Вандерер Дмитрий : другие произведения.

Братство бродячих собак

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Мы настолько привыкли к ним, что почти перестали замечать и обращать внимание - разве что так, время от времени посматривая криминальные хроники. Беспризорники. Мальчишки и девчонки вне нашего мира, вне нашего общества. И только некто рухнувший с неба решается использовать их... Нет-нет, совсем не в том смысле. Он собирает вокруг себя брошенных, преданных и проданных малолеток и обучает их, создает новый мир, новую породу людей, живущих вне наших правил и нашей морали. Он полон ярости и обладает совершенно невероятным могуществом. А еще он ненавидит. Ненравидит не нас, не людей, а кого-то куда как более могущественного и страшного, кого называют Большой Зверь. Мир, наш, обычный мир вполне может затрешать по швам под напором этих детей, который теперь уже совсем не дети, которые теперь умеют убивать и разрушать, покрытые мистической защитой своего таинственного прелдводителя. И ничто, кажется, не в состоянии остановить процесс. Разве что сам Люцифер и архангел Гавриил - штатный ассасин Большого Зверя - способны исправить ситуацию. Если пожелают, конечно.


  
  
  

БРАТСТВО БРОДЯЧИХ СОБАК.

  
   Где-то есть люди для которых есть день и есть ночь.
   Где-то есть люди у которых есть сын и есть дочь.
   Где-то есть люди для которых теорема верна.
   Но кто-то станет стеной, а кто-то плечом

под которым дрогнет стена.

  

В. Цой

  

