Сам факт существования "города ветров" как бы предвосхищает появление целого кластера вертолётных городов-государств. Вернее, предвосхищал бы, не живи я в уже существующем "городе вертолётов", возникшем, разумеется, в пику городам равнинным, воздушным и живым.
Напоминающий похмельную столешницу с опустевшей бутылкой вертолётного завода и кляксой повсеместного водоёма, городок мой тем только и промышляет, что производит вертолётные машины, внушая им - милейшим, в сущности, созданиям - свои страшные негласные ценности. Ещё одна (побочная) функция кителированного завода - в исполнении роли ориентира для городских гостей, с которой он справляется из рук вон плохо, потому как имеет форму цилиндра и содержание идиота.
Разобраться в городском ландшафте, стоит признаться, непросто даже для слегка опрокинувших за воротничок постояльцев моего закордонья. Такие обыкновенно передвигаются, опираясь на собственные познания относительно мха, на стук постоянной окраинной стройки и, само собой, на русскую идентичность. Что уж и говорить о приезжих.
Помнится, ещё до повсеместной вертолетизации, центр города, который, в общем, и знаменует собой ВЗ, украшала триумфального мрамора стела. На её верхушке, куда резонно напрашивалась пара ленивых красных сапог, гнездился слепой латунный ангел, а снизу, по периметру, косели обалдевшие от собственного предназначения плиты - всего четыре. На каждой из них топорщились разноязычные слова, по-своему рапортовавшие об истории города немцам и прочим англосаксам. Однако, несмотря на то, что для встречи с иностранными гостями город был укомплектован, гости к подобной встрече были, видимо, не готовы, и стелу снесли "за её практической неполноценностью".
Если, прогуливаясь по нечаянным улицам моего безобразия, обратиться к вынужденному прохожему с вопросом: "Вот де нужно мне туда-то и сюда-то, а как пройти?", то непременно нарвёшься на X-образный взгляд, кусающий пустоту, с последующим плечевым домкратом: "Нзнъю, онтуда..." Ну вот, и как его понимать? Где эта "онтуда" располагается?.. И пока будешь стоять соображать, в чём нет особенной необходимости, он - двухколёсный штатив, поверх - пальто и невнятный берет - уже укатится дальше, в свою собственную, мало отличную от твоей "онтуду". С большой долей вероятности, это двухкомнатная квартира со страшной эмалированной плитой и неспособным уже несколько лет к движению старичком, который как бы означает "сокрытое". Такие вот квартирки втиснуты в постоянные пятиэтажки, образующие (что очень хорошо заметно с высоты полёта вертолёта) как бы дырявый лабиринт, который и создаёт очевидные трудности для понимания местного ландшафта, однако, подготавливает первоклассную почву для понимания большеротого, пучеглазого колорита. Дома эти напоминают угрюмых зэков, застывших на очередной прогулке от холода, который исходит из холодильных камер, встроенных в тела различного рода штативов и вертолётов.
Вопреки всему описанному выше не стоит представлять мой город в виде оголённого фона с известной картины Мунка. Фона, упичканного блямбами неприветливых домов и выполненного зачем-то в чёрно-белом. Быть может, именно так он и выглядит, но внешность, как известно, обманчива. По праздникам, например, местные обитатели собираются на главной площади, где весело празднуют, не щадя себя и всё себя обрамляющее. Там же высаживается городской глава, облачённый в мешок синего костюма и несменяемые усы, забирается, не без помощи, на гранитный пенёк, оставшийся после стелы, и транслирует неизбежные правила подмосковного существования: "Зачем вынимать оградительные сооружения из земли? Их непременно придётся закапывать обратно!" или "Не плюй в колодец - там может сидеть твой друг или просто хороший человек!", или "Маму убивать плохо! И вообще не следует!" и тому подобное. (После чего он порывисто выдыхает "Господи, помилуй!", заносится в свою Волгу и отвозится в русское поле - онемело наблюдать закаты, откаты и чего-нибудь ещё).
