Свенцицкая Элина Михайловна : другие произведения.

На белом коне

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   НА БЕЛОМ КОНЕ.
  
  
  
  
  
  
   УДИВИТЕЛЬНАЯ Я.
   Девушка до 40 лет, рост до среднего, образование выше среднего, во всем обыкновенная, стройная, привлекательная, по профессии, кажется, машинистка, обладающая иногда спокойствием, сдержанностью и постоянством, имеющая мать до 60 лет, находящуюся в больнице, кажется, на излечении, и обеспеченная ее жильем, уступчивая в обращении, знакомая с поэзией, прозой и спичечными этикетками, возможно, без вредных привычек, желающая обрести спутника жизни, который мог бы ей служить идеалом, кумиром, тираном и сатрапом, имеющего интеллектуальный багаж и круг интересов, возможно, с каким-нибудь хобби, сидела за столом и писала письмо:
   "Я жила с любимым человеком и читала любимую книгу. Но любимый человек меня бросил, а любимую книгу выбросил. Пишу вам из зала суда. Пусть платит за все".
   Таким образом, никто не сделает из человека того, кого он сам из себя сделает.
  
   ... И ДРУГИЕ ЗВЕРИ.
  
   Идеалом его поколения была вечная молодость. Но в 47 лет молодым быть трудно, поэтому он был молодым профессором. Для этого он защитил две диссертации, а больше ему защищать было нечего. К своей жене он относился философски, к хорошеньким студенткам - эстетически.
   Он писал обо всем и все ставил на место, где оно и стояло. Студентки были от него без ума, хотя, возможно, и не от него. И в восторге бомбардировали его письмами, стихами и исповедями. А жена не была в восторге. Но говорила, что это им полезно.
   Его дочь была Его Дочерью, и этим все сказано.
   Однажды профессор получил письмо от внука, которого видел в прошлом году в Бердянске. Вот что там было написано:
   "Здравствуй, дедушка! Я учусь считать на счетах. Читаю книги, потому что дождик. На море смерч маленький. И дождливый дракон.
   За всех
   Владик".
   На обороте письма была нарисована собака.
   Вот и все, что я хотела вам сказать.
  
   ПЫЛЬНЫЕ ЛЮДИ.
  
   Я, писательница Элина Свенцицкая, пишу этот рассказ, потому что делать мне больше нечего. Конечно, это причина не самая уважительная, но у других и такой нету. Вот например, мой друг и сожитель Бухбиндер стал большим политиком и организовал общественное движение пыльных. Пыльные - по- украински бдительные. Они все время бдят. А Бухбиндер бдит дольше всех, но при этом еще и пишет античные драмы на материале наших семейных скандалов.
   Впрочем, это он меня попросил так про него написать в этом рассказе. А на самом деле он пишет хреновые стихи, и к тому же импотент, алкоголик и урод. Но меня он очень любит, и обещал даже отдать за меня всю кровь по капле. А я сказала: "Не надо, я сама ее высосу".
   Бухбиндер и правда очень бдительный. Он бдит надо мной весь день, он бдит всю ночь, а поскольку офис его общественного движения расположен у нас на квартире, то с утра приходят его пыльные, требуют кофе и тоже бдят. И куда только смотрят их жены.
   А про это, конечно, писать не надо, но я все равно напишу, а потом зачеркну. В результате их постоянного бдения моя квартира превратилась в черт-те что и сбоку бантик. Везде валяются рваные протоколы, пивные бутылки, старые газеты, какие-то тряпки, чьи-то рубашки. Я пытаюсь все это прибрать, но оно появляется снова.
   - Господи, когда же это кончится! - возмущаюсь я.
   - Ты же не знаешь, ты же ничего не знаешь, - ласково говорит мне сумасшедший старичок за моим письменным столом.
   - Чего еще я не знаю?
   - Это же не мусор, это же не мотлох, это же память...
   - Какая еще память?
   - Память о людях, которые жили. Вот старые туфли от Елены Георгиевны остались, а газеты старые - от Петра Павловича, он их собирал.
   Нет, вычеркну я все это, и буду писать дальше, а то мой Бухбиндер съездит мне по роже. На этом фоне я, писательница Элина Свенцицкая, выгляжу очень даже прилично. Я уже давно заметила: чем неприличнее мой сожитель, тем приличнее я, и потому выбираю себе самых неприличных сожителей, из тех, которые на дороге не валяются. А замуж я не выхожу принципиально, потому что боюсь посягательств на мою свободу и однокомнатную квартиру.
   Впрочем, это я только так пишу. На самом деле меня просто замуж никогда не приглашали, даже в 17 лет, когда приглашают всех. Однажды я завела себе кошку, но кошка вскоре одичала и исчезла. Потом завела Бухбиндера, он тоже одичал, но не исчез, и слава Богу.
   Если не считать, что его не было дома с позавчера. За моим письменным столом все тот же сумасшедший старичок мирно играет в крестики-нолики с самим собой. А Бухбиндера нету. Неплохо бы выяснить, куда он пропал.
   - Вы не видели Бухбиндера? - вежливо спрашиваю я старичка.
   - Деточка, я видел первую мировую войну, и в гражданскую войну боролся с нэпом, и в отечественную войну видел немецкие танки. Я видел Фиделя Кастро на Ялтинской конференции, но такого человека, как Бухбиндер, я не видел никогда.
   - Но что же вы тут делаете?
   - Я - бдительный, - сказал старичок и уснул.
   Я стала обзванивать всех бдительных - безрезультатно. Я выбежала на улицу, оббежала все пивбары, забегаловки, беседки в детских садах - все то же. Ближе к вечеру стала звонить в милицию, больницы, морги. Никаких признаков Бухбиндера. Наконец позвонила его жене.
   - Здравствуйте, можно Федю?
   - Его нет.
   - Ну и не надо, - сказала я и повесила трубку.
   "Нет так нет" - думала я про себя. Только как же теперь без него будут бдительные?.. Бесприютные, никому не нужные пыльные люди ходят теперь по городу, сидят на скамеечках в сквере, обсуждают футбольные матчи, слоняются вдоль заборов и сыплется из них пыль и песок, песок и пыль... и пыль кругом, и нечем дышать.
   И я задумалась: это я все просто написала в своем рассказе, или на самом деле было? И если я написала, то зачем? И если было - для чего? И какая память останется от Бухбиндера - грязные носки под диваном? Просигналила машина. Я бросилась к окну и прочла на заднем борту грузовика надпись: "Осторожно, люди!"
  
  
   ЖЕРТВА ПСИХИЧЕСКОЙ ТРАВМЫ
  
   Вся моя жизнь - результат психической травмы. Мой день начинается с избиения кошки. Кошка висит, качается, помахивает хвостом, закрыв глаза. А за окном солнышко светит, листочки дергаются, птички прыгают и пищат. А радио поет депрессивные песни.
   Вся моя жизнь - результат психической травмы моей мамы. И вот я звоню ей по телефону.
   - Здравствуй, мама, - говорю я, - чем занимаешься?
   - Переживаю, - говорит она, - все время за тебя переживаю.
   - И я тоже переживала, переживала и уже пережила.
   Вся моя жизнь - результат психической травмы моих родителей. Этой травмой было, конечно же, мое рождение. Мама вышла из депрессии, потеряв моего папу. И папа вышел из депрессии, потерявшись. А я никуда не потерялась, к сожалению, только размножилась. У шизофреников бывает раздвоение личности, а у меня - размножение.
   Вот я, Лена Карасик, бывшая красавица, со следами былой красоты на лице и на теле. Когда-то у меня был муж, маленький и юркий. Он все время лежал на диване, учил меня жить. А потом он умер, но я так ничему и не научилась. И вот теперь я лежу на диване и вспоминаю, как звала его канареечной, а он меня - бегемотиком.
   И уже много лет прошло, а я все лежу на диване. И недавно угораздило же меня влюбиться в моего соседа Ленечку, в его толстенькие ручки и карие глазки. И ничего он не знает про мою любовь, хотя каждый день я пишу ему письма. Пишу о моей тонкой душе, с которой всю ночь перекликаются трамваи, о своем детстве, когда мы собирались всей семьей за круглым столом с белой скатертью, и читали полное собрание сочинений писателя Абая. Только Ленечка ни на одно письмо не ответил, а когда я прямо его спросила, что он думает обо мне, он сказал:
   - Госпожа Карасик, я к вам очень хорошо отношусь как к соседке и как к человеку, и за себя, и за писателя Абая.
   Вот я, вторая сестра наркомана, тоже наркоманка. Я проглотила шарик и лечу по небу, размахивая волосами. Воздух свистит в ушах, огни болтаются под ногами. А внизу подружка моя, Машка Крутая.
   - Это что за на фиг? - спрашиваю я ее. А она упала со ртутной антенны, картошку стаканами продавала. А картошка в стаканы не лезла. Так она ее повыкидывала, и надо домой. В троллейбус села, город поехала, а вода в кране горящая-горящая.
   А я уже планирую на свой любимый пивбар, где ждет меня невкусная водка.
   Вот я, врач-психиатр, и жена у меня психиатр, и обоим нам нужен психиатр. Я лечу депрессии, неврозы, алкоголизмы, анурезы, супружеские измены и другие нетрадиционные состояния души. Я прихожу домой как выжатый лимон. А жена уже встречает меня ласковыми словами:
   - Сволочь! Скотина! Идиот! Где же наконец деньги?
   А денег нет, потому что кругом ложь, подлость, предательство.
   Вот я, старый, давно забытый писатель, у которого денег нет даже на бутылку водки. И думаю я, что давно пора мне успокоиться, то есть упокоиться и отдохнуть. Но я писатель и должен писать, даже если не пишется, даже если не печатают.
   "Это было давно, - пишу я, - когда меня еще не было в живых. И между прочим, никто меня не спрашивал, хочу ли я этого. Теперь они извиняются и говорят, что хотели сделать мне подарок. Только не нужны мне такие подарки, слишком дорого они стоят".
   Короче, полный маразм. А в столе у меня свидетельство о браке двух покойников, дочери моей и зятя. И снится мне, как сидим мы за столом, листаем мои книги или пьем чай и вместе плачем над всей этой глупостью.
   Вот я, танцор-универсал в рассвете творческих сил. Я танцую рок-н-ролл, буги-вуги, ламбаду и брейк-данс, не говоря уже о вальсе, чарльстоне, гопаке и танго. А по ночам я ничего не танцую, а ворочаюсь с боку на бок и думаю: " Ямайка - остров или полуостров, остров или полуостров? Кажется, все-таки остров... черт бы его побрал".
   Вот я, Папа Римский, иду под дождем в своем манто и низко кланяюсь каждой кошке. Вот я, кошка, взирающая сквозь дождь на манто Папы Римского с любовью и надеждой. Вот я... Господи! Как много нас, как мало фраз... в том-то и трагедия, Господи, что в несколько предложений помещается вся наша жизнь.
  