1

  
   Среди большинства необразованных людей бытует такое мнение, что во время падения с большой высоты перед человеческим взором проходит вся предыдущая жизнь, проплывают памятные события и идет прочий перепросмотр. Человек, мол, сожалеет о грехах своих, тоскует о не содеянном и так далее. Следует отметить, что это полная чушь. С точки зрения элементарной логики чушь. Чушь и потому, что предсмертное падение для всякого человека явление новое, а о смерти он, как и всякий порядочный человек, ни черта не знает; и потому, что падение это, для большинства психически здоровых собратьев, явление неожиданное (очень уж трудно вот так сходу перестроиться, сориентироваться, напрячься-напыжиться, и броситься вспоминать все свое предыдущее житие)... да и падают-то люди, как правило, с невеликой высоты, не с Марса и не с Луны даже, а попробуй-ка ты прокрути перед собой целые годы никчемного своего существования за те несколько секунд, которые необходимы, дабы достигнуть асфальта с расстояния пятнадцатого или даже двадцатого этажа. Так что не хватает времени ни на какое внятное вспоминание. Очень уж долгая это штука, долгая и запутанная -- жизнь.
   И он, тот кто летел теперь навстречу земле, сам несколько раз -- просто от безделья -- заглядывал в сознание таких вот людей, по различной надобности валившихся с высоты, и мог с уверенностью заявить, что никаких таких особенных мыслей и возвышенных покаяний в их разуме не светилось. Там вообще не было ничего связного, кроме одного единственного, растянутого, в зависимости от высоты, вопля -- от односложного "Аааа!" до свидетельствующего о немалой силе духа и внутренней злости "Твою маааать!". Верхолаз и альпинист; валящаяся с собственного балкона незадачливая домохозяйка, только что развешивавшая белье и вот уже мчащаяся к матушке земле с намертво зажатой в руке мокрой простыней. Ну и, разумеется, самоубийцы всех мастей. Психопаты-неудачники.
   Как бы то ни было, сам он теперь падал не просто с высоты, а с высоты чудовищной, заоблачной, такой кошмарной, что никакому парашютисту не снилось. Падал, стремился остановить это падение, воспарить и не мог. Но даже перед ним не мелькала сейчас прежняя его жизнь. Это было бы слишком нелепо -- и потому, что (в отличие от обычного человека) ему никакого, даже самого долгого полета не хватило бы на созерцание невероятно длительного прежнего существования, и потому, что умирать он, в отличие от домохозяек с альпинистами, не собирался. Была только злость. Была обида. Холодная ярость и намерение там, внизу, сотворить что-нибудь такое, чтобы так подло поступивший с ним Большой Зверь понял, какую он совершил ошибку и глупость.
   Разумеется, принято считать, что Большой Зверь не совершает ошибок и уж тем более не делает глупостей, но чем ближе становилась земля, тем меньше уверенности в этом оставалось.
   Наконец полет кончился, он заорал, и со страшной силой, грудью, ребрами, мордой, локтями и вообще всем телом врезался в асфальт.
   Понадобилось некоторое время, чтобы он смог очухаться и прийти в себя. В ушах у него звенело (то ли от удара, то ли от недавнего собственного вопля), все тело саднило так, словно сам Гавриил отхлестал его своими жесткими крыльями. Он поднялся на четвереньки, чихая и мотая головой, стремясь отплеваться от забивших рот и нос асфальтовых крошек. Потом посмотрел на свои ладони. Ладони были страшные -- все в комках грязи и все той же асфальтовой крошке, но невредимые. Разумеется невредимые, иначе было бы слишком просто, а Большой Зверь не любит, когда все просто -- ему подавай сложности, в которых он сам же в итоге запутается и других запутает.
   Наконец он поднялся на ноги, попутно отряхивая грязь с колен и рассматривая изувеченный его падением асфальт. Вот асфальту досталось крепко -- там, где рухнуло сорвавшееся с поднебесья тело он весь вздыбился и вспучился так, словно сюда угодил артиллеристский снаряд или топнул в порыве гневного самодурства великий Мастер Синанджу. Мн-да.
   Он выпрямился в полный рост и для пробы сделал несколько шагов, потом подпрыгнул. Ходить было неудобно, а прыгать и того хуже. То ли виной тому была странная и непривычная одежда -- длинная черного цвета суконная куртка типа сюртука, черные жесткие штаны и совершенно кошмарного, даже воинственного какого-то вида тяжеленные башмаки на рубчатой подошве -- то ли просто ему предстояло еще освоиться с подобным способом действия и передвижения.
   Насмотревшись наконец на свою одежду и на учиненный его падением разгром, он посмотрел по сторонам. Слава Большому Зверю, приземлился он в чахлом и жалком безлюдном скверике, ранним утром, так что и падение его и загадочная невредимость после избежали постороннего любопытства.
