Ваевский А. Ян : другие произведения.

Счастье

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Он - простой художник. Хотя нет, вовсе не простой. Он был обычным мальчиком, любящим рисовать, а теперь его называют гением своего времени, признанный талант, его картины раскупаются за бешеные деньги, в его салон на инсталляции иллюзий стремятся попасть сливки общества и цвет аристократии. Он неизлечимо болен. Таких называют блаженными, а в наше время - шизофрениками. Он грешник, содомит и наркоман. Но за его душой охотится Дьявол. Зачем Дьяволу душа такого грешника, которому и так прямая дорога в ад? Этот вопрос волнует всех. Кроме самого художника. Он просто пишет свои картины.
    Ахтунг: содомия, педофилия, наркомания, жестокость, насилие, шизофренический бред персонажа, свободная трактовка Библии. И да, милые дамы, которые любят романтишных гомиков - мимо. Здесь нет романтики, любовных линий, суровых семе и трепетных укё. Здесь вообще нет любви. И быть не может.


Пролог

  
   Перышки боа слегка подрагивали в такт учащенному дыханию Эйдэна. Стремящийся к бесконечной серости холл выстрелил пестросмешением жизни, ссыпаясь грудой колких искр к ногам художника. Ощущений от увиденного не могла испортить даже безвкусная армированная рамка, служившая вместилищем воистину сюрреалистического полотна. Эйдэн долго пытался совладать с собой, вытаскивая виноградины из магазина кольта. Ему казалось неправильным, более остро, если сыром, тогда осязание холодных осколков вкуса виски будет более светлым. Неспешно сминая в пальцах катышки пуль, художник все более успокаивался и погружался в прощупывание фактуры тонкой эссенции, пробовал на вкус, блаженно морщился и продолжал перебирать в пальцах тонкие нити ощущений. Тяжелая волна осела к низу живота, расплескиваясь ртутью под веками подчеркнутых подводкой глаз. Взгляд не был затуманен, напротив, серые глаза смотрели предельно ясно, пристально впитываясь в полотно, дробясь на мелкие выдохи и вдохи, разливая тягучесть стакана по сухожилиям, скукожившимся от карамбольного экстаза.
- Нет-нет-нет, уберите виноград, - Эйдэн презрительно фыркнул, брезгливо тряхнул пальцами и отвернулся от картины. Он порядочно утомился ждать, пока его пригласят в кабинет патрона, в данный момент песочившего кого-то из подчиненных. Капризный художник оставил веер на бюро секретарши и отправился домой.
  
   Шея болела дьявольски. Поступательные движения на протяжении полутора часов способны утомить и не такого стойкого, как Эйдэн. Столь затяжного минета не случалось уже давно.
- Пожалуй, на этом стоит остановиться, - проговорил вслух художник, устало заваливаясь в кресло и на лету схватывая опиумную трубку. Иногда тянуло вот так, по старинке. Не любил Эйдэн новомодную тягу к кокаину, хотя ни одним волосом не мог принадлежать к поколению истинных ценителей опиума. Но миниатюрная трубка с длинным инкрустированным яшмой чубуком выглядела настолько привлекательно, что настоящий ценитель красоты не смог устоять перед искушением подобного эстетства. Это вам не купюрами дорожки загребать. Рассыпчатый дымок вонзился в потолок, дробя ворота мироощущения в молекулы. Поправ все правила и нормы, Эйдэн зажал чубук в зубах едва ли не на манер корсаров в момент абордажа и ринулся в атаку. Боль в шее растворилась, вытесняемая иным сознанием, чувством полного погружения в сетесплетения снастей вдохновения. Циан масла вызверился оскалом бездны, расползаясь по грубым волокнам полотна. Случайный любовник, пассия на один вечер, даже не подозревал, что видит рождение новой фантасмагории, не ведал, что многие влиятельные и состоятельные личности многое отдали бы, лишь бы оказаться сейчас на месте этого безымянного парня, нервически вздрагивающего от каждого рывка кистью. Эйдэн был приверженцем старой школы, классики, он писал маслом по холсту, отвергая и отрицая новые методики. Но то, что рождалось под кистью самопровозглашенного творца, вряд ли могло вписаться в классические каноны. Как и сама внешность художника: тщедушное на вид, но крепкое и жилистое тело было облачено в кургузые шортики, дополненные органзовым шарфом, двумя витками обвивающего нервическую шею.

Выстрелы кисти попадали прямо в цель полотна, взрывая очередями красок кончики вздрагивающих ресниц. Случайный зритель ежился и сминался, пытаясь стать незаметным, не попасть под ураганный фатум откровений художника. Неизвестный внезапно понял, насколько лишний он здесь, насколько несуразными казались его попытки овладеть этим худобедрым фриком, райской пташкой в оперении собственных иллюзий. Но под резкими очертаниями пламенеющего коллапса иллюзорным начинал казаться именно этот, реальный мир. Он уходил, убегал все быстрей и дальше от этого случайного зрителя, погружая, оставляя наедине с пальцами творителя, рождающего фиолетовые цветы выстрелов молний на фоне морского дна, изукрашенного этническими картинами ацтеков, совокупляющихся с разлотосованным именем Кришны. Мастер выводил, смешивал, надругивался и возводил в святыню, и снова смешивал с пыльцой на крыльях пчел, разливал по кринкам, продавая на предрассветном базаре. Одноразовый любовник почувствовал себя настолько лишним, что предпочел незаметно испариться из студии, оставляя мастера наедине с его творением, еще горящим, еще сочащимся из-под кисти на грубо-сколоченные доски полотна. Комната опустела, но наполнилась. Резкие запахи масла смешались окончательно со сладковатым дымом, вытесняя запах непрошенного гостя, который был на этот вечер всего лишь инструментом познания усталости и обыденности. Эйдэн капризно отмахнулся от сквозняка закрывшейся двери и, отступив на шаг, впился взглядом в сотворенное крушение иллюзий. Если бы здесь мог существовать рассвет, то он растекся бы розовым маревом по плоскости посторгазмического транса.

Чопорный фартук горничной из викторианской эпохи ввергал художника едва ли не в благоговение. Если и было что-то в этом мире, способное застопорить сознание экзальтированного Эйдэна, так это костюмы эры целомудрия. Он был весьма придирчив и требователен, сам создавал эскизы униформы, впитывая циничность и лицемерие давно умерших постулатов. Затянутая наглухо под кружевной воротник прислуга сообщила, что прибыл долгожданный гость с товаром. Художник не любил прожженных и испорченных детей подворотен, предпочитая целомудренных и вышколенных отпрысков почтенных семейств. Ломка таких выглядела более естественно и привлекательно в глазах эстета.
Замшевый пол приятно пружинил под обнаженными ступнями, обостряя восприятие происходящего до игольчатой мозаики экстаза. Эйдэн уселся в кресло, настраиваясь вкусить изысканное блюдо человеческих страстей, приправленное осознанием грехопадения. Было нечто весьма экзотическое в созерцании свержения постулатов воспитания и ханжества, впитанных в кровь малолетних представителей благовоспитанного общества. Нет, Эйдэн не был жесток, он всего лишь хотел понять, что рождается за гранью сознания, когда экстатическое ошеломление проникает в испорченный, но чистый детский мозг. Это блюдо из самых изысканных деликатесов.
Быстрые пальцы верной Ханны проследовали по шее девочки, спускаясь к нежно-розовым соскам еще не обозначившейся груди. Жертва была привязана к столу, заранее приготовленному для подобных занятий. Глаза ее были закрыты повязкой, уши заполнены бьющими нотами Брамса. Какофония звуков сопровождалась такой же дерзкой какофонией ощущений. Умелые руки Ханны следовали по изначально заведомым точкам, ломая сопротивление, сводя его на нет. Когда пальцы коснулись кожной складки ниже живота, девочка выгнулась дугой, не в силах сдержать стон. Она была морально не готова к тому, что с ней сделают похитители. Не предполагала такого взрыва всепоглощающей нежности, рождающей за собой чувственность. Это было не просто приятно и непознанно, это рождало неизвестный жар в крови и робкое желание просить о продолжении. Девочка молчала, мысленно сопротивлялась, стискивая зубы, но тело предавало, все сильней и глубже погружая в грани сладко-терпких ощущений. Если бы она могла видеть, знать, что совсем рядом надрывно дышит и тянется губами, пальцами некто, кто содрогается от видимой картины, расплавляясь во вкусоощущениях, выступающих вязкими липкими пятнами на гульфике шорт, наверное, девочка бы... а чтобы она сделала, узнав, что стала пищей, изысканным и тонким наслаждением для взора сумасшедшего художника?

Красные тягучие капли скатывались на пол, разбиваясь о зеркально-ровную поверхность. Звук их падения белым шумом фонил в ушах Элен. Девушка вошла в студию и застыла в дверях, не смея ступить и шага. Она была новенькой, недавно прошла отбор и только сегодня прибыла в салон. Горничная проводила модель до дверей кабинета Мура и скрылась по своим делам. Конечно же, Элен была наслышана об эксцентричности и чудачествах безумного художника, но при первой встрече он показался ей невероятно милым и безобидным, так смешно фыркал в перья своего боа. Потому-то и казались его причуды милыми, чем-то из разряда кричащих карнавальных нарядов и вычурной манеры поведения. Сейчас же Элен видела совсем другое: затянутый в мягкие кожаные штаны и жилетку, строгий и уверенный в движениях, художник хладнокровно располосовывал спину девушки, лежащей на столе, похожим на операционный. Лицо жертвы побледнело, темные круги залегли под глазами. Она еще дышала, но не шевелилась. Элен решила, что несчастная потеряла сознание от болевого шока и потери крови. Спина представляла собой взлохмаченное кровавое месиво, над которым сосредоточился безумный Мур. Элен не видела, что он делает, то и дело тыркая тонким пинцетом в сочащиеся лохмотья кожи, но подсознание успешно дорисовывало жуткую картину выдергивания нервов и сосудов, то и дело поблескивающих на кончике пинцета. Девушка бессильно прижалась к дверному косяку, заворожено глядя на маньяка.
- А, ты новенькая. Элен, кажется. Тоже хочешь? - Эйдэн повернулся, отвлекшись от кровавого пиршества.
- Ннннееет... - робко пролепетала девушка, пулей вылетая из студии.
Эйдэн пожал плечами и, взяв в руки пульверизатор, принялся смывать кровавые потеки с изуродованной спины.
Спустя три часа было назначено собрание моделей. Девушки развалились на мягких диванах и о чем-то восторженно перешептывались, окружив одну из коллег. Вошедшая Элен не сразу разглядела виновницу волнений, но когда увидела лицо, то едва не вскричала:
- Это же ты! Ты же умерла!
- О чем ты? - на Элен невозмутимо смотрела "жертва".
- Но разве ты не истекла кровью?
- С чего бы? Не та процедура, чтобы кровопотеря была хоть сколь-нибудь критичной. Но красота такая... - "жертва" вновь переключилась на восторги, с гордостью демонстрируя подругам спину. Утонченная многоцветная татуировка, инкрустированная стразами разных цветов, действительно могла являться предметом гордости. Элен застыла....
- А... кровь?
- На красном лучше видны камни, так что без красителя никак, а то испорчу все, - в общий девичий лепет вмешался голос Мура.
- Но... там же пахло кровью!
- Тебе почудилось. Подсознание иногда играет с нами злые шутки, - Эйдэн улыбался, с видимым удовольствием рассматривая произведение искусства, которое теперь размещалось на спине модели.

Щебечущие феечки рассыпались по кабинету, размещаясь полукругом, вглядываясь в художника, словно в икону, ловя каждое его слово. Собрание было приурочено к появлению новой модели и запланировано как общее знакомство. И лишь хихикающие перешептывания дали понять Элен, что она попала в весьма необычный салон. В отличие от бытовавшего мнения, что все хозяева подобных заведений приторговывают девочками как проститутками, господин Мур оказался едва ли не еретиком и отступником от устоявшихся канонов. В его заведении было запрещено не просто прикасаться к моделям, но даже намек на то, чтобы попользоваться девочками воспринимался хозяином как личное оскорбление. Эйдэн не был образчиком целомудрия и уж точно не являлся пуританином. Всего лишь считал, что каждый должен заниматься своим делом, и его галерея - выставка красоты, цитадель эстетического восприятия женской красоты. А продажных девиц и в борделях хватает, которых здесь, в Париже, на каждом углу. Художник не только в душе, но и по призванию и профессии, Мур полагал, что его девочки - произведения искусства. Он с каждой работал лично, превращая женское тело в символ, в драгоценность, ощутить вкус которой - наивеличайший из запретов. Выглядело это так, словно у Мура собственная религия. Впрочем, именно так все и было. Когда-то в незрелой юности, он сказал одному человеку в ответ на лишение наследственного дела, что ему мало какой-то там отцовской адвокатской конторы, ему нужен весь мир. И теперь этот мир лежал у ног самопровозглашенного божества, а оно попирало его изящной сандалией, облекающей напедикюренные пальцы в тонкие серебристые ремешки.

Глава первая

  
Десятилетний Эйди разлегся на полу комнаты, сосредоточено вычерчивая микроскопические ресницы на проступающих очертаниях лица. Меловый лист скрипел под грифелем, поддавался, мирился с тем, что юный художник нарушает его девственность, вонзаясь нежными образами на кончике карандаша. Эскиз рождался незаметно, но неотступно. Радость создателя сквозила в уголках изогнутых в улыбке губ. Эйди рисовал. Наверное, больше всего на свете он любил именно это занятие. Не мыслил себя в чем-либо ином, всецело погружаясь в мир живописи. Еще в пятилетнем возрасте мальчик настоял, чтобы родители отдали его в школу живописи.
Долгожданный наследник лондонской адвокатской конторы "Мур и Ко" появился на свет пасмурным ноябрьским утром. Отец, Эдвард Мур уж было отчаялся дождаться мальчика, поскольку после рождения Мериэл, старшей дочери, последовала череда прерванных беременностей, сваливаясь на семью адвоката серьезным беспокойством о здоровье жены. Эдвард уже смирился с тем, что компанию придется передать дочери. И вдруг все изменилось в одночасье. Сильная не телом, но духом жена Мура скрыла на определенный период новую беременность, с трудом дотянула до семи месяцев и пусть со сложностями, но вполне благополучно разрешилась недоношенным, но вполне крепким и жизнеспособным мальчиком. Радости Эдварда не было предела. Малыш Эйди стал всеобщим любимцем и баловнем семьи. Естественно, когда мальчик повис на шее у отца с капризным требованием отдать его в художественную школу, никто и не подумал отказать. Приличный семьянин и образцовый гражданин, Эдвард Мур еще с рождения распланировал будущее отпрыска, поэтому решил, что потакание в детских капризах и мелочах - заслуженная плата. Однако пожалел о собственном решении, когда спустя пять лет заметил, насколько серьезно Эйди погрузился в мир живописи, а к семейному делу не проявляет ни малейшего интереса. Не радовало даже то, что мальчик оказался весьма талантливым.
- Эйди, ты снова рисуешь? Мы же сегодня собирались вместе съездить в контору. Ты уже взрослый, пора и посмотреть на будущее.
- Да, папа... - Эйди был безучастен к словам отца, но как послушный сын захлопнул альбом и поднялся с пола. Он никогда не перечил, не проявлял характер, не пытался настаивать на важности собственного увлечения. Он был тихим и улыбчивым. Худенький до болезненной щуплости, тем не менее, мальчик был здоров и крепок. По совету одного из друзей для укрепления духа и тела Эйдэна с малых лет, следуя повальной моде, отдали мастеру джиу-джитсу. Видимо, именно там мальчик и научился сдержанности и послушанию. Поэтому никогда не спорил, учился хорошо, хотя учителя говорили, что может намного лучше, что потенциал мальчика велик, он очень умный для своего возраста. Вот только проявлять этого не хочет, словно скрывает. Но иногда сквозь пелену безразличия проступают взблески недюжинного интеллекта.

Дверь открылась, и Эдвард обмер. Внезапно в контору прибежала встревоженная Мериэл . Она бегло рассказала, что получила странную записку от Эйдена с просьбой приехать как можно скорее. Что случилось, загадывать было невозможно. Мальчик дома не один, с ним заместитель Мура, его правая рука. По просьбе отца занимается с мальчиком, потихоньку вводя его в мир адвокатуры. Такие практики по пятницам давно вошли в привычный ритуал, замещая занятия по живописи, вытесняя их из жизни Эйди. Тот не протестовал, как всегда послушно следуя словам отца. И вот теперь Мур-старший мчался по тревожному сигналу, не в силах предположить, что же произошло. И онемел, когда открылась дверь: заместитель вальяжно разместился на кушетке, а его сын, его малыш и гордость, спустившись на колени, ублажал ртом этого извращенца. Миг, и послышались всхлипы...
- Я не могу больше... ротик устал... - Эйди заплакал.
Скандала не было. Взбесившийся отец избивал заместителя долго, воя по-звериному, превращая так ничего и не успевшего сказать в свою защиту парня в кровавое месиво. Заметил ли кто-нибудь тогда, что тот был слегка не в себе, даже не вскочил, когда вошел Мур-старший, что взгляд был затуманен пьяной поволокой? Увидел ли хоть кто-то, как тень улыбки промелькнула на губах жертвы?
В суд никто не обратился. Мур не хотел огласки столь щекотливого дела, заместитель же самостоятельно зализывал раны, не поднимая вопрос о побоях. Наверное, ему было что сказать в свою защиту, но молодой Томас Рейнар оказался далеко не глуп, иначе не поднялся бы столь быстро по карьерной лестнице. Он отлично понимал, что факты против него и оправдаться он не сможет. Естественно, его уволили. Естественно, помолвка с дочерью Мура была расторгнута мгновенно.
С того самого дня в семействе Муров начались проблемы. Психиатры безуспешно пытались справиться с впавшим в полную апатию мальчиком. Обращаться в психиатрическую клинику Эдвард не решился. Эйди вернулся к рисованию, которое хоть как-то проявляло в нем признаки живого человека, а не растения. Со временем семья смирилась с тем, что мальчик повредился рассудком. Наследницей отцовской компании стала дочь. А Эйди... продолжал рисовать.

Когда они встретились в следующий раз, Эйдэну было уже около двадцати лет. Рейнар, перебравшийся в Париж - подальше от кривотолков, набрел случайно на мастерскую. Он даже глазам сначала не поверил, но, присмотревшись внимательно, все же узнал художника.
- Эйди? - Томас проскользнул в студию, остановившись в полуметре от модели, которую вдохновенно изображал на холсте Мур-младший. Хотя так Эйдэна больше не называли. Нестабильная психика закрыла ему двери во все юридические факультеты. Однако мир живописи был более благосклонен к сумасшедшим.
- А, Томас... Не думал тебя встретить, - равнодушно бросил Эйдэн. - Милочка, на сегодня свободна. Похоже, мне сейчас будет не до работы.
Модель поднялась и молча ушла, очаровательно улыбнувшись художнику напоследок. Рейнар уставился на живописца. Нет, в этих глазах не было и тени сумасшествия. Разве что отточенный ум и изощренное коварство. О да, это коварство Томас прочувствовал на себе много лет назад.
- И чего ты добился? Отцовская компания отошла сестре, ты не у дел, прозябаешь здесь, - Рейнар многозначительно окинул взглядом убогую обстановку мастерской, в которой помимо облезлых стен были мольберт и ветхая кушетка, на которой и сидела модель.
- Ошибаешься, я добился именно того, чего хотел. Меня оставили в покое с этой скучной адвокатурой. Я, наконец, обрел свободу, - Эйдэн вытирал кисти, старательно возвращая их в подставку.
- Ты этого хотел?! Действительно этого? Ты добровольно променял достаток и уважение на это?! - Рейнар закричал. Он вдруг понял, что его будущее под откос пустил малец, который просто хотел рисовать.
- Хм. Достаток? Уважение? Мне этого ничтожно мало. Мне необходим весь мир. А миром правит красота... поэтому он будет у моих ног, - Эйдэн развернул мольберт, показывая Томасу изображение на холсте. Рейнар на миг задохнулся: калейдоскопный фейерверк красок взрывом неизведанных эмоций в единый момент вышиб дух из бывшего адвоката. Он даже на миг забыл, что эту красоту создал тот, кто будучи десятилетним мальчиком опоил его снотворным и разыграл сцену с совращением.
- Ты... действительно безумен, - Томас смог выдохнуть, чтобы опять же задохнуться. Гибкое, грациозное тело художника молниеносно переместилось к Рейнару, облепив его словно вторая кожа.
- Но надо чем-нибудь загладить свою вину... - проворковал Эйдэн, умело и быстротечно просачиваясь под одежду Томаса.
- Ты... ты... не смей... слышишь, не смей это сделать со мной снова... - сбивчиво зашептал Томас, но замер, словно под гипнозом.
Художник, тщательно изучавший строение тела, точно знал самые чувствительные места, сгустки энергии, нервные окончания. Его пальцы неотступно следовали по дороже соблазнения. Не успел Томас прийти в себя, как оказался без одежды и жадные губы сомкнулись на предательской плоти, которая поторопилась прийти в боевое состояние под нежной умелой лаской языка. Вырываться из плена, когда твой член в чьем-то рту - не самое безопасное занятие. Томас боялся пошевелиться, благоразумно полагая, что с этого безумца станется сомкнуть зубы. В голове помутилось от неожиданности и неправильности происходящего. Рейнар не сопротивлялся даже тогда, когда хватка губ исчезла, и сам он оказался уложен на кушетку. Он мог только смотреть, пытаясь сфокусировать взгляд на поджаром теле насильника. А тот, изгибаясь, избавился от одежды, пьяным прищуром разглядывая жертву. Когда же Эйдэн невозмутимо оседлал Томаса, насаживаясь медленно, осторожно, Рейнар не выдержал и выдохнул со стоном. Он был зачарован, околдован этим похотливым безумцем, который неторопливо, наслаждаясь каждым движением, демонстрируя грациозные изгибы тела, насиловал вторично несчастного Рейнара. Размеренно, мастерски, без тени эмоций. Всё его тело выражало похоть и соблазн, Эйдэн выглядел средоточием греха и вожделения, но, казалось, был совершенно равнодушен к происходящему.

Город. Он веерно расстрелян зияющими ранами рекламных вывесок, взорван, растерзан световой паранойей. Он - не по правилам, у него свои законы. И если присмотреться, то аристократия ничем не отличается от богемы, разве что большим ханжеством и показной примерностью. Такие же джунгли, наполненные своими хищниками и теми, кого съедят на завтрак. И даже если ты познал хитросплетения его переходов, если научился бегать и выживать, спасаться от чужих зубов, или же отрастил свои, - это не поможет. Он все равно бьет в спину, торопит к краю пропасти, растаптывает, размазывает по мостовой тонкой пленкой очередной судьбы. Город. Это вечная война. Но не для Эйдэна. Словно получив персональную индульгенцию, безумный художник научился дышать этим городом, жить им. Он стал той невероятной неоспоримой составляющей, без которой город если не рухнет, то покачнется в основании, утратив нечто незаменимое. Безумный художник. Он сделал этот город своим. И неторопливо напитывается ядом, щедро вплетая свой собственный свет в мертвую люминесценцию, вбивая новый пульс в вены города. И этого не отнять, не отстранить художника от города, не расчленить их на две составляющие, словно город и есть он - безумный художник, Эйдэн Мур.
Деньги. Город и деньги. Они всегда были вместе, единым целым, составляющими друг друга, и не понять, кто же первичен, кто главный в этом тандеме. Город, порождающий деньги, деньги, создающие город. Оружие, панацея, они - всё. И всё - они. Они не ждут, пока из них станут разводить костры. Нет, они - власть. Они могут дать счастье, подарить забвение и осуществить мечты. И с такой же легкостью низвергают в преисподнюю, отнимая самое ценное и дорогое, разрушая до основания то, что является счастьем. Они сходны со змеёй, чей яд смертелен, впивается клыками, вплескивается под кожу, отравляя саму суть человека, но они же - искуснейшее средство исцеления, несущие в своем потоке блага и умиротворение. Удовлетворение. Но... безумный художник стоит в стороне. Его не купить, его не продать. Он не нуждается в деньгах и не понимает их ценности. Его тонкий вкус не позволяет пристраститься к столь грубой пище, которой являются деньги. Он словно соткан из других материй, не тех, из которых остальные люди. Он сам по себе. И сам в себе. И он уходит во мрак лишь потому, что его манит вдохновение. В нем нет стремлений иных, нежели нести в мир красоту.
Дьявол. И город. Это игра на равных. И неизвестно, кто в итоге победит. Наверное, каждый второй в этом городе, замедляет шаг, останавливает бег, когда слышит имя Дьявола. Наверное, никто не попытается оспорить его всепоглощающую власть. Власть, о которой мечтают политики и деловары. Поймать город в свои сети. Впиться в него цепкими когтями, вгрызаться в самое естество, подчиняя, покоряя. Доминируя над городом. Возможно, обыватели не задумываются над этим, не вздрагивают при одном упоминании "короля подземки". Но они и не живут. Они транзитные пассажиры города, бессловесные мумии, передвижные машины, чуждые пульса и сердцебиения. Если же ты живой, если касаешься, прислушиваешься к ритму, стремишься попадать в такт, если ты политик, нувориш, творческая личность, если принадлежишь к элите города, к аристократии и богеме, то обязан. Или же город, словно послушный пес, слизнет тебя со своих мостовых, не оставив даже памяти. Город. Ручной волкодав. И лишь художник прикормил эту собаку и дразнит, протягивая сочные ломти на ладони. Угощает, щедро балуя. А еще смотрит в глаза Дьявола, улыбаясь. Нет, он не смелый. Он просто не умеет бояться. И точно знает, что ему не стоит бояться. Потому что тот стал одним из немногих, кто непритворно любит красоту. Кто не следует за модой и канонами, но умеет наслаждаться извращенной утонченностью и ядовитой прелестью этого мира. Единственный, которого Эйдэн считает достойным и интересным. И заглядывает в глаза не со щенячьей преданностью, а с любопытством. Крутит тонкую опиумную трубку в пальцах, пробует на вкус разговор, довольно щурится. Он всегда весел. И пьян происходящим. Он только-только научился дышать.
  