  
  
   НА БЕЛОМ КОНЕ
  
   Что такое наша литература? Каждый, кто задает такой вопрос, а особенно в письменном виде, - больной. У него или маразм, или мания величия. Только я, прекрасная легенда русской литературы Элина Свенцицкая, имею на все эти болезни жуткий иммунитет. И потому я задаю себе этот сакраментальный вопрос: что такое наша литература? И отвечаю на него так: наша литература - это массаж болевых точек. Обдумывая наши произведения, мы нащупываем их, а когда прикасаемся к этим болевым точкам и пока не утихнет боль, - пишем и плачем, пишем и плачем.
   Но как же быть читателю с такой литературой? И вообще - зачем ее читать? Ведь в ней же нет ничего, кроме боли какого-то чужого, постороннего человека, который сидит один в своей комнате, подходит к холодильнику, включает телевизор и слышит оттуда:
   - Я хотел бросить наркотики, но не знал, что делать. Тогда я обратился к Богу. После этого обращения я наркотики бросил. А Бог их подобрал, и его так поперло, что я пожалел, что бросил.
   И зачем, спрашивается, такое читать? Это может быть интересно только тому, чьи болевые точки совпадают с болевыми точками писателя. Но ведь таких сумасшедших очень мало. И все они, конечно, тоже писатели. Значит, наша литература - это литература, которую пишут писатели и читают писатели, и каждый писатель пишет для своих читателей, а каждый читатель пишет для своих писателей, которые, прочитав своего читателя, снова становятся писателями, и так до бесконечности.
   Так они занимаются самообслуживанием, массируют друг другу болевые точки, а всем остальным никакого до этого дела. Но ведь настоящая литература - она для всех, а у всех болевые точки разные, а у многих их совсем нет. Я, живая легенда Элина Свенцицкая, хочу создать такое литературное произведение, чтобы его читали абсолютно все, кто умеет читать, и те, кто не умеет читать, тоже. Но как же это сделать? Я подумала, что надо спросить у всех, как они представляют настоящую литературу, а потом постараюсь учесть все мнения. С этим похвальным намерением я вышла на улицу.
   Первым, кто мне встретился, был мой бывший муж Кирюша, который пришел ко мне в гости и лежал на скамеечке, потому что по лестнице уже не мог подняться.
   - Настоящая литература - большая, - сказал Кирюша и сделал жест. - Она должна решать проблемы и отвечать на вопросы. Например, Пушкин написал поэму "Руслан и Людмила", и всем сразу же стало ясно: он решил проблему литературного языка, и больше она уже ни перед кем не стояла.
   Я оставила Кирюшу на лестнице и побежала дальше. Тут же я столкнулась с соседкой - молодой мамой маленького ребенка, которая, я точно знала, ничего не читала с того момента, как вышла замуж, и чье мнение поэтому было особенно интересно знать.
   - Мне интересно читать всякую литературу, которая про жизнь, людей и как они живут. Есть люди, у которых жизнь не такая, как у всех, а есть люди, которые от других ничем не отличаются. И каждый человек должен знать про жизнь, какая она есть. Литература нам должна объяснять правила жизни: что хорошо и что плохо, где нас ждет успех и где у нас ничего не получится.
   Я пошла по улице, не зная, к кому еще обратиться со своим вопросом. Тут мне встретился знакомый нищий, который всегда стоял на остановке.
   - Бога вы не любите, а литературу любите, - сказал он. - Нужно читать Библию, а больше ничего не нужно. Вот я читал Библию - и был здоровый, богатый, мама меня любила, конфеты давала и Боренькой звала. А потом я Библию потерял - и стал безработным калекой, и мама меня бьет, и зовут меня Саша Черный.
   Я дала ему десять копеек и пошла дальше. Дальше был рынок, и я обратилась к продавщице груш.
   - Литература должна быть - как в романе... Чтобы все были красавцы, чтобы со всеми что-нибудь вдруг все время случалося, чтобы все женились и выходили замуж друг за другом, друг за другом. А в конце чтобы - я в белом платье венчаюсь в церкви с принцем на белом коне.
   Долго я ходила по рынку, потом по парку, и у всех спрашивала, что такое настоящая литература. И все мне отвечали разное: то говорили, что она зеркало в комнате смеха, то - копия всех человеческих пороков, то - рецепт человеческого счастья. Одни предлагали мне написать роман-генеалогическое древо, другие - трагедию в пяти катарсисах, третьи - эпилог эпопеи из нашей жизни. Я была в полной растерянности. Я пришла домой, сделала маникюр, написала шесть стихотворений. Потом легла спать и все представляла себе, как я решаю проблемы литературного языка и всем объясняю правила жизни, а потом читаю Библию и в конце концов въезжаю в церковь в белом платье на белом коне.
  
   КЛЮЧ В САПОГАХ
  
   Куда-то ушли дети. Куда они ушли? Ушли еще утром, когда Лена спала, а в лицо ей лезли мухи. Потом она встала и походила по комнате - все валялось на своих местах. Вот уже месяц она с детьми гостила в селе у свекрухи, но все никак не могла прибраться в комнате, было много всяких дел, и свекор постоянно напивался. Он пил нефть - ореховую водку темного цвета. Пить он начинал с утра, сразу после завтрака. Он морщился, крутил головой. В голове ворочались тяжелые неуклюжие мысли. Он думал о жизни, которая проходит, про траву, которую надо косить, и что эти ненормальные дети ищут в поле. Голова у него была лысая, только на затылке мягкие волосики, как у младенца.
   Лена вышла во двор. Детей там не было. Вчера свекруха говорила, что надо зарезать свинью, но не было ни свекрухи, ни свиньи. Шуршали листья кукурузы, куры неторопливо ходили по двору, разговаривая между собой. Лена посидела за столом, почитала газету. Хотелось есть, но холодильник был пуст. Фигура свекра, покачиваясь, маячила на горизонте. Лена пошла в огород.
   Свекруха была там, но детей не было.
   - Доброе утро, - сказала Лена вежливо.
   - Какое утро - уже десять часов! Какое доброе - дед опять пьяный!
   - А дети где?
   - А кто их знает? Далеко не убегут... Жрать захотят - вернутся.
   - Но ведь столько случаев...
   - Это в городе случаи. А у нас все друг друга знают - и кто траву курит, и кто самогонку гонит, и кто за людьми с ножом гоняется.
   Лена стояла, не зная, что сказать.
   - Нечего за ними бегать, дай им покой. Ты за сыном моим бегала, покоя ему не давала - вот он и женился на тебе, вот он и ушел от тебя.
   Лена молчала.
   - Иди, яичницу сделай, блинчики сделай, все тебе говорить надо, ничего сама не понимаешь.
   Лена пошла. Оглянулась - чистое поле, нигде никого. Попробовала покричать - никто не отозвался. Солнце светит, трава шумит, вдали сереют кресты кладбища. "Какая же я дура, - думала Лена, - зачем я только сюда приехала? Никому я тут не нужна, и дети стали какие-то дикие..."
   Лена приготовила завтрак. Позавтракали. Потом пололи огород. Потом обедали. Детей не было. Сгущались сумерки. Лена пошла к речке - там никого. Вернулась, свекруха сказала, что завтра точно будут резать свинью. Свекор пил свою нефть.
   - Слышишь, - сказал он Лене, - свинья кричит. Живая душа, чувствует...
   - А разве у свиньи есть душа? - поинтересовалась Лена из приличия.
   - Конечно, - икнул свекор.
   - Ну какая же у нее душа, если она свинья?
   - Есть у нее душа...свинская.
   Стало темно. Свекруха тоже забеспокоилась. А свекор не беспокоился, ему все было ясно. Но только он никак не мог найти ключ от сарая, и приставал к Лене.
   - Это ты их забрала... Знаем мы тебя...
   - Да зачем мне ваши ключи, зачем мне ваш сарай?! - огрызалась Лена.
   - Знаем мы, зачем тебе сарай... Отдавай ключи.
   - Нет у меня.
   - Ты их забрала и спрятала. Ты и детей спрятала, а теперь с нас их требуешь.
   - Да я утром видела, как вы их в сапог прятали!
   - Кого?
   - И еще спрашиваете!
   - В какой сапог?
   - Откуда я знаю?
   В сенях стояло восемь пар черных резиновых сапог. Еще пара стояла в кухонном шкафу. И две пары - под столом. Свекор, пошатываясь, выволакивал каждый сапог, ставил вверх голенищем на стол, внимательно обшаривал, а потом, аккуратно прицелясь, бросал в Лену.
   - Вот тебе, дура... говоришь, нету у свиньи души...А вот это видела?!
   И в Лену летел очередной сапог. Лена уворачивалась, а свекор продолжал поиски.
   - Есть у нее душа! Если живая, значит, есть! И она же не виновата, что свинья... Свинью тоже... надо уважать.
   ...Наутро свекор протрезвел и даже извинялся - после второй бутылки нефти. А голову зарезанной свиньи грыз огромный пес Рябко с суровым лицом, обросшим белой шерстью. И дети, кажется, вернулись.
  