Там же, кстати, одному из заводских детищ определили памятник - стоит теперь, окидывает городскую площадь взглядом слабоумного надзирателя, а к нему детей водят - такое себе крещение вертолётом. Вся эта вялотекущая шизофрения имеет место для совокупления с абсолютом, для ощущения причастности к чему-то главному. Только, сдаётся мне, что "главное", подобно неглупой московской девочке, уже выпило, не без отвращения, все ярмарочно-вертолётные коктейли и теперь вальяжно катится куда-нибудь на восток, например.
Вы только не подумайте. Людям у нас тоже памятники ставят. Есть целых два, и оба Пушкину, и оба этих Пушкина слегка ебанутые, но вполне соответствующие приглушённому провинциальному улюлюканью.
Помимо всего прочего, "вертолётами" здесь принято называть особое состояние сознания, завершающее пьянку. Тогда действительные маленькие вертолёты начинают раскручивать внутричерепную гантелю на дребезжащих, как гитарная струна, тросах. Это состояние, предшествуя пустому, глубокому сну, существует уже вовне жизненного процесса и приоткрывает реципиенту глаза на страшную природу извечного окраинного краковяка. Реальность тогда вылупляется кустистым взглядом дагерротипного императора, скорчившего какую-нибудь дикую рожу.
Можно, конечно же, научиться этого состояния избегать, войдя в малопонятное пространство "загула", в котором исчезают тросы, углы и не угрожает повсеместный танец лопастей. Однако, входя в это пространство, неизбежно выходишь из пространства жизненного гула, о чём, в общем, предупреждает само название медитативной техники.
А ещё есть книжный рынок. И вот, какими силами был задуман он, я не знаю и даже затрудняюсь представить. Наверное, иррациональными силами какого-нибудь "загульного" ума, не иначе. Впрочем, очевидно, что подобно тому, как близкие некогда люди, становясь чужими, перемещаются в различные плоскости, из которых не видно, не слышно и безразлично, книжный рынок мой тоже однажды пропал с радаров вездесущих штативов, патрулирующих город. Не пропали для них, разумеется, пряничные стены фанерных башен, на которые трудно было бы не натыкаться совсем, но ощущение книжного рынка, как сырного, плотного, незаменимого куска - с концами. Иногда они всё-таки прибегают сюда, хватают уродливые валуны рюкзаков, ручки, фломастеры и уносятся в свою онтуду.
А вообще, эта такая особенная среда, созданная (провидением, наверное) для вынужденных эмигрантов всклоченной души. Таким вот эмигрантом был когда-то Олег Виталич, который, в общем, остался всклоченным, но обжился как-то, апроприировался. Прежде он держал небольшую книжную лавку рядом с крупным столичным театром, но после случился теракт, и его прогнали, потому что теракт не бывает чужой трагедией. К нему тогда завалилась похожая на жухлую дыню милиционерша и потребовала скорейшего испарения по причине "возможного оружейного склада прям тут". И хоть неясно, как тонколицый, парящий бровями и сползающий очками Виталич мог быть связан с бородатыми боевиками, факт его скорейшего испарения и переезда в мой город налицо. Быть может, совет каких-нибудь кисельных родственников или чьё-то нахальное приглашение в этот вот маринад (хотя последнего почтового голубя здесь скосило лопастями ещё в девяностых), но Олег Виталич приехал, обосновался и открыл лавку, заваленную книгами и отчуждением. Уехать он отсюда, ясное дело, не смог бы даже при большом желании, потому что метро к нам ещё не провели.