   Кабинет плавился, растекался, более становясь мастерской, нежели цитаделью хозяина салона. Правда скрывалась за бисерными занавесями, разноколерным дождем струящимися из-под потолка. Правда о том, что Эйдэн вовсе не хозяин здесь, всецело передав бразды правления в руки Ханны. Он же оставался тем, кем был - художником. Бессмысленным, безумным, влюбленным в холст и краски. В легкие взмахи кисти, незримо сочетающие сюрреализм видений Эйдэна со строгостью реализма. Тихие шорохи, тончайшие звуки запечатленной мелодии, разбрызганной по радуге снов томной красавицы с восточным разрезом глаз и сине-черным каскадом вьющихся волос. Смуглые, чуть золотистые изгибы тела, перетекающие в облачные копи спелых персиков. Раскаленная безмятежность, растаявшая на кончиках ногтей. Миг, и она молвит слово, сойдет с холста, сомкнет объятья... закружит в переплетении тел, делясь столь щедро и роскошно полыхающим адом неприкрытого эротизма. И льется, стелется туманом, разбивается о бисер стоном. Желание мастера. И Эйдэн выглядит так, словно сейчас кончит, словно ему достаточно видеть и понимать, чтобы гореть желанием, восторгом. Впрочем, ему достаточно. Его картины всегда оставались для самого художника самыми желанными и преданными любовницами, самыми умелыми чаровницами. Прекрасные неземные женщины. И лишь он один имеет счастье быть любимым ими, быть обласканным и изнеженным. Израненное счастье растерянного гения.
  
   Тоненькая струйка яда, взвивающегося сладковатым дымом к потолку. Эйдэн считает, что это дает ему жить. Но это убивает. Резная тоненькая трубка, красивая дорогая игрушка, подаренная кем-то из поклонников. Или любовников. Разве он помнил? Даже не стремился запоминать все этим имена и лица. Но вещица понравилась и прижилась, став изящным дополнением к смертоносной привычке. Опиум. И лишь вопрос времени, когда он растворит в себе художника, забирая создавать совершенно иные картины в месте, далеком от вкусовых пристрастий Эйдэна. Но художник считает, что именно опиум позволяет сохранить рассудок, совершенно не понимая и не замечая того, что безумен с рождения. Собственно, если бы понимал, то это стало бы первым шагом к излечению. Окружение считало, что мастер добровольно убивает себя, черпая вдохновение в наркотических трипах. Если бы они знали, что именно благодаря опиуму Эйдэну удается вырваться из собственных картин, из собственного осязаемого ужаса кошмарной сделки то изменили бы мнение. Отчасти, он понимал. Возможно, неосознанно пытался спастись из зыбучих песков катарсических иллюзий, подменяя их псевдореальностью опиумного дурмана. Возможно, он действительно был прав, считая яд лекарством. И все же предпочитал об этом не задумываться, снова и снова касаясь кистью холста, расплескивая собственное безумие в феерические калейдоскопы полотен.
  

Глава вторая

  
   Не то, чтобы от греха, скорее с глаз долой, родители отправили Эйдэна в парижскую школу, специализирующуюся на изобразительном искусстве. Муру-старшему казалось, что в подобном заведении его сын не будет выделяться помешательством. В крайнем случае, спишут на привычный психоз талантливых детей. За первые недели обучения от преподавателей жалоб на поведение не поступало и настороженности насчет легкого аутизма мальчика не возникло. К концу первого семестра отец решил, что либо мальчик не выделяется из толпы таких же сдвинутых на рисовании, либо в органичной среде не проявляет признаков болезни. На том и успокоился, жалуясь друзьям, что ничего не мог поделать с увлечением отпрыска, пришлось согласиться на обучение в иностранном заведении. Мур-старший держал марку до конца, даже себе не сознаваясь в том, что Эйдэн сорвался из-за родительского недосмотра и излишнего давления как на наследника. Оплаченное обучение в отдаленном заведении, каникулы на Ривьере. Отец не хотел видеть сына и признавать свои ошибки, мать изначально попыталась изменить ситуацию, но быстро сникла под давлением мужа и дочери, и смирилась. Стремящаяся подарить семейству достойного наследника, она признавала собственную вину: не справилась с поставленной задачей. Ей оставалось лишь радоваться тому, что муж не подал на развод. Негласно, но вполне согласованно в семье Эйдэна "забыли" о его существовании. Лишь отец иногда морщился, подписывая счета на обучение.
  
   Между тем мальчик рос вполне общительным, энергичным, возможно, даже излишне раскрепощенным. От показательной болезни не осталось и следа. Если бы Муру-старшему хватило смелости отправить Эйди на обследование в клинику, то он бы с удивлением обнаружил, что никакой психологической травмы на почве совращения и принуждения у сына нет. Но план мальчишки удался, чему тот был весьма рад. Над Эйдэном больше не довлела обязанность вникать в хитросплетения юриспруденции и вступления в наследные права. И мальчик расцветал, проявляя не только талант, но и невероятную живость восприятия, граничащую с шизофренией. Он все больше и больше погружался в собственное творчество, не отгораживаясь от окружающих, но забирая их с собой, окуная в миры несбыточных мечтаний, изображенных на полотне. А еще он менялся, словно змея при линьке, сбрасывал опостылевшую кожу мальчика из хорошей семьи, показывая миру лоскутное пестросмешение сорвавшегося в декадентство израненного гения. Вежливый и доброжелательный, искренне дружелюбный, он иногда впадал в неудержимую истерику на почве непонимания его творчества, взглядов, собственных канонов восприятия реальности. Однако среда, в которую попал юный художник, воспринимала подобные срывы и перепады настроения вполне нейтрально. Не один он вопил о непонимании окружающих. Не один он срывался, кромсал неумело вены и пытался наглотаться снотворного. Преподаватели отлично понимали, с каким типом подростков они имеют дело. Кто-то действительно воспринимает слишком остро, а кто-то играет непризнанного гения.
  
   Софи, милашка Софи присела на край стола, смущенно отгораживаясь от настойчивых рук Николь. Вечерний полумрак смазывал очертания, а прозвучавший ранее характерный скрежет ключа в замке сулил полную изоляцию. Предприимчивая Николь, неизвестно как раздобывшая ключ от кабинета литературы не подозревала, что заодно с подругой заперла и задремавшего в углу мальчишку. Прикрытый шторой от солнечного света, который давно померк, мальчик остался незамечен. А разбуженный неожиданным шумом и возней сознательно не пожелал обнаруживать свое присутствие, оставаясь тайным зрителем.
   - Николь... зачем? Ты меня пугаешь... - пролепетала Софи. Ей было двенадцать, и она была на четыре года младше подруги - обе девочки учились в расположенном по соседству пансионе для девочек и приходили на уроки живописи и истории искусств. Более того, нескладная и угловатая, она казалась совсем ребенком на фоне округлившейся в правильных местах и выглядевшей совсем взросло и зрело старшеклассницы.
   - Милая... милая... я не могу так больше. Каждый день. Только смотреть украдкой, воруя минуты, секунды уединения... - Николь шла в наступление, словно не слыша слов подруги. Она шептала, почти касаясь губами уха, голос срывался, дрожал. Но руки действовали словно сами по себе, немного истерично избавляя Софи от одежды. Малышка не успела опомниться под таким напором и отстраниться, как оказалась завалена на стол и горячие губы Николь перекрыли доступ воздуху, который Софи могла хватать лишь ртом, смущаясь, задыхаясь. И все же не проявляя должного отпора. Она вздрагивала, нервно дергалась, и лишь шумно задышала, когда смогла вдохнуть. Николь не собиралась останавливаться, и, словно получив молчаливое согласие, двигалась от шеи вниз, неумело, но от этого не менее страстно целуя едва обозначившую грудь Софи, поглаживая дрожащими ладонями бедра, нервно раздвигая их, постанывая от предвкушения...
  
   Эйдэн был неистов. Его словно сорвали с тормозов. Преподаватель живописи даже не обратил внимания на то, что ученик не спросил позволения остаться в классе после урока. Мальчик столь неудержимо впился в изображение на собственном холсте, столь истерично двигал кистью, создавая картину, что учитель не решился прерывать. До этого момента Эйди подавал большие надежды, демонстрируя незаурядные способности, однако так ни в чем себя и не проявил, словно не нашел своего стиля, своей темы. Сейчас же он выглядел настолько увлеченно, даже азартно, что учитель решил не отвлекать и дождаться результата. Он понадеялся, что художник в Эйдэне наконец-то родился полностью. И не ошибся. Испугался, когда словно в эпилептическом припадке, ученик со стоном сполз на пол, бессильно роняя кисть. Преподаватель ринулся к мальчику, но застыл, зацепившись взглядом за изображение на холсте: субтильная тоненькая девочка выгнулась в порыве страсти, подставляясь под весьма нетривиальные ласки восточноглазой красотки. Их тела сливались, спаивались воедино, перетекая в лепестки лотосов, взрывающихся синим фейерверком. Изображение было реалистично до фотографической точности, если бы подобная феерия могла существовать в принципе. Преподаватель молчал, впиваясь взглядом в картину, с трудом подавляя характерные позывы внизу живота - не хватало еще возбуждаться на изображение голых девиц. Юный художник тяжело дышал, даже не пытаясь скрыть расползающегося по гульфику пятна, наполнившего помещение острым запахом взбунтовавшихся гормонов.
  
   Когда и с кем Эйдэн приобрел первый сексуальный опыт, осталось загадкой для окружающих. Обычно подобные перемены в жизни мальчиков, парней, заметны. Здесь же новое знание и обретенная чувственность никак не отразились на поведении подростка, словно он ничего не приобрел и не потерял. Сам же Эйдэн предпочитал не распространяться на этот счет. Не из-за ложной скромности. Скорее, не хотел давать той или тому, кто стал первым, лишний повод для гордости победой. Но череда слухов о том, что юный гений спит со всеми напропалую, не разделяя парней и девушек, не делая ударений на предпочтениях, довольно быстро расползлась по школе. Сам виновник слухов не обращал на это ровным счетом никакого внимания. Вроде и не с ним это происходит. Случайным партнерам казалось, что он вовсе не придает значения происходящему. Словно ищет что-то в чужих объятьях и не находит. Идет дальше, отмахнувшись от любовника или любовницы, будто ничего и не случилось. Во взрослой среде такие типчики иногда встречаются, но среди подростков это выглядело вызовом, как будто Эйдэн ни во что не ставил, казалось бы, столь значительные события. Секс не стал для него ни открытием, ни откровением. Настоящим экстазом, фейерверком живых чувств и пульсирующих откровенностью эмоций стали картины, которые художник создавал неистово, самозабвенно, до конца растворяясь в творчестве.
   К последнему году обучения Эйдэн имел несколько десятков работ, которые вгоняли в ступор своей откровенностью видавших виды преподавателей, а также - скандальную славу фригидной шлюхи. И к первому и ко второму сам восемнадцатилетний художник относился равнодушно. Мнение окружающих его не интересовало. Он словно погрузился в собственный мир, безразлично взирая на реальность сквозь оптику собственного творчества. Он вывел формулу красоты для себя, замкнув круг познания мира.
   - Нет, мой мальчик, так не пойдет, я тебе не девочка, впервые пробующая мужчину. - Мари Ксавье, натурщица, польстившаяся на экзотическую внешность и развязность выпускника, с пренебрежением оттолкнула любовника. Пышущее жаром страсти тело жаждало удовлетворения, а не отрешенного взгляда мимо и схематических движений. Дотянувшись до прикроватного столика, Мари выудила из ящика небольшую фляжку и размашистым жестом плеснула содержимое оной в стакан. - Пей.
   - Что это? - вяло поинтересовался Эйдэн, и, не дожидаясь ответа выпил.
   - Тебе без разницы. И так знаю, что вы здесь пьете и даже опиумом балуетесь. "Вино Мариани", - ответила натурщица, наблюдая за парнем.
   И наблюдать было за чем. Эйдэн проснулся. Взгляд прояснился настолько, что Мари удивилась. Она явно ожидала не такой реакции. Но не успела среагировать, как поняла, что достигла желаемого.
   - Да уж... странно на тебя действует... - жалобно простонала она спустя несколько часов, пытаясь выбраться из цепких объятий не в меру пылкого любовника.
   - Спасибо, - промычал едва разборчиво Эйдэн.
   - Совсем дурак!?
   - Не за то. Просто понял, как можно видеть мир, - прошептал он, откидываясь на подушки.
  
   Утро застало Эйдэна на полу кабинета. Давно заметив за мастером привычку падать где стоит, предприимчивая Ханна при обустройстве мастерской велела выстелить пол татами. Тем более, художник, следуя установке, полученной в глубоком детстве, все еще занимался джиу-джитсу. Конечно же, подобные занятия не придавали ему сил и вряд ли бы он смог устоять в драке перед хоть сколько более крепким противником, зато тренировки позволяли держать худощавое тело в каком-то подобии формы, отчего Эйдэн выглядел в раздетом виде не тощим, а поджарым. Но вся эта видимость мышц скрывалась под одеждой, которая делала художника еще более субтильным и угловатым, чем он был на самом деле. Инфантильно-гутаперчивый, картинно сутулящийся, Эйдэн и не стремился выглядеть мужчиной. Он из другого теста. Он не спорит, не провоцирует агрессию, не лезет в драку, не стесняясь, убегает от опасности, а бегать научился быстро. Он - тряпичная кукла, которая гнется как угодно, но не ломается. Можно попробовать разорвать его на части, но больно крепкий материал пошел на изготовление, казалось бы, такого хрупкого ранимого создания. При всей экзальтированности и истеричности, Эйдэн казался непробиваемым. Нет, у него не было стальных нервов и чугунной выдержки, просто слишком мало того, что могло всерьез задеть художника. По большей части он был болезненно равнодушен и безразличен в отношении окружающего мира. Но лишь до той грани, пока это не касалось понятия красоты, картин, творчества в целом. А еще он заботливо-трогательно относился к своим девочкам, моделям салона. Он никогда не называл их натурщицами, нет, они были именно модели, фееричные инсталляции его сюжетов, живые полотна, которые он постоянно совершенствовал. Украшал - именно этим словом можно назвать то, что проделывал художник с моделями. Татуировки, стразы.
   Просочившись из ванной комнаты обратно в кабинет, который служил не только мастерской, но иногда и спальней, Эйдэн прошествовал до двери в гардеробную и, распахнув створки, уставился на содержимое полок и тремпелей. Сегодня открытие выставки, а значит надо соответствовать. Выбор одежды занял не более полутора часов. После этого затянутый в кургузый, словно размером меньше, чем требуется, костюм-тройку на голое тело, художник нанес уверенными жестами макияж. Костюм заслуживал отдельного внимания: не глянцевого темного шелка, серо-бирюзовый, в меловую полоску, дополненный белым галстуком-лентой. Когда бледность лица удовлетворила мастера, он точными штрихами подвел глаза густой чернотой, распушил ресницы щеточкой, черкнул помадой губы, картинно сжимая их для равномерного распределения краски, и довершил убранство черной узкополой шляпой, позаимствованной не иначе, как у венецианских гондольеров. Белые разрезные ленточки вызывающе контрастировали со смолисто-черными прямыми волосами, остриженными ровной линией на уровне середины шеи. Живая бутоньерка из ярко-пурпурной розы, остроносые лаковые черные туфли, трость и веер. Маэстро был готов показаться в светских кругах поверхности.
  
   Райская птичка впорхнула в открытые двери, одаривая собравшихся лучезарной улыбкой. Он не шел по залу, танцевал, грациозно ступая с носка на пятку, повиливая бедрами в такт чечетке, выстукиваемой кончиком трости по полу. Присутствующие были единодушны во мнении, что на выставки Мура стоит ходить хотя бы затем, чтобы посмотреть на самого художника, невесомо скользящего по блестящему паркету. Он улыбался, приветствовал почтенную публику, словно это не галерея, а подмостки, и сам он - актер, и сейчас его бенефис. Если можно найти в Париже человека лучащегося незамутненным счастьем и восторгом, то это Эйдэн Мур.
   Выставочный зал в последнее время являлся средоточием сливок общества, богемы, мнящих себя причастными к искусству. Круглое помещение галереи было разбито стилизованными под бамбуковые перегородки ширмами, на которых собственно и крепились полотна. Эйдэн был противником стен, и оставил их нетронутыми, перестроив зал под экспозицию по собственному эскизу. Конечно же, подобное поведение вызывало недовольство, как в руководстве галереи, так и в определенных кругах, но спорить с художником и пытаться указать ему место никто не решался. Слишком уж на слуху было имя покровителя экзальтированного художника. Да и политическая элита благоволила гениальному безумцу, то ли по собственной прихоти, то ли опять же благодаря некому имени, которое вслух старались не произносить без веской на то причины. Однако недовольство руководства галереи скрашивал тот факт, что работы Мура продавались, причем дорого. Художник же в свою очередь все расходы по обустройству зала брал на себя. Так и прощались мелкие капризы живописцу.
   - Ах, леди, вы сегодня восхитительны, - Эйдэн расплылся в очередной улыбке, фальшиво льстя жене какого-то нувориши, столь же фальшиво говоря на французском, оттененным ярко-выраженным акцентом уроженца Альбиона. Расплывшаяся дама средних лет приветливо кивнула, театрально смутившись. Художник же вычурно поклонился и принялся шарить взглядом по публике, выискивая знакомое лицо. Не просто знакомое, а именно то, которое хотелось видеть.
  

Глава третья

  
   Картины. Еще на выставке, приуроченной к выпуску, несколько картин Эйдэна ушли с молотка. Традиционный аукцион в тот год бил все рекорды. Естественно, львиная доля ушла "на нужды учреждения", но и полученного первого гонорара хватило, чтобы Мур не вернулся к родителям. Однако он отказался от поступления в академию, хотя протекции были более чем впечатляющи, похоже, художник решил, что научить его уже ничему не смогут, а просиживать штаны в "цитадели искусств" без веской на то причины - не хотелось. Он снял подвальчик на Монмартре, так и не сумев отказаться от Парижа, отрёкшись от Англии. "Не моё. Вся эта мишура и фальшь", - решил для себя Эйдэн. Тем страннее выглядело то, что Эйдэн при всей своей экспрессии и экзотичности решил остаться в "цитадели зла", как именовал столицу Франции и которую искренне презирал.
   Денег едва хватило на двухмесячную аренду, плюс какие-то крохи на питание. Еще повезло, что на Монмартр перебралась Тильда - взрывная немка, отправленная родителями во Францию учиться. Она никогда не подавала надежд как художник, обучение в школе было капризом её родителей, сама же девушка мечтала о театральных подмостках. Поэтому и повеялась вслед за Эйдэном в Париж, оставив мечты о живописи родителям. Шустрая бойкая девица в считанные дни обзавелась каким-то покровителем, но и его финансовых вливаний хватало не на многое. Тем не менее, у Тильды всегда был мескалин, которым она щедро делилась с Эйдэном, частенько забегая к нему в мастерскую для спонтанного перепиха. Возможно, она так себя оправдывала, хотя подобные забеги выглядели скорее материнской заботой о неприспособленном к реальной жизни художнике, нежели удовлетворением неких инстинктов. Эйдэн воспринимал Тильду, как данность. Он принимал ее подношения в виде еды и мелких денег, с удовольствием "догонялся" мескалином и самозабвенно трахался, как любой юноша его возраста, пустившийся во все тяжкие. Но чаще отводил подруге роль модели, предпочитая вдохновляться истеричной мастурбацией Тильды.
   Но так не могло продолжаться до бесконечности. Забежав однажды утром в мастерскую, Тильда обнаружила сцену, которую меньше всего хотела видеть: Эйди героически восседал на пропитого вида жеребце, притащенном не иначе, как из ближайшего паба. Если Тильда и жаждала объяснений из разряда "обмани меня, скажи что это не то, о чем я подумала", то в этом случае удача была не на ее стороне. Отрицать то, что художник трахается с каким-то проходимцем было невозможно. Девушка в ярости сжала кулаки и, не дожидаясь окончания любовных игрищ, набросилась на Эйдэна.
   - Ты!!! Ты!!! Как ты Мог?! И с кем?! Гнусный педик! Тебе меня мало?! - Оскорбления посыпались градом, отскакивая от непробиваемой стены невозмутимости художника. Он забился в угол, прикрываясь руками от пощечин Тильды. Случайный любовник бесследно растворился, едва оказался освобожденным от тела Эйдэна. После полутора часов крика и попыток избить Эйдэна, растворилась и Тильда. Больше она не появлялась.
   С исчезновением девушки наступили тяжелые времена. Конечно, Эйдэн мог приготовить себе еду, как минимум мог справиться с яичницей и салатом, но вопрос в том, из чего готовить. Немного поразмыслив, допивая остатки мескалина, художник решил, что раз уж все равно умеет только рисовать, то этим и будет зарабатывать на хлеб насущный, краски и дозу. Конечно, можно шариться по кабакам, кто-нибудь обязательно угостит, но Эйдэн не настолько любил людей, чтобы постоянно соприкасаться с ними настолько близко. Лучше уж наблюдать сквозь призму холста. Юноша вышел на улицы, вооружившись планшетом и грифелем.
  
