Автобус - "ледяной дом" - катится по густым сумеркам, - зимним, московским. Тесно от шуб и дубленок, холодно и постыло - медленно едем, от двери дует. Пугаю себя, готовлю к худшему - вдруг Митя заболел? Утром вставал трудно, капризничал, колготки надел наизнанку; я проспала, спешила, так и потащила в детсад; где бегом, где уговором, за руку, за воротник черного цигейкового тулупчика.
- Митя, - зову я в пустоту игровой и спальни, - Митя!
Недовольная воспитательница, вчерашняя школьница с когтистым фиолетовым маникюром и жирно накрашенными губами, волокет моего взъерошенного сына из умывалки, когти вязнут в клетчатой рубашке:
- До шести работаем, сколько раз говорить! Опять на тихом часе не спал. Аню Буданову толкнул. В краски влез.
Я бормочу извинения, трогаю Митин лоб - слава Богу, пронесло. Болеть нам никак нельзя. Два больничных за полгода - и, прощай, работа!
Дома я энергично поворачиваюсь на кухне - кипит бульон, жир скворчит и компот варится. Сынок посидел чуть у телевизора, и тут как тут, тащит "КамАЗ" за веревочку и резинового крокодила за хвост: "Мам, давай поиграем..."
- Давай, - вздыхаю я; и сыплю соль, больше положенного сыплю.
За ужином Митя жалуется на Светлану Петровну - злюка, дерется.
- А ты не балуйся, - наставляю я.
- Все равно дерется, - упорствует сын и, вспомнив дневные обиды, начинает плакать.
- Ну-ну, не нюнься, - жалею я Митю, - мужик ты или кто? Мужик, мужик! - и ворошу сынишкины кудри. Красив у меня Митька, и в детском саду держится. Ничего! День прожили.
На ночь я читаю сыну книжки. "Дядя Степа" проштудирован нами вдоль и поперек, и сегодня Митя тащит из шкафа корешок покрасивей.
- Это взрослая, - предупреждаю я.
Митя упрямится, толкает в бок: "Читай!"
Будильник не забыть завести. Завтра обязательно надо заплатить за свет - последний день. "Наружность князя соответствовала его нраву. Отличительными чертами более приятного, чем красивого лица его были просторечие и откровенность. В его темно-серых глазах, осененных черными ресницами, наблюдатель прочел бы необыкновенную, бессознательную и как бы невольную решительность, не позволяющую ему ни на миг задуматься в минуту действия... Мягко и определенно изогнутый рот выражал честную, ничем не поколебленную твердость, а улыбка беспритязательное, почти детское добродушие..."
- Мама, - тянет за рукав сын, - а кто такой князь?
- Ну, - затрудняюсь я, - в данном случае красивый, сильный, знатный человек, защитник родины.
- А мой папа - князь?
- В некотором роде, пожалуй, да.
- И на лошади он умеет ездить?
- О, - оживляюсь я, - всадник каких поискать.
- Меня научит, да, мам?
- Обязательно.
- А когда он приедет?
- Вот подрастешь, станешь умным, сильным, вернется папа и обрадуется. Гордиться тобой будет. А сейчас спи, засыпай, я тебе песенку про котика спою. Завтра пятница, а потом суббота, и все у нас хорошо...
На работе сегодня застой, в отсутствие начальства персонал расслабился, оторвался от бумажек. Мое кропотливое дело - технические переводы - скука смертная. Артикли, схемы, строчки, деньги. Фирма экономит площадь, и нас разгородили пластиковыми ширмами, компьютерный чад поднимается к высокому "сталинскому" потолку, разгоняется вентилятором и оседает на головы "белым воротничкам". Мой закуток у окна, видно зимнее небо в проводах, и дерево карачиком от долголетней культурной обработки, и церквушку в старых заснеженных лесах. Алехиной повезло меньше - ее стол с трех сторон обгорожен полыми "стенами", и в свободную минутку она вырывается ко мне поболтать.
- Явление самой стильной женщины учреждения и окрестностей, - бодро приветствую я Алехину.
- Перестань, - досадливо машет она, - я даже не накрашена, ты что, не видишь?