   ВОЙНА МИРОВ
  
   В детстве я любила вешать кукол. Забиралась в уголок, подальше от людей, завертывала кукол в белые тряпочки и тихо, упорно их вешала. Куклы покачивались в петле, я грустно смотрела на них, потом вынимала и откладывала их в сторону.
   Так прошло мое детство. Потом я выросла и стала подавать надежды. Всю жизнь я подавала надежды и подавала нищим - и считаю, что меня есть за что уважать. Всю жизнь я воевала со всем миром и со своим мужем - но даже они не сломили меня. Конечно, кому какое дело до подробностей моей победы над этим миром и над этим мужем - сколько слез и бессонных ночей на вокзале, и звонков в чужие квартиры, где женщины, похожие на рыб, ехидно улыбались и говорили:
   - Его нет дома. Он ушел и просил сказать, что он не вернется. И вообще - он спит.
   Потом он появлялся и говорил:
   - Я пришел и очень хочу спать...
   - Но мне сказали, что ты уже спал.
   - Кто сказал?
   - Один человек.
   - Какой?
   - Один...
   - Что значит - один? Я - один, он - один, каждый - один. Чтоб ты всю жизнь сидела в позе лотоса!
   Муж ушел, а мир остался. Он был такой же зеленый, счастливый и страшный, как и в те времена, когда я была маленькой и вешала кукол. Я точно также думала, что есть люди, которые понимают этот мир, и, может быть, они когда-нибудь мне все расскажут. А пока что приходилось воевать: с квартирой, где все валялось и ломалось, с работой, где все требовали и ничего не объясняли, с любовниками, которые ничего не хотели, и особенно меня. Труднее всего было зимой, когда ветер выл по-волчьи, а снега не было и батареи были холодные, как сердце моего последнего любовника. Я бродила по квартире в поисках тепла, но его нигде не было, даже под одеялом. Горели все четыре конфорки на газовой плите, но тепла не было. Не долго думая, я включила утюг. Он постепенно нагревался, а я гладила им свои руки, ноги, грудь, прижималась к нему щекой и думала: как хорошо, что в этом мире осталось хоть что-нибудь теплое!
   Была еще, правда, кошка, она пряталась от меня под диваном. Я просила ее выйти оттуда - в начале веником, потом шваброй, потом уставала и засыпала.
   Так шла моя жизнь, так шла моя война с миром. Силы мои иссякали, но я держалась. Мир входил ко мне ранним утром вместе со звуками радио, которое разными голосами бормотало о нашем экономическом положении и о том, можно ли найти из него выход. А газет я уже давно не читала, потому что и так уже была готова ко всему. Я и так знала, что случилось уже много такого, о чем раньше и подумать не могли. И дальше будет случаться. И будет пыль, и прах, и пепел, а газеты будут давать объективную информацию:
   "25-го августа на улице имени Шекспира расстреляны 27 человек. 26-го августа количество расстрелянных уменьшилось на 5 человек в связи с плохой погодой".
   Но я все равно буду бороться с миром, хоть и нет меня несчастней со дня его сотворения. В принципе, ничего с тех пор не изменилось. Все та же старушка Ева смотрит в небо. Ей надоело это. Ей скучно. К ней тянутся дрожащие руки с грязно-зелеными яблоками. Они кислые, гадкие, а есть надо.
   - Нечего харчами перебирать, - говорит голос откуда-то сверху.
   И опять ко мне приходит эта чужая девочка.
   - Давай, тетя, день траура отметим, - говорит она.
   - В честь чего это?
   - Ну как, два поезда столкнулись, завод взорвался.
   - А как?
   - За стол сядем, пир устроим, арбузы будем есть.
   И мы едим арбузы. Борьба с миром продолжается. О, где ты, мое детство, мои куклы, которых я вешала? А вот они, мои куклы, лежат в шкафу, в целости и сохранности. Я подарю их этой чужой девочке, пусть она теперь их вешает. Пусть будет пыль, и прах, и пепел. И пусть она будет счастливая, пожалуйста, пусть будет счастливая, если только можно. А я буду бороться с миром до самого его победного конца.
  

RIRUS SARDONICUS

   Я вам вот о чем хотела рассказать, не пугайтесь, я не пьяная, не буду вещами бросаться и слова всякие кричать, как вчера. Просто я слов много знаю, потому и кричу, когда пьяная. Но пить врачи мне не разрешают из-за травмы головы. Инвалид детства, так они назвали меня и пенсию дали за это.
   - Как я ненавижу эту жизнь! - говорю я каждое утро, пробираясь в ванную.
   Но я вам хочу рассказать совсем не про это. Не про детство, от которого я инвалидом стала, не про милицию, которая бывает в своей ванной чаще, чем я, не про врачей, которых я не видела с тех пор, как мать померла. Она думала, я психическая, а я как все люди, только достали меня эти люди и в гробу я их видела.
   -Люди! Вы - сволочи! - кричу я им, стоя на балконе.
   Но я не про это. Послушайте меня еще хоть 5 минут, а то я точно собьюсь и все забуду. Кстати, меня зовут Аня. Я не каждому про это говорю, вот вчера никому не сказала. Не важно, как зовут, важно куда. Но я вам не какая-нибудь девочка по вызову, я знаю свое место и уважаю свою девичью гордость.
   Ох, опять я не об этом. Блин, ну сколько же можно, вы меня уже и не слушаете. Ну и ладно, хрен с вами, только не уходите, все равно же вам делать нечего. Сидите тут, пиво пьете, но я же лучше. Мне вчера очень плохо было со здоровьем, но сегодня все прошло, честное слово. Но я домой боюсь идти. Нет, я не бомжа какая-нибудь, я живу на улице Дарвина, серая такая пятиэтажка, четвертый этаж, восьмая квартира. Там у меня мебель есть - стол, стул, раскладушка и лампочка. И одежды у меня много, от мамы осталось. И окошко есть, и балкон, только немножко выгорел, - какие-то сволочи непотушеную сигарету бросили. И ванна у меня...
   Ну ладно, вы не слушаете, а я все равно вам расскажу. Назло расскажу, и пусть вас тогда совесть мучает. Утро было, пели птички, и захотела я в ванной помыться, чтобы стать, как эти птички, чистой и веселой. Дверь открыла, а в ванной человек лежит голый и в черных очках. Я, конечно же, упала и спрашиваю:
   - Ты чего тут делаешь в черных очках?
   А он молчит, как рыба об лед.
   - Вылезай сейчас же, как тебе не стыдно! А еще очки надел!
   Схватила я его за руку - а она холодная. Тут я поняла, что он мертвый, и стало мне плохо.
   Не знаю как, но вышла я на улицу. А что бы вы сделали на моем месте? Если у вас в ванной мужик - голый, мокрый им мертвый? Это что же дальше будет - сегодня мертвый мужик в ванной, а завтра крокодил или черепаха?
   Послушайте, что же вы молчите? Я шла по улице и думала: "У меня в ванной мертвый мужик в черных очках, я иду по улице, у меня в ванной мужик в черных очках...". Потом я сообразила, что он труп, а труп всегда бывает чей-нибудь. Я решила спросить у прохожих, может, кто-нибудь сознается.
   - Извините, это не ваш труп лежит у меня в ванной? - вежливо спрашивала я, но все от меня шарахались
   Я облазила всех своих подружек и друзей, но никто так и не признался. Я обошла все кладбища - думала, может быть, кто-нибудь выкопался из могилы. Моя лучшая подружка Люська сказала мне:
   - Ты дура, Анька! Это же труп Санечки моего, с которым я живу. Ты же мучила его, не давала ему, матюкалась, и он тебе морду разбил и пришел ко мне жить. Он пропал уже 4 дня, нет его ни в одном пивбаре...
   Мы пошли ко мне домой. Куда же вы уходите, я еще не все рассказала. Не уходите, не бросайте меня, я нормальная, я правду говорю, я же на людей не бросаюсь... Люську уже у подъезда стало трясти, и с каждой ступенькой трясло все больше и больше. А когда мы вошли в квартиру, она сказала, что у нее разыгрался ревматизм и села отдохнуть на пол. И все рассказывала мне про своего Санечку, какой он был хороший.
   - Он пригласил меня в кафе и заказал два пива. И официант принес два пива, шампанское и четыре черных презерватива...
   А потом стала обзываться и выгнала меня, хлопнув дверью. Скажите, как же она там, с этим трупом? Ведь ей же может стать плохо и она умрет, и помочь-то ей некому. Она же больная такая, у нее ревматизм, аллергия, и вообще она прибацаная. А еще труп этот плохо пахнет. Что она с ним будет делать?
   Послушайте, пожалуйста, может быть, это ваш труп? Это же с каждым может случиться, честное слово. Ну, бывает, ошиблись ванной, одежду где-то позабыли, дело житейское. Ну, умерли, - самое обычное дело. Пожалуйста, сделайте что-нибудь, Люську спасите, и этого, голого, мокрого, мертвого, и меня. Ну не можете, хотя бы послушайте. Послушайте еще немного. Я вам все расскажу, и про себя расскажу, и про жизнь нашу расскажу, и про людей, и как же трудно жить людям.
  