Внутреннее пространство рынка похоже на два обращённых друг к другу полумесяца, посреди - стилизованный тубус, в котором всякие канцелярские принадлежности, книги и, в частности, магазин Виталича, которому где-то между сорока пятью и семидесятью. Там же он, помимо привычной работы, ест, спит и раскладывает пасьянсы на квадратном мониторе. Слово "работа" здесь следует понимать, как безвозмездное перекладывание, избавление книг от пыли и одиночества, потому как покупают редко и не то. В основном, кулинарные книги и раскраски. Вторые Виталич любит сам. Фоновый пропеллерный шум он заглушает обыкновенно визгливым эфиром знаменитого либерального радио, до которого ему, в общем, уже давно нет никакого дела, но "интересно же, что в стране происходит". Впрочем, обвиняя его в старческой лояльности, нужно понимать, какая заглушка щёлкнула над контекстом его клокотавшей жизни. Тут уж ни влево и ни вправо, а опять приглушённо глядеть на пасхальные куличи зимних башен книжного рынка. Иногда упадёт с характерным вздохом звезда, для кого-то - со свистом, для кого-то "о каких, вообще, звёздах может идти речь?" (А вот, о самых что ни на есть настоящих - жёлтых и тоскливых).
Главный герой фильма Абдрашитова "Охота на лис" убегал в закономерное отчаяние от осознанной бесчеловечности. Он пытался перевоспитать юного правонарушителя, но попал в молоко распускавшейся эпохи. В тот же примерно временной промежуток, где-то за кадром, прогуливался и молодой Олег Виталич, существовавший в лоне культуры и живший надеждой и собственной жизнью. Виталий, породивший Олежу, работал инженером, любившим Тарковского и русскую поэзию шестидесятых, так что Олег произрастал обособленно от нараставшей в те годы какими-то дремучими мхами пошлятины. Пытаясь найти незначительную халтуру, чтоб хватало на кино, девушек и на всё это одновременно, Олег устроился в столичную библиотеку, неосознанно вклинившись в литературный процесс. Тогдашняя халтура - сегодняшняя работа, так что Олег так и остался законченным книжником, презиравшим Союз до перестройки и сентиментально заскучавшим по нему после неё. Его политические изыскания как-то внезапно оборвались после вынужденного переезда (в силу отсутствия постоянных оппонентов), а вот молодое стремление к жизни изредка продолжало разжигать в нём крючковатый фитиль счастья. Совсем недавно, например, он нарвался на совсем не штативную пару людей, искавших Жене и какие-то альманахи современной им прозы. Слегка сутулый паренёк напоминал взъерошенный изнутри куст с живым лицом умного провинциала и собирающими глазами собаки. Стоявшая чуть позади девушка, бывшая на голову выше него, напротив, что-то отдавала, излучала, но не до конца, аккуратно зажимаясь, как стеклянный циркуль, и путано кидая весёлые искорки глаз то на Виталича, то на барочную скамейку с книгами, вынесенными наружу. Их он предусмотрительно отобрал, руководствуясь читательским спросом, то есть коллективным вкусом - всякие детективы, берущие шрифтом тренинги и букинизированные фильмы с квадратными лицами на обложках.
Оказалось, что внезапные нештативы собирались уехать в какой-то северный город и основательно заняться жизнью, на что Виталич не мог не растянуть свой плафон и не засомневаться в состоянии мировой трещины. Он, кстати, правда напоминал потухший фонарный столб со своей застольной горбинкой и двухметровой природой. Фонарный столб, на который забил, уйдя в загул, и вообще за что-то обиделся очень неразборчивый монтёр провинциального мира. Продав всё, что было и даже больше, заразившись несвоевременным счастьем, Олег Виталич проводил пару характерным для него предыдущего "ну и вот куда они... ну вот и зачем" и пошёл играть в карты, как Достоевский, которого он, к слову, не любил, но по каким-то личным причинам.