- Не заметила... Как же случилось такое несчастье?
- Ань, - Алехина снимает очки, глаза красные, - мы с Вовиком расстались.
- Свежая новость, - хмыкаю я. На моей памяти расставания с Вовиком происходили уж раз пять. С предметом слез, страстей и наших разговоров я едва знакома. Вовик - детина громадного роста, каких поискать. Со слов Алехиной я знаю, что он водитель, разведенец и выпить не дурак. Добрый человек - в минуты особого душевного расположения он может принести тапочки прямо к постели.
- Нет, все серьезно. Вчера приехала с работы пораньше, до его прихода, стала гречку варить, печенку купила, решила поджарить. Нашла две рубашки грязные, замочила. Он пришел не в настроении, но трезвый.
- Может, потому и не в настроении? - ехидно вставляю я.
- Может и так, - горько соглашается Алехина. - Говорю ему: давай вместе поужинаем. А он стакан налил, тарелку взял и в комнату - телевизор смотреть. Врубает на всю. У меня так голова болела - магнитные бури, что ли? Я ему с кухни кричу: "Вовик, сделай потише". Ноль эмоций. Подхожу к нему, только рот раскрыла, а он как погнал матом! "Чтобы я, в своем доме, и делать что хочу не могу..."
- Ну и? - сочувствую я.
- Собрала свои вещи в два пакета, поймала частника и к матери.
- А он?
- Да что он! Я, по правде, и не слушала, все думала как не расплакаться.
У нас общая минута молчания по Веркиному горю. Потом Алехина качает головой, горестно моргает и ответственно спрашивает:
- Ань, ну что мне было делать?! Скажи? Ну вот скажи, тебя хоть раз посылали матом?
Я вспоминательно закатываю глаза, жую губами, и, наконец, честно признаюсь:
- Неоднократно!
Алехина безумно смотрит на меня, и через секунду мы хохочем так, что к нам начинают заглядывать из других закутков.
Вечер, и у нас с Митькой настоящий дом - пахнет пирогами, свежее белье на постелях и, если убрать верхний свет, видно, как за окном летят большие, сказочные хлопья снега, похожие на растрепанных птиц.
Митя спит в обнимку с "Князем Серебряным" и зеленым крокодилом, тихонько, чтобы не разбудить, я вызволяю вещи. Настроение вечернее - немного грустное и тревожное. Я долго стою под душем, потом рассматриваю себя в зеркало: "Сбросила лягушачью шкуру, обернулась Василисой Прекрасной", - прямо как в Митиных сказках. Глаза светятся, румянец молодой. Второй раз в жизни я кажусь себе очень красивой - ровная смуглая кожа, спокойная грудь, капли резво катятся вниз, тают на бедрах. Все живое, не то, что эти синтетические девушки с обложек. У меня нет мужчины, и, честно говоря, не хочется. Хотя Алехина говорит, что нужно для здоровья. Но - не хочется...
Ночь - большой черный короб, и в нем есть коробок поменьше - моя семнадцатиэтажка, а в квартире на четвертом этаже за дверью ванной рубчатый коврик впивается в мои голые пятки. Как странно, что я чувствую себя совсем свободной в этих каменных одежках, я, такая голая, беззащитная и невечная. Не то, чтобы я пережила свою беду, но просто не даю ей множиться. И чудится мне, что в такие спокойные одинокие ночи продолжается моя настоящая жизнь. Время, когда я робко вспоминаю прошлое. Смешно, но мне не достает сил даже вслух, себе самой, сказать о нашей любви, а чтобы обсуждать ее, допустим, с Алехиной... Верку не упрекаю. Но почему я сразу поняла - мои чувства - непроизносимые, непредставимые. И я больше мучаюсь не нынешним формальным женским одиночеством, а немотой, невозможностью вслух доказательно произнести слово "чудо".