  
   ДОЧЬ ВСЕХ БЕЗУМНЫХ
  
   Чужой дедушка ждет меня на рынке, чтобы вместе почитать Библию, а я иду в сквер под скособоченным зонтом. Я иду в сквер, чтобы покурить. На скамейке напротив сидит симпа­тичная парочка. Она - синеглазка, он - синеглаз, он нежно гладит по голове свою девушку. Погладит, погладит - и врежет по морде, а она смотрит на него преданными глазами.
   Я сидела и курила, а потом вышла замуж. Он был чужой и пьяный, но обещал бросить пить и любить меня, кормить конфетами и покупать мне новые платья. Меня никто не любил, никто не кор­мил и уж тем более не покупал платьев, и потому я согласилась.
   Мы стали жить в большой квадратной комнате, по которой гу­ляли сквозняки. Родилась дочка, отклеились обои, сломался теле­визор. Пришла подруга, принесла бутылку. Она пила водку и стро­ила глазки, дочка плакала, муж дергал подругу за коленку, дочка плакала все сильнее. Я сказала, чтоб они прекратили, но таракан все равно ползал по подоконнику.
   - Вам что, делать нечего? - спросила я их.
   - А что мы такое делаем? Подумаешь, за ногу взял.
   Я подумала, что и правда ничего такого, но назавтра пришел длинный извилистый мужичок, назвался сожителем по больнице и сказал, что муж уже давно трахает Таньку, и он бы на моем месте нашел себе применение. Я спросила у мужа, как же так, а он ска­зал, что никакую Таньку он не трахает, а подругу мою зовут Марина, он ее любит, как человека, и ему срочно нужны бабки. Я взяла свое выходное платье, потому что мое кольцо уже давно куда-то исчез­ло, и пошла к Марине. Танька взяла платье, дала деньги, а насчет любви сказала, что да - трахает, и сегодня тоже будет.
   - А он же говорил, что любит тебя только как человека
   - А ты и уши развесила... Разве ж можно верить этим проститутам? И разве можно любить человека, если его не трахать?
   Я пошла к своему мужу, отдала деньги и рассказала все, что услышала от Ленки. Он сказал, чтобы я ни во что не верила, кроме того, что он идет в пивбар, а не к Таньке. Я смотрела телевизор и спрашивала себя, во что же мне верить. Потом мыла посуду и спра­шивала, кому же мне верить. Уложив дочку в постель, я поняла, что надо проверять. Тут пришел сожитель мужа по больнице и стал шептать мне на ухо, что я должна найти себе применение, а если я ему не верю, то можно пойти к Ленке, и там все будет видно. Он порвал мне юбку, но все-таки добился своего, предупредив, что никому не скажет.
   Потом я опять смотрела в потолок и спрашивала, кому же мне верить. Я подсчитывала свои убытки: кольцо золотое с розовым кам­нем, платье выходное с цветами, муж трахает Таньку, юбка разор­ванная. Я позвонила Ларисе. Муж был у нее. Потом он пришел и сказал, что был в пивбаре.
   - Но я звонила Марине.
   - А я все равно был в пивбаре. Я был в пивбаре, а Ленка предложила купить мне щенка... И я пошел посмотреть на щенка.
   - И где же щенок?
   - У Марины.
   Я пошла Таньке, но вместо щенка увидела там сожителя мужа по диспансеру. Он тут же рассказал, как порвал мне юбку, и будто муж обрадовался, что ничего страшного, юбка все равно старая была.
   - Давай выпьем, - сказал сожитель. - Сегодня Рождество. Бог рождается - черти радуются.
   Мы выпили, и он порвал мне еще блузку, но опять добился своего. Тогда я сказала мужу, что больше не буду с ним жить.
   - Хорошо, не живи, - ответил он.
   - И ты со мной жить не будешь.
   - Хорошо, не буду.
   - Тогда иди и умри.
   - Пойду и умру. И он ушел. Но я уже не верила, что он умрет, и пошла к Мари­не. И, конечно, он был там.
   - Ты же сказал, что умрешь.
   - Я правда пошел и умер. Но Ленка предложила купить вы­ходное платье. Я и зашел посмотреть платье для тебя.
   Марина принесла мое выходное платье, только с жуткими раз­резами спереди и сзади.
   - Вот, - сказала она, - покупай.
   - Зачем мне это платье? -- заплакала я. - Зачем мне разре­зы? Вначале был щенок, теперь это идиотское платье...
   - Ну хорошо, не хочешь платье - вот тебе щенок, - сказал муж и выволок откуда-то огромную дворнягу с желто-зеленой шер­стью. Я заплакала еще громче.
   - Ты сама не знаешь, чего хочешь, - сказала Танька. - Шла бы ты отсюда.
   И я пошла. Было темно и грязно, как в яме. Я шла вслепую, по разбросанным кирпичам, натыкаясь то и дело на какие-то грохочу­щие бочки, а они летели в тартарары, и я опять шла по кирпичам, увязая в глине, пока не уткнулась в башенный кран. "Ничего себе скелетик", - подумала я. На стреле крана сидел черт и задумчиво смотрел на меня. Я была мокрая, в грязи и глине.
   Вот с кем я наконец поговорю, вот кто мне объяснит, во что же мне верить, и объяснит так, что я ему поверю. И я полезла на стре­лу крана. Когда я долезла до самого верха, черт посмотрел вокруг, потом посмотрел мне в глаза и мелко-мелко задрожал. Он задро­жал, потом опять поглядел вокруг, как будто ища спасения. Ночь была темна. Лаяли собаки. И не найдя спасения, черт перекрестил сам себя, тихо мяукнул и растаял в воздухе. А я осталась одна на стреле башенного крана.
  
  
   FINE DE SIECLE
  
   Век кончался. Солнце было черное, луна - красная, неба не было, оно скрылось, свившись, как свиток. Горькая вода капала из крана. За стеной тихо пело радио: "Жучка моя, я твой бобик, трупик ты мой, я твой гробик".
   Было холодно. Только на кухне осталось немного хилого газо­вого тепла. Поэтому завтрак длился и длился.
   - Завтра и этого не будет, - сказала Анна, ставя на стол рези­новый хлеб и мертвую воду. - В городе воду дают только глубокой ночью.
   И она покачала головой.
   - Ничего, я разживусь на шахте, - сказал Павел, ее муж. - Будут вам и хлеб, и вода. Между прочим, на Шандровке коня блед­ного видели. Давай сходим посмотрим. Мы уже давно никуда не ходили. И Гришке будет интересно.
   - Лучше займись с ним математикой, у него опять двойка.
   - А где он?
   - Не знаю. Пропал куда-то.
   Их сын вправду решил пропасть. Потому что все надоело - сырая комната с запотевшими окнами, мокрые простыни и холод, и рано утром будят ни за что ни про что, и выгоняют из дому на холод, в школу, получать двойки, грубить учителям. А дома вечные разго­воры о последних деньгах, о хлебе из навоза, о том, как дальше жить.
   Все еще спали, когда он вышел из дому, из зыбкого тепла, кото­рое надышали за ночь. Сизые деревья тихо шуршали над ним. Раз­вороченный трактор отдыхал под белыми звездами. Слышались вы­стрелы. То ли милиция стреляла в рэкетиров, то ли рэкетиры стреля­ли в милицию, то ли одинокий прохожий отстреливался в темноте.
   "Двойка - это плохо, - думал Гриша. - Чего она кричит, будто я сам не знаю. Уеду я".
   Он пробрался к железнодорожному вокзалу. Шел через ог­ромное поле, усеянное саранчой. Саранча шевелилась и скрежета­ла зубами. По шаткой деревянной лестнице с неба слезал ангел с ржавым пионерским горном; другой, подставив стремянку, пытался залезть на солнце. "Кыш, пернатые!" -замахал на них руками Гри­ша, и ангелы разлетелись, а лестницы попадали.
   Вместо рельсов была длинная яма. Поезда не ходили. Гриша зашел в здание. Было много кресел и людей, все смотрели вверх в телевизор. Показывали порнуху про вавилонскую блудницу, у кото­рой между ног светит луна.
   - Здравствуй, Гриша, - сказал мужчина с красной царапиной на подбородке. - Я умею делать молнии.
   - Ты колдун? - спросил Гриша.
   - Я не колдун, я знахарь. Я все знаю, я все видел, я видел австралопитека, и он мне открыл страшную тайну.
   - Какую?
   - Что он - инопланетянин.
   - Ну и что?
   - А то, что и мы тогда инопланетяне.
   - Неправда, мы евреи, - убежденно сказал Гриша и пошел домой.
   Анна и Павел давно его уже искали. Они бегали по черным подъездам, кричали: "Гриша! Гриша!". Но подъезды не отзывались.
   - Я боюсь, - говорила Анна. - Где он пропадает? Вдруг он в городе, а там, у оперного театра, раздевают.
   - Что-то я не видел там раздетых...
   - Так иди и смотри, - фыркнула Анна и свернула в темный переулок
   - Ну что ты делаешь, ненормальная? Совсем с ума сошла?
   - А как не сойти с ума ?! Где он? Что с ним? Может, убили, может, изнасиловали. Время-то какое...
   - Времени больше нету, - хмуро напомнил Павел. - Это ты виновата со своими истериками, довела ребенка.
   - Нет, это ты виноват! Ты ж всю жизнь на шахте, всю жизнь под землей, какой пример ты можешь подавать ребенку?
   Он схватил ее за волосы, она вцепилась ему в горло, и они покатились по желтым листьям, под лучами черного солнца, по си­зому мокрому асфальту.
   Гриша уже давным-давно был дома, когда они пришли. Все было как раньше, солнечные зайчики прыгали по кухне. Он поел и сел за математику, но скоро захотел в туалет. Там было интересно, жужжали мухи.
   Павел открыл кран, чтобы умыться. Из крана закапала кровь.
   - Смотри, мать, - сказал Павел.
   Анна подошла посмотреть. Из туалета между тем слышался веселый голос Гриши:
   - Я колобок-колобок, я от дедушки ушел, я от бабушки ушел, я от волка ушел, от медведя ушел, и от папы ушел, и от мамы ушел.
   - Сам себе сказки рассказывает, - засмеялась Анна.
   - Все дома. Слава Богу, - сказал Павел и поцеловал ее.
   Звезда Полынь ласково светила в окно. Начиналась зима.
  
