвращался на развилку мысли и сюжета.
Посредине стоял камень, а на камне было написано: 'Направо пойдешь -
к Толстому попадешь, налево пойдешь - к Достоевскому попадешь'. По
центру висел кирпич в кружочке. После мучительных раздумий Лева
сворачивал направо или налево. Шесть месяцев спустя он поставил точку
в своем романе, выпил с родителями шампанского в честь незаметно
подкравшегося Нового года и лег спать.
Всю ночь ему снились писатели всех времен и народов,
которые требовали исключить Кацавейкина из своих писательских рядов
и подвергнуть суровой казни за плагиат. Впереди толпы шагали старик
граф Толстой в крестьянской рубахе, с иконой на шее и плеткой в руке и
чахоточный Достоевский в цивильном костюме, шляпе-котелке и с
топориком вместо часов на золотой цепочке. За ними, гремя костями и
связкой черепов, в которых, как в хеллоуинских тыквах, горели свечи,
рысцой бежал Шекспир с отравленным кубком вина. Курчавый эфиоп
Пушкин, прикрытый только набедренной повязкой, вращал расписанным
телом и целил в Кацавейкина острым копьем. За авангардом выступали
вооруженные до зубов, украшенные венками и нобелевскими премиями
известные писатели. 'Долой Кацавейкина! Смерть плагиатору!'
скандировали они, припирая Леву к тому самому камню с кирпичом в
кружочке по центру. Достоевский деловито отстегнул топорик, Толстой,
смахнув слезу, развернул плетку, а Пушкин, недолго думая, метнул свое
копье прямо в сердце Кацавейкину. Лева страшно закричал и проснулся.
Сердце колотилось, лоб был холодным и мокрым, а в душу, словно смог,
заползала невыносимая тревога, не давая дышать.
Он распахнул форточку. В комнату ворвался морозный
воздух и зашевелил лежащие на столе листы романа. Лева схватил их и
стал читать. Корявые строчки уже не были его романом, они
принадлежали кому-то другому, незнакомцу N. Лева читал и механически
отмечал: тут Селинджер, тут Набоков, тут пошел Хемингуэй, а потом
вдруг Толкиен, за ним Жюль Верн, а под конец и вовсе Экзюпери.
Дочитав до конца, Лева оделся, взял рукопись и вышел
на улицу. Было тихое послепраздничное утро. На сугробах лежали
разноцветные конфетти и бутылки из-под водки и шампанского. Под
Левиным балконом кто-то вывел мочой 'С Новым годом!'. Судя по
разному цвету мочи, поздравление писали несколько человек.
Кацавейкин сунул серые листы с закорючками букв в урну, вытащил
спички и поджег. Плагиат-коктейль весело вспыхнул. Лева грел над
огнем замерзшие руки, в голове звенела пустота. Когда рукопись
догорела, до Кацавейкина дошло: нужен жизненный опыт. Не зря в
Литературный институт раньше без опыта не принимали. А у него этого
опыта ноль. Он не пил, не курил и даже не любил ни разу. И на войне не
был, и в походы не ходил, и никем не работал ни одного дня.
Вернувшись домой, Лева взял листок бумаги и написал
список профессий, опыт которых мог бы ему пригодиться:
1. грузчик
2. мясник
3. охотник (купить ружье, ходить в лес по выходным)
4. артист (с обучением)
5. водитель грузовика (с обучением)
6. охранник ночного клуба
7. кочегар
8. официант
9. проводник поезда дальнего следования (возможно, с
обучением)
10. матрос-радист (с обучением).
С этим списком Лева отправился в бюро занятости.
Люди держали в руках листы с анкетами. Кацавейкин тоже заполнил -
все десять штук. Отстояв очередь длиною в день, он вошел в кабинет за
пять минут до окончания работы бюро. Женщина средних лет, глядя в
зеркальце пудреницы, красила губы ярко-красной помадой. Она устало
взглянула на Кацавейкин, молча взяла протянутые анкеты и бегло
просмотрела.
- Так... Сто сорок пятой школе два словесника
требуются - одна учительница от инфаркта умерла, вторая в декрет ушла.