Вот я перебираю в памяти каждый день, каждый шаг - как рассказать?! День был... ну, не то чтобы печальный, напротив, но какой-то уж очень запоминающийся! Как старый валун у распутья. И осень была настоящая. В городском парке я вдруг поразилась тому, как падают листья. Золотые челны с ивы плыли и плыли. Потрясающая щедрость дерева - лист, еще здоровый, гибкий, самый красивый за всю свою недолгую жизнь, ясно цвел на осенней земле. А дуб - такая кряга и сила - сорил золотыми как подгулявший купец. Только звон по округе летел! А тут еще рябина мокла, отражаясь в крохотном пруду - яркая, крупная; пруд искрился от последних паутин и шаров перекати-поле. Поодаль мужики распивали на троих на скамейке, интеллигенты с коньяком. Школьники шумели, катились ватагой по дорожке, лупили друг друга портфелями. Обыкновенная жизнь шла. "Я тебя сразу узнал", - сказали твои глаза. "И я!" - радовались мои. А осень так вызолотила аллеи, что даже тень вековых стволов скрывал листопад. И первый раз, после многих лет, зим, весен, глупости и разочарований, я знала и счастливилась: если скажут мне - умри как лист, умри сейчас, живой, золотой, нетронутый морозом и рябью, я бы плыла проще легкой лодочки с ивы - к земле. Не страшась ни забвения, ни чужих тупоносых ботинок, ни дворничьих костров - вот жизнь!
И все случайные черты были стерты, мир раскрыл потайные ларцы, мы и жили, почти не печалясь, не разбирая земные грехи. Пришла зима - взбила перины, расстелила покрывало, развесила гирлянды и серебряные шары. Весь север и восток - наш, на тысячи верст простор, снег; леса в шубах, елки в кокошниках, даже волки не злые, а мужественные. Мы купили два билета на электричку. "Увидишь!" Я только согласно головой качала. Вышли на платформу - такая стынь и радость! Минус тридцать, слезы из глаз, и иней, иней, иней! На станционной будке, частых соснах, проводах, усах прохожего - клянусь, что никогда я не видела столько сверкания и богатства сразу. Даже вороны в бриллиантах. Ну кто в такое поверит?!
И нужно очень быстро бежать - иначе пропадешь, замерзнешь, - навстречу солнцу, теплому дому, по снежной дороге на холм, туда, где новым золотом, в крапинах мороза, греется белый храм; и дальше, с горы - красные, жаркие, мы летим по заледенелой улице. Я оглядываюсь и удивляюсь в дверях, смахивая морозные чистые слезы: иней!
В ковшик с водой засмотрелась - красавица! И кому какое дело как мы любим друг друга; и теперь уже не важно сколько раз посылали меня матом мужчины от собственной несчастливости - женщиной ведь от этого я не стала и красавицей тоже.
Две зимы в году не бывает. Слишком счастливы! Была бы любовь, разлука найдется. Нам весело - перед расставанием навсегда - что же остается?! Могу и сплясать: летит цветастая шаль, а по шали жар-птица, жарко припеваю:
У миленка моего
Волосы волнистые,
Я его не заменю
На горы золотистые!
И Митька родился с такими же кудрями, и радость от того, что сын появился на свет точь-в-точь похожим на отца, меня так потрясла, что я разрыдалась на всю родовую. Акушерка была совсем не грубой, гладила меня по голове: "Голубушка, голубушка! - а сама младше года на два, - счастье какое, мальчик, здоровый, крепкий. Что ты?" А что я? Иней растаял. И нет тут нашей вины...
Утром я нашарила в почтовом ящике письмо. Сначала удивилась незнакомому почерку, потом похолодела - писал отец. Я рвала конверт, прыгали строчки. Значит, маме сделали операцию. "Не хотели волновать..."
Я несправедливо ору на Митю: "быстрей собирайся!", звоню Алехиной, чтобы объяснилась на работе, что-то лихорадочно сую в сумку; и все время помню, что мне нельзя быть в отчаянии: дорога долгая.
Лишь однажды я не послушала маму: "Какая стыдоба! Догулялась!" Что же, можно и так сказать. Я угрюмо сверкала подбитым глазом - мы разводились с мужем. Мне не хотелось его больше обманывать, а он еще не знал, что я будущая мать. Правда, чужого ребенка...