Раньше, помимо царь-завода, в городе находилось множество меньших заводов, оправдывавших его существование. Теперь они превратились в трупы неискусных чудовищ с тысячей потухших глаз, а грузные заводчане исхудали, поймали отправленные когда-то в небо харчки и вообще вымерли, как вид. Алёша, например, - был тут такой, человек без характеристик и в курточке - умер, вывалившись однажды из подъезда, как тележное колесо. Упал на скамейку в надежде на кислород и помер, вклинившись носом в междосочную пропасть. За секунду до смерти он разглядел зажатую древесиной лужу, по которой сплавлялась шелуха подмосковных судеб - тонула и всплывала, как тревожный буёк. Брёвна распухших окурков образовывали что-то вроде пристани, а если копнуть глубже, то во всём этом натюрморте проглядывалась лавка Виталича, без которой не мог бы существовать ни мой город, ни даже эта незначительная его часть.
Магазин и, по совместительству, дом Виталича содержал основное (два на два) торговое помещение и незаметный вывих вправо, где плотно соседствовали кровать (она же стул) и двуногий кухонный стол, упиравшийся в стену. Имея малейший культурный опыт, можно было найти множество тайничков, привносивших особенный уют и неоднозначность в жизнь Олега Виталича. Слева, например, у самого входа, лежал политический манифест знаменитого русского режиссёра (напоминающего чем-то городского главу), зажатый между сборником Баркова и энциклопедией про грибы. Проплывая мимо своей безобидной шалости, Виталич внутренне усмехался и после мельчал в сторону продуктового магазина, где покупал плавленый сыр, батон и коробку с чаем. По пятницам - бутылку пива "Козел", которой хватало, в общем, для раскрытия вынужденной чакры презрения.
Дверь в книжную нору была слишком аптечной и как-то излишне надёжной. Она закрывалась от вдавливания её в проём и требовала ключа, как снаружи, так изнутри, поэтому закрывал её Олег Виталич редко, когда, например, уходил в магазин или особенно лютой зимой. Хотя зимы здесь были хилые и необязательные и проходили по скользким переулкам вдоль чёрной проволоки деревьев. Земля выглядела так, словно по ней размазали огромный эклер, по которому нёс морщинистый пакет, приближаясь к дому, Олег Витальевич. Ворота книжного рынка не запирались на ночь специально для него, потому что, несмотря на его безучастность в жизни рыночного коллектива, который какой-то да был, Виталича рынчане любили и понимали его необходимость и недолговечность.
Олег Виталич возвращался, не обращая внимания на редкие звёзды, которые были такие же тусклые и маленькие, как на погонах. Даже непонятно, что с чего в своё время срисовали. Мне, вообще-то, всегда представлялось, что звёзды правда падают на Землю, но не сгорают, входя в атмосферу, а становятся крохотными и незаметными. Ведь как иначе объяснить резво срывающихся с места собак, уколотых одной из таких звёзд. Не знаю, о чём думал, проплывая рыночные ворота, Олег Виталич, но криво оставленная у ворот (чрезмерно большая) машина осталась им незамеченной. Почему его в тот вечер не занимали звёзды? Быть может, по причине эмпирического костыля, прирастающего с возрастом, или он, просто-напросто, передумал всё, что можно подумать о них за целую жизнь. А быть может, они казались ему постоянными, а оттого близкими и очевидными, каким становился теневой холм, стоявший рядом с книжной лавкой.
Распознав в куче потухшего света некоторое подобие человека, Олег Виталич попытался не заметить, изъять этот кусок пространства из своей жизни. Он уже подошёл к двери, достав одинокий ключ, но холм путано заговорил, метнувшись к Виталичу и начав с приятельским гонором хлопать его по спине, отчего Олег Виталич выронил ключ и достоинство (но его лишь на секунду).
- Мужик, ты извини, щас, момент... - начал завлекать холм, роясь в карманах пальто и обрастая человеческими чертами, - Да где ж оно, да ёб твою мать... Ты извини, что поздно, просто мне книга нужна... Щас... Книга. Ну, оно ж тут было, да где... Короче, мне книга нужна одна. Поможешь?