Направление выписывать?
- А другой работы нет?
- Еще сторож нужен, он же дворник по
совместительству, в детский сад. Прежний сгорел, бедолага.
- Пожар был?
- Какой пожар, - махнула рукой женщина. - От водки
сгорел. Дело на выходных было, в понедельник пришли - а там вони-и-
ищи... Так они теперь непьющего хотят.
- А почему вы решили, что я не пью?
- Ха... Да мне и решать не надо. Я же как
рентгеновский аппарат, насквозь людей вижу. Выписывать направление?
- Не знаю... Подумать надо.
- Да что тут думать, - сказала тетка. - Чем на шее у
родителей сидеть, шел бы лучше учителем. Ты ведь хоть и умный, а
больше ни на что не годишься. Какой из тебя мясник? Ты даже курице
голову не отрубишь. А тут всё какая никакая копеечка.
Лева покраснел, попятился и выскочил из кабинета, как
ошпаренный. На морозе он тотчас промерз насквозь, и только это спасло
его от глупых детских слез.
Назло мерзкой тетке, которая вообразила себя
рентгеновским аппаратом, Лева решил найти работу сам. И нашел -
грузчиком в ближайшем продуктовом магазине. Заведующая с сомнением
посмотрела на тощую длинную фигуру Кацавейкина.
- Поработай недельку, потом решу, брать тебя или нет.
Недельку, однако, Леве поработать не удалось. Грузчики
беспрестанно курили, матерились и старались положить на хлипкую
спину новичка мешок потяжелее. На следующее утро Кацавейкин
проснулся с ощущением, что по нему проехался трактор: руки висели как
плети, ноги подкашивались, спина не разгибалась. Лева со стоном слез с
кровати. По дороге в туалет он мельком взглянул в зеркало и в своем
отражении увидел обезьяну - налицо было опровержение дарвиновской
теории происхождения человека: труд поставил Кацавейкина
практически на четвереньки.
Неделю он отлеживался, прежде чем смог снова
разогнуться. Мама растирала его камфорным спиртом и ставила
компрессы на поясницу.
- Ох, горюшко мое, - приговаривала она, укрывая его
одеялом. Даже любовник, которого Лёва никогда не видел, в эти дни
получил отставку.
В позе зародыша Кацавейкин лежал на кровати и
слушал, как в соседней комнате всхлипывает отец. Очередную книжку
дочитал, значит. Лева теперь уже сам был не рад своей маленькой мести:
Кацавейкина-старшего пробило не на шутку, он плакал над книгами как
ребенок. А Лева думал, что в мать такой чувствительный.
После неудачной попытки стать грузчиком Кацавейкин
понял: физический труд не для него. Он взял список и вычеркнул из него
все профессии, которые требовали тяжелого физического труда.
Остались:
1. охотник (купить ружье, ходить в лес по выходным)
2. артист (с обучением)
3. охранник ночного клуба
4. матрос-радист (с обучением).
Лева подумал и вычеркнул 'артиста' и 'охотника': на
артиста слишком долго учиться, а охотник - не профессия в миллионном
сибирском городе. Пощупал руки без намека на мускулы и вычеркнул
охранника. Список теперь выглядел так:
1. матрос-радист (с обучением).
До моря, что в одну сторону, что в другую, было пол
страны. Лева скомкал лист, бросил его в урну, лег на кровать и уставился
в потолок. Так он пролежал три дня. На четвертый в гулко звенящую
пустоту, которой была наполнена его голова, стали влетать посторонние
звуки.
- А на что я куплю?! - на высоких тонах говорила мать.
- Двух мужиков на одну зарплату тяну!
- Я пенсию получаю, - бубнил отец. - Могу я на свою
пенсию хоть раз в неделю мяса поесть?
- Я за последние пять лет ни одной новой тряпки себе
не купила. В рваных колготках хожу! Ты мне хоть флакончик духов за
последние пять лет подарил?
- Тебе любовник дарит. Зачем мне их тебе дарить?
- Не твое дело! Мне всего сорок пять! Я еще пожить
хочу!