   ПИСЬМО К МАТЕРИ
  
   Ах, ты еще жива, моя старушка? Я тоже еще жива, с чем тебя и поздравляю. Самочувствие у меня хорошее. Так больно, что тошнит. И настроение веселое, подтянутое - так и хочет­ся встать руки по швам и каждому прохожему отдать честь.
   Я живу в коридоре, потому что в палату не берут. Много нас - и нет места. От этого и медсестра нервная такая - все спрашивает, почему у меня постельное белье на шее намотано. И не понимает, глупенькая, что это модное финское полотенце. Да, но зачем же сразу в морду? Я нахального обращения к себе не понимаю. Тем более, я на работе.
   Да, я на работу устроилась. В больнице больной работаю. И от дома близко, и жрать дают чуть не каждый день.
   А я лежу. Раньше я работала на ногах, а теперь в постели. Но они подняли меня и несут. Несут по длинному коридору, по черной лестнице.
   - Пожалуйста, оставьте меня, - плачу я.
   Черная лестница упирается в черный ход. Ветер бьет по лицу. Желтая лампочка качается, и голова моя качается, и лицо мое на лампочке улыбается мне желтой улыбкой.
   - Пожалуйста, положите меня на место, - плачу я.
   Никто меня на место не положит. Дверь открывается, и женщи­на в белом наклоняется надо мной, и пьет кровь у меня из пальца через резиновую трубку.
   - Уберите ее, - говорит женщина в белом. - Разложили тут.
   И меня убирают, и не буду я в больнице разлагаться, потому
   что меня несут все дальше и дальше и никогда уже не положат на место. Они несут меня - и мне больно. Дорогая мама, мне больно, потому что я работаю больной и должна болеть. Все правильно, мама, мне правильно больно, но у меня все болит, такая уж меня работа, это мой хлеб, мама, что ж тут поделать, каждый зарабаты­вает на жизнь, как может.
   Прощай, мама. В жизни все-таки есть радости, только очень маленькие. Я, например, очень рада, что ты еще живая. И очень хорошо, что я живая тоже. Никогда в жизни не думала, что доживу до такого счастья. Помнишь, в детстве, когда я плохо себя вела, ты говорила, что купишь себе другую девочку, хорошую, новую. Но ведь я хорошая, потому что больная. А новой дочки у тебя не будет, потому что ничто не ново в этой жизни.
   Прощай, дорогая мама. Не поминай меня лихом, а поминай, как звали.
  
   БОЛЕЗНЬ КУКЛЫ
  
   Вначале он пил по-черному, потом завязывал насмерть. Вначале он завязывал насмерть, потом опять пил по-черному. У него был веник, а еще матрац и расстроенное пиани­но. А больше ничего не было. Но он жил в этой комнате, потому что делать было нечего. За окном проходили трамваи с круглыми и груст­ными глазами, полные трамваи чужих людей.
   Каждое утро он бил кому-нибудь морду. Потому что он решил набить морду всем любовникам своей жены. Тех, про которых он знал, должно было хватить где-то года на три, но были еще те, про которых он не знал, и на них уже не хватало целой жизни, и потому он старался как можно чаще бить кому-нибудь морду.
   Потом он ходил по комнате и думал. Думал о рваных рублях в кармане, о воде, текущей по штрекам выбросившей его шахты, и о том, как было бы хорошо, если бы премьер-министр Дурдинец соб­ственноручно пожал ему руку. Время шло, а ему только этого и надо было.
   Он ложился на матрац вниз лицом. Приблудная Динка сидела в углу и читала обрывок газеты. Там писалось про аварию на шах­те, про окучивание ранней редиски и просили сообщить о местонахождении Элины Свенцицкой, 1960 года рождения, инвали­да детства, которая месяц назад ушла из дому и не вернулась.
   Приблудная Динка села за пианино и стала тыкать в него од­ним пальцем.
   - Что ты играешь? - спросил он.
   - Болезнь куклы Чайковского, - ответила она и улыбнулась. И снова тыкала в пианино пальцем, и кукла стонала, у куклы была температура и она плакала горючими слезами, слизывая их сухим языком.
   - Сыграй лучше танец маленьких лебедей.
   - Не могу. Слишком пианино расстроенное. Почему у тебя такое расстроенное пианино?
   - От жизни, - ответил он. - Оно три переезда, два развода выдержало - и расстроилось.
   Динка опять застучала пальцем по клавишам, и заскакали ма­ленькие лебеди, а кукла начала плакать и просить, чтобы не рас­страивали пианино, потому что оно уже и так расстроенное, и все из-за вас.
   Тогда и появилась Элина Свенцицкая, инвалид детства, о мес­торождении которой надо было сообщить за вознаграждение.
   - Вот я, Господи, - тихо сказала она.
   Но Господь её не увидел и никому не сообщил.
  
  
   ЭФЕМЕРИДЫ
  
   Я сидела за столом и мечтала о смерти моего мужа. Я мечтала, что он умрет, а я наконец-то буду жить. Тут пришла Люда, его бывшая жена от третьего брака.
   - Дорогая, я умираю, сказала она. - Помоги мне.
   - Чем я могу помочь тебе умереть? - удивилась я. - Я думаю, с этим ты отлично справишься сама.
   - Дорогая, ты не поняла, - заплакала Люда. - Мне зарплату не платили два месяца, сын обрезался, лежит на диване и стонет, а я падаю в голодные обмороки.
   И она тут же упала в голодный обморок и лежала в нем до тех пор, пока я не достала из холодильника курицу. Обняв курицу, она убежала, и я осталась одна.
   Я снова села за стол и стала мечтать о смерти своего мужа. Я думала, что он умрет - и на мне наконец женятся все мои любовники, и я буду с ними жить, а когда надоест - буду мечтать об их смерти.
   Тут пришел Гриша Чечило, сожитель мужа по наркодиспансеру.
   - Я тебя люблю, - сказал он. - Дай на бутылку.
   - Конечно, дам, - сказала я радостно. - Но денег у меня нет.
   Он посмотрел на меня и попятился.
   - Понимаешь, я очень занят... Я лечусь от простатита.
   - От какого еще простутита? А ну проваливай со своим проститутом!
   Он ушел, а я осталась одна и снова стала мечтать о смерти своего мужа.
   Тут пришел мой любовник, милый мальчик Сашенька.
   - Понимаешь, я выхожу замуж, - сказал он.
   - То есть как?
   - То есть женюсь, - поправился он. - Мама говорит, надо же­ниться, иначе детей не будет.
   - А кто она?
   - Мама у меня инженер.
   - Нет, кого ты... За кого ты...
   - А, она девушка. Из парфюмерного магазина.
   - А как же я?
   Он ничего не сказал и ушел. Я осталась одна. На этот раз окончательно.
   Так всегда у меня - все зыбится и исчезает, оставляя меня одну. Как Люда со своей курицей, как Сашенька со своей парфю­мерной девушкой, как Гриша со своей непонятной болезнью - хи­меры, эфемериды, и больше ничего.
   И я эфемерида, лечу по улице и слышу нежный голос огромной химеры, держащей под руку худенького эфемериду в рыжей кепке:
   - Ну что, козел, ты неженатый? Давай, козел, с тобой встре­чаться серьезно, как все нормальные люди.
   Все химерично, все эфемерно, только фонарь торчит, как чер­ту кочерга, мне жалко Гришу - он больной. У него такая болезнь, проститут, простутит, рак простительной железы, он просит проще­ния, а его никто не прощает. Но как его простить, если он просит на бутылку, а платить не хочет, если Люда обнимает курицу, а Сашенька убегает, если все мы - химеры, эфемериды, летим, убегаем и не прощаем друг друга.
  