   Эйдэн не помнил, как все случилось. Вернее, помнил смутно, обрывочно. Он уже несколько дней почти не ел, но что самое важное - давно не прикасался к мескалину, не говоря уже об опиуме. И с этим было намного сложнее, чем с едой. На те гроши, что удавалось заработать планшетом, он мог купить хоть что-то из провизии, но понятия не имел, куда идти за "товаром". Всегда случалось так, что его либо угощали в барах, либо приносила Тильда. А сейчас ещё и эти невыносимые боли... Эйдэн заблевывал кровью и без того загаженную мастерскую. Каждый позыв сопровождался рваным кашлем, каждый новый приступ скрючивал художника на полу трясущимся воющим кренделем. Выжигающая боль расползалась по телу, добиралась до головы, впивалась ядовитыми жалами, не оставляя места сознанию. И в какой-то момент сквозь отравленный туман мучений, Эйдэн увидел Его, хотя осознание, кого именно, пришло гораздо позже. Когда он пришел, как долго находится, как долго наблюдает за блюющим кровью художником - неизвестно. Словно кто-то выкусил этот момент, стер, удалил. Но факт оставался фактом, а незнакомый мужчина - незнакомым мужчиной, мерившим мастерскую шагами и остановившимся у треноги с мольбертом. Когда Эйдэн вернулся в себя и начал постепенно осознавать происходящее, то обнаружил незнакомца разглядывающим недавно завершенную картину. Для себя художник назвал это полотно "Лилии". Они там действительно были. И была девушка. Тильда. Возможно, что Эйдэн неосознанно переживал разрыв их отношений. Хотя вряд ли он понимал, что они вообще были. Но в последних трех работах, так или иначе, присутствовала Тильда. Измененная кистью, красками, более утонченная и восточноглазая. Неизвестно почему, но Эйдэн тяготел к прорисовке миндалевидного разреза глаз, отчего его персонажи казались гуриями из азиатских сказок. И сейчас кто-то посторонний рассматривал Тильду, растворяющуюся в лилиях.
   - Ты... трахнуть меня хочешь? Прости, приятель, я не продаюсь. Так что изволь за так, по моей прихоти. Ты... красивый, - тарабарщиной выпалил юноша, рассматривая незнакомца. Тот оказался мужчиной средних лет в добротном темном костюме. Нет, не просто добротном, очень дорогом. Как у любого ценителя утонченности, у Эйдэна был наметан глаз на такие вещи. Среднего роста, может чуть выше. Хотя в сравнении с Муром - все выше. Ранние морщины в уголках глаз и губ. Наверное, этот человек часто улыбается, но еще чаще хмурится и переживает. Полуаристократические черты в прибавление к ухоженным изящным кистям рук. Нет, руки вполне мужские, крупная ладонь, но есть в ней что-то эстетически правильное, как в ладони, в пальцах музыканта. Этот человек не был похож на удачливого нувориша, хотя от него веяло деньгами. И опасностью. Нос с небольшой горбинкой, строгие губы, пронзительные глаза. Он выглядел слишком мужественно для того, чтобы быть представителем богемы, и слишком консервативно, чтобы интересоваться мальчиками типа Эйдэна. Художник это понял, но сказанного не воротишь. Более того, должна же быть причина у появления этого человека в мастерской.
   - Я знаю, как тебе больно. Невыносимая боль, правда? Но я не могу к тебе прикоснуться, хотя так хочется. Его дар. Это так заметно, только те, кто получил Его дар, могут рисовать так, как ты. Смело. Он оградил тебя от меня. Блаженный, которому простятся все грехи лишь потому, что он их никогда не осознает. Ты чист, даже если утонешь в нечистотах, безгрешен, даже если будешь убивать, - Незнакомец вздохнул. В его вздохе, в его голосе слышалась обреченность ребенка, у которого отняли игрушку, не отняли даже, никогда и не давали, спрятали за толстым стеклом витрины, а он, ребенок, может лишь наблюдать и вожделеть.
   Немного протрезвев от услышанного, Эйдэн бросился перерывать содержимое мастерской, панически выискивая заначку. Она должна быть, она просто обязана быть, Тильда всегда распихивала "на черный день" по всевозможным углам и полкам. И, наверное, вот здесь, вот в этой вазочке есть... нет, проклятье, должно же быть хоть немного, хоть где-то. Он очень хотел протрезветь, неистово хотел посмотреть на этого человека трезвыми глазами, не замутненными собственными иллюзиями, играми светотени, размазавшимися по изгибам тел. Черт, он просто обязан привести себя в норму, в тот вид, который позволяет смотреть на мир прямо. Доза, ему необходима доза.
   - Дьявол! Ты действительно красив! Я хочу тебя увидеть! - воскликнул художник, присасываясь к разбавленному мескалину. Тильда, милая Тильда все же оставила, выбрала место, где Эйдэн сразу не найдет. Но если дойдет до точки кипения, то обязательно отыщет. Она так хорошо знала художника. Глоток. Простой, но действенный способ впитать сразу, разбавить ирреальность существования реальностью ощущений. Расфокусированный взгляд стал сосредоточенным, пронзительно-изучающим. Движения стали уверенными, точными. Еще глоток. И скальпельно-острый взгляд препарирует незнакомца, неотрывно скользя по усталым чертам лица, впиваясь, впитывая, наполняясь созерцанием и пониманием чего-то прекрасного, доступного лишь пониманию живописца.
   - Я могу исцелить тебя, - проворковал незнакомец. Хотя для очнувшегося художника он уже таковым не являлся. Эйдэн без колебаний назвал его даже забыв испугаться, испытать трепет или удивление. Лишь восхищение.
   - Услуга за услугу. Я тебя напишу, - Эйдэн нервно засмеялся. - Ты будешь единственным мужчиной, которого я напишу. Даже если не позволишь!
   И единый миг полотно с Тильдой переместилось к стене, к остальным картинам, на треногу водрузился новый холст, по которому кисть полетела с невероятной скоростью. Художник не разменивался на наброски, он рвал пространство полотна краской, расплескивая черты с натуры. "Натура" пока не успела отреагировать на происходящее, но запах грозового облака уже наполнил мастерскую. Эйдэн кожей это чувствовал, понимал. И потому торопился, хватал мгновения, словно остановив время для себя. Он творил, физически погружаясь в картину, отражаясь в лацканах пиджака незнакомца. Случайной модели, о которой мечтали многие, но видели лишь в грезах и кошмарах. Он торопился, понимал, что умирает. Болезнь пришла за ним и дожирала тело через дыру в желудке.
   - Нет, не пойдет. Пиши меня, если так хочешь, но ставкой в сделке твоя душа, - ответил Дьявол, сгущая воздух до ядовитого свечения.
   - Так тоже не пойдет. Какой смысл исцеляться, если попаду в Ад? Ты ведь не можешь меня получить. Я догадался, - торопливо лепетал художник, не отвлекаясь от мольберта.
   Эйдэн лихорадочно двигал кистью, с запредельной скоростью воссоздавая на холсте въедавшийся своей реалистичностью образ. Лицо. Очертания плеч в полуобороте, стекающие кровавыми каплями одновременно прекрасных и опасных маков. Еще в школе преподаватели поражались скорости, с которой подающий надежды художник творил свои полотна. То, на что у остальных уходили дни, недели, Мур мог запросто воспроизвести за несколько часов, невзирая на количество мелких деталей, требующих тонкой прорисовки.
   - Нет, я не болен, со зрением что-то, наверное, коньюктивит, вижу как в тумане. - Эйдэн не отрывался от кисти, отвечая на вопрос, который задан не был, а лишь померещился. Торопился, словно за миг наступит конец света и он не успеет. - Все расплывается в какой-то гротеск. Мескадин помогает. Остальное тоже помогает, особенно опиум. Но не имеется в наличии, - он говорил быстро и отрывисто, словно скороговоркой. Тот, кто без особого напряга рисовал тончайшие, микроскопические линии, паутинки, едва заметные человеческому глазу, воссоздавал с фотографической точностью, не упуская ни одной детали. При этом неотрывно смотрел на Дьявола, не следя за движением собственной руки, с детализированной точностью запечатлевавшей лицо мужчины, расчерчивая тонкими морщинками уголки колючих, но отчего-то теплых глаз.
   - Мне раздеться? Ты же любишь изображать обнаженную натуру, - едкий смешок.
   - Не раздевайся, это не имеет смысла. Ты не такой. И так обнажен до невозможности, оставь себе хоть этот щит. Иначе я тебя убью. Естественность не измеряется количеством одежды.
   Вряд ли сам Эйдэн понимал, что говорит. Он видел, чувствовал, что если Дьявол снимет одежду, то полотно зальется кровью, взгляд померкнет. Он, художник, действительно убьет свое творение. Разорвет, растерзает, утонет сам в этой невероятной боли, следуя по пути разрушения за тем, кто стоит перед ним. Понимал, что действительно может убить стоящего перед ним. И потому говорил. Говорил быстро, словно боялся, что если не остановит, то произойдет нечто непоправимое. Нельзя. Только не так. Способность признавать собственные ошибки. Он пришел не за этим, не за телом Эйдэна, не за эротизмом его картин. Он другой. Он может видеть, не топясь в ирреальности полотен, не разрывая для себя реальность наркотическим дурманом. Он сам - наркотик. И Эйдэн испугался. Впервые в жизни испугался, что может подсесть на этот приторный терпкий яд, впитать его в вены, разбавить кровью. И никогда не соскочить.
   - Ты Дьявол. Я продам тебе душу. Нет, так отдам. Забирай, - голос художника был ровен и спокоен, что случалось крайне редко. Сейчас не было мальчишки, теряющего сознание на улицах, отдающегося за дозу, невыразительного и хрупкого. Сосредоточенный режущий взгляд не просто раздевал, он вскрывал кожу, вспарывал мышцы.
   - Твоя душа - бесценное богатство, Его дар. Я не могу забрать её, даже если ты сам отдашь. Ведь ты блаженный, отмечен Им и твои слова и прегрешения не в счет. Но я заставлю Его отступиться, отказаться от тебя. Верну твой разум, уничтожив всех, кого ты любишь. Мы только начинаем, Эйдэн.
   - Кого люблю? А ты не просчитался? Я люблю лишь этих женщин, они мои возлюбленные, - широким жестом Эйдэн показал картины, с которых в мир входили томные красавицы. - Ты сможешь их забрать?
   - Смогу. Теперь каждая из них принадлежит мне. Это сделка. Ты не сможешь остановиться, не перестанешь их рисовать. И каждую убьешь собственноручно. И разрушишь мир.
   - Мир вполне может погибнуть и без меня. Знаешь, люди в одном самодостаточны - в саморазрушении. Они идут этим путем, не подозревая, что уже мертвы. От них я отличаюсь лишь тем, что понимаю, куда иду. Я сам творю свой ад и свой рай, тогда как они следуют проторенным путем, не напрягаясь осязанием проделанной дороги. Они ничтожны лишь в том, что подобны слепому стаду, зато упорны и честны, они не пытаются строить мир, стойко и бесповоротно разрушая этот. Правда, они смешны? И непоследовательны... как и ты. Тебя погубит то, что ты слишком человек.
   Художник на секунду замолчал, рассматривая вышедшую из-под кисти картину. В его понимании она была простой и частично незавершенной: еще предстояло расставить акценты, прорисовать линии, плеснуть реальности и живости, но... Эйдэн понимал, что никогда этого не сделает. Для него этот портрет уже был совершенным. Он резко развернул треногу, позволяя взглянуть на получившийся портрет. Печаль. Вселенская печаль навечно поселилась в опушке резких ресниц, вклеившись намертво в бездонные блюдца зрачков. Сжатые губы, словно сдерживающие горькие слова, готовые вот-вот сорваться. Пергаментная бледность кожи человека, который, кажется, в ответе за весь мир. И выплеснутая маками горечь, прекрасная, но бесконечно ядовитая. Все остальное вторично, антуражно. С холста смотрел сильный, уверенный в себе человек, взваливший на плечи ношу, которая способна сломать все. Человек-путь, ведущий в пропасть.
   - И все-таки ты Дьявол.
  
   - Этот мальчик, который работает здесь... - Жан Батист де Молье обратился к художнику, разместившемуся поодаль с мольбертом.
   - Эйдэн, этот англичанин? Его нет уже несколько дней, - пожал плечами живописец и вернулся к работе.
   - Где он живет?
   Получив адрес, Жан Батист отправился на поиски подвальной каморки, в которой проживал искомый художник. Господин де Молье давно заприметил мальчишку и пораженный столь тонким талантом, после долгих сомнений решился все же заказать портрет жены. После гибели сына несчастная женщина словно и сама умерла. Жан Батист полагал, что таким образом хоть как-то её отвлечет, но обращаться к именитым мастерам не хотел, несмотря на то, что мог позволить себе лучших.
   На стук никто не откликался. Дверь оказалась не заперта, и де Молье вошел в каморку. И едва сдержал крик: на залитом кровью полу валялось скрюченное тело молодого художника, болезненно худое, открытые участки кожи отсвечивали синевой просвечивающихся вен. Жан, было, бросился к юноше, но взгляд зацепился за изображение на мольберте. Де Молье отшатнулся в ужасе. На картине был убийца, тот, кто убил его сына, забрал невинную жизнь, низвергнув душу в Ад. Де Молье был из тех, кто видел Дьявола, кто мог его узнать. И потому частично догадывался, что здесь произошло. Слишком похоже на то, что было с сыном.
   - Снова?! Ты снова это сделал?! - Жан закричал, но вовремя спохватился и ринулся к телу художника. Тот дышал, его сердце билось. - Ты жив, мой мальчик. Я не отдам Ему тебя. Слышишь, я не отдам тебе Эйдэна! Только я его могу понять, не ты! Я не позволю забрать его бесценную душу!
   Что-то сломалось в Жане де Молье, что-то толкнуло его прижать к себе очнувшегося от крика художника.
   Эйдэн слушал и не слушал то, что говорит незнакомец. Даже не задумывался, откуда тот знает его имя. Мелочь какая, имя... да его знают все, кто так или иначе соприкасается с художником по работе. Ах, нет, заработка. Потому что единственным местом настоящего творения оставалась мастерская. В средоточии хаоса Парижа, и в тоже время, в полной изоляции от окружающего мира. Он просто не понимал людей. Но и они не торопились научиться понимать его. В этом вопросе у художника была полная взаимность с окружающим миром. И вот теперь перед ним стоял человек, который утверждал, пусть и косвенно, но то, что понимает рвущуюся из силков реальности душу творца. Второй раз за этот долгий день кто-то говорил, что его душа бесценна.
   - Очнулся? Вот и хорошо. Я не оставлю тебя здесь, теперь ты не один, я позабочусь о тебе, - немного успокаиваясь, заговорил все еще не представившийся Эйдэну Жан Батист де Молье. Поговаривали, что его фамилия все же Моле, что он потомок Жака де Моле. Но это всё лишь непроверенные слухи. Хотя власть Жана Батиста, пусть и тайная, но вполне могла сравниться с властью последнего Великого Магистра. Хотя "в миру" являлся заместителем министра торговли.
   - Не-не-не, куда же я отсюда? А мои картины? - мгновенно попятился Эйди, но был остановлен взглядом. И сник. Но тут же воодушевился, поняв без слов, что о чем, а о картинах ему точно не стоит волноваться. Этот человек не оставит в мастерской ни единого наброска.
   Тишина и пустота успокаивали. Человеческий улей прекратил свое жужжание, оставшись за плотно закрытыми дверями. Снаружи. А Эйдэн здесь, внутри. А еще был обед. О чем-то тихо говорил этот странный мужчина, представившийся Жаном Батистом де Молье. Но больше молчал и наблюдал за тем, как ест художник. И выглядел еще более усталым, чем в начале встречи. Сколько прошло часов с того момента - Эйди не осознавал. Не хотел. Время не имело никакого значения.
   - Ты - мое счастье, поэтому не смей умирать раньше меня, - Эйди очаровательно улыбнулся и, перевесившись через стол, совершенно хулиганским образом чмокнул Жана Батиста в подбородок. Так начался их путь, которому они тогда не видели конца и не предполагали, насколько окажутся туго спеленаты друг с другом. Спустя несколько недель художник переехал в собственную студию, подаренную де Молье.
  

Глава четвертая

  
   Успев вежливо расшаркаться со всеми значимыми посетителями, Эйдэн наконец-то расплылся в воодушевленной искренней улыбке и поспешил к де Молье. Щурящийся смешинками в ресницах, художник был похож на шкодливого котенка, который, несмотря на проказы ластится к протянутой руке. Врожденная, гутаперчивая грация движений перекатывалась с танцующих шагов на брезгливо-картинное подрагивание пальцев. Эйдэн словно стряхивал все те рукопожатия, которые могли запачкать его руки до приветствия с Жаном. Маэстро очищался по мере приближения к де Молье. Никто не посмел его отвлечь, остановить, видя, к кому с приветствием направился художник. Он же словно и не видел больше никого, купаясь в лучах собственного восхищения и предвкушения. Наверное, все же Жан Батист являлся единственным человеком, чьего одобрения жаждал мастер. Когда приблизился на расстояние рукопожатия, уже светился чистым солнцем.
   - Добро пожаловать во временное прибежище моих красавиц, - напевно произнес Эйдэн, склоняясь хоть и театрально, но весьма почтительно и искренне. Казалось, даже бутоньерка стала свежей и ярче, кровавой вспышкой растекаясь по лацкану.
   - Большая часть видеть тебя и твоих красавиц, - де Молье слегка склонился, поймал ладони мастера в свои и невесомо поцеловал нервные костяшки уставших тонких пальцев.
   - Ты вечно путаешь свою честь с моей. Прекрасно знаешь, что для меня - самый значительный критик. И ценитель. И вообще, без тебя все это представление не имело бы смысла, - Эйдэн зажмурился сильнее, плавясь и млея под прикосновением губ к пальцам. Еще миг, и вырвется томный вздох несдержанного возбуждения. В такие моменты казалось, что художник является воплощением собственных картин - чистый, не воспрещенный эротизм, восприятие реальности сквозь призму жадности желаний. Он жил, покачиваясь в такт неслышному ритму, словно оргазмируя постоянно. Если бы кто-то заглянул за грань, в саму сущность маэстро, то увидел бы, что тот действительно морально кончил и пребывает в эйфории посткоитального коллапса.
   Если де Молье заботился о репутации и умел вовремя закрывать рты особо рьяным, то Эйдэну было настолько наплевать на мнение общественности, что он постоянно позволял себе подобные выходки. Оказавшись в объятьях покровителя, он облепил его всем телом, приклеиваясь, приростая, сливаясь воедино, всем своим видом демонстрируя пик экстаза. В любом случае, хуже чем говорят - уже не скажут. Если вообще осмелятся трепать имя Молье относительно их отношений с Муром. Он вполне мог сейчас свернуть экспозицию, тем самым спровоцировав скандал. Не стал этого делать лишь потому, что, собственно, терпеть не мог скандалов и разбирательств. Не любил шума на пустом месте. Ведь сложно объяснить этим погрязшим в алчности субъектам, что ему откровенно начхать на деньги, на имидж и на мнение общественности. Однако это бы ударило по Жану. Иногда в Эйдэне просыпалась совесть, и он не торопился ставить покровителя под очередной удар своей экспрессии. Молье это понимал и ценил. И позволял любимцу некоторые шалости. За те годы, что покровительствовал художнику, Жан Батист так и не определился, увидел ли он сына в этом мальчике, или пытался бросить вызов Дьяволу. Но к какому выводу бы не пришел, в любом случае ему было плевать на то, что скажут в обществе. Впервые в жизни он на кон поставил честь, понимая, что в той игре, которую затеял, молва людская ничего не значит, чины и титулы не стоят ни монеты.
   - Иногда мне кажется, что ты презираешь их еще больше, чем я. Хотя... не кажется, так и есть. Видимо, у тебя больше причин, - зашептал Эйдэн столь горячо, что посторонним наблюдателем могло показаться, будто он призывает Жана уединиться. Никто не мог догадаться, что художник действительно всего лишь тихо говорит то, что не предназначено для чужих ушей. Нет, он не вел себя вызывающе, он просто всегда был таким, иначе не умел. И мог говорить о самых серьезных, а иногда и неприятных вещах вот так - задыхаясь от возбуждения. Никто ведь не знал, что на встречи и в места, где может оказаться де Молье, Эйдэн приходил без предварительной дозы. А значит, не мог воспринимать происходящее и окружающих адекватно. Он плыл и плавился в своих фантазиях, растекаясь, распыляясь позолотой на пальцах, с невероятным трудом сдерживаясь, чтобы не схватиться за холст и кисти. За не задурманенный опиумом до состояния адекватности рассудок приходилось расплачиваться. Обычно Эйдэна хватало ненадолго. Узнаваемая дурнота уже подкатывала комом к горлу, лица людей расплывались комичными гримасами, обостряя приступ паранойи. Художник уже не ластился, он судорожно цеплялся скрюченными пальцами за пиджак покровителя...
   - Жан... Жан... уведи меня отсюда... они... пугают... не могу...
   Это был предел. Каждая выставка заканчивалась именно так - художник убегал примерно на середине. К этому давно привыкли и не обращали внимания. Некоторые даже делали ставки на время - сколько на этот раз продержится Мур. Многие, да почти все знали, что он наркоман. Считали, что спешит за дозой, что начинается ломка. Он мог и без опиума сейчас. Все равно что: мастерская и забыться, нырнуть в создание нового полотна, отвязный секс, на крайний случай - просто тишина и полное уединение. Есть много способов избавиться от всепоглощающего мрака паранойи, опиум лишь - самый быстрый. И тогда он сможет снова улыбаться и смотреть на мир ясными глазами.
   Но это потом, когда уйдет, когда сможет. Сейчас же он хватался за де Молье, как за единственный островок спасения. Один из немногих, чье присутствие Мур переносил спокойно. Более того, даже умиротворялся рядом с ним, мог справиться с накатывающей дурной волной. Держаться. Улыбаться и делать вид, что именно он утаскивает патрона, а не истерично цепляется за его помощь.
   - Пойдём, дорогой.
   - Куда угодно... можно в мастерскую. Там Ханна... она придумает что-нибудь. Там можно отдышаться, - прерывисто шептал Эйдэн, пытаясь сдерживаться и не скрутиться в конвульсии, не начать кричать всем этим лицам об их тошнотворности. Когда-то он еще мог сосуществовать с ними, когда-то это не ранило настолько болезненно. То время прошло, растворилось, исчезло за бесчисленным количеством картин, созданных руками мастера, высосавших его душу.
   Но есть Жан. Он всегда есть, когда нужен. Иногда кажется вездесущим богом, который постоянно ловит влет свое ненаглядное дитятко, несмотря на то, что оно является средоточием всех грехов. Грехов ли? Эйдэн никогда не воспринимал всерьез происходящего с его телом, будь то наркотики или случайные связи. Он всегда был слишком отстраненным. Возможно, благодаря этому оставался чистым несмотря на то, что сроднился с этим гнилым городом и не желал менять его на что-либо иное. А ведь Жан предлагал. Де Молье неоднократно пытался выдернуть художника из-под влияния содомического дыхания Парижа. И все же, каким-то шестым чувством Эйдэн понимал, что может творить лишь здесь. Размеренное спокойствие убьет его гораздо быстрей, чем опиум и прогрессирующая болезнь. Там где светло и тихо Дьявол доберется до него быстрее. Не стоит говорить Жану о сделке, он расстроится. Художник и не говорил. Не посвящаял в свои видения, кошмары, которые выглядывали изо всех теней, стоило Эйдэну взглянуть на мир без опиумной дозы.
   - Да... в мастерскую... - прошептал он, надолго замолкая. Каждое слово давалось с трудом, грозясь перерасти в истерику, в очередной срыв.
  
   "Вернись! Вернись, вернись!" - Эйдэн мог кричать лишь мысленно. И отпускать Жана, оставаясь наедине с собственным недугом. Но де Молье прав, дома и стены лечат. Уже легче, уже можно дышать, а не задыхаться смрадом ярмарки тщеславия, на пике самолюбования. Не то, чтобы художник был мизантропом, или ярко проявлял негативные эмоции в отношении людей, напротив, Эйди все еще был общительным и жизнерадостным, как и в детстве, но все более остро ощущал неприятие лицемерия сливок общества. Казалось, что он осязает, обоняет зловоние, исходящее от насквозь фальшивых представителей элиты Парижа. Но есть Жан. И Ханна. И девочки, такие милые и воздушные, и чистые в своей обнаженности и желаниях.
   Но сейчас есть трубка и опиум. И можно привести себя в порядок, развратно развалившись в кресле, наслаждаясь отчасти собственной наготой, которую обеспечил Жан, прищурено склоняясь к свечному огоньку лампы, вдыхая сладкий яд приторного дымка. И выйти на кухню, наглотавшись живительной отравы. Повара привыкли и не к такому виду художника. И к его попыткам приготовить что-нибудь самостоятельно. О да, Эйдэн умел готовить, это было более чем съедобно, даже вкусно. Если не считать повышенной травматичности художника в процессе кулинарных побед. В этот раз обошлось двумя "ранениями" пальцев и обожженным языком. Прислуга паниковала, отбирая нож и выталкивая мэтра в кабинет. Не ровен час, нагрянет Ханна и разнесет здесь все ко всем чертям, с наслаждением раздавая пинки расслабившимся поварам, которые в порыве потакания капризам маэстро, опять не уследили за последствиями очередного эксперимента. В итоге Эйдэн баюкал искалеченную руку и посасывал раненный язык.
  
   Ханна нагрянула и поняла всё по выражениям лиц поваров: Эйдэн вернулся, попытался хоть как-то оживить себя с помощью опиума - и решил, что пора бы перекусить. Удивительно, как этот человек, подобный дирижеру у мольберта, становился самоубийцей у разделочной доски! Как можно взмахивать кистью лишь раз и рождать нечто столь прекрасное, но, добираясь до кухни, порезаться, ткнуть в себя раз пятнадцать вилкой, обжечься, ошпариться и - приготовить нечто вкуснейшее, но... настолько опасное?! Как? Ханна недоумевала и раз от раза гоняла поваров и служек, если они позволяли мэтру приближаться к плите ближе, чем на десять метров.
   Так было и на этот раз. Терка, отставленная в сторону, наверняка была виновницей похоронных виноватых лиц. Ханна швырнула ребристый металл в мусорное ведро, еще раз смерила поваров таким взглядом, что если бы на нём обжаривались креветки, что сейчас шипели на сковородах, то они непременно в мгновение бы обуглились, и вышла из кухни.
   Пришел. Наверняка выжат, как лимон. Устал...
   - Ванну! - бросила она пробегающей мимо служанке. - Ванну мэтру. Через час, полтора. Затем никому не тревожить! И если я услышу хоть звук, изданный не тем, кого я хочу слышать...
   - Да, мадам, - малышка в белом фартучке улыбнулась. Когда-то Ханна выплатила за неё долг владельцу смрадного заведения и теперь сельская сирота выполняла любую прихоть "хозяйки". - Что-нибудь еще?
   - На сегодня всё, - Ханна на секунду смягчилась, поняв, что никто не в ответе за её отношение к сумасшедшему художнику, - можешь идти.
   ... Однако в комнату она влетела сродни торнадо, бешеному вихрю, сибирской метели и аргентинскому селю.
   - Какого дьявола, Эйден?! Сколько раз тебя просили не задерживаться в таких местах?! - она никогда не умела контролировать себя в такие моменты. После каждой выставки он вёл себя ещё более несносно, чем обычно. И если бы Ханна не понимала, насколько каждый выход к людям болезнен для Мура, она не повысила бы голос ни на ноту. - И ты снова был на кухне?! Думал, я не узнаю... Иисус и апостолы!
   Она металась по комнате, собирая хаотично разбросанные вещи, разрывая полки в поисках бинта и швыряясь в дражайшего мэтра взглядами сродни шаровым молниям. Резко выдохнув, она, шурша юбками, присела на подлокотник кресла, в котором расположился художник, и покачала головой...
   - Мэтр, - белоснежный бинт смялся в пальцах, - берегите себя.
   Спустя секунду она сосредоточенно бинтовала палец, и личико Ханны имело выражение столь же невозмутимое, как и в моменты, когда она проводила еженедельные встречи с персоналом.
   Ханна, всегда она. Как-то вовремя и без лишних эмоций. Хотя нет, именно с эмоциями, но каким-то другими, не раздражающими. Казалось, только она так умеет: одновременно быть последовательной и точной, уверенной, и в тоже время экспрессивной и с комплексом "мамочки", обеспокоенной своим несамостоятельным чадушком. Чадушко было не то, что несамостоятельным, а вполне беспомощным в большинстве бытовых вопросов. Чем неоднократно давало повод для нервных телодвижений Ханны. Пока она театрально причитала и бинтовала пораненные пальцы, Эйдэн безропотно отдавался в её беспредельную власть, отчасти даже наслаждаясь сложившимися обстоятельствами. Он расслабился и откинулся в кресле, совершенно не беспокоясь о собственной наготе. Ханна видела его и не в таком виде. Моменты, когда обнаженность тела значительно проигрывает оголенности души, мыслей, восприятий.
   - Да-да, милая, конечно, я берегу себя. Даже больше, чем ты можешь себе представить, - художник врал, но так искренне и убедительно, что мог рассмешить любого, знающего его столь близко, как Пчелка. Было в Ханне что-то действительно от пчелы, трудолюбивой и последовательной. Но и колко-опасной, аллергически-ядовитой. На фоне этого Эйдэн иногда ощущал себя едва ли не трутнем. Бесполезным и беззащитным, но плодовитым, умеющим подняться в небо и не умереть. Хотя, вопрос, конечно, спорный, не умирал ли он на каждом взлете.
   Она подавила в себе желание обнять его. Иногда - хотелось. Чёрт его знает, почему. Потому что немного не от мира сего, потому что такой трогательно беспомощный в определенные моменты, потому что... Эйден Мур?
   Ханна улыбнулась. С бинтами было покончено.
   - Ваши картины прекрасны, мэтр, - она склонилась к его уху. Кожа Эйдэна пахла дымом и - почему-то - мятой. - Я была на выставке. Как всегда, безупречно.
   Ханна помолчала какое-то время, давая Муру не просто услышать слова, но и вслушаться. Она давно привыкла к тому, что можно часами говорить с художником, а он не услышит ни слова: слишком занят размышлениями, опиумной трезвостью, работой, созерцанием прекрасного. В такие моменты Ханна давала себе и мастеру время, чтобы понять друг друга. Однако весьма опасно в такой ситуации, как сейчас, оставлять его наедине с этими мыслями, идеями и ощущениями. Ханна мягко сползла на колени к Эйдэну.
   - Хэй, друг мой, знаешь, что тебя ждет ванна, а потом небольшой сюрприз от меня... - она улыбнулась совсем по-особому, точно зная, что эту улыбку Эйдэн поймет. - Синеглазый подарок за великолепные полотна.
   Пчёлка знала, чем успокоить и взбодрить художника. Каждое её слово несло особый смысл. Даже не наполненностью смыслами, всего лишь интонациями. И она знала, что именно сейчас мэтр услышит её, успокоится, вдохнёт полной грудью - и, быть может, даже захочет взглянуть на свой подарок.
   Милый, свернувшийся клубком на кровати в тайной комнате, синеглазый мальчик только и ждал, чтобы его разбудили. Чтобы его сонные глаза напоили снами и тихими фантазиями, которые разожгут страсть и желание жить в сердцах, столь далёких от умиротворения. Ханна постаралась скрыть дрожь. Хотя могла ли она после стольких лет рядом с Эйдэном хоть что-либо утаить?..
  