Отчего болеют наши родители? Ясно, что не от старости. Мы с Митькой в аэропорту, час десять лету до области. Потом можно поездом, но автобусом быстрее, хотя дороже и с пересадкой. День катится - с комком в горле, с потерей аппетита, с раздражением в голосе и дрожью в руках. К счастью, Мите все время что-то нужно: то в туалет, то конфету, то спать, то скучно.
...Мы мерзли на трассе в Щиграх, в ста метрах от автостанции. Оставались последние семьдесят километров до мамы. Вдруг я с ужасом поняла, что никуда мы сегодня не уедем. Шесть часов вечера, сумерки, суббота, чужой райцентр. Пяти минут нам не хватило, чтобы успеть на последний рейсовый автобус. Пусто на дороге. В кособоком домике автостанции гаснут окна. "Мама, когда мы к бабушке поедем?" - теребит за рукав, заглядывает в глаза Митя. Я рассуждаю вслух о том, что в городе обязательно должна быть гостиница. Припозднившаяся легковушка, единственная за последний час, качает фарами по гололеду. Я лезу под колеса. Мы долго трясемся по кривой, плохо освещенной улице, водитель угадывает выбоины и пространно нам сочувствует. Он высаживает нас у подъезда вросшей в неубранный снег приземистой гостиницы.
Но в кои веки в Щигры приехал выступать областной хор! Мест нет. В вестибюле на стульях и узлах дремлют торговки с базара, мужики в нахлобученных шапках. Кто-то сидит прямо на кафеле, подстелив газету. Две женщины с только что реставрированной косметикой на лице - дежурная и администратор - щебечут за стойкой на широком диване. "С ребенком на одну ночь", - неожиданно хрипло говорю я, непроизвольно глядя на диван. "Гостиница переполнена. Вы же видите", - и дальше - о личной жизни Пугачевой и Киркорова, им не до меня. Я стучусь в ближайший номер, и, стыдясь, прошу стул для Мити. Наверно, не умею просить. Снова возвращаюсь к стойке. "Пожалуйста, посадите мальчика на диван, он очень устал", - Митя тоже просит, молча. Красивые женщины, местные львицы, брезгливо морщатся: "Нельзя". Я тащу Митю из вестибюля на улицу, боясь расплакаться при них. "Стервы", - шепчу я и рыдаю в темноте, уткнувшись в Митин тулупчик. "Мамочка, миленькая, не плачь, - пугается сын, - я еще не хочу спать. Не плачь, пожалуйста! Мы будем ходить и не замерзнем", - он успокаивает меня по-взрослому, мой маленький сын, вытирая варежкой слезы.
Нам некуда идти. Можно побить окна в гостинице и тогда нас заберут в милицию. Или в вытрезвитель. Но, наверное, у меня не хватит денег на штраф, и вообще, я никогда ничего не била, кроме чайных чашек.
Мы медленно бредем мимо глухих заборов и синих от телевизоров окон. Кажется, где-то в начале улицы мы проезжали телеграф - он должен работать круглосуточно. Я перекладываю сумку в другую руку.
Нет на небе звезд, осторожный мороз крадется по пятам. Тихо и равнодушно, будто никому в целом свете мы не нужны. Какое одиночество разлито в этой серой, чужой зиме! Как некрасивы грязные, смерзшиеся, ледяные от нечистот дорожки, сизые колеи, уродливые, кривые кустарники у низких калиток! И я на мгновение зову неведомое, чудесное спасение, и тут же устыжаюсь своей глупой мечты. "Ничего не бояться!" - разве не это твердили мы друг другу на заиндевелой станции ярославской железной дороги? Сколько инея, свежести, красоты и победительности было в моей жизни, и вдруг я расхлюпилась в каких-то Щиграх! Будто не сама виновата. Разве две холеные тетки на казенном диване всегда и со всеми такие равнодушные?! Нам встречаются те люди, которых мы заслужили. Или намного лучше - потому что мой любимый - отважнее князя, красивее инея, сильнее смерти. И вспоминая это, я совсем ничего не боюсь, а в небе месяц-плуг режет низкие тучи и сверкают в бороздах золотые зерна звезд.