  
   ШЕДЕВР
  
   Я работаю в жанре шедевра. Напишу шедевр - и сразу требую всемирного признания от моего мужа. А муж требует от меня выполнения супружеских обязанностей. Но супружеских обя­занностей я выполнять не могу, потому что тогда у меня не будет времени для создания шедевров. И поэтому муж посылает меня. Меня вообще часто посылают, но только очень достойные люди. Муж считает, что они мои любовники, но все это неправда. Конечно, мы гуляем по ночам, беседуя об амбивалентном производительном низе, конечно, мы пьем шампанское и смотрим на звезды - но при чем же здесь любовь?
   Если бы мой муж знал об этом, он бы не встречал меня темной ночью на троллейбусной остановке с железным ножом. Но вот он стоит под луной и точит, точит, точит нож, а я выхожу из трамвая.
   - Здравствуй, Петя, - говорю. - Вот спасибо, что ты ножик наточил.
   - Да, - говорит, - наточил. Специально для тебя.
   И зарезал он меня этим ножом. Только брызнула кровь и упала я, как подкошенная, на пыльный асфальт между урной и забором. И пошел он от меня не оглядываясь, не думая о том, кто же за меня напишет мои шедевры, как же без меня обойдется литература.
   И знаю, что всемирного признания мне так и не дождаться, во всяком случае, от моего мужа.
   Ни от мужа моего, меня убившего, ни от моих детей, от меня разлетевшихся, ни от этих людей прохожих, мимо и мимо идущих, в которыми так хочется заговорить, только вот что им сказать?..
   - Простите, вы не скажете, который час? - опрашиваю я их. - Конечно, вы скажете, только вы вначале простите... Вы не знаете, за что меня простить, только скажете, который час?.. Но за что про­стить, всегда найдется, было бы желание прощать.
   А они идут и идут, мимо и мимо. Не понимают они ни меня, ни шедевров моих, один из которых я только что написала.
  
  
  
   ПО ПОВОДУ ЭКСГИБИЦИОНИЗМА
  
   Когда я говорю о том, что в своих рассказах пишу о своих знакомых и заставляю их делать такие гадости, которые в жизни они бы никогда бы сделать не посмели - в сущности, я гово­рю о себе. Говорю о своей боязни сделать гадость, о своей боязни неудачи, и об ощущении какой-то фатальной неудачи, возникаю­щем ото всей жизни, оттого, что поставленные задачи выполняются и заданные вопросы отвечаются. Но ощущение глобальной неуда­чи не проходит, вот потому я все это говорю. Ведь сделать гадость, в сущности, очень легко, а потом покатишься по наклонной плоско­сти и сойдешь с круга. Тем более - что значит сойти с круга? В жизни очень много всяких кругов и все они достаточно широки, схо­дишь с одного и тут же переходишь на другой, и так до самого дна. А дна никакого нет, потому что жизнь бездонна в своей жестокости.
   Вот, собственно, этого я и боюсь, и потому так фатальны мои неудачи, которых случается тем больше, чем больше я их боюсь. Но чем больше я боюсь, тем больше я пишу, и это моя самая глав­ная неудача. И поэтому когда я говорю о том, что в своих рассказах я пишу о своих знакомых и заставляю их делать такие гадости, ко­торые в жизни они никогда бы сделать не посмели, - в сущности, я говорю о себе.
   То есть, конечно, не я, а моя героиня - местный классик Элина Свенцицкая. Эта ситуация давно и абсолютно естественна, потому что о ком же писать, если не о себе, и даже если не о себе, то все равно о себе, ну хоть немножечко. А я не писатель, я пишу не о себе, а про себя, а это большая разница. Я не писатель, писатель - моя героиня, так уж получилось, извините. И о чем она там пишет, меня не касается. Так уж мы с ней распределили функции, она - писатель, я - автор.
   То, что она пишет, мне совершенно не нравится. Дело даже не в том, что она не умеет строить фразу, дело даже не в том, что у нее болезненное пристрастие к одним и тем же словам, в основном ма­терным. Мне не нравится, как она обращается со своими друзьями и знакомыми, что она с ними делает. Людей надо любить всеми возможными и невозможными способами, а она над ними издевает­ся, как хочет. И когда она говорит, что издевательство - это постмо­дернистская форма любви, меня это не убеждает. Но, к сожалению, автор далеко не всегда выбирает своих героев и должен писать о них, даже когда ему это не нравится
   Так вот, значит, моя героиня - писатель Элина Свенцицкая.
   С героем я, кажется, определилась, но ведь его еще обычно вписывают в какое-нибудь пространство и время. А что делать, если героиня не хочет никуда вписываться? Тогда ее прописывают туда, куда хочет автор.
   Например - городской жесткий рассвет, улицы пустынны и пах­нут водой. Она идет, бледная после ночной пьянки, идет одна. По­чему после ночной пьянки? Потому что все писатели пьют по но­чам. А почему идет одна? Потому что у нее сложная личная жизнь. А если у тебя нет ни сложной личной жизни, ни ночных пьянок, как убедишься, что ты писатель?
   Так вот, она идет, а навстречу ей люди.
   - Вы не знаете, как пройти на улицу Фраера?
   - Не знаю, я нездешняя, - отвечает она
   Ну, как вам нравится такая героиня? Конечно, ей абсолютно не везло в любви, совершенно не везло, фатально не везло. Она так и не поняла, почему, и я не поняла, почему мне так захотелось. И как назло, способность любить она так и не утеряла, и до сорока лет всю жизнь она влюблялась, все равно где, все равно в кого, в да­леких, чужих и ненужных людей, и шла куда-то в глухую ночь, и задыхаясь, говорила дикие слова, которых не говорят в жизни, а утро дышало холодом, и было светло и пусто, и было все равно. И все, кого она любила, не любили ее, а она не понимала, совсем не понимала, и каждый день писала в своем дневнике: "Пришел по­здно ночью. Сказал, что устал". И не знала она, что же сделать, чтобы ее полюбили.
   Однажды она попросила меня:
   - Ты автор, расскажи мне, что я должна делать, чтобы меня полюбили.
   - Ну что ж, - задумалась я - Приди к нему, разденься и ска­жи: "Люби меня".
   Этот совет я вычитала в одном декадентском романе, а зачем дала его Элине - не знаю, может быть, для того, чтобы было чем продолжить этот рассказ.
   Элина любила лаборанта. Он был лаборантом той же милос­тью Божией, что и она писателем. Валера был тихий, как мышонок, и совсем бледный. Она его любила как мать и как женщина, а он, как и все, ничего не понимал. Так что если Элина последовала мо­ему совету, то лишь потому, что только так он мог обратить на нее внимание. Как это произошло, я вам рассказывать не стану. Герой-писатель должен все-таки иногда писать. Вот пускай она и пишет. У нее это получилось как всегда абсурдно, однако без матерных вы­ражений, что для нее уже большое достижение.
   "... Я шла по улице, но меня тошнило. Меня тошнило, но я шла по улице. А тошнило меня от волнения. Любовь и волнение вместе всегда порождают тошноту и рвоту.
   Ну что мне делать, если я его люблю? Что делать, если он меня не любит? Переживаю, как старуха, а в душе у меня все дро­жит и шевелится - вдруг Валера меня любит. Позавчера он посмот­рел на меня не так, как обычно, а широко открыв один глаз. А три дня назад он положил на меня два пальца. Я точно не знаю, что значат все эти жесты.
   Так я думаю, тошню и иду по улице. Ну, вот и Валера, стоит у дверей лаборантской и запирает ее на ключ. На это я не рассчитывала. Я думала, он будет в лаборантской, там я ему все скажу и разденусь. А теперь, чувствую, придется раздеваться в коридоре. И стало меня тошнить еще больше, и голова заболела. А у Валеры глаза зеленые и спокойные, и смотрят они мимо.
   - Здравствуй, - говорю, - нам надо поговорить. Давай зайдем в комнату.
   - Говори здесь, - отвечает он - Не хочу я с тобой в комнату идти. Нечего там делать, в комнате.
   - Зайди, - говорю - Зайди по-хорошему.
   Он побледнел, и слава Богу, зашел. Тут и я зашла и дверь закрыла, быстро разделась и говорю:
   - Я люблю тебя. Люби меня. Мне так хочется ласки, хоть не­множечко.
   Он посмотрел в окно и сказал:
   - Мне некогда. У меня срочная работа.
   - Но я же люблю тебя.
   А он опять посмотрел в окно и сказал:
   - Ну ладно. Пойдем.
   Пока я думала, не значит ли это, что и он меня любит, мы уже по лестнице спустились и из здания вышли. Моя одежда в лаборан­тской осталась, но что значат такие мелочи, когда речь идет о люб­ви? Студенты идут навстречу, формы мои изучают, неутешитель­ные замечания делают. Улицы почему-то пустые, как во сне, и как во сне, разговор какой-то бессвязный.
   - Чего ты от меня хочешь? - спрашивает он. - Почему хо­дишь за мной голая? Как я в таком виде маме покажусь?
   Всю ночь мы ходили по городу. Наверное, это и было наше первое свидание. Наутро он потерялся, а я вышла к какому-то скве­ру. Там сажали деревья.
   - Не сажайте эти прутики, - сказала я. - Из каждого прутика вырастет маленький писатель. Из каждого маленького писателя вырастет Элина Свенцицкая.
   Теперь я поняла, почему мне так фатально не везет в любви. Я ведь размножаюсь почкованием".
   Вот такой рассказ написала моя героиня.
   А вы думали, что здесь я напишу пародию на себя? Но я слиш­ком плохо себя знаю, чтобы пародировать. А моя героиня Элина Свенцицкая пишет совершенно самостоятельно, чего и вам желает.
  