Глава пятая

  
   Обещание. Это то, что может заставить Эйдэна подняться с кресла и доползти до ванной, безжалостно давя в себе вопросы. Нет, он не хочет знать об этом синеглазом подарке ничего. Но ровно до того времени, пока лично не увидит. Ханна умела если не удивлять, то беспринципно интриговать, уж точно. И пользовалась этим преимуществом совершенно бессовестно. Вот и сейчас тащит в ванную, хотя художнику настолько лень передвигаться, что даже трутни в сравнении с ним - живчики и работяжки. Но... шаг, еще шаг, и еще несколько за ним. И прохладная поверхность соприкасается со спиной, тогда как теплая вода махрово обволакивает тело, принимая в нежнейшие объятья. Осторожно проникает во все складочки кожи, напитывает ароматом лаванды. Безусловно, Ханна знает предпочтения маэстро. Она обо всем позаботится. И о том, что руки Эйдэна в бинтах. Настойчивые мягкие ладони скользят по телу. Никаких губок и посторонних предметов. Лишь пена и вода. И руки. Заботливые, теплые, предупредительные. Словно он - тончайший фарфор эпохи Мин, драгоценный и хрупкий. Осторожные прикосновения, которые не столько омовение, сколько разглаживание усталости и пресыщения. Вода забирает все, чем смог испачкать, измарать Эйдэна верхний мир. Это ритуал. Торжественный и таинственный. И Ханна никому его не уступит. Она движение за движением, жест за жестом, возвращает художника в Париж, в умиротворительную откровенность его обнаженной честности и жестокости. Да, честность всегда жестока, особенно, когда не прячется за покровами ханжества и лицемерия, когда отрицает все ненастоящее. Миг за мигом, Ханна сдирала наросшую чешую поверхности с художника, обнажая его душу, возвращая к естеству.
   Кресло. Приглушенный свет, скрывающий в своей тени силуэт Эйдэна. Он чист и невинен, и готов к преподнесению подарка. Новая кожа лоснится капельками воды, перламутром блестящими на груди в распахе шелкового халата.
  
   Ханна умела двигаться бесшумно, мгновенно исчезать и мгновенно возвращаться, даже если после ее ухода проходил час, полтора, два. Так и сейчас, пока блаженно отдыхающий маэстро располагался в любом кресле, она вылетела из комнаты, приглушив лампы, налив драгоценного добытого недавно вина ему в бокал, раскидав поручения всем тем, кто попался ей навстречу и влетев в комнату.
   - Эй, Поль, пора просыпаться, - Ханна склонилась над кроватью, где спал мальчик, - волшебник очень хочет тебя увидеть.
   Поль открыл глаза, его фея звала его, будила, ее руки были такими теплыми, мягкими, ухоженными, даже руки матери не были такими... Поль замер на секунду, показалось, что от счастья вот-вот разорвется кожа. И с чего бы это? Зеленые глаза феи смотрели с такой нежностью... И он инстинктивно потянулся к ней, а она...
   Ханна не могла сдержаться, никак не могла. Понимание того, что метр, дожидается её в соседней комнате, то, что он может слышать каждый её вдох и выдох, то, что этот мальчик так близко, и ресницы Поля трепещут в ожидании чуда...
   Пчёлка коснулась детских губ своими. Быть может, спустя двадцать минут она пожалеет о том, что не позволила мэтру увидеть это, но не сейчас... Теплые, дрогнувшие на секунду, но такие влекущие детские губы прикоснулись к ней - и она перестала чувствовать биение своего сердца.
   - Поль, - Ханна с трудом подавила в себе желание, приподнимаясь над постелью и глядя на мальчика, - волшебник ждет нас. Только пообещай мне...
   - Что? - дыхание мальчика обжигало плечо Пчёлки, глаза его были наивно распахнуты и взирали на фею с таким обожанием, что впору бы небу разверзнуться, если бы оно могло читать мысли Ханны.
   - Ты не будешь перечить, - Ханна погладила Поля по щеке, - не будешь сопротивляться фокусам, попробуешь просто поверить в то, что с тобой могут происходить такие чудеса... А еще, - Пчёлка помедлила, - ты должен верить мне. Верь. С тобой ничего плохого не случится...
   - Я верю. Верю! И очень хочу увидеть художника! - поцелуй Ханны всё еще немного щипал губы. В прошлом месяце Поль хотел поцеловать Розали, внучку садовника, но так и не решился, раньше ему было приятно, всегда очень по-особому приятно от мыслей, что он поцелует Розали, но теперь... сама фея... Какая там Розали!
   Ханна благосклонно улыбнулась и, взяв мальчика за руку, повела к дверям.
   - А ничего... - щеки Поля вспыхнули, - что я голый?
   - Ничего, мой дорогой, так и должно быть, так правильно... Перед волшебниками нельзя ничего скрывать.
   Она распахнула дверь.
   - Синеглазое чудо, маэстро, - она мягко прижала Поля спиной к себе, полностью показывая детское тело художнику. - Что прикажете, волшебник?
  
   Он был раздавлен. Уничтожен и раздавлен. Тощее, нескладное мальчишеское тело вызывало если не вожделение, нет, точно не вожделение, но порыв эмоций ускользал, оставляя травяную горечь на губах. Полынную, с коварным привкусом зеленого яблока, позднего, отлежавшегося в сене с осени до поздних снегопадов, заледеневшим настом покрывающих вселенную. Это вечная зима, отравленная, врывающаяся в сознание вымороженным адом вскипевших восприятий, разрядами молний растекающихся под кожей, вбухивая бестактность грома в размеренные доныне удары сердца. И почти торжественный привкус полыни, поругивающий рецепторы рождающимся на кончике языка абсентом.
   - Да... ты знаешь, что делать... - он не выдохнул, он вообще не дышал, выдавливая необходимый кислород из венного остатка, выжимая отравленные опиумом капли для сублимации вдоха.
   И растекаться лавой взгляда вслед пальцам Ханы, прослеживая пуль по угловатому телу мальчика, врываясь из тени в его живость индигового взгляда, разрушенного очарованием прикосновений женщины. Уже не мальчик, но павший ангел, растекающийся плавкой эссенцией в руках соблазнительницы. Чистый экстаз, следующим за окунанием в чистейшую из страстей. Взрывающиеся нервы, впивающиеся раскаленными иглами в и без того шаткое сознание, взрывающие кровь в нестройном ритме сдержанного крика. Взгляд, можно себе позволить только взгляд, как величайшее из восприятий. То, что никогда не замарается прикосновением рук самого художника, но что позволит выстроить хрупкий мост примирения с реальностью. Пока в ней есть нечто настолько чистое и настоящее, настолько естественное до режущей боли.
   И все прикосновения излишни. Есть только созерцательное блаженство, крушение иллюзий через познание чего-то настоящего и настолько острого, что невозможно противостоять. Лишь сдерживаться, чтобы не взлететь к границам восприятия эмоций через кисть, не выразить в благоухающей отраве всю сладость невозможного экстаза.
   И Ханна действительно знала, что делать.
   Нелепые попытки отдышаться, когда настолько рубяще по обнаженным нервам. Давно сгорело осознание собственной искаженности, неправильности. Нет, это оставалось единственным, что Эйдэн считал чистым для себя. Потому что ни на что не променять этот неподдельный восторг. Художник жадным взглядом впивался в инсталляцию греха, который почитал едва не как святыню. И морщился, и корчился от острых стрел накатывающего экстаза. Настолько жалок и растерзан, настолько оголен и возвышен в истеричном глотке сдерживаемого крика. Задыхаться собственной эйфорией, не смея проронить и звука.
   Раз.
   Не расплескать чистый восторг, не пригубить порока, оставаясь лишь созерцать.
   Два.
   Медленно выровняться, подняться из кресла, подав знак Ханне - удалиться.
   Три.
   Провести пальцем по губам, ощущая горячность и нетерпение.
   Небрежность в жестах и блуждающей улыбке. Проводить взглядом уходящего ребенка, почти уносимого Ханной. Миг не расчерченной души, который никто не должен видеть. Так сердце капает с ресниц на щеки, разграничивая рай и преисподнюю, превращая художника в чистилище.
   Она утонет в черных тюльпанах, умирая на пике блаженства, не понимая, что Дьявол уже пришел за её душой, уже горит костер, облизывая языками пламени дрожащие ступни, пробираясь под кожу взбесившимися змеями.
   Если только заглушить эту какофонию в ушах. Если только суметь закрыть глаза и спрятаться от взгляда Дьявола, безумно хихикающего и тянущего когтистые руки к пальцам художника. Если только прекратить вдыхать этот самозабвенно-сладкий яд бытия, отринув все границы. Наверное, кто-то считает его свободным, раскрепощенным и легким. Никто не видит этого постоянного противостояния, все больше затягивающее за непреодолимый предел. Но Эйдэн вновь и вновь возводит стены, скукоживается от ужаса, прячется от этих постоянных рук, все ближе и ближе подбирающихся к пальцам. Нет, не отдаст. Он еще может откупаться, раз за разом убивая своих любимых, своих прекрасных женщин на фантастических полотнах иллюзии свободы. И каждый раз изображая очередную возлюбленную, он отдает её тому, кто тянет эти лапы. Обнажает, присыпает фейерверком, возводит погребальные костры пестросмешения цветов. Он их хоронит так, словно они богини. Они навечно останутся жить на холсте, но навсегда их души вспыхнут огнем Дьявола. Оттого они так соблазнительны и совершенны. Чистейший высокий крик на тонкой ноте. Где-то рядом с небом. А он уйдет. Когда придет время, он обязательно уйдет в свой рай, откупленный сотнями смертей. И только кисть взлетает как топор в прилежных руках палача. Это последний миг любви. Он может только так любить. Лишь так чествовать своих возлюбленных. И возносить их к солнцу... предавая.
   Он старательно законопачивает бреши в латах, возводя новую крепостную стену.
   - Хватит-хватит. Хватит! Я не хочу прикасаться с реальным миром, так какого проклятья он так настырно лезет во все щели?! Хватит!!!
   Он окружает крепость глубоким рвом, утыкивая дно острыми кольями, пускает дракона плавать в серной кислоте, наполняющей ров. Заполняет бойницы самострелами и чанами с горящей смолой, чтобы на подхвате. Сжигает все белые полотна, чтобы даже не появилось случайной мысли о капитуляции. Лучшие картины все равно получаются на серых холстах. Сжечь, вытравить, предать гниение на веки вечные. Заколотить все окна и все двери, и бегом по спиральной лестнице вниз, к потайному ходу. Взрывая крепость за собой, сорваться в крик:
   - Хватит!!!
   Бежать, лететь туда, где тлетворный запах разложения щекочет ноздри, где Париж видится едва ли не раем. Бесстрастным, чистым. Непорочным. В мире жестокости и разврата, убийств, насилия, наркотиков, рванья за власть, когда прав тот, у кого больше пушка. И это есть обитель чистоты и целомудрия. Для одинокого художника, безудержно влюбленного в жизнь. В эту жизнь. В которой нет кошмара раздирающего яда, где места нет греху опустошения. Бежать, взрывая последний форпост, сжигая все мосты. Мысленно улыбаясь сияющему рыцарю, укутываясь в его свет. Туда, где правит бал прекраснейший из Дьяволов. Сегодня вечер. Будет вечер. И будет ночь, наполненная огнем прекрасных фей, живых картин. Они сегодня засияют столь ярко, что солнце, ушедшее на покой, ослепнет, умиротворяясь. Они спасают. Все спасают. Тонкая струйка яда все слаще, все туманней. От нее проясняется взгляд, отгоняя, оттесняя во мрак тлетворность брошенного мира. Миг. Засиять улыбкой, предвкушая. Уверенные жесты, умиротворенные черты. Кошмар остался позади, и смотрит с полотна прекрасной женщиной, манящей, жаркой, слегка отравленной пламенем черных роз.
  
   - Девочки-девочки-девочки, - художник хлопает в ладоши, одновременно приветствуя моделей и обращая на себя внимание, - сегодня вы обязаны сиять, как никогда. У меня праздник! Я сегодня умер!
   Они смеются, принимая шутку. Считают это шуткой, даже не догадываясь, что маэстро действительно сегодня умер. И воскрес. И ему жизненно необходимо впитать в себя Париж, вдохнуть его иллюзию свободы. Собственный рай Эйдэна Мура. Его война за этот рай.
   - Ханна! Где же ты, девочка моя? - Мур оглянулся по сторонам, сбитый с толку смешками моделей, которые явно что-то знают, но не торопятся сказать маэстро. А он не спрашивает. Улыбается и удовлетворенно жмурится. Он вновь живой. И снова счастлив.
   Ханна. Как она появилась в салоне, Мур не знал, но отчетливо помнил, когда заметил ее.
  

Глава шестая

  
   Беня Монштейн, бухгалтер, постоянно раздражающийся на "проклятых жабоедов" за искажение его имени на кривоязыкое "Бени" с характерным ударением на последний слог, пристально смотрел на своего хозяина, пытаясь из вычурной и замысловатой речи Мура вычленить нужную информацию, отцедив эмоции и экзистенциальные эскапады, вовсе непонятные старому еврею. Художник, "без царя в голове" по мнению Монштейна, предпочитал изъясняться кучеряво и на языке, который примерно был схож с французским, но разительно отличался, ровно как украинский от лемковского. Нынешний бухгалтер "цитадели разврата", каковой он несомненно считал салон (что не мешало ему там работать и получать более чем приличный оклад), являлся выходцем из Украины и все еще хорошо помнил корни, хоть и эмигрировал давно. Уроженец Прикарпатья, он привык мерить все впитавшимися с молоком матери категориями. Вот и чувствовал себя малороссом, который разговаривает с лемко. Исходя из выловленных знакомых слов, старый Беня понял, что Мур интересуется девочкой, которая в последнее время прибилась к "цитадели". На самом-то деле она вовсе не прибилась, да и не могло такого случиться, не проходной двор все же, а одно из известнейших салонов. Но... Монштейн тайно поспособствовал, заметив девочку и пригрев рядом с собой. Никаких плотских желаний бухгалтер давно не испытывал, но померещилась ему в девчушке внучка... если бы та вообще родилась, а не ушла в мир иной во чреве матери. То ли жалость, то ли грехи замаливал, но решил поучаствовать в жизни Ханны, так звали девочку. К тому же родных у Бени не осталось, дочь с зятем померли еще на родине, сам же он не выдержал одиночества и переехал к сестре в Париж, да и та уже Богу душу отдала. Со временем хотел переселить к себе домой - подальше от тлетворного влияния клуба, а пока просто наблюдал и позволял привыкнуть к своему присутствию. Старость брала свое, бухгалтер стал сентиментальным. Но мечтам не судилось сбыться. Можно оградить девочку от охранников, сказав пару веских слов начальнику охраны. Но что и кому он скажет, чтобы оградить ее от Эйдэна Мура, владельца? Не пойдет ведь жаловаться де Молье, ведь тот сам просил вести дела мальчика, приглядывать за ним, иначе все гонорары улетели бы в неизвестность. Беня и приглядывал, и вел все денежные дела, обеспечивая тем самым художнику если не богатство, то вполне приличный по парижским меркам достаток.
   - Зачем вам эта девочка? Она мала и угловата чтобы быть моделью, - устало проскрипел Монштейн.
   - Не интересует как модель, - отмахнулся Эйдэн, начиная срываться, раздражаясь на непонимание простейших по его мнению вещей.
   - Вот потому и спрашиваю, - бухгалтер сник, готовясь выслушать очередную истерику художника, на которые тот был щедр.
   - Она меня вдохновляет! - фыркнул Мур, поворачиваясь спиной и всем видом показывая, что разговор окончен.
   С одной стороны, старый Беня испугался, но с другой... девочке было лет восемнадцать, несмотря на совершенную детскость внешности. К тому же она пришла с улицы, беспризорщина, так что вряд ли можно надеяться на то, что судьба ее пощадила. Не так уж плохо, если Ханна станет любовницей маэстро. Он, конечно, с причудами, но никогда не обижал ни своих моделей, ни любовниц. Покряхтев с досады, старик нашел такое положение вещей не самым худшим и, отбросив ханжество, кивнул, сказав Муру, что девочка останется здесь и он, Беня Монштейн, за ней присмотрит.
   Несколькими днями позже бухгалтер понял, насколько ошибся в своих предположениях: художник наблюдал за Ханной и другой девушкой, с которой подопечная Монштейна предавалась содомии. Старик сплюнул, но как-то успокоился, внезапно осознав, что теперь Ханна действительно в безопасности.
  
   Родители покинули её столь неожиданно, что она даже не успела понять, как это произошло. Просто стояла над неглубокой могилой и смотрела на серые гробы. Такие же серые, какой была жизнь этих людей. Серые, добротные, прочные, без единого украшения. Ханна поймала себя на мысли о том, что если бы родители могли выбраться из-под земли, то выбросили бы даже те несколько цветков, что оставили знакомые.
   - Не плачь, Ханна, твои родители были добрыми людьми, но и из их смерти ты можешь вынести огромный опыт, - на мгновение шестнадцатилетней девушке почудилось сочувствие в голосе тетки. Но только почудилось. - Все болезни - от нечистоплотности. Содержи себя аккуратно и проживешь долгую жизнь. А смерть сделает тебя только ближе к Господу. В этом грешном мире нам остается только трудиться, трудиться и молиться за то, чтобы новый Судный День случился не так быстро...
   Тетка продолжала что-то говорить, но Ханна не слушала. Она думала о том, что осталась совсем одна, что у родителей есть кое-какие сбережения, на приданое хватит, да и доброго имени дворянского рода никто не отнимал.
   - И ты, конечно, останешься у меня! Не выброшу же я родную племянницу на улицу! Не волнуйся...
   - Но я думала...
   - Неисповедимы пути Господни, девочка, вот сейчас он забрал мою сестру, но подарил мне дочь.
   - Тётя Джен, я благодарна вам, но...
   - Я клянусь, что ничего не измениться в твоей жизни вместе с уходом твоих родителей!
   Хорошо, что можно было перевести взгляд на серое надгробие: не стали тратиться на два, выбив имена на одном невзрачном камне. Прямоугольник, врытый в землю, насквозь пропахшую покойниками. Хорошо, что можно спрятать в буквах взгляд, полный отчаяния.
   Так Ханна перебралась из одной комнатушки в другую. В доме тётки она прожила еще год.
   - Молись, и Господь увидит тебя.
   - Учись, и Господь поймёт, что ты добрая и усердная девочка.
   - Не перечь, это не доведет до добра.
   И Ханна училась, не перечила, скромно опускала глаза. Запреты, запреты, запреты. Поощрения можно было ожидать только от Бога, но он упорно молчал, глядя на Ханну таким же непримиримым и жестоким взглядом, как и тётка. Нет, Ханна не голодала, не ходила в обносках, не мерзла, но всё чаще, всё настойчивее возникала мысль о свободе. Мысль о том, что её жизнь должна быть совсем другой. Какой?
  
   Сегодня Ханна не пошла в церковь. Осенний день был солнечным. Она всё никак не могла привыкнуть к тому, что осенью может светить солнце. Прохлада ночи еще не отступила, песок подморожено похрустывал под ботинками. Раннее утро, до рези в глазах голубое небо, такого нет в Лондоне, толпящийся город заставили свернуть с тротуара в парк. Ханна качалась на качелях, кем-то заботливым устроившим под деревом детишкам развлечение. Подошвы ботинок не касались земли: она так и не выросла до правильного роста. Ни до какого роста она выросла. Всё как ребёнок.
   Мыслей не было. Взгляд застыл, оставляя её за гранью фантазий о небольшой комнате, в которую не войдет никто, кроме неё, о том, что она будет нужна кому-то не потому, что того требует чей-то долго, а потому что...
   Кто-то тронул её за рукав.
   - Ты спишь? Пусти покачаться!
   Девочка лет восьми смотрела на девушку умоляюще. Ханна улыбнулась и подсадила малышку.
   - А где твоя мама?
   - А вон там! Возится с Гарри. А я большая, я могу качаться сама!
   Карие глаза светились гордостью. Маленький носик и губы, расплывшиеся в улыбке наслаждения. Что-то сладко заныло в животе Ханны, когда она представила, какие мягкие, должно быть, у этой девочки волосы. И эта улыбка... Счастливая детская улыбка. Захотелось переманить её на свои губы. И хрупкие детские пальчики ощутить на своём теле. Картина столь ярко встала перед глазами девушки, что она едва не задохнулась, схватившись за столбики качели, чтобы не упасть. Возбуждение никак не желало отпускать. Неправильно, неверно, грешно! Искушение, порок, удовольствие!
   - Эй, ты куда? - девочка кричала вслед убегающей Ханны, но она уже скрылась за кустами, позабыв сумку, всё на свете, кроме...
   Она остановилась, чтобы отдышаться. Вокруг никого. Никого. Повинуясь желаниям, ещё даже не вполне осознанным, Ханна прижалась спиной к дереву и опустила дрожащие пальцы за пояс юбки. Там всё желало этого прикосновения. Влажно и жарко. И обнаженное детское тельце перед глазами. Чистое. Невинное. Горячее. Дрожащее. Изгибающееся. С широко распахнутыми в удивлении от пережитого удовольствия глазами. Еще не понимает. Ханна почти бешено двигала пальцами, не удержаться. Сорвать к черту юбку, упасть на спину и мастурбировать, раз за разом кончая, падая в грех.
   В бессилии Ханна пролежала с полчаса. Придя в себя, она оглянулась. Кажется, никого. Она подтянула к себе юбку. Застегнула куртку и рубашку. И улыбнулась, облизнув губы. Скромный ангел, затянутый в строгие серые одежды, умер, родив после себя кого-то другого.
   Решение пришло само собой. Она не вернется домой. Она не вернется в церковь. Она просто уйдет. Что-нибудь можно придумать. Что-то можно найти. Деньги? Она достанет деньги. Спать? Где спать? Точно не в той постели, в которой она провела год, даже не подозревая, что можно получить такое удовольствие... Ей вовсе не было стыдно. В тот момент, когда перед глазами плыли разноцветные круги, уводящие в оргазмическую дрожь, она ясно ощутила и то, что свободна. Свободна от морали, от чужой воли, от Бога, от греха. Подземка... Средоточие порока. Вот где она найдет себя окончательно...
  
   Месяцы бродяжничества не прошли даром. Она не ела сутками, воровала, упрямо выживала в мороз и в жару, но тщательно берегла форму школьницы. Она стала её основным доходом. Сама не помнила, как добралась до Дувра, как прокралась на паром, потом дорога в Париж. Париж! Это свобода, это мечта любой из девушек. Там мостовая золотыми вымощена.
   Только Париж оказался совсем не таким, как намечтала себе Ханна, взявшая прозвище Би - пчела, вместо родительской фамилии. После нескольких недель мытарств и попрошайничества она познакомилась с Мари. Мари привела её в "семью". Шайка ребятни обитала в заброшенном доме, зарабатывала воровством и мнила себя наследниками Двора Чудес, и "чудеса" действительно случались, но Ханне было не до этого. Не до чего вообще, кроме вопросов, касающихся еды. Мысль о том, как заработать, пришла неожиданно, но и принесла удивительные плоды.
  