Спонтанно изучив дёргающийся кусок отступающей темноты, Виталич начал различать мелкие черты лица, собранные, словно в щепоть, на большой лобовухе. Холм оказался лысым, невысоким, округлым, как будто собранным из магнитных шаров, вертолётом, который, вопреки логике, отталкивал своей нездоровой жестикуляцией. Вертолётом этим был Олежек Замашкин, чья фамилия предопределила, во многом, всё его пожизненное существование. Мать его действительно звали Марией, работавшей в больнице с круглыми жестяными банками и жёлтыми пациентами в застиранном белье. Всё своё детство Олежек пребывал за мясистой спиной матери, попеременно оказываясь изгоем в детских садах, школах, а после и в училище, где лениво пытался не спать. Больше того, по её искреннему убеждению, Олег был задуман для великого замаха, а изошёлся, как показала бытность, незначительным хлопком. Однако фамилии не выбирают, как и родителей, как и среды иногда.
Олежека среда схватила, как строительный кран, за шкирку и утащила на стройку сомнительных идеалов девяностых. Таких как он, потенциальных посредников, глуповатых терпил, она использовала, как удобрение для будущих свершений, вешая на них что-то, что-то им предписывая. Но удобрение "Олежа", вопреки всему, проросло самостоятельно вследствие удачной попойки с каким-то влиятельным авторитетом. Хаотическая эпоха девяностых уже подходила к этапу структурного анализа, когда Замашкина взяли в долю какого-то крупного производственного предприятия и отправили, для уверенности, куковать в мой город, где этот завод, собственно, и находится. Олежек благополучно осел, встроился в картину мира, которая оказалась ему как раз, и пустил корни, когда кипящая действительность девяностых, со всеми её рывками и толчками, окончательно залегла на матрасы.
С годами Замашкин оброс тремя дополнительными лицами, которые сместили всю лицевую гущу в кулёк, и пальто с роскошной львиной гривой. Семью он, из-за своей водянистой природы, так и не завёл, так что начало своего исчезновения встретил в паническом одиночестве. Он начал исчезать (подобно любому газетному мифу) в начале десятых, сопровождая всё это трагическим заседанием в баре, где, как когда-то при смене школы, смог ненадолго нацепить на себя древнегреческую маску несоответствия. Наверное, Замашкин, с постепенным успокоением принял бы факт своего растворения в эпохе, но раствориться окончательно он не смог, потому что ВЗ, где он значился одним из начальников, был и остаётся идеологическим центром моего города, подобием обелиска. По природе своей Замашкин не был ни вандалом, ни мародёром, был скорее вассалом и баландёром, так что с места он так и не сдвинулся, а тревожное состояние полуотсутствия никуда не пропало.
Публика единственного в городе питейного заведения, где Замашкин значился, как постоянный и приоритетный посетитель, была (и остаётся) архетипически неизбежной. Конвульсивные врывы некрасовского паука Вити (бывшего баскетболиста, а ныне инвалида детства), восторженные беседы между ловеласом Виталей и не менее ловеласом Андреем - всё это значимый антураж, выполняющий роль затычки для пустоты. Психолог, эзотерик, некромант Женя, прекративший и без того редкие походы в бар, выполнял в пору очередного замашкинского загула (да и вообще) важную роль красного угла, то есть тихо сидел в углу, вплетая в разговор редкие, но весомые фразы и источая сакральность. Ему Олежа, из-за иррационального уважения, и открыл лицо своей трагедии, на что тот прогнал длиннющую телегу о том, как проткнуть пузырь опустошённости иглой всяких мантр и медитаций. Ещё он говорил о посмертном пути, который необходимо преодолевать при жизни посредством вмешательства в неё (буквального) разных психоактивных вещей. Речь шла о Тобол Бордо, о книге, название которой Олежек забыл, записал, потерял, нашёл и снова потерял. Надо сказать, что русское её название он и не пытался запомнить из-за недостаточной сложности и большей доступности. Вот такие пироги.