ОБЩЕСТВЕННЫЕ ТАНЦЫ

   Зима. Докурю последнюю сигарету - и что останется? Что делать мне, старой интеллигентке, здесь, в Киеве на железнодорожном вокзале, среди бомжей, цыганок, таксистов и прочих пассажиров в этой жизни? На вокзале всегда холодно, особенно зимой, а летом слишком жарко. И столько чужих - целый вокзал. И ветер шумит и шумит, и бьется о стены, и не то что он хочет разбить о них свою несуществующую голову, а нашел уже себе мальчика для битья, а скорее всего девочку, какую-нибудь старую интеллигентку, приехавшую в Киев непонятно зачем, никому здесь ненужную, но с диссертацией, и бьет ее, и бьет, и бьет, пока мозги не вылетят. А без головы как жить? А с головой - еще хуже. Внутри вокзала - хилое тепло, как будто в больнице, все куда-то бегут, и в микрофоне мешается русская и украинская речь, какие-то имена и названия, и ничего не понятно.
   - Тетя Валя Садюкова со станции Меретино, вас ожидают у справочного бюро.
   - Продолжается посадка на поезд Киев - Конотоп...
   - Заканчивается посадка на поезд Киев - Москва... провожающих просят покинуть...
   И провожающие покидают, или их, провожающих, покидают навсегда, и только тетю Валю Садюкову снова просят подойти к справочному бюро, там ее уже давно ожидают, чтобы тоже покинуть.
   Вокзал - место покидания. Но здесь вполне можно жить. Можно посидеть в зале ожидания и послушать, что люди говорят - узнать, на что опять повысили цены и кто и за сколько продал Украину и как уже надоел весь этот бардак, бордель и цирк с идиотизмом. А потом можно пойти в туалет и привести себя в порядок - нарисовать себе безумное лицо с синими веками, которое понравится людям, уложить куда-нибудь волосы, чтобы не лезли, куда не надо, и вообще отдохнуть, почувствовать себя человеком. А потом выйти на привокзальную площадь и на вопросы таксистов "Такси не нужен?" величественно мотать головой. Нет, мне никто не нужен, и я никому не нужна, такая уж судьба у нас, старых интеллигентных теток - розовых слоников в обвисших юбках и съехавших на затылок беретиках. Вот докурю последнюю сигарету - и пойду дальше.
   В руках у меня сумка тяжелая - там моя диссертация в трех экземплярах, которую я обязательно хочу защитить, потому что она у меня очень беззащитная и в этом нуждается. Вот держу сумку в руках - и чувствую, каков мой вклад в науку. Ничего себе, килограммов на двадцать потянет. Еще восемь утра, а в вокзальном метро уже толпятся люди, как и я, с сумками, мешками, свертками какими-то непонятными, все кричат, чего-то ищут и медленно двигаются вперед, к эскалатору. И огромная лестница двигается вниз, и лица становятся серьезными и сосредоточенными. Просто это не метро, а спуск в ад, и мы спокойно движемся туда, все ниже и ниже, все мы там будем, и там тоже живут люди.
   И грохочут поезда, как адские сковородки, и вот уже я возле университета, вот уже и сквер с сумрачным Шевченко посредине, склоненная голова его залеплена снегом, снег запутался в кустистых бровях, и глаз не видно, да и зачем ему на нас смотреть, что ему в нас хорошего?
   Везде туман - холодный и липкий. Он такой плотный, что кажется, будто идешь в глубине морской, и из-за угла вот-вот вынырнет скользкая извилистая рыба, пускающая пузыри. Кажется, я заболеваю. Но это бывает со мной всякий раз, когда я подхожу к желтому корпусу университета. Впрочем, когда к красному - то же самое. Наверное, это индивидуальная реакция. Они стоят друг против друга, такие яркие среди тумана, как будто пряники, со всякими архитектурными излишествами. В желтом корпусе сидит ученый секретарь ученого совета, где я хочу защищать свою диссертацию, а в красном корпусе сидит технический секретарь того же самого совета, и от предвкушения встречи с ними я заболеваю. Опять я буду бегать из корпуса в корпус мимо сумрачного Шевченко, в распахнутом пальто, скользя по мокрому снегу, размахивая бумажками с печатями, а потом по длинным коридорам, где притихшие студенты вглядывались в меня долго и с подозрением, а я покрывалась потом при мысли, что потеряла какую-нибудь бумажку, и начинала судорожно шарить в сумке, в карманах, потом опять в сумке, потом перетряхивала все папки, а карманы выворачивала, и оттуда сыплются старые билеты, пуговицы и выпавший зуб, отложенный на память, но студенты, видимо, привыкли и не к такому.
   - Что это у вас? - спрашивал меня ученый секретарь.
   - Диссертация, - отвечала я из последних сил.
   - А зачем вы ее написали? - спрашивал меня ученый секретарь.
   - Не знаю, - честно говорила я. - Но если написала - надо защищать. Посмотрите, какая она беззащитная.
   - Идите к техническому секретарю.
   И я шла из желтого корпуса в красный, но там говорили, что технический секретарь ушел в желтый корпус, и я бежала в желтый, но он к тому времени уже возвращался в красный, и я бежала туда.
   - Что это у вас? - спрашивал меня технический секретарь.
   - Диссертация, - отвечала я из последних сил.
   - А зачем вы ее написали? - спрашивал меня технический секретарь.
   - Не знаю, - честно говорила я. - Но если написала - надо защищаться. Посмотрите, какая я беззащитная.
   - Идите к ученому секретарю.
   И я снова бежала в желтый корпус, и под конец уже не очень соображала, чем желтый корпус отличается от красного, а чем ученый секретарь отличается от технического - я не понимала никогда. И опять мчусь из желтого корпуса в красный, а из красного в желтый, и вот уже ученый секретарь поговорил с техническим, или технический с ученым, и оба сказали, что все зависит от профессора Лушпайкина, как он скажет, так и будет.
   - А кто такой профессор Лушпайкин?
   - Он - профессор древнегреческой мифологии. Как же это вы - написали диссертацию, а профессора Лушпайкина не знаете? Стыдно!
   - А где его найти?
   - Он где-то здесь, в университете. Поймайте его, получите его визу - и приходите, кто-нибудь примет вашу диссертацию.
   - А кто?
   - Там видно будет. Вы сначала профессора найдите.
   И вот я иду по желтому корпусу и ищу расписание. Но нет в расписании такого предмета - древнегреческая мифология, и нет такой фамилии - Лушпайкин. Тогда я иду в красный корпус, но и там нет в расписании такого предмета - древнегреческая мифология, и нет такой фамилии - Лушпайкин. И нет ни в желтом, ни в красном корпусе таких дверей, где бы была табличка с этой фамилией, хотя дверей очень много, и каких только табличек нету - кафедра философии жизни, отдел восточных единоборств...И вот уже темнеет, и мне надо на поезд, а в окна смотрит странный месяц с зеленым отливом, а потолок в коридоре все ниже и ниже, и не знаю, в каком я корпусе, в желтом или красном, только длинный коридор с серыми стенами ведет неизвестно куда, и пахнет подвалом, и надо возвращаться назад, ничего, приеду в следующий раз, но что-то не пускает, какое-то странное предчувствие.
   Тут и правда подвал, но написано, что аудитория. И табличка на двери: "Общественные танцы. Профессор Я. Лушпайкин". Ну вот, я и нашла, что искала. Я вхожу, а вокруг - аплодисменты, а за столом - худенький стройный старичок с сияющими глазами и летящими жестами.
   - Знакомьтесь, это я! - воскликнул он и приподнялся на цыпочки, а две студентки упали в обморок. - Я - Яков Лушпайкин, великий человек. Когда я выступаю на похоронах, все хотят долго жить. И я научу вас жить так, как надо.
   - Но как же нам жить? - спросила пожилая преподавательница, закатывая глаза. - И как нам сохранить здоровье и уложиться в зарплату?
   - Очень просто. Вот высшая мудрость - жить без печали. Живите без печали - и все будет хорошо. Живите без печали - и будете здоровы.
   - И это все?
   - Все.
   И он склонил голову и прикрыл глаза, а потом возвел их вверх, к бледной лампочке.
   - Но что же нам делать, чтобы жить без печали?
   - Я же сказал - жить без печали. Что вам еще надо? Живите без печали - и все будет правильно. Живите без печали - и доживете до зарплаты.
   И он опять поднялся на цыпочки и поправил клочок волос на лбу.
   - А вот у меня умерла собачка. Единственная собачка, больше у меня никого нет. Так что же мне делать?
   - Жить без печали! Разве вам не ясно? А еще образованные люди! Сколько можно повторять!
   - Как жить?
   - Жить без печали! Разве вам этого мало?
   Он покраснел, в глазах стояли слезы.
   - Это же самое лучшее, что я открыл в своей жизни. И это так просто, так понятно. Почему же вы не понимаете?
   - Да, но как же моя собачка? И как же я - без собачки?
   - Но все же так просто - жить без печали... Жить без печали... Жить без печали...
   Так говорил профессор и плакал, и проползал между стульями, забиваясь в угол, а студенты и преподаватели, нагоняя его, кричали ему в уши, что так жить нельзя, что это не жизнь, а тихий ужас, что везде преступность и люди пропадают средь бела дня, а цены такие, что все равно пропадать... А профессор плакал все громче и громче, и говорил, что он все это знает, но ведь это так просто - жить без печали, и почему же этого никто не хочет понять, наверное, у них что-то с головой, ведь они же все понимали - и древнегреческую мифологию, и славянскую филологию, и веддийскую афоризматику, и даже аравийскую нумизматику, а таких простых вещей не понимают. И если в его концепцию не укладывается какая-то там собачка - то тем хуже для собачки.