   - Деточка, - старушка в черной вуальке обратилась к школьнице, скромно стоявшей поодаль, - ты знала нашу Клер?
   - Да, - школьница потупила взгляд зеленых глаз, скромно переступила с ноги на ногу. - Однажды она очень помогла моему папе...
   - Да, Клер была такой, добрая душа... Но подойди ближе, - старушки расступились, пропуская очаровашку к гробу.
   Ханна знала, что у нее есть не более минуты... чтобы стянуть с Клер кольца, браслет и медальон. С серьгами всегда много возни. Черт с ними.
   - Ах! Я больше не могу! Какая же она добрая была! - зарыдать и броситься бежать со всех ног. Прежде чем люди поймут, что произошло, Ханна будет уже далеко. Будет бежать, петляя по улицам подобно зайцу, схватывая припрятанную в условном месте одежду, на ходу натягивая мужскую блузу, кепку, кое-как вползая в мешковатые брюки и пряча школьную юбочку подальше, в очередной раз радуясь тому, что с детства выучила французский и говорит без запинок, да и акцент почти пропал.
  
   - А ты что здесь? Разве девочкам здесь место?
   - Понимаете, у меня... папа заболел, нужно за ним ухаживать... А денег совсем нет. Вот тут, - невинная девочка с честными глазами разворачивает дрожащими пальчиками платок, - мамино колечко. Купите, пожалуйста...
   - Хм, - оценщик приценивается, рассматривает камень, хмурится, но искренний взгляд и милое личико делают своё дело. - Не больше сотни.
   - О, спасибо, мсье! Я куплю папе лекарств! - счастливая школьница убегает из лавки на окраине.
  
   Мари ушла из "семьи" в один из борделей: заработок выше и не столь случайный. Как-то само собой роль женщины-опекунши перешла к Хане, самой старшей, хоть и выглядевшей ребенком. Со временем она перестала воровать по кладбищам, занявшись только продажей добытого. Здесь талант к переодеванию и преображению развился в ней в полной мере. Она могла зайти в течении месяца несколько раз к одному и тому же покупателю, но он не узнавал девочки-школьницы в сутулом прыщавом парне, а в нём не видел старухи-старьевщицы, которой случайно повезло в мусоре найти цацку. "Семья" не процветала, но и не голодала неделями. Мальчишки добывали Ханне воду для умывания, косметику для смены образа, какую-то одежду. Она заботилась о каждом из них, придирчиво отбирала новичков, жестоко расправлялась с теми, кто позволял предательство.
   От девочки, сбежавшей однажды из парка, не осталось и следа. Искала ли её тётка, Ханна не знала и не хотела знать. Наивность и вера в то, что всё легко получится, постепенно покинули её. С первым изнасилованием, с первым ударом, с первым приводом в полицию за бродяжничество. Она научилась принимать неудачи как неизбежное следствие неумелости и неосторожности. И становилась юркой, жесткой, внимательной, непримиримой. Оставаясь тонкой, звонкой и прозрачной девочкой, при взгляде на которую никак не возможно сказать, что ей больше четырнадцати.
   Дети подрастали, уходили, приходили новые. Действовали тайно, стараясь не светиться, не показывать того, что действуют слаженно, а каждый план детально продуман. Ханне очень хотелось верить, что никто не наблюдает за ними пристально, но... получалось с трудом.
   Все чаще и чаще полиция отлавливала беспризорников. Ханна покинула разваливающийся дом только из соображений собственной безопасности. Куда идти, она не имела представления, но точно знала, что не пропадет.
  
   Дела не заладились сразу, как она покинула "семью": не удавалось добыть денег, Чжао, владелец опиумной курильни и один из немногих, знающих, чем занимается Ханна, уехал на некоторое время, знакомые пребывали в полном безденежье. Домушничать или пробиваться проституцией Ханна не желала. Приходилось облапошивать прохожих, приворовывать в магазинах, пробираться в рестораны и таскать еду оттуда. Однажды именно таким путём она оказалась на кухне странного заведения, скорее дома. Увалень-повар схватил девчонку за руку.
   - Эй, ты что здесь творишь?!
   - Есть хочу, - ничего умнее в голову не пришло.
   - Слушай, - по всей видимости, охранник не сразу понял, что имеет дело с девушкой. - подставишь мне свою попку - и мы договорились, малец.
   Выбирать не приходилось. Подобный тип мог запросто отдать её полиции, а то и кому похуже. В тесной комнатушке Ханна стянула с себя капюшон.
   - О-о-о, да ты девчонка! Прова-а-аливай!
   - Мне нужна еда...
   - А мне-то что?!
   - Что здесь происходит? - старческий голос выражал негодование. - Ты работаешь тут третий день, а уже таскаешь девчонок?!
   - Я её даже пальцем...
   Повар был уволен мгновенно, а еврей-счетовод, зашедший на крики, стал тем, кто оставил Ханну в доме. Он долго смотрел, как она ест, а затем сказал, что от лишних рук не откажется: недавно вышла замуж и уволилась одна из служанок.
   Правила были просты и полностью устроили Ханну. Уборка, внимание к моделям, мелкие поручения, никаких краж в стенах салона - и у девушки появилась собственная крохотная комнатка, еда и чистая форменная одежда.
   Расторопность и внимательность и тут сыграли на руку девушке. Местные дивы порой бывали столь строптивы и неуживчивы, что мало кто справлялся с их запросами, но только не Ханна. Она легко находила в завалах кружев и боа запропастившиеся пудреницы, летала с поручениями к парфюмеру быстрее ветра, была незаметна, но в то же время всегда под рукой. Ей нравилась эта жизнь. Грязная работа и ей перепадала, но это казалось мелочами в сравнении с тем, что теперь у неё появился свой угол.
   Владельца салона, чокнутого художника, она видела всего несколько раз: было не до того, чтобы рассматривать хозяина, да и он проводил часы в своей мастерской. Но и тех раз, что она видела Эйдэна, было достаточно, чтобы Ханна прониклась симпатией к мужчине. Он никогда не хамил, не ходил, а словно перетекал от шага к шагу, и был... был... самым свободным из всех, кого знала Ханна.
  
   Однажды она встретила Мари. Встретив, не узнала. Наверное, бордель, в котором она работала был хорош: Мари расцвела, округлились формы, во взгляде сквозила поволока... Пользуясь тем, что днём салон пустует, да и девочки все еще по домам, а работа переделана, Ханна затащила Мари в свою комнату.
   Мари улыбалась. Улыбалась счастливо и совсем по-детски.
   - ... Слушай, я же знаю, что ты любишь девочек, Ханна, а тут у тебя такое раздолье...
   - Девочек? В том-то и беда, что здесь нет девочек.
   - А все эти красотки?
   - Слишком взрослые для меня, - Ханна давно прекратила стесняться своего пристрастия, впрочем, и не кичилась им, но Мари знала о девушке многое.
   - Хочешь, поиграем, - Мари развязывала корсет, не переставая улыбаться. - Я так рада видеть тебя, что могу помочь тебе... Просто так. Ты же помнишь наши игры в том доме?
   - Помню, - Ханна внимательно следила за движениями подруги. Томный её взгляд заставлял позабыть о её возрасте. В воспоминании угловатая девушка неторопливо избавлялась от одежды, а не жрица любви стягивала с Ханны форму.
  
   Поначалу ей казалось, что еврей питает к ней некие определенного рода чувства. Она фыркала на шепотки других слуг, мол, седина в бороду бес в ребро, но сама невольно вглядывалась в старика, но... хоть убей, не видела в его заботе ничего запретного или недостойного. Со временем, он стал для нее почти отцом. Строгим, со своими странностями, но носившим безыскусные подарки, единственным во всем мире, помнящим о том, когда у нее день рождения, и трепетно бдящим, чтобы с ней чего плохого не произошло.
   - Беня, - она с трудом выговаривала странное имя, но старалась не переиначивать его на французский манер, - ну что ты сходишь с ума, всё будет в порядке! - через год она даже переняла его манеру речи: говорить быстро, много и тихо. - Я работаю, у меня есть дом, а мэтр... да разве же он вообще догадывается о моем существовании? Скорее всего, он не догадывается даже о том, что Земля вертится! Кажется, он не догадывается, что у него вообще есть повар и горничные, наверное, иногда помнит о тебе.
   Беня смеялся, но качал головой:
   - Он уже спрашивал о тебе...
   - Да разве?! - поначалу ей показалось, что ее разыгрывают, что это какой-то подвох, очередной способ сбить ее.
   - Так и есть, видел тебя с твоей подружкой.
   - А? А... а... что? - Ханна заморгала, вот уж при старом бухгалтере ей вовсе не хотелось бы распространяться о своей личной жизни.
   - А что слышала, то и то.
   - И... и что? он меня выгнал? - Пчёлка сглотнула.
   - Нет, просто приглядывается, ты уж поосторожнее бы...
   Ханна долго молчала и почти боялась выйти из комнаты после этого разговора. Такой, казалось, крепкий быт вот-вот мог разрушиться из-за того, что она позволила себе... В конце концов, откуда ей было знать, что на самом деле думает Мур о произошедшем. Со слов Монтштейна вполне могла показаться, что ее осуждают, и Ханна чуть глубже забилась в форму, но чуть усиленнее взялась за свои обязанности: место нельзя потерять. И она убирала, она устраивала встречи девочек с необходимыми им людьми, она запирала двери салона и надежнее Цербера берегла все поверенные ей секреты, который накопилось уже не мало. Она маленьким тайфуном носилась по клубу и в мгновение исчезала, стоило только услышать голос Мура, что-то напевающий...
  

Глава седьмая

  
   Мур нервно грыз кончик кисти, сплевывая откалывающиеся щепочки. Он только закончил картину и даже успел сделать несколько вдохов живительного яда, прогоняющего адские видения. Он уже видел мир и мог в нем жить, вот только бы еще глотнуть чего-то чистого, незапятнанного продажностью и тлением. Ему необходим был этот глоток. Художник отчетливо разделял извращенное влечение к подглядыванию неких субъектов и собственную созерцательность. В нем не было похоти и вожделения, лишь впитывание, приобщение себя к чистоте выражений лиц на пике страсти. Момент, когда люди как никогда честны, а потому чисты и незапятнанны, момент, когда никто не может врать. Он давно не наблюдал этого в женщинах, с которыми делил постель: в них было слишком много фальши, даже в моменты, когда человек полностью раскрывается, они врали, притворялись. Это было настолько пошло и отвратно, что Мур все чаще тащил в свою постель мужчин, поскольку они не могут симулировать оргазм. С ними было несколько проще. Но лишь в момент наивысшего пика - Эйдэн не гнался за собственным наслаждением, оно было не нужно и неважно для него, познавший другие чувства и эмоции, он вполне мог считаться асексуалом, который неизвестно для чего постоянно экспериментирует. Любовники и любовницы бежали от него, не задерживаясь в жизни художника надолго. Кто-то из них высказался, что столь эмоциональный и экспрессивный человек должен быть более живым. Не каждому нравилось быть метафизически препарированным созерцательностью Мура, не каждый мог выдержать циничное равнодушие, нет, даже полную пустоту. Они для него ничего не значили, он даже не показывал этого, просто ничего не чувствовал. Мур не умел играть в любовь, он не понимал ее и не стремился отыскать. Зато искал чистоту, ту самую, которую мог понимать и видеть в искаженных страстью лицах. И последний раз наиболее остро это отражалось в чертах двух девушек, подопечной Монштейна и ее любовницы. Вот только Ханна в последнее время избегала художника. Или ему так показалось. Тем не менее, он был лишен возможности впитать в себя новую порцию дыхания, без которого не мог. Это и послужило толчком к тому, что Эйдэн решил поговорить с прелестницей начистоту. О том, что девушке может быть неприятно подобное предложение, Мур не думал.
   - Не уделишь ли мне минутку внимания? - настойчиво произнес Эйдэн, подкараулив в коридорах Ханну, и едва не силой втолкнув ее в кабинет.
   Она никогда не была здесь прежде. Мольберт, повсюду пятна краски, кисти, тюбики, курильницы, кушетка, небрежно покрытая какой-то шалью с кистями, этажерка... и стены. Где-то на дне сознания колыхнулась мысль о том, что здесь не мешало бы убраться и проветрить, дышать совершенно невозможно, а уж как тут проводить большую часть дня... свихнешься и не заметишь... Но эти мысли были лишь секундными, куда больше ее занимало то, как бесцеремонно и легко сам владелец салона втащил ее в мастерскую. Ханна готова была ко многому в жизни, но уж точно не к тому, чтобы ее... Черт! Этот точно не мог с ней ничего сделать!
   Ханна впервые вгляделась в мэтра по-настоящему: бешеные глаза, но в то же время с какой-то кристальной ясностью в зрачках, блуждающая улыбка, подрагивающие кончики пальцев, будто он до сих пор что-то рисует, полураспахнутый халат, словно ему плевать, что все могут увидеть его обнаженное тело. Ханна набрала побольше воздуха - если возможно так назвать ту консистенцию, что заменяла его в этой комнате - в грудь.
   - Что угодно, мэтр? Тут она впервые поймала себя на том, что называет его про себя именно так. Никто не обращался к нему подобным образом. Обычно его называли по имени, маэстро, господином, но она почему-то ничто из этого не ассоциировала с Муром. Только "мэтр".
   - Чем могу помочь? - Позднее она признается самой себе, что здорово испугалась тогда, просто потому, что и предположить не могла, зачем бы могла понадобиться самому мэтру, а, как известно, когда ничего неизвестно, то воображение подсовывает самые жуткие картины...
   Мур долго пристально рассматривал девушку, прежде чем начать разговор, про себя отмечая, что, пожалуй, никогда ранее не видел столь врущего лица. Как ни крути, а обман девушке воздвигнет изваяние при жизни, почтив как одну из самых преданных жриц. Она так старательно маскировала страх, что мало кто смог бы опознать в этих чертах испуг, едва не ужас. Она дрожала, но где-то там - за гранью понимания и видимости. И пыталась быть предупредительной и вежливой. Глядя на нее, Эйдэн в очередной раз вспомнил, почему не может долго находиться рядом с людьми. Потому что задыхается, пропитываясь этой грязью. Но... у Ханны все же было другое лицо. То, которое тогда с любовницей. Значит, она еще не врет хоть в этом. Стоило рискнуть. Хотя маэстро не считал это риском. Он просто полагал, что еще может спасти ее душу, еще сумеет по-своему защитить от того наказания, которое ждет всех лжецов. Ханна вскипала контрастами чистоты и мерзости, и Эйдэн это видел. И потому едва не трепетал.
   -У меня к тебе дело. Я выпрошу у небесной канцелярии для тебя место в раю и закрою двери в ад, но ты должна пройти по правильному пути, не растеряв своей чистоты, - художник выудил трубку и, прикурив от китайской лампадки, продолжил: - Я видел твое лицо, которое не врет. Никогда не ври, когда я на тебя смотрю. И сделай так, чтобы твои любовницы не врали. Пускай они очистятся твоим огнем, пускай осветятся чистотой чувств.
   Он немного помолчал, посмотрел на ничего не понимающую Ханну, вздохнул, сделал затяжку, по-кошачьи зажмурился и произнес на выдохе:
   - Люди чисты и честны лишь в момент оргазма. И в этом ты еще не научилась врать. Я хочу видеть твое лицо, лица твоих любовников, любовниц, когда они с тобой.
   Ханна слышала его, понимала, но в то же время не понимала ничего. Он что, и в самом деле хочет, чтобы она занималась любовью при нем? И только? Она перестала строить из себя что-либо, только пристально вглядывалась в него, так же как и он в нее. Конечно, она была наслышана о его странностях, но сталкиваться с ними вплотную, тем более, говорить о них с мэтром Ханне никогда не приходилось.
   Но Эйдэн был другим... Совсем другим. Понять его казалось невозможным, но в то же время совершенно завораживающим... И она смотрела во все глаза, пока в его движении ей не почудилось нетерпение. И в тот же момент она решила, что никогда больше ему не соврет. Не потому, что он что-то обещал, не потому, что мог как-то наказать, а потому что... таким просто невозможно лгать. Это как отнять у ребенка веру в праздник, как убить прирученного голубя, как...
   - Я соглашусь, мэтр, вот только... - Пчёлка вновь дерзко взглянула ему в глаза, - боюсь, мои настоящие предпочтения вы сочтете не самыми достойными.
   В эту минуту ей казалось, что она обнажена и привязана к тому самому мольберту, у которого творит художник: было в произносимых ею словах что-то, что - она считала - он поймет, поэтому договаривать стоит до конца.
   - Или не сочтете... Дети... Вот искра честности и счастья, которой так не хватает теперь. И я не смогу показать вам большую честность с мужчиной, если знаю, что истинная откровенность в маленьком тельце так и бьется.
   ... И тут ей впору бы зажмуриться, но что-то проскальзывает в его взгляде, что-то, сразу же расслабляющее ее, позволяющее наконец отодвинуться от стены. Ханна выдохнула и тут же позволила себе остаться собой, только для этого художника, которому невозможно лгать.
   Ясность взора и мысли постепенно возвращались к Эйдэну, так же как и ясность речи. Если раньше художник считал, что у него проблемы со зрением, то сейчас был уверен, что у него проблемы и с речевым аппаратом. Похоже, что опиум являлся панацеей едва ли не от всех болезней мастера. Естественно, мнимых. Но, как говорится, какие болезни, такое и лекарство. Главное - верить. Эффект плацебо срабатывал, поскольку Эйдэн верил. Но, возможно, были и другие причины. Когда-то перепробовав массу наркотических веществ, неоднократно поспорив на эту тему с Жаном, художник остановил свой выбор на опиуме и больше не экспериментировал, решив то ли по действию опиума, то ли по эстетизму употребления, что именно этот яд станет его спасением. Вот и сейчас, разговаривая с Ханной, он "спасался".
   Мысль, высказанная девушкой, гвоздем вбилась в мозг Эйдэна, заставляя мысленно вернуться в прошлое, к тому самому моменту, когда он нашел себя. Это ведь были девочки, маленькие девочки, пусть и одна почти достигла возраста и тела девушки, но все-таки. Именно они пробудили ту первую волну восторга, которую художник так тщетно искал все эти годы. Сам того не осознавая, Эйдэн затрепетал...
   - Да... да... именно так... какая же ты умница...
   Он пританцовывал вокруг Ханны, вовлекая девушку в незамысловатый в своей безрассудности и непоследовательности хоровод.
   Она, конечно, была умницей, но от странного поведения мэтра терялось всё, что могло бы свидетельствовать хоть о каком-то наличии головного мозга, тем более о том, что в нем возможны хоть какие-то нервные процессы. Ханна смотрела на него огромными глазами, несколько ошалевшая от того, что ее не просто не выставили на улицу, более того, поняли и приняли.
   За последний год мытарств она настолько прониклась сложностями жизни на улице, болью желудка от голода, осипшим голосом и больным горлом, что готова была, казалось, на всё, лишь бы её не выгнали из того относительно благополучного гнёздышка, в котором сейчас она оказалась. Тем более странным выглядело довольное пританцовывание Эйдэна, едва ли восторг от тех слов, что она произнесла. Если бы кто-то из её родного окружения узнал о том, что на самом деле делает её счастливой, то наверняка вызвал бы полицию и психиатрических врачей, но здесь... Здесь её пристрастие становилось панацеей не только для неё, но и для других... Всё же, однажды решившись спуститься в ад, она не ошиблась: она оказалась на своём месте.
   - Всё, что пожелает мэтр.
   И Ханна легко склонила голову в поклоне и выскользнула из кабинета, стараясь отдышаться за захлопнутой дверью. Сейчас она знала, что всё так, как нужно. И можно больше ни за что не волноваться. Кроме здоровья и благополучия того, кто стал для неё средоточием жизни.
  
   Конечно же, она не может не услышать его. Кое-кто удивляется: мол, как она, находясь в другом конце здания, а то и на другом конце города может услышать его - и тут же примчаться. Словно какие-то нити натягиваются, когда он говорит "где же ты", и позванивают колокольчиками, которые она не может не услышать.
   Так и сейчас. Она уже убедилась в том, что Поля доставили домой, она привела себя в порядок и согнала со щек бешеный румянец, она уже вновь была серьезной и сосредоточенной, пересчитывающей бутылки дорогого вина, припрятанного в подвале, дабы выяснить, не пора ли пополнять запасы. И словно почувствовала, как салон снова задышал - мэтр вышел к своим птичкам, мэтр уже хлопнул в ладоши, мэтр уже прочистил горло и готов испить того сладкого яда, что щедро предоставляет ему дымящийся фонарями и похотью Париж.
   - Я здесь, ваше величество, - в последнее время Ханна взяла в привычку обращаться к Эйдэну именно так, отчего-то ей казалось, что он король в этом затемненном королевстве кривых зеркал, мягких огней, сладких вин, светлых женщин, нервных мужчин и восхитительных картин. Прозвище прижилось, и Ханна очень его любила.
   Сейчас, глядя на мэтра, Пчёлка в мгновение поняла, что ему требуется. Она щелчками пальцев раздавала распоряжения гарсону, подавшему Эйдэну бокал с вином, горничным, в секунду бросившимся к девушкам, вызывая их в салон, повару, разжигающему печи... и да! Ханна никогда не позволила бы никому иному выглянуть на улицу, чтобы оценить ситуацию, погоду, настроение города, дабы вынести приговор:
   - Да, мэтр, этот вечер удастся!
   Гости рассажены, все по местам. Напитки искрятся в бокалах, дымят сигары, сгущая воздух. Темнота, разбавленная только отсветами угольков на кончиках сигар. Миг тишины, затаенного ожидания. Уже не шуршит подолами прислуга, затих наёмный гарсон, опершись на стойку. Время остановилось.
  
   Блик. Вспышка. Рассыпающееся веером сияние, сплетающееся с язычками пламени свеч. Живой огонь и лучевые отсветы, растекающиеся клубящимся маревом под купольным сводом зала, играя витражными переливами на потолке. Потрескивание фитильков, наполняющее пространство запахами плавящегося воска с яркими нотками амбры и тамариска, тонким вплетением сандала и... конечно же роз. Как фирменный росчерк кисти мастера, до йоты, до пикселя выдержанный стиль. Слияние сказочного Востока и утонченного Парижа. Где-то во всем этом мерцающем удушливом аду застыли гости, замерев за столиками, не рискуя прикоснуться к вину за живительным глотком, не посягая на затяжку ароматного табака. Их взгляды обращены к сцене, к покачивающемуся под легким движением воздуха шифоновому занавесу.
   Звук. Нота. Рождающаяся в глубине зала, разбрызгивающаяся многократным эхом по хрусталю бокалов. Тонкая, нарастающая нота, звенящая струной ситара, дробящая ускользающую тишину на всхлипы. Надрывным плачем взрывающаяся восточной песней. Тантрической дрожью по телу присутствующих, колючим холодом по позвоночнику.
   Шаг. Луноликая богиня выскальзывает из шифонного занавеса, как из благословенных покровов, являя миру злую наготу, вспыхивающую угольками страз, расчерченную замысловатым орнаментом направленных лучей иллюминации. Блики рассыпаются по телу, играют с ним, ласкают, заставляя изгибаться в такт музыке, подставляться под невидимые пальцы, желать увидеть того, кто так незрим, кто нежит это тело. Испепеляющая вспышка страсти, как полный боли крик, призыв. Он в никуда. И к каждому, кто видит бриллианты слез, заледеневшие на ресницах экстазирующей богини.
   Зал выдыхает, вплетая этот вдох в плач ситара. Новая постановка. И лишь ближе к бару, в самой глубине зала светится ярко-оранжевое сари, в которое облачен сегодня Эйдэн. Мэтр молча смотрит на начало представления, на гостей. Он необычайно спокоен и сосредоточен. И улыбается так, как никогда на выставках. Как никогда, когда его видят другие. Он блаженно жмурится, обоюдоострым взглядом препарируя зал.
  

Глава восьмая

  
   - Считается, что те, кто получил дар от меня в обмен на душу, становятся злодеями, несут в мир разрушение и смерть. Ты получил дар от Него, Он оградил тебя от моих происков такими нерушимыми стенами, что я могу лишь отбирать тех, кого ты любишь, сам же ты для меня неприкосновенен. По всем канонам, ты - святой. Но святость ли несешь, а, Эйдэн? - Дьявол сидел на подоконнике, курил сигару и говорил о нём, субтильном маленьком художнике, что даже на пороге тридцатилетия все еще оставался гутаперчивым мальчишкой.
   Сегодня умерла Жюли. Едва вернулась в гримерную после представления, тут же свалилась на пол, скорчившись в конвульсиях. Рвотная пена вместе с кровью пачкала пол, пока тело содрогалось в предсмертной агонии. Примчавшийся доктор лишь разводил руками, пытаясь умирающую водрузить на носилки и отправить в больницу. Она скончалась раньше, чем санитарам удалось донести носилки до двери. Эйдэн впервые увидел собственными глазами, что происходит с теми, кого он изображал на своих картинах. Догадывался, что и остальных женщин постигла та же участь.
   А теперь Дьявол сидел на подоконнике и щедрой рукой приоткрывал картины их смертей.
   - Ты действительно считаешь, что твой дар стоит их смертей? Знаешь, их душам цена - медная монета. Они мне не интересны. Мне интересен ты.
   - Зачем? Я отдавал тебе душу, ты даже взять не смог, - пожал плечами Эйдэн, не понимая, как прекратить ненужный разговор и спрятаться от ужасающих смертей, от которых не отгородиться даже опущенными веками. Он сидел на полу, поджав ноги. Ярко-оранжевое сари почти светилось в сумерках ночника.
   - В том-то и беда, что не могу, пока ты безумен. Мне нужно, чтобы разум в тебе проснулся, чтобы ты понял совершаемое тобой. Я с Ним поспорил на тебя.
   - Мне нет до этого никакого дела. Хочешь меня? Бери...
   Художник поднялся с пола, оранжевая ткань стекла по худощавым бедрам, открывая болезненно-худую наготу Эйдэна. Время и опиум совсем не щадили маэстро, обостряя очертания его тела до угловатой неправильности подростка. Маленького роста, щуплый, он выглядел испуганным ребенком, сутулящимся и дрожащим.
   - Ах, если бы я мог. Тогда бы победил... - Дьявол погладил воздух в миллиметре от тела. Темные до черноты глаза наполнились невыразимой тоской. Ладонь дрожала, выдавая болезненные покалывания в подушечках пальцев.
   В тихой комнате, где мрак лишь слегка разогнан тусклым светом ночника, стояли двое: мужчина средних лет, сильный и усталый, аккуратно подстриженный, с благородной проседью в волосах и тревожными морщинками-лучами в уголках грустных глаз, и мужчина-мальчик, голый и тощий, всклокоченные черные волосы ниспадали до плеч, в серых глазах струилось такое безразличие и холод, что мороз по спине продирал от одного взгляда в эти глаза. Равнодушная бездна смотрела на Дьявола, словно насмехаясь.
  