- Погулять, ты хотела сказать? Шлю...
- Молчи! Молчи!! Молчи!!!
Голоса смазались за грохотом посуды и стуком
захлопнувшейся кухонной двери.
'Семейная драма, - подумал Лева. - Действие первое,
сцена вторая'. Голоса родителей исказились до неузнаваемости, и
Кацавейкину стало казаться, что он слушает радиопостановку.
ОНА. Готовлю на вас, стираю, убираю! И хоть бы слово
благодарности! И хоть бы раз кто-нибудь помог! До смерти от вас не
дождусь!
ОН. Я мусор выношу.
ОНА. Ну спасибо! Смотри, не надорвись!
ОН. Шлюха. О тебе весь дом говорит. Надо было тебя
еще тогда бросить.
'Довольно убогие диалоги. Банально, мелко,
пошловато'.
ОНА. Да мне плевать! Что они знают о моей жизни,
чтобы судить меня?!
ОН. Что надо - то знают.
ОНА (изумленно). Что ты сказал? Так это ты
распускаешь про меня сплетни?!
ОН. Не сплетни, а правду.
ОНА (потрясенно). Неужели это в самом деле ты?..
ОН. Ты же говорила про меня своим подругам.
ОНА. Это другое... Мне надо было с кем-то
поделиться...
ОН. Мне тоже.
Кацавейкин отметил, что спектакль становится
интереснее. Он сполз с кровати и приоткрыл дверь, чтобы было лучше
слышно.
ОНА. А откуда ты знаешь, что я говорила?
ОН. Ха-ха-ха! (Долго и неестественно смеется).
ОНА. Ты?..
ОН. Да.
ОНА (после паузы). Чудовище. Ненавижу тебя. Господи,
за что мне всё это?!
'Нет, все же банально и старомодно. - Лева представил,
как героиня в отчаянии заламывает руки. - Так играли еще до
Станиславского'.
ОН. Тоже мне - святая.
ОНА. Ты первый начал, ты! Из-за тебя всё, сволочь!
ОН. Я бы тебе простил, если б не сын.
ОНА. А я виновата, да? Что он такой уродился?
ОН. Он ни на тебя, ни на меня не похож. На кого же он
тогда, блядь, похож?
ОНА. Не знаю я! Может, на прадедушку твоего!
ОН. А может на того...
ОНА. Заткнись! Заткнись!! Заткнись!!! Нет, я не могу, я
уйду от тебя, сил моих больше нет! Уйду, слышишь?! Прямо сейчас!
Уйду!! Уйду!!!
СЫН. Это я уйду от вас! Слышать вас больше не могу!
Двадцать лет одно и то же! Достали вы меня! Это не я вас не люблю - это
вы никогда меня не любили! (Бросает в спортивную сумку вещи и
выбегает из дома).
ОНА. Сынок! Левушка! Куда ты? Вернись!
ОН. Сынок! Я пошутил! У тебя лоб мой, Лёвка!
'Хоть и старомодно, а всё-таки драматично', - на бегу
утирая текущие слезы, подумал Кацавейкин. Изо рта валил пар, на
ресницах оседал иней - было градусов двадцать пять мороза. Добежав до
остановки, Лева прыгнул в подошедший автобус. Изнутри 'Икарус'
словно мхом оброс инеем и напоминал ледяную избушку на колесах.
Припорошенный снегом пол скрипел и грозил треснуть, как льдина.
Пассажиры застыли на сиденьях ледяными скульптурами. Кацавейкин
тоже сел - будто голым задом на лед, и долго подпрыгивал, пока сиденье
не согрелось. Потом, как остальные, застыл в зимнем полусне.
Ехать было некуда и не к кому. Близких друзей у него
сроду не было - его лучшими друзьями всегда были книги, в других он не
нуждался. 'Поеду на вокзал, - решил он, - переночую там, а утром
устроюсь ночным сторожем в детский сад. Проблема с ночевкой отпадет,
а дни можно проводить в библиотеке'.