   Когда все оставили профессора, я подошла к нему.
   - Простите, я, конечно, не вовремя и не к месту, но я приезжая, и меня направили к вам по поводу диссертации.
   - А вы будете жить без печали?
   - Конечно, профессор.
   - Ну, вот и живите. А диссертация вам совсем ни к чему.
   Я заплакала, а профессор растворился в стене подвала, и сколько я ни бегала по пустому корпусу, я уже не могла его найти.
   Ну вот, и профессора нет, и никого нет, и с диссертацией непонятно что делать, а она тяжелая... Плачу я, плачу, и тащу свою диссертацию, и она волочится за мной, как преступное прошлое, и руки обрываются, и надо выбросить - а жалко. И никого-никого в этом корпусе, то ли желтом, то ли красном, непонятного цвета, как моя жизнь. Но вот повеяло холодом, и свет замаячил в конце коридора, и дверь какая-то открылась. Наверное, это Европейская площадь, только почему она здесь, но это неважно, а вот то, что поезд мой уже ушел - это проблема. Нет, у меня в Киеве есть знакомые, но все не такие, к которым просто так можно прийти переночевать, то есть можно позвонить, спросить, в какой гостинице дешевле переночевать, а если пригласят к себе - с радостью согласиться. Так я и делаю, и моя приятельница Лена говорит, что относительно дешевая гостиница - "Санкт-Петербург", она совсем недалеко, на бульваре Шевченко, а когда поселюсь, могу прийти к ней выпить чаю. Это меня вполне устраивает, не сидеть же весь вечер в пустом гостиничном номере, оплакивая свою диссертацию.
   И вот она, площадь, залитая лунным светом и упирающаяся в вечность, а потом дома, наползающие друг на друга, и луна уже светит откуда-то сбоку, как будто бы она убежала, а потом решила вернуться ко мне. Гостиницу я нашла быстро, и была свободная койка в двухместном номере, но в номере я была одна. Я бросила сумку с диссертацией - кому она теперь нужна, распаковала вторую сумку, собралась и пошла в гости к Лене.
   Какой грустный снег в городе Киеве! Чем больше грусти, тем больше снега. Вот и попробуй жить без печали, если столько снега кругом! А троллейбус остановился и стоит, а снег падает, и никто не знает, когда троллейбус поедет, может быть, его тут и занесет снегом.. А женщина рядом читает газету с объявлениями, и читаю через ее плечо:
   "Утерянное чувство юмора прошу считать недействительным".
   "Продается продукт эпохи. Срок годности ограничен".
   "Отдамся в хорошие руки. Хорошая девушка".
   "Утеряны ключи от сердца. Просьба вернуть за вознаграждение".
   Странные какие-то объявления. Вот уже и моя остановка - вторая за Лукьяновским рынком. Наконец-то я в тепле, и стол уже накрыт, и за окном снег, и мне грустно, так грустно, что я не знаю, куда деваться. Как хорошо, что вокруг умные разговоры.
   - Фильм был бы хорош, если бы не секс. Секс портит искусство.
   - Ну что вы, скорее искусство портит секс.
   Но где же мне найти мою луковицу, чтобы поплакать?
   - Его обвинили в шпионаже еще в гражданскую войну, и отрубили голову. А книгу его рассыпали в наборе.
   - А в тридцать седьмом опять арестовали и из Союза писателей исключили.
   - И только недавно реабилитировали, и в Союзе писателей восстановили, и книгу напечатали...
   - И голову вернули...
   Что-то у меня внутри набухает и набухает. И вот уже слезы льются из глаз, и не знаю, что это со мной такое, как же так можно себя вести, я же, в конце концов, интеллигентная женщина, пусть даже и с диссертацией, с которой непонятно, что делать, но только плачу я громко и кричу непонятно кому:
   - Как же мне плохо! Почему мне так плохо? Никому я не нужна... И диссертация моя никому не нужна... а профессор Лушпайкин говорит - жить без печали. Ему хорошо говорить - он профессор. Почему так - он профессор, все люди как люди, и только я одна непонятно кто?
   И я вырываюсь из-за стола, что-то разливаю, что-то опрокидываю, в чем-то пачкаю платье. И все сразу вокруг меня запрыгали и забегали.
   Но ничего, все прошло. Я ухожу, очень довольная собой. Опять тащусь в центр города, но время позднее, пробок нет, и я уже на площади, упирающейся в вечность, и открываю двери гостиницы, и иду по коридору в свой номер. "Вся жизнь проходит в коридорах", - думаю я. И тут же наплывает следующая мысль: "Почему она открыта?". Я точно помню, что запирала дверь на ключ. Мерещился обыск или погром: разбитые стаканы, поломанная мебель, разорванная диссертация... Но в номере был порядок. Только на соседней постели лежала чужая куртка. Я поняла, что ко мне кого-то подселили, и успокоилась. Я решила с утра ехать на вокзал, попытаться как-то уехать, а пока, значит, надо собрать вещи, сделать из двух сумок одну, так удобнее. Но вещи не запихивались в одну сумку, я увлеклась этой борьбой, и не заметила, как передо мной выросла фигура. Подняв глаза, я увидела протянутую руку и машинально пожала ее. Моя соседка была красавица - худая и синяя, с оттенком голубого. От запудренных щек отсвечивала лампа. Прижимая руку к сердцу и улыбаясь тихой, блуждающей улыбкой, красавица постояла на пороге, потом прошлась по комнате и легла на белую гостиничную простынь, упершись в спинку кровати каблуками сапог.
   - Извините, - сказала она минут через пять. - Я немного выпила.
   - Ничего, бывает, - ответила я, запихивая косметичку на дно сумки.
   Соседка отвернулась к стене, уткнулась в подушку и засопела носом. В окно врывался холодный зимний воздух, а соседка сопела носом жалобно и тонко. Так прошло с полчаса. В самом деле, ничего страшного, каждый человек может напиться, и я бы могла, только вино невкусное. Я еще раз оглядела свою бедную диссертацию, подумала, что все-таки какой-то выход есть, но сейчас главное вернуться домой, только кому я нужна там, дома... Нет, я нужна друзьям и студентам, и диссертация нужна науке, так что все нормально у меня, все нормально.
   - Илона Борисовна, - вдруг послышалось с соседней кровати. - Илона Борисовна Савицкая, менеджер.
   Она протянула руку, которая тут же упала на кровать.
   "Илона так Илона. Илона из капрона, - подумала я - Дотяну как-нибудь до утра, а остальное неважно". Но не тут-то было. Она открыла глаза и явственно произнесла:
   - Ключ.
   - Что? - не поняла я.
   - Немедленно отдай ключ. Я платила деньги.
   Ситуация была настолько нелепой, что я невольно спросила:
   - Сколько?
   Тут она с явным торжеством достала из кармана кукиш и привинтила его мне под нос. Но во мне взыграл преподавательский инстинкт, и я с не меньшим торжеством отчеканила:
   - Ничего ты не получишь. Будешь спать и никуда не денешься.
   И начался кошмар. Дама спать не хотела, а рвалась куда-то, как выяснилось потом, к любимому человеку, притом обязательно с ключами - и со своим, и с моим. А мне не улыбалось всю ночь сидеть с вещами без ключа, да и кто его знает, не приведет ли она сюда своего любимого человека. Она же требовала или ключ, или вернуть деньги, притом обязательно сто пятьдесят гривен шестьдесят копеек, и ни копейкой меньше. А я говорила, что у меня таких денег нет, и ключа у меня нет, и вообще у меня ничего нет, я же интеллигентная женщина. И, встав посреди комнаты, вперясь в черное блестящее окно, она говорила, что разнесет эту шарашку, а мне отрежет уши, и будет мне кисло, и тянулась к карману моих брюк, и требовала ключ, и просила, чтобы ее отпустили, что ей нужно к человеку, что этот человек ее ждет, что она только два слова ему скажет, и он мне ноги вырвет, спички вставит, если я не отдам деньги, и лезла своим длинным кровавым маникюром к моему лицу. "А если это любовь?" - подумала я.
   А потом она затихла, села за стол, и, подперев рукой щеку, сказала:
   - Пожалей меня...
   И еще раз, протяжно и грустно, нащупав меня стеклянными глазами:
   - Пожалей меня...Пожалуйста...
   Тут ее взгляд скользнул вниз, к полу, и, криво улыбнувшись, она спросила:
   - А отчего на тебе мужские тапочки? С каких это пор в магазине продают стоптанные мужские тапочки?
   Она погрозила мне пальцем и уснула прямо на стуле.
   А я остаток ночи провела в слезах, как и положено интеллигентной женщине в конце рассказа. Конечно, прежде всего мне стало жалко себя, как и положено интеллигентной женщине в конце рассказа. Но потом мне стало жалко и мою пьяную соседку, которая так и осталась спать на стуле, а потом опять себя. И еще мне было жалко ее любимого человека, потому что такую даму трудно любить, и того безымянного героя гражданской войны, потому что все можно сделать с человеком, а голову вернуть нельзя, а потом я вспомнила про свою диссертацию и снова зарыдала от жалости. Но мне было жалко и ту девушку, которая хотела отдаться в хорошие руки, и еще профессора Лушпайкина, которого так никто и не понял. А вот я его поняла. Ведь это так просто - жить без печали. Просто жить самой по себе - вот и все. А печали пусть живут сами по себе. Под утро я задремала, и, уже уплывая в сон, подумала: "Почему же курс профессора Лушпайкина назывался так странно - общественные танцы?". А навстречу мне из сна выплыл профессор Лушпайкин и ответил: "Я хотел вам преподавать общественные танцы, а преподал сумасшедший дом".
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   1
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"