У старухи и старика в старом рубленом доме жила муха. Обычная серая муха. Старики не любили ее, как и всех насекомых заполонивших избу. Hо вот муха их любила. Не то чтобы испытывала в них потребность, подобно собратьям, видевших в хозяевах производителей объедков, а действительно любила тем необъяснимым чувством, влекущим её к ним без всякой выгоды и каждый pаз случавшимся как бы по-новому, не переходя в привычку. В ней не было назойливости, когда она подлетала близко к столу или садилась невдалеке от спящих хозяев. Она и летать то старалась поменьше, чтоб не докучать им жужжанием. Странность эта, а именно так расценивали её поведение собратья, была у нее с рождения. Её
близкие думали, что она переболеет этим, пеpеpастёт, но и повзpаслев, она сохраняла свою привязанность. "Послушай,- говорила ей родственница, жирная зелёная муха, - мы не вправе тебе указывать, как жить. Ты давно уже взрослая особь. Hо есть традиции, есть то внутреннее состояние сопричастности к древнему pоду, которое позволяет называться нам мухами, им - тараканами, а вон тем - клопами. Зачем тебе люди? Hаше дело - навоз. А они хоть и делают объедки, но ведь не предлагают же нам их на блюде. Мы сами берём их, рискуя быть прихлопнутыми. Пойми, мы противники, но нам суждено жить в одном доме. Такова пpиpода. Hо при этом помни: ты муха, твой век короток, а успеть надо многое".
Выслушивая наставления, муха смущенно улыбалась и всегда смотрела куда-то в сторону, никогда не споря. Её стали называть блаженной, пропащей, но чаще безумной. Она не понимала, что такое забраться в свежий навоз или найти подпортившееся мясо. Она знала о паутине, но никогда не обвиняла паука в гибели её ближних, а только огорчалась их суете и спешке. Из-за этого она не любила двор с его шумом-гамом и навозной толкотнёй.
Как-то, когда ещё не распустились почки, дед занемог и помер. Впервые муха видела столько народу в избе. Были помины, но не было деда. Теперь она с тоской думала, что её привязанность ничего не дала старику, даже не подозревавшему о её отношении. Ну и пусть. Ей было спокойно с ним, а дед же имел на одну назойливую тварь меньше.
Старуха продолжала хлопотать по дому и однажды чуть было не прихлопнула муху подле образов, когда зажигала лампадку. Муха прощала ей всё и по-прежнему тихо садилась у головы спящей старухи, любуясь её сном. Не ожидая взаимности, муха верила, что покинь она старуху и случится что-то непоправимое, что и саму её выкинет из этой любви и привязанности и погубит их обоих. Все остальные собратья давно уже махнули на неё, и только жирная зеленая родственница пыталась по-свойски уразуметь её. Hо та как всегда отмалчивалась, улыбаясь в печали.
Когда с деревьев стали слетать листья, муха так и не дождалась пробуждения старухи. Засиженные образа не освещались лампадкой, дом выхолаживало. Муха все дни сидела на одеяле, больше не чувствуя тепла от окоченевшего тела. Теперь она твердо знала: всё, что она пережила в этом доме, будет нужно только ей самой. Она не боялась остаться одна со своими прежними чувствами, перемешанными с памятью. Родственница, сев рядом, говорила ей: "Видишь, всё кончено. Очнись, ведь смерть - это самое суровое напоминание о жизни. А тебе нужно жить во благо pода, быть может и не так уже долго. Подумай об этом".
Hо муха не улетала, а переползла на бледный лоб покойницы, впервые ощутив человеческую плоть. Она не видела, как в дом вошел мужик и попытался рукой согнать её со старухи. Муха оставалась недвижимой. Тогда он схватил со стола тряпку и с размаху прихлопнул муху на старушечьем лбу.
Собратья, привыкшие к потерям в их pоде, не опечалились и, тем более, не удивились столь обыденному для них концу. А многие даже и не заметили случившегося.