Засмотревшись, я спотыкаюсь, и в тоже мгновение чувствую, как кто-то подхватывает мою сумку. Не успев испугаться, я вижу рядом высокого, без шапки, слегка сутулого мужчину, а поодаль еще двоих - крепыша в светлом плаще и коротышку в спортивном обличии. От компании веет неблагополучием и странностью: одежда явна случайная, без женского глаза, да и будут ли нормальные мужики шляться по улице в такое время!
- Помогу нести, - отрывисто и властно говорит высокий, забирая сумку. Мы с Митей пытаемся пристроиться к его широкому шагу.
- Мальчишку возьми, - бросает высокий крепышу. Митя охотно лезет на руки.
- Куда? - это мне.
- На телеграф.
Мы движемся молча и быстро. Только коротышка в спортивных штанах с широкими красными лампасами курит, кашляет и что-то глухо мычит.
- Пришли. Спасибо, - благодарю я у неоновой вывески. Но вся компания вваливается вместе со мной. Я усаживаю Митю на скамейку, устраиваюсь сама. Наши неожиданные помощники шушукаются у пустой переговорной стойки. Очень хочется спать.
- Заказывать будете? - высокий стоит рядом и внимательно смотрит на меня. На вид ему лет сорок, неглубокие морщины, короткие волосы, его можно было бы назвать симпатичным, если бы не цвет кожи - бледновато-желтый, нездоровый, будто он всю свою жизнь просидел в погребе. Я опускаю глаза и не могу оторвать взгляд от его рук, густо изукрашенных причудливыми татуировками.
- Мне некуда звонить, - говорю я. И спокойно рассказываю про весь день с утра. Усталость растекается по телу, и я слышу свой голос отдельно, и удивляюсь его непохожести.
- Понятно, - хмурится высокий. - Послушай, как тебя там?
- Аня, - шевелю я губами.
- Аня, ты можешь переночевать у меня. Там спокойно. Живу один. Чисто. Здесь недалеко. Я уйду к знакомой.
- Не надо.
- Брось, - криво улыбается он. - Не из-за тебя, не думай. Парнишку пожалей. Он-то чем виноват?
Куртка у высокого расстегнута, и верхняя пуговица у рубашки тоже, из-под ворота на шею ползет синяя татуированная змея. Мы встречаемся глазами, и вдруг я понимаю, что для него очень важно, чтобы я ему поверила и согласилась.
Мы идем минут десять. На первом этаже длинного, барачного здания крохотная комнатка метров в восемь. Телевизор, холодильник, две узкие кровати. В кухоньке топится печка, высокий двигает заслонку. Обеденный стол, два стула. На стене висит сковородка рядом с обнаженной календарной красоткой. "Парашу им поста...", - начинает было коротышка, но осекается, уловив бешеный взгляд высокого. "Хлеб в столе. Масло и колбаса в холодильнике. Есть молоко. Ешьте, пейте. Грязное ведро у дверей. Приду в шесть - первый автобус в семь. Закрывайся на два оборота. Ключ из двери не вынимай. Никому не открывай, пока не назовут тебе по имени. Ясно?"
Митя засыпает сразу - намучился. В тюлевой занавесочке путается месяц. Окно совсем рядом. Я даю себе честное слово не спать. Во-первых, мне страшно, во-вторых, я боюсь угореть от печки. "Не спать!" - приказываю я себе и через секунду просыпаюсь от осторожного стука: "Аня, открой. Утро."
На автостанции вокруг нас вакуум - похоже, местным хорошо известно "дурное общество", в которое попали мы с Митей. Высокий, он же Слава, он же вор-рецедивист по кличке Князь, два месяца назад вернулся из заключения: "Общий стаж - девятнадцать лет. Все, завязываю. Машину куплю, женюсь!" Я немного опасаюсь за содержимое моей сумки, которую несет Владимир Иванович Булавко, коротышка пенсионного возраста, старый вор-карманник. "Будь спок", - бормочет Булавко, читая тревогу в моих глазах. Поодаль, засунув руки в карманы мятого плаща, топчется крепыш - Комиссар.