   Ханна вышла так же незаметно, как и вошла. Не имело значения, с любовником ли мэтр, или один, девушка всегда могла проникнуть в комнату, мельком проверить, все ли в порядке с художником, не нарушая своим присутствием тишины. Могла даже остаться и наблюдать, как Эйдэн кувыркается с очередной пассией. Но сейчас был не тот случай. Кем являлся нынешний посетитель, Ханна не знала, более того, знать не хотела. Похождения мэтра, это просто похождения мэтра, и вовсе не зачем понимать, с кем из сильных мира сего решил покрутить романы мастер. А посетитель выглядел именно таким. От него веяло такой невероятной силой и властью, что Ханна в миг долетела до своей спальни, захлопнула дверь и сползла по ней спиной, рухнув на пол как подкошенная. Впервые в жизни девушка настолько испугалась. До дрожи, практически до паники. Её трясло как в лихорадке, причины которой Ханна не понимала. Обычный мужчина, политик или аристократ, впрочем, какая разница, таких здесь было и было, и есть, и будет еще много, если мэтр не остановится, а он не остановится. Но именно с этим посетителем что-то не так. За первой волной ощущения его силы и власти, вторым порывом, шквалом ворвался ужас. Холодный, колючий, разъедающий грудь приступами истерики. Беспричинной. Хотя причина появилась вскоре. Пол размягчился, забулькал зловонным болотом, постепенно затягивая девушку в ядовитую трясину, впиваясь в её тело тысячами игольчатых укусов. Светящиеся грязным серебром зубастые пиявки поползли по лодыжкам, поднимаясь вверх по ногам, вгрызаясь в кожу, высасывая кровь. Ханна закричала, пытаясь одновременно выбраться их трясины и стряхнуть с себя мерзких паразитов, но голос прозвучал как в подушку, глухо и неслышно. Девушка забилась сильнее, пытаясь дотянуться до дверной ручки, но болото взбурлило, вспенилось, выпуская из себя крючковатые пальцы костлявых рук. Хватаясь за одежду, они тянули Ханну вниз, в мерзкую глубину трясины. Девушка отчаянно сопротивлялась, но рук оказалось слишком много. Они тянули все сильней, и не успела Ханна опомниться и предпринять еще одну попытку вырваться, как увязла уже по грудь. Отчаянный вопль пробился даже сквозь глухой заслон. И в отголосках собственного крика, она услышала голос...
   - Pater noster, qui es in caelis,
   sanctificetur nomen tuum.
   Adveniat regnum tuum.
   Fiat voluntas tua,
   sicut in caelo, et in terra.
   Panem nostrum quotidianum da nobis hodie,
   et dimitte nobis debita nostra,
   sicut et nos dimittimus debitoribus nostris.
   Et ne nos inducas in tentationem,
   sed libera nos a malo.
   Amen.
   На миг болото прекратило всасывать, и костяшки отпустили Ханну. Девушка резко развернулась и потянулась к двери, но... там стоял де Молье. Сосредоточенный, даже отрешенный, непривычно облаченный в сутану, он сложил ладони в молитвенном жесте и продолжал размеренно произносить слова молитвы. Не раздумывая, Ханна уцепилась за край сутаны и, карабкаясь по ней, выбралась из трясины. Жан Батист одобрительно кивнул на дверь и продолжил молиться, но слова девушке были незнакомы. Вторым кивком он показал на дверь, и девушку просить дважды не потребовалось, она моментально вылетела в коридор, оставляя де Молье завершать ритуал.
  
   - Полно, деточка, что ты так? Случилось чего? - повар появился столь неожиданно, что и без того испуганная Ханна едва не закричала, но вовремя узнала лицо Габриэля, шутника-Габи в свете фонаря.
   - Там... там... - девушка лепетала, указывая на дверь собственной спальни, все еще силясь совладать с собой.
   - Вор пробрался, или чего? - повар склонился ниже и вмиг посуровел, словно и не являлся весельчаком, щипающим горничных за мягкие места. Он пристально вгляделся в следы на лодыжках Ханны и распрямившись направился в комнату.
   - Не ходи!!! Там Молье, он... справится... наверное...
   - Так я ему посвечу, - спокойно ответил повар, скрываясь за дверью. Стило ему проникнуть в спальню, как оттуда донесся пронзительный визг. И наступила тишина.
   Ханна сидела в коридоре, лихорадочно оттирая липкую жижу с ног и одежды, слышала, как грохочет сердце в воцарившейся тишине и ждала. Сама не понимала, чего ждет, почему не бежит и никого не зовет на помощь. Секунды растянулись в бесконечность, отмеряясь взбесившимся пульсом. Девушка уже готова была сорваться в очередной приступ паники, как дверь открылась и в проеме показался сначала знакомый фонарь, а после и сам повар в обнимку с де Молье. Жан Батист едва держался на ногах и всем своим естеством выражал немую благодарность Габриэлю.
   - На кухню, милая, на кухню, - тихонько скомандовал повар, протягивая руку с фонарем, чтобы Ханна оперлась на нее, поднимаясь с пола. Он снова улыбался тепло и весело, словно за дверями спальни ничего не произошло, по крайней мере, такого, что выбило бы повара из колеи.
  
   Отмытая Ханна, укутанная в халат Габриэля, скукожилась на стуле и продолжала дрожать, с трудом сдерживаясь от крика. Весь ужас произошедшего наконец-то достиг её сознания, вымораживая грудную клетку, грохоча в ней испуганным набатом сердца. Здесь, в теплой светлой кухне, где вкусно пахнет кулинарными изысками и, казалось бы, спокойствие устроило пристанище, Ханне стало по-настоящему страшно.
   - Выпей. И успокойся. Они были совсем слабыми, вон Жан с ними в одиночку справился, - повар протянул девушке подогретого вина со специями. - Правда ведь, отче? Кстати, я думал, ты отошел от дел.
   - Сдается мне, ты слишком много знаешь для простого повара. В том числе и обо мне, - де Молье устало облокотился об стол и уставился в свою кружку. - Не дума я, что Он зайдет настолько далеко. Чем Ему так этот мальчик приглянулся?
   - Работа у меня такая, знать. Мальчик... да поспорили Они на него, и всего-то. Я тут как раз на случай подобных вмешательств, а то это уже не искушение, а истребление, - Габи улыбался с хитринкой нашкодившего сорванца.
   - Габриэль, да? Это твое настоящее имя?
   - Самое что ни на есть.
   - Вот уж не подумал бы никогда, что увижу одного из вас при жизни.
   - Не такая уж и редкость.
   - О чем вы вообще?! - Ханна, доселе слушавшая двух мужчин, вскочила с места, залпом выпила вино и нетерпеливо уставилась на говорящих. - Кто вы?! Оба! И что здесь вообще происходит?!
   - Тише, девочка, тише. Наверное, тебе не стоит пока возвращаться в комнату. Нет, там все чисто, но лучше побудь под моим присмотром, - повар виновато посмотрел на Ханну.
   - Если я скажу, что являюсь главой ордена экзорцистов, тебя это успокоит? Конечно же, тайного ордена, - де Молье выглядел еще более устало, чем по приходу на кухню. Казалось, что ему проще еще раз изгнать нечисть, чем отвечать на вопросы девушки.
   - Но ты же чиновник, не церковник... - Ханна устала кричать и удивляться слишком быстро. На сегодняшнюю ночь с неё хватило потрясений.
   - Мы совмещаем, дабы не привлекать к себе внимание.
   - Врет он, "вольный каменщик" он, вот кто, - повар хохотнул и разлил всем по новой порции.
   - На себя посмотри, "повар".
   Ханна больше не слушала. Она устала ничего не понимать, устала удивляться и бояться. А может, в вине оказалось снотворное. Но в любом случае, веки девушки смыкались, ей мерещились черти и священники, тайные ложи масонов и боевые повара, размахивающие фонарями.
   - Отнеси девушку в постель, архангел.
   - Потише ты, не сильно шуми об этом по всем углам. Пусть пока здесь спит, все же под моим присмотром.
   - Переживаешь, что в твою спальню тоже влезут?
   - Вряд ли, но так ей спокойней будет, если я рядом.
   - Что делать собираешься? Ты ведь не мог не почувствовать, что Он здесь?
   - Здесь. И что с того? В это я не вмешиваюсь. Разве что за девочкой присмотрю. А за Эйдэна не переживай, его так просто не сломаешь.
   - А ты что, судья в споре?
   - Нет, я не по этой части, я всегда - защитник.
  
   Светлые ситцевые обои в мелкий голубой цветочек, располосованные солнечными лучами, просачивающимися сквозь тонкий тюль. Простенький комод, такой же шкаф, невзрачный светлый гобелен на стене с совершенно непонятной сценой из охоты. Деревенская резная спинка кровати. Ханна проснулась во всем этом и долго сквозь полудрёму пыталась понять, как она сюда и попала, и сюда, это, собственно, куда? Развязавшийся пояс халата больше не скрывал тело девушки, все тело ломило, что заставляло задуматься над тем, чем она занималась этой ночью. Обнаружив рядом довольно крупное мужское тело, по блаженно-спящему лицу и пшеничным кудрям Ханна опознала повара.
   К пороховой бочке поднесли факел, и взрыв невероятной силы потряс комнату. В иллюзорных клубах дыма возвышалась фигура разъяренной фурии, нервно поправляемый халат безостановочно сползал с плеч, пока взбешенная девица костерила по маме и по папе до восемнадцатого колена проснувшегося от бури повара, периодически лупцуя его подушкой.
   - Сволочь!!! Подонок!!! Да как ты посмел!!! Меня!!! Сонную!!! Уволю!!! Ко всем чертям уволю! Четвертую! Нет, колесую!
   - Тише, да тише ты... - Габриэль закрывался руками, попутно пытаясь поймать фурию в объятья, и если не успокоить, то хотя бы обезвредить. Она не давалась, пресекала малейшие попытки прикоснуться к себе, взбрыкивая по всей постели до тех пор, пока ножка не подломилась и обе жертвы ночного недоразумения не повалились на пол.
   Модели, оставшиеся ночевать в салоне, обе горничные, мальчик-рассыльный и, конечно же, Беня Монштейн, все проснулись от невероятного грохота и визга. Выглянув из комнат в поисках причины шума, обитателем салона Эйдэна Мура предстала небывалая картина: расхристанная в необъятном мужском халате, постоянно сползающем с плеч, Ханна летела вслед за поваром, швыряя в убегающего всё, что попадалось под руку, поднимала не достигшие цели "снаряды" и продолжала бег. Габриэль, облаченный в одни лишь нижние портки, улепетывал в сторону мастерской, попутно отбиваясь от преследовательницы. В то утро обитатели салона, впрочем, как и соседних домов, и случайные прохожие, изрядно пополнили свой запас выспренно-кучерявыми ругательствами Ханны.
   - Уже вечер? - сонно пробормотал маэстро, просачиваясь из дверей спальни в коридор. Тишина воцарилась мгновенно: даже взбешенная Ханна поняла, что произошло недопустимое. Она разбудила мэтра. Казалось, покраснело не только лицо девушки, все обнаженные части её тела вспыхнули пунцовым.
   - Мэтр... простите, мэтр... но он... он... он изнасиловал меня, пока я спала! - Ханна рухнула на колени и залилась слезами. На миг остановившись в гонке, она поняла по ощущениям, что как раз изнасилования и не было. Не там болит и саднит. Никто не прикасался к ней этой ночью.
   - Ханна, девочка, он не мог. Кто угодно, только не он. Ты что-то не так поняла, лучше и успокойся и поговори с ним. Думаю, Габриель всё объяснит. Просто поверь мне, он не мог причинить тебе вреда, - тихий голос Бени действовал успокаивающе. Старик никогда ни за кого не заступался и при малейшем посягательстве на его любимицу увольнял без вопросов. А тут внезапно принял сторону повара. К этому моменту Ханна и сама понимала, что произошло именно недоразумение. В прояснившемся разуме начали просыпаться воспоминания о прошлой ночи. Ужас пережитого расползался под кожей, рождая новые приступы паники с рыданий.
   - Тише, тише. Все хорошо, я рядом, - повар опустился рядом и обнял девушку за плечи. Она вцепилась в него, как в последнее родное существо. Судорожно, по-детски испуганно. Габриэль поднял Ханну на руки и понес на кухню. Она жалась к нему, кутаясь в руки, как в защиту.
   - А что произошло? - Эйдэн все еще протирал глаза и непонимающе смотрел на всех.
   - Ничего, кошмар приснился Ханне, а вы еще поспите, Беня с отеческой заботой проводил маэстро в спальню, незаметно шикнув на горничных и моделей. Те спрятались по комнатам.
  

Глава девятая

  
   Когда с глаз Жана сняли повязку, ему сперва показалось, что в комнате очень светло, и лишь спустя несколько мгновений он понял, что его окутывает мрак, а тусклый свет пробивается из глазниц черепа, стоящего на столе. Оглядевшись, Жан увидел рядом с черепом Библию и песочные часы. В другом углу на испытуемого молчаливо взирал скелет, всем своим естеством вещая о том, каким станет каждый человек в конце своего пути. Убранство комнаты дополняли два гроба: пустой и с мертвецом. Окинув беглым взглядом обстановку, Жан для себя понял смысл оставленных предметов, но не осознал, чем ему грозит соседство со всеми этими символами. До этого момента ему казалось, что атрибуты являются лишь символическим напоминанием о бренности жизни, не более того. Их нельзя снимать со счетов, тем самым признавая бессмысленность грехов, которые лишь утяжеляют, грязнят душу, но ничего в жизнь не вносят. Жан казался себе философом ровно до того момента, когда дверь за провожатым закрылась. Щелчок сознания, и комната пришла в движение. Мрак сгустился, зловеще прорезаясь грязно-желтым светом черепа. Стены сдвинулись, врываясь в слух Жана тяжелым тихим гулом. Мертвенная тишина наполнилась звуками, воплями усопших грешников, зовущих за собой, вопрошающих, зачем он здесь.
   - Зачем?..
   - Зачем?..
   Жан зажал уши руками, пытаясь заглушить эти голоса, но они врывались в голову, путали мысли, пугали. Предательская паника толкнула юношу к двери, но... он вспомнил, вспомнил и ответил сам себе, зачем он здесь, почему выбрал этот путь, почему не отступит, пройдет все испытания. Рука сама потянулась к Библии и распахнув книгу наугад, Жан прочел то, что предначертано ему. Только ему, и никому другому. Откровение полилось тихим голосом, разгоняя мрак комнаты:
   - Но что для меня было преимуществом, то ради Христа я почел тщетою. Да и все почитаю тщетою ради превосходства познания Христа Иисуса, Господа моего: для Него я от всего отказался, и все почитаю за сор, чтобы приобрести Христа и найтись в Нем не со своею праведностью, которая от закона, но с тою, которая через веру во Христа, с праведностью от Бога по вере; чтобы познать Его, и силу воскресения Его, и участие в страданиях Его, сообразуясь смерти Его, чтобы достигнуть воскресения мертвых. Говорю так не потому, чтобы я уже достиг, или усовершился; но стремлюсь, не достигну ли я, как достиг меня Христос Иисус. Братия, я не почитаю себя достигшим; а только, забывая заднее и простираясь вперед, стремлюсь к цели, к почести вышнего звания Божия во Христе Иисусе.
   Теплые звуки латыни согревали пальцы, перерождаясь в простые и понятные слова. Послание Павла отвечало Жану так, словно написано лишь для того, чтобы вывести его из мрака, отогнать призраки сомнений. Теперь Жан был уверен в выбранном пути. Дверь открылась, и мастеру обрядов представ очищенный и вдохновленный ученик, слезами радости провозглашающий хвалу Господу за дарованное прозрение. Мастер удовлетворенно улыбнулся: юный де Молье был готов войти в Ложу.
  
   - Магистр, один из экзорцистов погиб, второй пострадал, впрочем, как и все участники ритуала. И даже их семьи. Похоже, без вашей помощи не обойтись, - брат Ксавье мялся у порога, не решаясь пройти вглубь кабинета. Случай представился не из рядовых. Магистр де Молье давно не участвовал в ритуалах, хотя заслужено считался сильнейшим из экзорцистов Франции... а может и Европы. Как и предписано человеку его положения, магистр вел светский образ жизни, занимал видное место в кабинете министров, мало чем выделяясь из прочей братии чиновников. Он был женат, растил сына. Ничто не указывало на то, что заместитель министра торговли является священником, более того, главой Ложи и экзорцистом. Тем не менее, несмотря на светскую маску, де Молье был именно тем, кем являлся, и не столько по образу, сколько по духу. Один из немногих, кому приказали жениться и обзавестись наследником еще в ранге подмастерья. Дар экзорцизма передавался по наследству, и Ложа хотела заполучить еще одного Изгоняющего. Молье тогда не протестовал, сейчас же был уверен в правильности решения прошлого магистра - сын подавал большие надежды.
   - Почему молчали? Почему не пришли сразу? - Молье грозовой тучей завис над братом Ксавье.
   - Но... вы же магистр, у вас есть более важные дела, - пробормотал монах.
   - Нет дел более важных, чем борьба с Дьяволом! - бросил магистр, на ходу облачаясь в сутану.
  
   - Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь. Да восстанет Бог, и расточатся враги Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его. Как рассеивается дым, Ты рассей их; как тает воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Божия. Вступись, Господи, в тяжбу с тяжущимися со мною, побори борющихся со мною. Да постыдятся и посрамятся ищущие души моей. Да обратятся назад и покроются бесчестием умышляющие мне зло. Да будут они, как прах пред лицем ветра, и Ангел Господень да прогоняет их. Да будет путь их темен и скользок, и Ангел Господень да преследует их, ибо они без вины скрыли для меня яму - сеть свою, без вины выкопали ее для души моей. Да придет на него гибель неожиданная, и сеть его, которую он скрыл, да уловит его самого; да впадет в нее на погибель. А моя душа будет радоваться о Господе, будет веселиться о спасении от Него.
   Де Молье возвышался над одержимой, подобно нерушимой скале. Помощники вслушивались в слова молитвы, замерев в священном трепете. Вера магистра была столь светла и непоколебима, дар так силен, что казалось, он может справиться даже с Дьяволом. Едва он произнес первую молитву, как одержимая вырвалась из рук держащих её экзорцистов. Ее тело понеслось по воздуху и буквально прилипло к стене высоко над дверью. Де Молье не шелохнулся, одним лишь взглядом приказав вернуть одержимую на место. Помощникам пришлось приложить много усилий для того, чтобы отодрать женщину от совершенно гладкой стены. Когда одержимую сняли, ритуал был возобновлен. Чистый голос магистра воззвал к архангелу Михаилу:
   - Княже преславный воинств небесных, святой архангел Михаил, защити нас в бою и в брани нашей против начальств и против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных. Приди на помощь людям, Богом бессмертными сотворенным, и по подобию Его соделанным, и ценою великою искупленным от владычества диавольского. Днесь сражайся со блаженных ангелов воинством в битве Господней, как бился против князя гордыни люцифера и ангелов его отступников, и не одолели, и нет им боле места на небе. Но низвержен дракон великий, змий древний, рекомый диаволом и сатаною, весь мир совративший, и наземь низвержен, и ангелы его вместе с ним низринуты. Враг древний, человекоубийца, премного превознесся. Преобразился в ангела света, со всем сонмом духов злобных повсюду рыщет и на землю вторгается, и в ней порушает имя Бога и Христа Его, души же, к венцу славы вечной уготованные, в жертву кладет и погибели вечной обрекает. Яд бесчинства своего, словно поток нечистейший, изливает дракон злочинный во людей, разумом извращенных и сердцем поврежденных; дух обмана, нечестия и богохульства, дыханье же смертоносное неуемности, всех пороков и несправедливостей.
   Грохот, смешанный с голосами и завываниями пытался перекрыть слова молитвы, шум наполнил всю комнату, был слышен на весь дом, отчего домочадцы не просто попрятались, сбежали из дома, оставив экзорцистов наедине с одержимой. Все тело исцеляемой вдруг стало невероятно раздуваться. Однако это было лишь начало. В тот момент де Молье еще не знал, что гнев изгоняемого демона обрушился на всех присутствующих, гадюкой проползая в их дома. Магистр стоял до последнего. Четверо суток непрерывного ритуала. Менялись помощники, на их место приходили отдохнувшие, а де Молье все читал и читал молитвы, перемежая их крестными знамениями, возлагая руки на одержимую. На пятые сутки демон покинул тело женщины, и магистр смог вздохнуть спокойно. И тут же рухнул, обессиленный.
  
   Позже де Молье узнает, что подобная участь постигла все семьи экзорцистов, участвовавших в последнем ритуале. Погибли родители, сестры, братья - у каждого умер член семьи. Но только у него был сын. Магистр стоял на пороге гостиной, забыв, что способен говорить. Жена забилась в угол и неслышно поскуливала, закрыв лицо руками. Растерзанное тело валялось на полу. Из распоротого живота отсвечивали синева-то сизым внутренности. Оторванная голова находилась в руке мужчины, стоявшего посреди комнаты. Кровь все еще сочилась из разорванной шеи и наполняла подставленный бокал.
   - Всегда хотел узнать, какова на вкус кровь эзорцистов. Да не простых, а таких как ты, - спокойно произнес убийца, отпивая очередной глоток.
   Де Молье не понадобилось времени, чтобы понять, кто перед ним. Не человек. Но и не демон, те не могут так спокойно прийти в мир людей. Лишь для Князя Тьмы все двери открыты. Всегда. Магистр молчал в растерянности и понимании собственной беспомощности.
   - Отчаяние, гнев, ярость. Хорошие чувства, правда? Давай же, злись, ненавидь меня. И приди тем самым ко мне, - Дьявол усмехался. От этого непроглядная тоска в его глазах выглядела насмешкой. - Что будешь делать теперь?
   - Плакать. Плакать и молиться о его душе. Да не впаду я в гнев, не поддамся искушению греха, да воссияет надо мной власть Господа моего, что в сердце моём. Не совладать козням дьявола с верой моей светлой. Да снизойдет на меня милость Господня, и укрепится вера моя в испытании, - Молье даже не пытался сдерживать слёзы. Но стал тих и спокоен. Молитва лилась с губ естественно и чисто, слова сами приходили в сознание, рождая защитный щит от слов Дьявола, от его действий, от того горя, что принес он в семью магистра.
   - Неужели не боишься? Ведь я могу убить тебя так же легко, как и его.
   - Нет, не боюсь. Тебе не нужно моё тело, но я не дам тебе насладиться моим грехом, не отправлю собственноручно душу в ад. Ты меня не получишь.
   - Посмотрим...
   Голова мальчика с глухим стуком упала на пол. Дьявол исчез.
  
   - Ты снова меня испытываешь, Господи... - только и смог шептать де Молье, увозя полубессознательного Эйдэна к себе домой, вырвав его из грязной гнилой каморки. Магистр не мог понять, зачем Дьяволу понадобился этот мальчик, но ясно понимал, что пришел в мастерскую Мура не просто так. Он не верил в совпадения и случайности. Его вели, ему специально показали эти картины и заставили прийти к художнику. Прийти в правильный момент, чтобы успеть увидеть и понять.
   За годы наблюдений за Эйдэном, де Молье так и не нашел ответа на вопрос. Дьявол охотится за чистыми душами, искушает праведников. Зачем же ему этот прогнивший насквозь богоотступник? Зачем охотиться за этим средоточием греха, если его душа и так заведомо попадет в ад? Что-то не сходилось в привычном понимании ситуаций. В этот раз истина была сокрыта от магистра. Он мог лишь следовать намеченному пути и всячески оберегать художника, стиснув зубы наблюдать, как тот все больше и больше тонет во грехе, как погружается в собственный ад, убивая, уничтожая свою душу. Если она вообще была у Эйдэна. Но чем-то неизмеримо ценен. И совсем непрост. Иначе не последовало бы этого нападения на Ханну. Знакомый прием: если Дьявол не может дотянуться до желаемого, то начинает уничтожать близких, толкать человека в грех гнева, месть.
   Молье ехал домой с тяжелым сердцем. Он даже не предполагал, он точно знал, что за эту ночь его заставят заплатить, вновь отыграются на близких. Из них осталась только жена. Родители давно отошли в мир иной, а братьев и сестер у магистра никогда не было. И не ошибся.
  
   - Господин де Молье, вы уверены, что хотите покинуть пост? - министр отлично знал, кто на самом деле управляет делами, и что сам он лишь "лицо" министерства торговли. Тем страннее ему было видеть прошение об отставке.
   - Да, у меня появились дела поважнее, - магистр был непреклонен. Он даже не счел нужным переодеться и явился в кабинет министра в сутане.
   По Ложе прошел шумок о том, что де Молье назначил нового магистра и отошел от дел. Вернее, от управленческой стороны, сказав, что с этого момента всецело посвятит себя прямой борьбе и на светские моменты ему некогда отвлекаться. О причинах знали лишь в верхах. Остальные братья могли лишь перешептываться, делясь предположениями.
  