- О, да ты тоже Олег... Хэх... Собралися две Олеги, как на паперти калеки. Ну что, продашь? Просто я не знаю, мне нужно сейчас. - Прочтя пожизненное наименование Виталича на листочке А4, приклеенном на толстое стекло входной двери, Замашкин как будто поймал эмоциональный дисбаланс, - Ну так что?
- Вообще я не работаю, но... Нет, ну давайте продам, мне, в общем, не сложно. - Виталич с трудом понимал происходящее, несмотря на его плоскость и реалистичность. Ещё его смутило непредвиденное "паперти", - А к чему?.. Нет, ладно, давайте, какая вам книга нужна?
- Да я вот убрал куда-то и не помню, - Олежек продолжал поиски бумажки. - Может подскажешь? А, ну... там короче про смерть и дорогу к этой смерти.
- Про жизнь? - неуверенно уточнил Олег Виталич.
- Блять, да нет. Там про практики какие-то, а жизнь, как то, что мы сейчас должны пройти.
- Я сейчас посмотрю, погодите. - ошалел несколько от прозвучавшей ахинеи Виталич. Он вдруг вспомнил, вернее осознал, что ключ его, словно морские звёзды, аморфно скрылся в грязном снежном бульоне, укрытом полуночной темнотой. Совершив полный оборот вокруг себя, он обратился к магистральной полочке, где стал высматривать подходящий для ситуации тренинг.
- Не жить в размен. Бесстрашие... - не стал дочитывать предательское "перед главным свершением в жизни" Виталич, - Не эта?
- Не... Нет, точно нет. Там два слова было, что-то индийское такое или японское. Посмотри, ну, должна быть.
- Умерщвление прошлого, как восход...
- Да я тебе говорю, два слова там было, посмотри, должна быть, точно тебе говорю...
Виталич окончательно сполз в очки, переставшие различать в изысканном нагромождении пустословия что-то целостное.
- Смерть, смерть... Так, ну больше ничего нету о смерти... Ничего нет.
- Мужик, ты чо, угараешь? Ну как нет, ты же книжный... Блять, книжный магазин у тебя. Где ещё ему быть то?
В округлившихся глазах Замашкина Олег Витальевич вдруг обнаружил страшный взгляд средневековой обречённости - замашкинской, своей и топографической. Он вдруг понял, что давно уже постарел и что давно уже перестал понимать даже освещаемый им же самим кусок треснувшего асфальта. Замашкин смотрел на него - растерянного Олега Виталича - глазами дикого, альтернативного отца, сообщавшего о том, что "всё, я отбываю в дальнее плавание, и на этом твоя жизнь обрывается, потому что, как жить дальше, ты не знаешь".
Замашкин уже кургузо шлёпал к своей машине по жидкому снегу, но Виталич продолжал напряжённо всматриваться в замашкинские глаза, какими стало всё геометрическое пространство моего города. Полые круги, треугольники и квадраты, нарисованные детской рукой на тетрадных листах, такие же бесполезные, как попытки найти обронённые ночью ключи. Олег Виталич провозился до утра, шарясь, как ребёнок в пляжном песке, в прохладной жиже.
Ещё даже не начал шататься рассвет, когда из холодного тела Виталича выпорхнула красивая душа, гулко стукнувшись о стеклянный потолок подмосковного неба и свалившись обратно в яму книжного рынка. Её безнадёжный финт заметил латунный ангел, окроплявший землю нечастыми слезами, которые обращались в хилые чёрно-белые сугробы. Рядом пролетала по-детски суровая стайка вертолётов, гнавших нежелательный сквозняк. Поймав его, я снова простыл, а Виталич поднялся и стал пребывать, и всё продолжилось с прежним надрывистым выдохом.