- Почему Комиссар никогда не разговаривает? - осторожно спрашиваю я Владимира Ивановича. - Он... немой?
- Ха - ха - ха - ха! - хрипло заливается Булавко. - Ему Князь запретил рот открывать при вас. Он слова без мата не может сказать.
- Чего так? - удивляюсь я.
- А полежи семь раз в ЛТП, узнаешь, - гордится Булавко.
Слава купил билеты и пряники на дорогу. Мы расстаемся лучшими друзьями. Комиссар украдкой утирается. Владимир Иванович, вспомнив происхождение (говорит, что из дворян), галантно целует мне руку.
- Может, телефончик оставишь? - вздыхает он. - В гости когда зашли бы...
- Заткнись, - шипит Слава. - Ну, давай, - мы уже в дверях, - не забывай, ладно?
Конечно, не забуду! Митя машет "дядям" в окно...
"Мама, - шепчу я, - мама!"- и осторожно глажу ее большую, непривычно белую, стерильную руку.
Дома тепло, натоплено, оттаяли окошки, видно гибкую рябину в инее. Я прибралась, настряпала вкусного, Митя тащит санки по двору, усадив на них терпеливого рябого кота, отец гремит ведрами у сарая. Дома особенно уютно - беду отогнали и уже меньше пахнет лекарствами, и лицо у мамы светлее, она открывает глаза, ясно смотрит.
- Бульон надо принять, - руковожу я, - режим!
Мама осторожно приподнимается, я обкладываю ее подушками. Эх, хороша была курица Чернушка! Душистый бульон, прозрачно-золотистый, целебный.
- А в войну, бывало, - вспоминает мама, - прибежим к тетке Арине -голодно! Нас четверо. Дядя Егор ругается: "От черти голодные!" Тетке Арине нас жалко - родные племянники. Она его забалакивать, задабривать. "Егор, а Егор! Возьму я проса, пойду воробьев ловить!" Он только рукой махнет. А своих детей у них не было... А тетка Арина с валенком в курник, проса насыплет, воробьи слетятся, она их ловко - маленькая была, худенькая - валенком накрывать да скорей тряпкой затыкает. Потом сидим, оббираем этих воробьев, накладем полный чугунок - как картошки. И быстро они варются на загнетке, и мы ели их, аж кости хрумтели. Соли, конечно, не было. Домой прибегаем вечером, мама зовет: "Ну, сидайте вечерять. Борщ есть". А мы кажем - мяса наелись. Воробьиного.
И мы улыбаемся воспоминаниям, далеким временам.
- Как ты живешь, Аня? - вдруг спрашивает мама, и в голосе ее столько сочувствия, жалости, будто не она болеет, а я.
- Ничего живу, - улыбаюсь я. - Нет, правда, ничего. - И спешу ее убедить:
- У меня сын, о котором я мечтала; жить есть где, нормально зарабатываю, все хорошо, - я вижу, как увлажняются мамины глаза, - ну, что ты, в самом деле, не война же, - отшучиваюсь.
Белая ночь, зимняя, в круглых нетронутых барханах, и соседский сараюшка горбится верблюдом, и тихо цветет рябина чудо-деревом, поднимая живыми ветками морозный снег и напитанный золотом, располневший месяц.
Я поднимаю голову - и, Боже, какая звездность и какая лучистость! Кажется мне, что и звезды в инее, и, удивительно, как же я этого не понимала, не видела прежде! Они кружатся, дрожат, складываются в картину; и видится мне, будто по белому пути скачет звездный князь, серебристый, молодой, веселый вечный воин. Летит по небу, отпустив поводья; бьет норовистый конь копытом по Млечному пути, высекает серебряные искры... Он один в небе - среди звезд!
Но как мне одиноко здесь, на белой безмолвной земле, где знает меня каждое дерево, каждый куст, каждая бездомная ворона! Наверное, все лучшее в моей жизни уже было. И я все смотрю и смотрю в морозную вышину, втайне чуть-чуть надеясь на чудо, и все же в эти минуты мне не жаль не только моей прошлой жизни, но и будущей...