Глава десятая

  
  
   Молье зашел в кухню ровно в тот момент, когда Ханна, опустошив вторую кружку вина, прекратила рыдать и, судорожно всхлипывая, вытирала слёзы.
   - Что здесь произошло?
   - Ничего особенного, девочка наша спросонья подзабыла, что произошло, и обвинила меня в домогательстве, - пожал плечами повар, пододвигая магистру чашку кофе.
   - Что всё это значит?! Почему это происходит?! - успокоившаяся девица вернула себе душевное равновесие и облик пчелы-убийцы. Вцепившись в столешницу обеими руками, Ханна настолько перевесилась через стол, что едва не цапнула зубами сидящего напротив Габриеля. Благо сползающий халат напомнил о себе скольжением по плечам, и девушка оказалась вынуждена отпустить стол и лихорадочно укутаться в одежду.
   - Вот прям всё-всё рассказать? С самого начала? - хитро поинтересовался Габриель. От выражения его лица одёрнулись и нервно повели плечами не только Ханна и магистр, но и старик Беня, до этого момента не отсвечивающий скромно в уголке.
   - Да! Вот с самого начала! - не унималась Ханна, но стол больше не трогала.
   - Предупреждаю, это очень длинная история.
   - Не тяни! С чего всё началось?
   - Кхм... вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было - Бог...
   - Ты чё несешь, придурок?!
   - Сама же сказала, с самого начала, - снова пожал плечами Габриель. Похоже, за это утро этот жест стал его любимым.
   - Но причем тут Писание?!
   - А с чего, по-твоему, стоит начинать рассказывать историю о Дьяволе?
   - Хороший вопрос, - магистр не выдержал и вмешался, - но давай опустим общие подробности и перейдем к частному случаю, который именуется Эйдэн Мур.
   Повар потёр затылок, обвёл тоскливым взглядом кухню, словно проверяя, всё ли на месте: очаг, плита, развешенная над нею вереница сковородок и сотейников, буфет, ютящийся под стенкой, дверь в кладовку, огромный стол посредине, в данный момент ставший столом совета. Ножи, кастрюли, развешенные на стене, начищенные до блеска, словно новые. Габриель поднялся с места, достал кружки из буфета, наполнил их дымящимся вином, раздал присутствующим, не забыв долить Ханне, и снова оседлал стул. Тишина становилась звенящей от напряжения. Три пары глаз сверлили повара в ожидании объяснений.
   - Когда Господь отправил Дьявола в преисподнюю, то забрал его душу. Не надо уточнений, кто его туда отправил, без Его слова ничего не происходит, - повар окинул магистра холодным взглядом, едва тот вскинулся, чтобы возразить на первые слова. - Продолжим. Это было даже не наказание. Скорее, испытание. Ему было интересно, что станет делать Первый, оставшись без души. Но с появлением Христа ситуация изменилась. Младший уговорит Отца дать Первому шанс - собрать чистые души и за них выкупить свою. Тогда и началась гонка с искушениями святых, ведь, как известно, у них самые чистые и сильные души. Это значит, что их нужно меньше, чем обычных.
   - Стой-стой, почему ты зовешь Дьявола Первым? - встрепенулась Ханна, и тут же три пары удивленных глаз уставились на неё.
   - Разве ты не знаешь, что он - первый из Его детей, Его созданий?
   - Что-то я запамятовала... - девушка стушевалась. Ведь выросла в набожной семье и Библию учила. И вдруг такой прокол.
   - Ладно вам, - шикнул на собравшихся повар, - в ваших писаниях не всё написано. Да, он первый ангел, первый сын Божий. Вам, придерживающимся учения в Христа такое не очень-то говорили.
   - В Христа? Разве это не его учение?
   Габриель закрыл лицо ладонью и затрясся всем своим могучим телом в смехе.
   - Да что смешного-то?
   - Хотя бы то, что Младший не писал такого и такому не учил. Апостолы всё сами выдумали, и даже переврали то, что действительно было и говорилось.
   - Но зачем?!
   - Эх... люди... - повар повторно засмеялся, но с какой-то грустью.
   - А сам-то ты кто, не человек, что ли? - Ханна начинала злиться, вновь подскочив и вцепившись в стол. Вторично все взгляды были обращены к девушке. С недоумением и осуждением.
   - Вообще-то он архангел, - тихо и ровно произнёс Беня, словно сообщил о приходе молочника.
   - И давно ты знаешь? - магистр повернулся к счетоводу. Де Молье поразило не то, что Монштейн знает, а то, как спокойно к этому относится, словно не этой ночью прозрел насчет повара.
   - Ты недооцениваешь народ Израилев, - старик незаметно ухмыльнулся в усы, которых не было.
   - Я вам тут не мешаю? - с издевкой вклинился виновник разговора, хихикая при виде онемевшей Ханны.
   - Кхм, что-то мы отклонились. Продолжай.
   - Благодарю покорно, "отче", - Габриель отвесил клоунский поклон магистру. - Не знаю почему и как наш милый подопечный оказался в списке чистых душ, но так случилось. Не надо так смотреть, я сам немало удивился, ведь грехов на нем, как виноградин в грозди, святым его уж точно не назовешь. Но по всему получается, что он таки святой. У меня даже глаза ломит от света его души, настолько она сильная. Сверкающая. Вам не видно, но у меня-то зрение другое. Его душа подобна силе ангела. Такая только у святых. Причем, самых-самых.
   - Ээээ, чего-то я не понимаю. Пусть даже так, но, сдаётся мне, искусить его и заполучить совсем несложно. Зачем все эти представления? Когда я его встретил, на полотне изображен был Дьявол. По всему видно было, что Он к мальчишке приходил. Но я тогда не знал, что собой представляет Эйдэн, верил, что это чистый светлый мальчик. Когда узнал его поближе, то всё равно не отступился от защиты. Но удивлён немало. Ему и так прямой путь в ад.
   - Так, да не так. Он ведь блаженный. Ему простились все грехи и далее простятся. Если я правильно догадываюсь, то Дьявол хочет вернуть ему рассудок. И убивает всех, кого художник изображает на своих картинах. Я ведь слежу за всеми, кого он рисовал, - тихо произнес Беня. Теперь на старого Монштейна с недоумением и удивлением посмотрел даже повар.
   - Воистину, непредсказуем народ Израилев. Но информация ценная. Раз это происходит, то была сделка. Но душу Эйдэна Дьявол все же не смог забрать, и художнику приходится платить душами тех, кого рисует.
   - Поэтому... поэтому он никогда меня не рисовал? - Ханна словно очнулась и лихорадочно рассматривала собравшихся.
   - Видимо, да. Давайте подобьем итог. Что мы имеем? Эйдэн, в судьбу которого вмешался Божий промысел, сделав его лакомым куском для Первого. Сделка, за которую художник платит теми, кого нарисовал. Защита блаженного, не позволяющая забрать душу Эйдэна. Хм, интересно, в какую игру решил теперь сыграть Отец? Меня все это очень заинтересовало. Даже без тех деталей, что выяснились сейчас. Я спрашивал, но Он молчит. Вот и решил сам разобраться. Поэтому я здесь. Я жутко любопытный.
   - Но разве архангелу можно так своевольничать?!
   - А кто сказал, что я послушный сын? - повар невинно улыбнулся, разливая по новой порции вина. На кухне воцарилась тишина, каждый погрузился в собственные раздумья.
   - Что будем делать? - раздался робкий голос Ханны. В который раз за утро она притихла и перестала быть Пчелой.
   - Как что? Защищать художника и тех, кто ему дорог и кого рисует. Мы же...
   - Ага, мы воинство Господне. Хороши, как на подбор: извращенка, христопродавец, магистр секты и сбрендивший архангел.
   Повар ухмыльнулся, хозяйской рукой всех сдвинул со стола и принялся за тесто.
   - Сегодня пирог с почками. И не мешайте мне. Война - войной, а обед по расписанию.
  
   Мёрзлая слякоть расползается под пальцами, булькает зловонной жижей под босыми ступнями, впиваясь в кожу жгучими иголками. Заскорузлые в засохшей крови тощие лохмотья лишь слегка прикрывают леденеющее тело. Он стоит, закрыв глаза. Он не хочет видеть, не хочет чувствовать и понимать творящееся вокруг. Немым безглазым памятником застывает на ветру. Он - висельник собственной судьбы, распятый на лучах звезды предназначения. Его лицо покрыто струпьями и грязью, лишь синеющие губы застыли в вымученной улыбке, превозмогая боль. Когтистая лапа умершего дерева тянется, впивается в грудь, вспарывает кожу, запуская узловатые пальца между рёбер, стремясь достичь горячего пульсирующего кома, истекающего кровью. Еще миг, и муки завершатся, исполнится предназначение и тело окончательно падёт, освобождая душу, отдавая её тому, кому она и так принадлежит. Это ведь недоразумение, он, Эйдэн, не должен был родиться с такой душой, он вообще не должен был родиться. Ему бесконечно больно и невыразимо тоскливо жить с этой сияюще-вымораживающей душой. Она - инородное тело. И сейчас это прекратится.
   Этот голос... как же раньше он не узнал этот голос? Именно он много лет назад нашептывал десятилетнему мальчику, что именно тот должен сделать, чтобы избежать унылой участи. Именно этот голос вложил кисть в руки мальчику, когда тот был совсем ребенком. Этот голос... родной и завораживающий. Он никогда не боялся его, обладателя голоса. И сразу узнал, как только увидел. Только вот и первых встречах вспомнил лишь сейчас. И страх отступил. Осталось лишь осадочное мученье от кошмаров, стремящихся затянуть Эйдэна в свой плен. Ему казалось раньше, что они стремятся отнять его талант, отобрать руки - единственное, чем дорожил художник в своей жизни. Он ошибался. Им нужна душа. Пусть забирают. Ему не жаль. Ему так будет легче.
   Он... в полушаге от блаженства забытья. Это почти не больно. Это почти не страшно. Лишь отчаянно горячая кровь окрашивает обрывки лохмотьев, освежает алый. Еще миг... еще...
   Сверкающий клинок с полулунным изгибом рукояти безжалостно отсекает когти, дробит в труху взбесившуюся ветку. Отчего-то знакомая и теплая рука хватает за грудки, остатки ткани, вцепляется намертво, вытаскивая смирившегося с участью художника из благословенной мути кошмарного виденья в непримиримый яркий свет.
   - Проснись, мальчик. Еще не время...
   Открывший глаза Эйдэн немало удивился, увидев над собой де Молье. Теплая по-отечески ладонь трепала за плечо, пробуждая художника. На жилистом запястье болтался на цепочке невероятно блестящий крестик. Словно серебро полировали до зеркальности. Проснувшийся художник отметил непривычное одеяние Жана, но спрашивать не стал. Ноздри приятно защекотал запах свежесвареного кофе, который держала на крошечном подносе Ханна. На шее девушки сверкал до рези в глазах такой же крестик, как и у Молье. Кошмар, словно испугавшись этого света, отступал, путался в складках балдахина, позволяя парочке самопровозглашенных опекунов возвращать Эйдена в реальность.
  
   Заперев дверь на кухню, повар сидел перед Беней и мастерил последний крестик - для еврея. Материалом послужили два пера, безжалостно выдранные Габриелем из собственных крыльев.
  
  

Глава одиннадцатая

  
   Время сочилось незаметно, тонкой струйкой вытекая в реку веков. Одно за другим сменялись времена года, чавкая под ногами слякотью приближающейся зимы. В маленьком особняке на Монмартре было тихо. Словно ничего не произошло несколько месяцев назад. Но что-то безвозвратно изменилось. Салон опустел. Эйдэн всё так же работал, писал картины, всё больше отдаляясь от реальности, отравляя сознание опиумом, а душу новой грязью. Его работы стали жестче, смелее, и оттого - страшнее. Мертвенный тлен все больше наползал на лица неземных красавиц, ввергая тех в зловещие объятья смерти. Но спрос на картины только возрастал. Новые полотна словно вторили всеобщим настроениям и раскупались молниеносно. Художник даже не замечал клиентов. Он просто творил, практически не покидая мастерскую. Будоражащие своей откровенностью инсталляции-представления прекратили своё существование. Девочки-модели разбежались. Нет, их не испугала смерть подруги. Над Парижем завис зловещий призрак эпидемии, новой чумы, и каждый житель старался максимально отгородиться от общения с себе подобными. Четверо бессменных обитателей салона понимали: враг не ушел, и даже не затаился. Он начал действовать масштабно, выражая нетерпение и недовольство. Они видели, что не просто болезнь косит горожан, нет, из преисподней лезут мелкие демоны и наводняют город, разнося мерзость по всем улицам.
   Ханна шла по городу, не дыша. Словно боялась отравиться зловонием Парижа, особо острым, как никогда. Соприкоснувшаяся с нечистотами преисподней, она могла видеть то, что незаметно непосвященным. Из окон и дверных проемов, из сточных канав то тут, то там таращились стоглазо мелкие демоны, паразиты, настоящие разносчики заразы. Чернильными пятнами проступали на стенах, желейно вздрагивали на оконных рамах, отравляя и так нечистый воздух города. Вязкая мерзость растекалась по Парижу, отравленными ручейками просачиваясь в тела жителей. К концу осени Париж оказался отрезан от мира неожиданно вспыхнувшей эпидемией. Даже церковь в кои веки не протестовала против сожжения мертвецов. Зловоние сожжено плоти заменило воздух. Новая чума пробиралась в каморки и дворцы, безжалостно выкашивая тех, кто остался в городе, догоняя на перегонах тех, кто поспешил покинуть дом в поисках спасения.
   Захлопнутые двери. Плачущие чернильной кровью стены. Ханна вышагивала по булыжникам мостовой, совершенно не опасаясь, что случайный экипаж собьет ее. Никто не выходил из дому без особой нужды. Город словно вымер неделю назад, когда число жертв эпидемии перевалило за сотню. Париж на карантине. Никто не принимает беженцев из проклятой столицы, оставляя гнить за границами селений. Словно не заря двадцатого века за окном, а дремучее средневековье. Ханна читала новости и ужасалась. Она давно перестала бояться нечисти и демонов. С той самой ночи, когда они пришли за ней. Девушка давно отплакала своё и отбоялась. Она забросила все многоярусные юбки, забыла о развлечениях и страсти. За последние месяцы её не отпускало последнее увлечение, как поздняя любовь. Обряженная в мешковатые штаны и рабочую блузу, закрыв шею платком и надвинув кепку пониже на глаза, Ханна каждую ночь покидала салон. Она охотилась. Столь яростно и неотвратимо, словно стремилась отомстить за все те страхи, за тот невероятный ужас, за все слезы, что пролила в ту памятную ночь. Она больше не была жертвой.
   - Вот где ваше логово... - прошипела девушка сквозь зубы, сдергивая нательный крест с цепочки. Полулунная рукоять щитком прикрыла руку, позволяя распрямиться сверкающему лезвию. Подаренный Габриелем клинок зловещее засиял, заставляя нечисть пятиться, толпиться у портала, в надежде избежать бесславной гибели под лезвием архангела.
   Город гнил на глазах, расползаясь вязкой желейной жижей болезнетворной мерзости. И Ханна шла по этому городу, словно единый светоч, изгоняющий тьму. Под её напором нечисть отступала, пускалась в бегство, бесчисленно погибая под сверкающим мечом.
   - Это безнадежно, девочка. Мы не сможем с этим бороться. Лучше бросить все силы на оборону салона и художника, - говорил повар, но девушка его словно не слышала. Или попросту не слушала. И снова каждый вечер выходила на охоту, с досадой замечая, что ситуация становится лишь хуже.
   Салон художника словно отгородился от просочившейся в Париж мерзости, оставаясь единственным светлым островком не только на Монмартре, но и всем городе. Расставленная магистром де Молье защита, укрепленная архангелом, ежедневно подпитывалась странными молитвами старого еврея. Габриель и магистр лишь переглядывались, внезапно обнаружив, что Беня ничему не удивляется, применяет свои знания тонко и расчетливо, не тратясь на объяснения. На первый же вопрос о его познаниях, он отмахнулся, обронив, что народ Господень подобной защите научен издревле и каждый знает, как укрыться от Дьявола и избежать его искушений. В ответ на это Молье смачно чертыхнулся, проворчав что-то о проклятых христопродавцах, а Габриель лишь улыбнулся шире. Ханна же вообще не обращала внимания на старого еврея, вернее, на его занятия по укреплению салона. Она была свято уверена, что Беня - колдун. И вообще, все евреи колдуны. Но это не мешает отмечать, что старик ей был приятен. Девушка предпочитала не забивать свою головку ненужными догадками и домыслами, предпочитая бороться с навалившейся напастью как умела. Оружием. Понятным и простым. Берешь и рубишь. Даже не умея пользоваться. Хорош клинок архангела, не позволяет нечисти напасть. Потому и можно их рубить, как хворост. Жаль, что только самых слабых. Паразитов. Габриель предупредил, что если столкнется с демоном - бежать со всех ног. Ни меч, ни смелость не помогут девушке справиться с настоящим врагом. Разве что "крыс" косить. Но даже в жажде мести девушка голову не теряла и охотилась только на мелочь, полностью взваливая на них расплату за свои страхи.
  
   Город, окутанный саваном ожидания, предчувствия. Время застыло, вычеркнутое из необходимых величин существования. Разверзшаяся пасть преисподней все больше и больше заглатывает Париж, а жители лишь устраивают очереди в больницы. И вспоминают Бога, исторично молятся, лишь бы их миновала чаша сия. Город. Прогорклый дымом костров сжигаемых трупов, отравленный безнадежностью, которая вырвала последний свет из глаз жителей, в считанные дни подминая под себя сотнями смертей. Город, в котором на крыше мезонина сидит Дьявол и с тоскливым вожделением смотрит напротив, на крохотный, словно кукольный особняк, который светится неприступностью и чистотой, столь непривычной для прочих домов города, погрязшего в смерти. И больше нет доступа в этот особняк. Нет даже возможности видеть странного художника, чью душу оценили настолько высоко...
   - Господин, он вам так нужен?
   - Я бы сказал, жизненно необходим. Мне без него тоскливо.
   Дьявол принюхивается к пальцам, которые всё ещё хранят странный запах масел. Краски. Падающая с кисти капля. И уже не смыть этот запах. Не спрятаться от желаний, понимая собственную несостоятельность их воплощения. Наверное, он может только убить художника, но не заполучить. И светится, режет глаза нестерпимым сиянием эта душа. Он никогда такой не видел. Ни один святой не обладал такой. Настолько сильной, чистой. Невероятной. И лишь тоска, ноющая в груди, сосущая тоска всё глубже заползает, ранит. Роняет в одиночество и топит. Можно лишь захлебнуться этой болью, не понимая её причин. Без возможности отступить.
   - Господин... я приведу вам его. Лишь разрешите...
   Дьявол молча кивает, позволяя. Что ж, можно отмахнуться, сказать: они сами виноваты, их не должно быть четверо. Они сами провозгласили эту войну. Начало конца.
  
   Ханна привычно поглощала ужин, запивая вином. Она исподлобья поглядывала на собравшихся, которые стали настолько привычными в моменты трапезы, что иногда хотелось их сменить на кого угодно, лишь бы не видеть этих лиц. Новости обсуждать не хотелось. Они, как и прежде были неутешительными и одинаковыми: нечисть расползалась по городу мелкими группами, люди искали спасения в больницах, всё чаще обращались в церковь, но картина лишь становилась хуже. Пережевывать одни и те же вести вприкуску с ужином не хотелось. Всё было как обычно в последние вечера, когда все четверо собирались на кухне. Наверное, молчание всё же перетекло бы в беспредметный разговор о том, что происходит, как это началось, и что делать с умирающим городом, если бы не...
   Эйдэн вошел на кухню. Художник выглядел растеряннее, чем обычно. В его глазах - глазах обиженного ребёнка - блестели слёзы. Расхристанная у ворота рубашка была располосована косым крестом, багрилась по краям. Зажатый в пальцах нож кровоточил на пол, накапывая теплую лужу. Запах крови резанул по ноздрям собравшихся.
   - Мэтр! - Ханна мгновенно подскочила, едва успев поймать забившегося в истерике художника...
   - Пустите! Пустите меня к нему! Пустите!!!
   Беснующееся тщедушное тельце сграбастал повар, отобрав нож и скрутив так, что Эйдэн не мог больше себя ранить. Едва художник оказался обезврежен, как его глаза закатились, сверкнув белками, и чуждый голос леденящим спину тембром полился в слова:
   - И Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно из четырёх животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри. Я взглянул, и вот, конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить.
   Белая хоругвь выткалась из пространства, слепящей вспышкой опустившись к ногам де Молье... присутствующие онемели, вслушиваясь в знакомые слова. Эйдэн продолжал:
   - И когда он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее: иди и смотри. И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч.
   За второй вспышкой, багровой, красная хоругвь упала в ноги Ханне.
   - И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот, конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей. И слышал я голос посреди четырех животных, говорящий: хиникс пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий; елея же и вина не повреждай.
   Старик Монштейн потупил взор, принимая черную хоругвь.
   - И когда Он снял четвертую печать, я слышал голос четвертого животного, говорящий: иди и смотри. И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя "смерть"; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвертою частью земли -- умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными.
   Сизая хоругвь оказалась поймана рукой повара. Габриель ослабил хватку, выпуская художника, свалившегося без сознания. В мертвенной тишине стояли четверо, глядя на распростершееся тело Эйдэна.
   - Отец! Почему? Почему я?! - Габриель нарушил молчание, взывая к небу.
   - Габриель... это?.. - Ханна не договорила, получив ответ:
   - Апокалипсис. Это конец.
  

Глава двенадцатая

  
   - Ты прям - вся скорбь еврейского народа. - Магистр смотрел на Беню, недоумевая: то ли жалеть его, то ли высмеивать. Старик склонился над художником, и, казалось, едва сдерживал слезы, прикрывая ладонью дрожащие губы. Узловатые тонкие пальцы счетовода прошлись по краю ран. Послышался шепот. Тревожный, ранящий. И всхлипы. Старик плакал. Бессознательное тело Эйдэна распростёрлось на пороге кухни, не подавая признаков жизни. Ресницы не дрожали, посиневшие губы смолкли, казалось, навсегда. И лишь пульсирующая из ран кровь говорила об обратном. Невольный пророк жив. Беня опустился на колени, пальцем выводя кровавые символы на тощей груди и нараспев читая неизвестную молитву.
   - Что он говорит? - Ханна тронула за рукав Молье.
   - Это Каббала. Говорят, каждый еврей, блюдущий Закон знаком с древней магией. Лично я всегда считал, что это шарлатанство. Толку от неё никакого, - так же тихо ответил магистр.
   Еврей поднял тяжелый взгляд на Молье.
   - Вам, не знавшим и не почитавшим Моисея, никогда не понять и не принять его учений. Нечего болтать, отнеси мальчика в спальню.
   Магистр скосил глаза на Ханну, пожал плечами, и... повиновался старику. Беня торжественно проследовал вслед за Молье. Девушка наполнила кружку вином, выпила залпом, как заправский забулдыга. Выдохнула, и обратила всё своё внимание на повара:
   - А ты почему молчишь? Ты же ведь знаешь больше всех.
   - Знание умножает скорбь. Такая вот прописная истина. Эйдэн будет жить. По крайней мере, умрет он не от этих ран. Старик прав, ему по силам справиться с такими царапинами. Моё вмешательство там не нужно.
   - Пускай... а остальное?
   - Остальное... - Габриель на мгновение замолчал, но одёрнул себя и продолжил: - Дьявол бросил все силы на Париж. Отец ответил нами - вестниками. Я понятия не имею, почему они так сцепились за этого художника, но оба готовы разрушить мир, который любят. Значит, ставка выше мира.
   - И что нам теперь делать?
   - Сражаться. Можно, конечно, позвать Михаэля. Да только он и сам явится за лаврами под завязку. Не любит пачкаться с мелочью. Так что, пока не явятся Лорды - нам придётся отдуваться самостоятельно.
   - Почему ты так уверен, что дойдет до "лавров"?
   - Потому что Дьяволу никогда не победить. Правда, совсем другой вопрос: победим ли мы, или милашка Михаэль оплачет наши кости, смакуя очередной триумф.
   - Но ты же архангел!
   - Ага. Сбежавший с Небес и своевольничающий. Никого не напоминает?
   - И... что теперь?
   - Да ничего. Всё равно я у Михаэля меч упёр, - повар настолько лучезарно улыбнулся, что Ханна запаниковала:
   - Аааа!!! Ты меня совсем запутал!!! Что нам-то делать?!
   - Драться.
  