Ледяная избушка остановилась, со скрипом распахнула
двери, и в проеме возник фасад драматического театра. Кацавейкину
вдруг ужасно захотелось туда, внутрь, в тепло, в уютную атмосферу
зрительного зала, в увешанное фотографиями артистов и картинами фойе,
в залитый светом, пахнущий колбасой буфет. Он взглянул на часы: без
пяти минут семь. Повинуясь нарастающему внутреннему порыву, он
вскочил с нагретого сиденья, выпрыгнул наружу и как молодой лось
помчался в кассу театра.
У кассы никого не было. 'Билетов нет', - пробежала
унылая мысль.
- Мне билет. Или хотя бы входной, - умоляющим
голосом выдохнул Лева.
- Партер, балкон?
- Есть? - обрадовался Лева.
- Теперь всегда есть.
Кацавейкин хотел спросить, что случилось теперь, но
старушки уже закрывали двери - представление начиналось.
- На балкон, - выгреб он из кармана мелочь.
И, схватив билет, бросился наверх.
Давали 'Лысую певицу' Ионеско. Актеры, одетые в
балахоны, напоминающие смирительные рубашки, метались по сцене,
забирались на веревочные лестницы, с риском для жизни сигали вниз и
ни на минуту не переставали орать. Вопли несчастных поддерживал
визгливый аккомпанемент пилы, стук молотка и скрежет гвоздей по
металлу. Через полчаса Лева почувствовал, что сходит с ума.
- Простите, вы не знаете, кто режиссер? - шепотом
спросил он у сидящей рядом девушки.
- Леонард Пантюкин, конечно. Наши такое разве
поставят?
- А он что - не наш?
- Нет, конечно. Из Москвы.
- А-а-а... Из какого театра?
- Он ИЗ МОСКВЫ.
Это 'из Москвы' прозвучало так внушительно и
благоговейно, что Лева опять посмотрел на сцену. Там актеры, уже почти
сорвавшие голоса, висели на веревках и бились в конвульсиях.
Кацавейкин перевел взгляд на девушку, которая смотрела представление
с глубокомысленно-задумчивым видом.
- Вам нравится?
Девушка посмотрела на него с недоумением.
- А вам?
- Честно говоря, не очень.
На лице девушки появилось презрение, смешанное с
сожалением.
- Может, вы просто не понимаете?
- Может быть, - кивнул Лева. - Но мне не нравится.
Мне вообще драматургия абсурда не нравится.
- Что же вам нравится? - фыркнула девушка. -
'Человек с ружьем'?
- Мне нравится то, от чего я получаю удовольствие.
Недоумение в глазах девушки нарастало.
- Ну, от сюжета там, от слога, от игры актеров, от
красоты изображения, - пояснил Лева. - Главное, чтобы хоть от чего-то
было удовольствие. А от этого, - он качнул головой в сторону сцены, - у
меня только голова болит.
Презрение и недоумение в глазах девушки смешалось с
отвращением.
- Но искусство не обязано никого удовлетворять. Оно
вообще не обязано!.. Оно - для другого.
- Для чего?
- Чтобы понять смысл жизни и суть вещей! - гневно
воскликнула девушка.
Кацавейкин громко расхохотался. По партеру пронеслась
волна оживления, а малочисленная публика на балконе повернула головы
в их сторону.
- Вы что? - возмутилась девушка.
- Извините, - икая от смеха, выдохнул Лева. - Мне
кажется, вы заблуждаетесь... насчет искусства.
К Кацавейкину подскочила старушка и яростно
зашептала:
- Молодой человек, вы мешаете смотреть спектакль!
- Извините.
- Если хотите поговорить или посмеяться - выйдите из
зала. Для таких, как вы, придумали буфеты. Или выходите или сидите
тихо, из-за вас люди ничего не слышат!
В этот момент на сцене что-то оглушительно рвануло, и
актеры как кегли попадали на пол. Некоторые зрители, не успев
сообразить, что взрыв - это всего лишь режиссерская находка, нервно
вскрикнули и стали оглядываться по сторонам.
- Пожалуй, вы правы, - поднимаясь, сказал старушке
Лева.
|