   Выпихнув из спальни Молье, старик остался наедине с художником. Последний выглядел сваленным кулем с зачем-то пришитыми руками и ногами. Бездвижное тело всеми складочками скомкавшейся одежды намекало, что дух не желает возвращаться в сию обитель.
   - Нет, мальчик, так не пойдёт. Не быть тебя святым пророком или мучеником. При всём уважении, но нет. Ты всего лишь грешник. И ты будешь жить, да и не те раны, чтобы дохнуть, - старик ворчал, распрямляя тело на постели.
   Его движения были уверенными, словно Беня окунулся в собственное детство и с живым интересом наблюдал, как его дед-раввин зашептывает рану соседскому мальчишке. Рваные края сближаются, срастаются, оставляя розовую полоску в память о ране. Мальчишка убегает, его мать благодарит старика-ребе, одаривая скудной монетой. Всё как тогда. Только нет матери мальчишки, которая монету даст. А слова... они - вера. И Беня знает, сколь она крепка, сколь чист он перед Богом. Не брал чужого, не лгал судье, не убивал, чтил отца своего, соблюдал шаббат. Скорбел по ушедшим и ничего не просил.
   - Ты мне должен, - старик опустился на колени перед кроватью и сложил руки в молитвенном жесте. Взгляд его был обращен к небу. И оно отозвалось. Ответило, в тревожной тишине звенящим голосом одинокого еврея провозглашая волю, называя имена.
   Монштенй выпрямился и выровнял дыхание. Успокоился. Развернутые вверх ладони легли на колени. Сделал несколько вдохов и выдохов. В единый миг умиротворение снизошло на старика, погружая его в волны веры и слова. Святого имени, произнесенного семикратно:
   - Ана... ана... ана... ана... ана... ана... ана...
   Бекоах... бекоах... бекоах... бекоах... бекоах... бекоах... бекоах...
   - Ана Бэкоах, Гдулат Йаминха, Татир Црура,
   Кабель Ринат, Амха Сагвэну, Таарену Нора,
   На Гибор, Доршей Йехудха, Кэбэват Шомрэм,
   Бархэм Таарэм, Рахамэй Цидкэдха, Тамид Гомлэм,
   Хасин Кадош, Бэрув Тувха, Наэль Адатэха,
   Йахид Гээ, Леамха П'нэ, Зохрэй Кдушатэха,
   Шав'атэну Кабэль, Ушма Цаакатэну, Йодэа Таалумот.
   Семь раз молитва по семь раз каждое слово. Не дрогнуть рукой. Не открывать глаза, наполняясь единой верой, чистотой имени. Повторять из раза в раз ровно, придыхая на ударениях. Как учил дед. Не останавливаясь и ни о чём не думая. Лишь чистый свет в сознании. Лишь звуки. И только умолкнув открыть глаза и посмотреть, как кровь сворачивается, перестав сочиться, как края раны стягиваются. Не самая сильная молитва исцеления, но зато на все случаи жизни. И единственная, которую запомнил Беня с детства.
   Не совсем понимая, зачем ему это, старик думал лишь об одном: он не позволит этому мальчику войти в рай, не позволит стать святым. Только не Эйдэн. Кто угодно, но только не он. У него иная судьба и мечущаяся душа не найдёт успокоения среди херувимов. Не тот путь начертан художнику. Монштейн не знал, откуда это понимание, но был уверен, что поступает правильно. Ведь если отступить, оставить всё как есть, позволить умереть, уйти, то мир погибнет, потеряв свою ценность.
   - Да, старик, ты прав. Теперь я и на метр не могу приблизиться к нему. И доношу тебе лишь голос. Как только кончится борьба, мир рухнет. Он не нужен, он просто поле битвы между Ним и мной. Считая, что спасешь рай от грешника, или художника от смерти, ты всё равно спасаешь мир, - голос затих. Старик вздрогнул. Ему показалось, что этот голос звучал в его голове и нигде более. Но слова слишком походили на правду.
   - Возможно, Богу надоело приглядывать за людьми, и он решил прекратить весь этот фарс. Потому и выбрал Эйдэна. Не верю я, что он - святой.
  
   Странные люди зависли на редких проводах из оранжевых листьев. Да и не люди вовсе. Прозрачный морозный воздух сгущает краски, делая их невыносимо яркими, кричащими. В бархатной пасмури неба ни намека на тучу или солнечный отблеск. Не мрачно, но прозрачно. Словно кто-то отмыл стекла зрачков до бриллиантовой чистоты. Осень. Странное время для странных людей. И они снегирями громоздятся по ветвям рябины, не вступив в зиму, но уже зимуя. Они трещат по скамейкам и переругиваются с голубями, они тонут в палой листве, обходя пряно пахнущие проталины в мостовой, словно лужи. Желтым по серому, оттого ярко до рези в глазах. И мягко-шуршаще метлой по тротуару. Вихрь в полном безветрии, переплетение танца опавшей листвы. Странный воздух, холодный, колючий, который везде и которого мало. Пресыщение озоном опасно кружит голову, обжигая грудь новой порцией вдоха. Париж уныл, но вдруг поражает своей чистотой, словно рачительная хозяйка, проветривающая дом перед тем, как лечь спать. Скоро сон. Но до него еще не так мало, как кажется. Еще есть время надышаться чистым ядом палых листьев и жухнущих цветов. И болезненно-пьяный запах хризантем. Игольчатый и ржавый. Шурх-шурх. Словно метла по булыжникам. Тихо-тихо, и только размеренное пошоркивание метлы из вишневых прутьев. Есть в этом всем какое-то невыносимое колдовство, даже раздражающее. И оттого понятное. Мир становится странным, заражая всё и всех вокруг своим состоянием, развешивая бытие на проводах из палых листьев. Мир становится тихим, словно из него незаметно высасывают жизнь, развешивая бездушные тела по фонарным столбам. И кто-то вырезал все звуки. Лишь дворниковым шорохом осыпаются здания. Крупица за крупицей, камешек за камешком, кирпичик за кирпичиком. В прозрачном звенящем воздухе симфония распада. И ни одной живой души. Париж умер. Сдался под небывалым натиском невидимой власти, не крушащей, но растляющей, рассыпающей на крохи величественный город. В морозном порыве не чувствуется даже запах разлагающейся плоти. Всё замерзло. Остекленело. Очистилось. Дьявол не любит грязи.
  
   Одинокий но живой, светящийся. Дом. Миниатюрный вычурный особнячок Монмартра. Жилище безумного художника. Здесь жизнь. Здесь шум и вопли, и тлетворный запах размозженных демонов. Последний оплот сопротивляющихся всеобщему забвению. Всё произошло настолько быстро, что даже Габриель не успел опомниться. Ханна же стояла плечом к плечу архангела и внезапным откровением понимала: как глупы люди в своих предположениях конца, всё тихо и неизбежно. Никто не сможет противостоять этой силе. Разве что Бог. Но он молчит. Он не торопится спасать своих детей. Видимо, Он любит их по-разному. И готов пожертвовать одними ради других. Другого. Понять бы только что идёт за этой жертвой? И как бы ни был боготворим и обожаем Эйдэн, но неужели он настолько ценен, чтобы пожертвовать целым миром? Вопросы без ответов. И Ханна лишь крепче сжимает меч в руках, с гортанным криком вклиниваясь в наваливающуюся толпу бесов.
   - Я... не знаю, что делать с мечом... - Монштейн вышел на крыльцо в помощь товарищам и застыл. Немой возглас застыл в выцветших глазах.
   - Косить умеешь? - бестолково размахивая мечом, девушка всё же достигала цели и мелкие вражины падали замертво.
   - Умел когда-то...
   - Вот и коси!
   Словно по мысли, блестящий меч засветился сильнее, выныривая из марева привычным и знакомым инструментом. В руках еврея серебрилась сельская коса, вызванивая лезвием нетерпеливую мелодию. Истерично хмыкнув, окинув взглядом сражающихся товарищей, старик неловко крякнул, и... пошел собирать кровавую жатву.
   Крестообразные стрелы слетали с тугой тетивы, с невероятной точностью попадая в цель. Сторонний наблюдатель мог отметить, что глазомер магистра тренирован. Вот только не было сторонних наблюдателей. Были четыре воина и бесы. Бесы штурмовали, стремились снести преграду, установленную Габриелем, разбить печати, удерживающие щит.
   - Эх, кажется, я поменялся местом с Уриилом, - вздохнул крылатый повар, занося золотой меч архангела.
  
  

Глава тринадцатая

  
   Серебристая муть дрожала от прикосновения пальцев, рябью кругов расходясь от подушечек. Вдох. Тысячей иголок в и без того растерзанную грудь. Хлипкий удар костлявого кулака. Снова круги. И больше ничего. Плотный кокон укутывает настолько прочно, что не вырваться. И крики глохнут. Плен. Эйдэн слышал, как каждое слово, каждый звук, произносимый стариком заматывает его в эту муть, отрезает путь к такому желанному освобождению. Только не дышать этим раскалённым серебром. Только не верить в невозможность вырваться. Но нет ничего, что может пробить этот проклятый кокон. Нестерпимо душно. Если этот кокон - имя Божье, если он Его избранник, то отчего так больно дышать, захлёбываться этой мутью? Он не хотел этого. Он просто пытался вырваться из пут жизни, понимая лишь для себя, что само его существование невозможно. Оно - ошибка. Самая нелепая ошибка, которую мог допустить Создатель. Скрючившись, обхватив колени, Эйдэн покоился на дне кокона и больше не сопротивлялся. Он всхлипывал, глотая слёзы, сжимался, пытаясь исчезнуть, просочиться через серебро. Слепящее до рези в глазах. И всё равно грязное. Большей грязи художник никогда не встречал в жизни. Не видимость, но само ощущение нечистот, неправильности, гниения. И в этом невозможно быть. За очередным всхлипом Эйдэн замер. Прислушался к себе, к вибрации мутных стенок. Ногти с силой впились в прозрачные в своей тонкости ладони.
   - Нет, я не твой!
   Прозрение рвалось наружу истеричным смехом, выплескивалось в дребезжание мути, раскатом хохота потрясало что-то глубоко внутри самого художника. Кровь капнула на белую рубашку, расползаясь ржавым пятном.
   - Это не твоя душа... и не твой дар...
   Лицо исказилось жуткой ухмылкой сумасшедшего. Окровавленный ноготь уверенно провел багровую черту на дрожащей плоскости. Кокон замер, явно не ожидая подобного вторжения. Эйдэн еще раз ухмыльнулся. Сложенные щепотью пальцы быстро побежали по непривычному полотну, уверенными мазками выводя очертания проёма. Кровь вместо красок, пальцы - кисти. Художник кромсал свою темницу, отказываясь от защиты Бога. Марево вибрировало, поддавалось, в итоге обозначив брешь. Рвать. Пальцами, зубами. Проталкиваться в образовавшееся отверстие, словно покидая материнское лоно. Он полз, барахтался, кричал и плакал, но не отступал. Рождался.
   Марево кокона маслянисто чавкнуло, неохотно выпуская жертву. Ударившись о жесткую поверхность, художник зажмурился, то ли пытаясь отдышаться, то ли боясь взглянуть вокруг, увидеть место, в котором очутился, от которого его так тщательно пытались защитить. И всё же за дрожащими ресницами рождался взгляд. Ясный и дерзкий. Тонкие губы вытянулись в линию, выдавая напряжение. Только он больше не боялся. И не боролся. Он решил принять свою судьбу... корректируя собственной рукой. Впервые за всю жизнь, Эйдэн решил заглянуть в собственную душу. И точно знал, что там найдёт ответ.
   Раздробленное золото заката навсегда зависло над горизонтом, окрашивая в пурпурные тона раскинувшийся пейзаж. Багровым льдом зардели скелеты умерших деревьев. Их скрюченные ветви не тянулись к солнцу, давно поникнув и касаясь бурлящего болота. Поднимающийся зловонный пар мгновенно замерзал, осыпаясь льдистым крошевом на обугленные кочки. И тут же таял в собственном дыхании. Когда-то непроходимая чаща из дубов-великанов превратилась в утопленное в жиже кладбище. Жизнь больше не заглядывала в это место, словно уступив место кошмарному ледяному сну, в мгновение окунув всё сущее в безвременную тишь. Покрывшиеся инеем птицы и звери обезобразились в химеристые хари, голодно скалясь беззубыми ртами, безнадежно ожидая хоть каплю жизни, возврата к бытию.
   Эйдэн поднялся с земли, выдохнул остатки серебра из легких и с наслаждением втянул мороз. Шаг. Один лишь шаг к краю болота, и липкие окслизлые руки потянулись к нему обваливающейся плотью с пальцев. Художник горько ухмыльнулся. Он знал эти руки. Он рисовал их. Тогда они были прекрасными, изящными и тонкими, дарящими минуты сладострастия. Руки его возлюбленных, взывающие к своему создателю. И больше нечего бояться. Они ведь его так же любят. Еще шаг. Легкий, уверенный шаг, позволяющий гниющим рукам коснуться босых ступней художника. Теплая жижа забурлила под ногами, засасывая Эйдэна в трясину. Руки... их обладательницы не пытались схватить мастера, задержать, нет, они толкали его дальше, глубже, на самое дно темного омута. Вот только... чем глубже он погружался, тем отчетливее видел сияющую точку, искристое пятно. Там, совсем глубоко. На самом дне болота находится то, за чем пришел художник. Его душа. И ответ.
   Помогая себе руками и ногами, Эйдэн нырял все глубже. Нарисованные возлюбленные остались позади. Теперь он мог плыть только сам, с каждым рывком приближаясь к сверкающему ледяному чуду. Еще рывок.
   - Так вот в чём дело... даже так, да... что ж... - пробормотал художник, наглотавшись кислой жижи. Рука потянулась к сияющему облику души...
  
   Наступившую тишину нарушал лишь шуршащий шепот осыпающихся зданий. Крохотным песком, разлетаясь на пыльные крупицы, город осыпался на мостовую, начиная с крыш. Всего за пару часов некогда блистательный город превратился в груды пыли. Единый порыв ветра, и разлетится, словно никогда не существовал. Но ветра нет. Беззвучие. Лишь шорох. Лишь голодное щелканье зубами мелких бесов, отозванных Дьяволом со штурма особнячка художника. И прерывистое дыхание четырех защитников, отбросивших очередную атаку. И густой аромат свежего кофе. Расположившись в оконном проеме третьего этажа уцелевшего фасада, Дьявол сидел на подоконнике и пил кофе, скептически осматривая поле битвы. Оранжевое сари, повязанное кушаком на пояс, стекало шифоновыми волнами по голенищам лаковых сапог.
   - Габи, малыш Габи, стоит ли сражаться? Вот понимаю, Михаэль... наверное, скоро прискачет - как только вернуться мои лорды после распыления мира. Но ты-то чего полез? - Дьявол отхлебнул ароматный напиток, сжал, прикусывая губы, словно обжегся.
   - Может, я по тебе соскучился? - Габриель обворожительно улыбнулся, переводя дыхание после схватки и протирая лезвие меча.
   - Так приходил бы в гости иногда, я всегда рад, у меня даже краска завалялась - вмиг перекрасим. И кофе у нас лучше. И печенье...
   - Нет уж, спасибо, я как-нибудь так, со стороны понаблюдаю, - повар повел широкими плечами, то ли расправляя крылья, то ли лишний раз демонстрируя их белизну.
   Троица соратников не вмешивалась в разговор. Лишь только Ханна, недоумевая, переводила взгляд с посеребренного сединой мужчины в возрасте, усталого, но с живым блеском в глазах, одетого в военный костюм, зачем-то украшенный нелепым кушаком на пухлого простака-повара, потрясающего золотистыми кудрями. Кислое выражение лица девушки говорило о том, что она совсем не так представляла себе ангелов и Дьявола.
   - Да хватит тебе кочевряжиться. Сам ведь уже прекрасно понял, что Папа любит поиграть с нами. Вот новую игру придумал. Даже мир не пожалел. Я-то лишь вас штурмовать хотел, а Он работки подкинул. Понимаю, выиграл вам время. А толку?
   - Ты хочешь сказать, что по его приказу твои лорды пошли мир крушить?
   - А ты как думал? У меня не так много свободы, как кажется. Есть Его приказы, которых даже я ослушаться не смею. Вот и пришлось занять своих работой. А ты тут мясорубку из моих бесят устроил. Не стыдно, маленьких-то обижать?
   - Неа, не стыдно. Ты первый начал. А должен был отступить, раз душа в руки не даётся.
   - Вижу, малыш, ты совсем болван. Ты хоть раз видел, чтобы подобные заслоны воздвигались? Не, ясное дело, святых быстро в расход пускали и по мученическому соглашению мне их души не полагались. Я правила не нарушал, совращал, но некоторых быстро убирали. Опять же, многие сдались. Всё было честно и по правилам. Только не в этом случае. Нельзя кидать на доску фишку, которую невозможно отыграть.
   - И что с того? Не повод.
   - Повод. Сдается мне, старик просчитался где-то и выбросил в мир душу, которую не следовало. А вот назад забрать - никак. Есть правила, которым даже Он обязан следовать.
   - Хочешь сказать, Он нарушил Закон?
   - Всеми силами пытается не нарушить, даже миром решил пожертвовать. Но тогда и я вправе бросить все силы на борьбу. Кстати, о борьбе...
   Габриель сделал несколько шагов вперед, намереваясь продолжить разговор, тем самым дав передохнуть соратникам, но между ним и фасадом здания внезапно появились черные точки. Они мгновенно увеличивались, разрастаясь, и за несколько мгновений между Дьяволом и Вестниками выросла шеренга лордов ада.
   - Увы... - Дьявол пожал плечами, возвращая внимание чашке кофе.
   - Габриель! - в голосе Ханны слышалось отчаяние: архангел продолжал стоять посреди улицы, бездумно глядя перед собой. Словно поймал какую-то мысль, и она его ошеломила настолько, что вогнала в ступор. Он не откликнулся на голос, всё сильнее погружаясь в раздумья, оградился от происходящего, доказывая одним своим существованием, что слугам Дьявола никогда не коснуться ангела. Они неслись мимо него бесшумными тенями, вздымая горы пыли порывом ветра от одежд, от скорости движения. Габриель тонул в этих клубах пыли, совершенно не слыша, как истошно вопит Ханна, не в силах отмахиваться от врагов, намного более сильных, чем прежние. Не видел, как отчаянно свистит косой старик-еврей, падая на колени под навалившимися врагами. Не замечал, как Молье пытается утащить соратников под сверкающий защитный купол, как тот дает трещины под мощными ударами. И лишь когда черные тени полетели в обратную сторону, словно их снесло ураганом, Габриель очнулся. Ему даже не пришлось оглядываться, чтобы понять - что произошло: за спиной повара яростно дыша шипел Михаэль.
   - Как ты посмел взять мой меч?! - прорычал архангел в ухо повару. Но этот рык услышал только Габриель. От всех остальных слова скрылись, утонули в хлопающем шелесте сотен крыльев.
   - Вы бы помылись, что ли? - скривившись, обернулся повар, с нескрываемой насмешкой глядя на ангелов, покрытых толстым слоем оседающей пыли.
   - Не увиливай! - гаркнул Михаэль, и теперь его услышали все.
   - Захотел, да и взял. Жалко железку, что ли? Что-то ты припозднился. Или слишком рано прибыл, - повар бросил меч к ногам предводителя ангелов и, как ни в чем не бывало, отправился к пострадавшим Вестникам. Приблизившись, он опустился на колени, сложил руки в молитвенном жесте и принялся шептать священные слова, врачуя раны пострадавших.
  

Глава четырнадцатая

  
   Пыль содрогнулась, вздыбилась, окунулись клубами в тонкий перезвон скрещивающихся мечей. Наверное, Михаэль много чего имел сказать повару, но помешали: оправившаяся от внезапного появления ангельского войска, демоническая орда ринулась в новую атаку. Защитный купол над особняком задребезжал, удерживаемый новыми молитвами архангела и посильной помощью магистра де Молье. Старик Монштейн склонился над Ханной, бинтуя разодранную ногу девушки. Пыльное облако росло, густело, перемежалось вскриками и взблесками мечей и молний, рвалось клочьями под взмахом сильных крыл. Белых. Черных. Покрытых порохом и пеплом, и оттого - одинаково серых. Багряные брызги собирали пылинки в комочки, оседая на мостовую горячей моросью. Звук превратился в какофонный перезвон, разрезанный на ленты криками раненых, предсмертными воплями погибающих. Небо содрогнулось от увиденной картины, стало ниже. Еще ниже. Серое пустое небо опускалось, стремясь погрести под собой сражающихся. Протяжный вой на миг остановил бой, позволив грязной пыли оседать на смутных очертаниях воинов обеих сторон.
   Габриель равнодушно взирал на оседающую пыль, лишь кисло хмурился на звук зовущего горна. В мыслях архангела засела мысль, что поздно останавливать бой, спасать больше нечего, от мира остался только прах. Еще немного, и небо спустится на землю. И это будет конец. Наверное, опять начнется заново, и Дьявол отправится в преисподнюю, а Он опять отстроит мир. Или найдёт себе другое развлечение. От этих мыслей было кисло. Хотелось встать и выругаться матом, послать всё к первородному греху, и...
   Визгливый крик сломавшейся шарманки перекрыл вой горна. В разодранной ночной сорочке, босой, с мольбертом наперевес, из дверей особняка вышел Эйдэн. Увидев художника, архангел отшатнулся: такого ясного взора он не видел никогда. Это был совсем не тот Эйдэн, которого знал повар, которого любил Париж. Тощее, словно прозрачное тело, просвечивалось в разрез сорочки, бурые пятна запекшейся крови из недавних ран зияли напоминанием. Художник окинул усталым взором собравшихся, пожал плечами, грустно ухмыльнулся. В этот момент он как никогда был похож на другого... кого-то, с той стороны улицы, сидящего в окне рассыпающегося фасада. Только... сияющее марево хрустального света окутывало тело сумасшедшего художника.
   Не замечая, совершенно не обращая внимание на то, как косятся обе стороны на него, Эйдэн проследовал до середины улицы, невидимым жестом раздвигая еще не разошедшихся по своим сторонам бойцов. Установил мольберт между двух трупов: ангела и демона. Покрутил в пальцах кисть. Зажмурившись, поднял лицо к спускающемуся небу. Шумно выдохнул и... принялся писать новую картину, обмакивая кисть в зияющие раны трупов, смешивая на тонких ворсинках колонка кровь ангелов и демонов. Присутствующие настолько опешили от поведения художника, что в нерешительности замерли. Никто не понимал, что нужно делать в данном случае.
   Впервые в жизни Эйдэн не таял в эйфории, выводя скупые черты лица на плотнее, рождая новую картину. Он был сосредоточен и серьезен, словно внезапно повзрослел на сотню лет. В гибких стремительных пальцах плясала кисть, роняя точные мазки на холст. Жест. Взмах. Мазок. Еще мазок. Нервная линия подбородка, капризный изгиб губ, растрепанные пряди непослушных волос. Глаза - сверлящим выстрелом.
   - Ты же сказал, что душа каждого, кого я напишу, станет твоей? Так забирай...
   Эйдэн отступил от холста, еще раз посмотрел на собственный портрет, и рывком развернул мольберт к Дьяволу. На миг застыла тишина. Такая, что даже пыль прекратила шуршать, осыпая фасад. И прервалась взбесившимся рёвом Михаэля:
   - Ты!!! Как ты?! Не позволю!
   Золотой меч вошел в спину художника, выйдя через живот. Хрупнувший звук разрываемых позвонков тошнотворно чавкнул. Эйдэн не вскрикнул. Он повернул голову к архангелу и снова грустно ухмыльнулся.
   - Как глупо убивать бездушного...
   - Надо же... Он сделал тебя сосудом для моей души. А я и не понял сразу... - Дьявол стоял рядом с портретом, осторожно проводил пальцами по полотну. Потом закрыл лицо руками и глухо рассмеялся.
   Стряхнутое с меча тело упало в руки Дьявола. Не открывая глаз, он прижимал художника к себе, и тот таял, растворялся, впитываясь в стук горячего сердца, в немыслимое сияние души первого сына Бога.
   - Зачем?! - крепкие пальцы Габриеля вцепились в запястье Дьявола, намереваясь остановить поглощение.
   - Ему так будет лучше. Не станет бродить неприкаянным духом. Бездушных не принимают в рай.
   - И что теперь? - архангел сник и отпустил руку.
   - Не мне решать.
   - А кому?
   - Не знаю...
   - Тогда... тогда мне.
   - Не смей! - но крик Михаэля опоздал, как и первый раз: Габриель уже напитывался проклятьем отречённого, сквозь пыльный налет белых крыльев проступала чернота.
   - Не смей от Него отрекаться! - Первый архангел пал на колени и зашелся в рыданиях. Он понимал, насколько беспомощен, бессилен изменить поступок брата.
   - Не стенай, не стоит. Кто-то же должен удержать равновесие. И этот мир...
   Он уходил тихо, забирая с собой демонов и бесов. Не оглядываясь, растворялся в пыльной кисее.
   - Да пропади оно всё пропадом! Габи! Я с тобой!
   Никто её не останавливал. Никого не интересовала сломанная девочка, волей судьбы ставшая Вестником, увидевшая конец мира. И она побежала. Расталкивая новых слуг бывшего архангела. Вцепилась в помятый рукав и исчезла вместе с ним.
  

Эпилог

  
  
   - Плесни-ка мне вина, сынок, - старый еврей выбрал столик в тени, прячась от знойного июльского солнца.
   - Так суббота же, дедушка, - гарсон развеселился, глядя на еврея.
   - Ничего, мне можно, - ответил старик.
   Гарсон посмеялся и пошел выполнять заказ, размышляя о том, что не все евреи, оказывается, блюдут шаббат. Лишь краем глаза уловил, как к посетителю подсаживается ещё один, не менее колоритный: затянутый в сутану священник. Без четок и креста.
   - Всё ещё пылишь, Беня...
   - И тебе не хворать, Жан. Всё еще священник?
   - Да нет, просто одежда нравится. И теперь у меня новый орден. Сменились идеалы, знаешь ли...
   - Да и у меня.
   - Не пустят нас с тобой в рай.
   - Да и не надо, Габриель отличный кофе варит. И у него вкуснейшее печенье. Думается, не обидит старика...
   Они еще долго разговаривали, но всё больше молчали. Молчали и смотрели, как копошится мир, восстановленный из праха полгода назад, не помнящий о том, что жил когда-то здесь странный художник, носящий в себе душу Дьявола, не знающий о том, что Габриель отрекся от Отца и добровольно спустился в преисподнюю, чтобы сохранить этот мир.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"