   Теперь надо было куда-то идти и что-то делать. Он совершенно не знал -- куда и что. То есть абсолютно. И это вызвало в нем новый приступ ярости. Он чувствовал себя обманутым и обокраденным. Всю свою до неприличия долгую и, как теперь казалось, бессодержательную жизнь, он был ведом Большим Зверем. Большой Зверь решал за него что и как будет со всем сущим, значит, и с ним. А он не желал жить так. Не желал быть частью механизма, построенного кем-то другим, хотя бы и самим Большим Зверем, всеми Большими Зверями Вселенной (если они еще где-то существуют). Так не желал, что, в итоге, не выдержал-таки и вот теперь свалился.
   Что же мне тут делать-то? -- растерянно думал он, глядя по сторонам. По сторонам не было ничего интересного -- в подсвеченной изготовившимся вползти на небосвод солнцем мути утреннего тумана угадывались далекие фигурки первых прохожих. Фигурки были очень похожи друг на друга -- сутулые, торопливые, сосредоточенные на чем-то своем, очень, видимо, для них важном. Он закрыл лаза и попытался представить себе их лица -- лица этих людей, среди которых ему теперь предстояло провести непонятно сколько времени. Лица должны были бы быть разными, но ему почему-то показалось, что это все одно и то же лицо -- лицо человека чем-то страшно занятого и неизлечимо больного всеми болезнями сразу, угрюмое лицо, мрачное, с тусклыми бессмысленными глазами, как будто нарисованными на нем. А под этими неинтересными глазами обязательно должны быть мешки, и лицо все в морщинах, но не от старости, а какие бывают от долгой работы на соляных копях -- преждевременные и какие-то неестественные...
   Люди, с достаточно слабо ощущавшимся любопытством подумал он. Опять люди, Люцифер вас побери. Глупые создания. Такие серьезные, такие озабоченные. Интересно, чем? Он попробовал понять, чем они могут быть озабочены, даже попытался было заглянуть в души к нескольким, промелькнувшим особенно близко фигурам, но так ничего и не понял, ощутив острое разочарование. В их мыслях было так много всего, что они полагали важным; так много всего, из-за чего, как им думалось, имело смысл переживать и расстраиваться, но он не нашел там совершено ничего стоящего -- такого, из-за чего можно было бы вот так сутулиться и носить физиономии погорельцев. Ничего такого, что имело бы понятную для него ценность. Их ценности были придуманными.
   Что ж, подумал он, вздохнув, все как всегда. Очень много всего, что они полагают важным и ничего важного на самом деле. Всегда так было, чему уж тут удивляться. Большой Зверь создал на редкость нелепый мир и населил его поистине странными животными... В том числе и такими, что падают с небес и крушат под собой асфальт.
   Наконец он собрался с духом, сделал шаг, другой и, убедившись, что может вскорости привыкнуть к подобному способу передвижения, вышел из сквера.
   При ближайшем рассмотрении утренние прохожие производили еще более удручающее впечатление. Помимо этой идиотской печати озабоченности на лицах, они все как на подбор были удивительно некрасивы и выглядели до ужасного нездоровыми. Видимо, красивые и здоровые тут просыпаются позже. Либо не осталось их теперь вовсе. Впрочем, это было бы уж совсем нелепо -- даже для людей и Большого Зверя.
   Прохожие неслись в разные стороны, однако буквально каждый второй, при приближении, как будто ощущал что-то и бросал одновременно настороженный и недоуменный взгляд на него -- того, кто только что рухнул с неба. То ли виной тому была его пока еще странная походка, то ли он вообще имел дурацкий, по местным меркам, вид; а может и впрямь чувствовали они, что объявился вдруг среди них -- таких вот придавленных собственными мыслями и нелепыми желаниями, -- среди таких одинаковых деталей одного механизма некто, не являющийся частью этой общей схемы. Некто НЕ ОТСЮДА.
   Это казалось неприятным, хотя бояться-то ему, разумеется, было нечего. Большой Зверь, само собой, не позволит, чтобы с ним тут, внизу, что-нибудь случилось. Он слишком бережно относится к своим приближенным -- даже к тем, которые время от времени бунтуют, встают на дыбы и осмеливаются вопрошать у него, как у равного "А какого хрена, собственно?". Стало быть, его местная неуязвимость может стать тут важным инструментом, ею надо воспользоваться... решить бы только как и для чего.
   Он торопливо миновал людный участок и с облегчением свернул в какой-то закоулок. По обеим сторонам закоулка тянулся голый бетонный забор пугающей высоты, и за этим забором что-то мерно грохотало, бухало, работали какие-то механизмы. Он помнил что такое механизмы и машины, но, сталкиваясь с ними, неизменно удивлялся каким причудливым путем все-таки способна гулять мысль человеческая и каких чудовищ при этом создавать. И как всегда возникло нестерпимое желание заглянуть за забор, посмотреть что же там такое бухает, грохочет, скрежещет, надсадно фыркает и скрипит. Но он сдержался, заранее зная, что увидит нечто совершенно чудовищное и заведомо непонятное. Он ничего не знал о машинах, кроме того, что они существуют и бывают разными.
   Прохожих в переулке не было вовсе, и он с облегчением двинулся вниз, по убегающему в наклон кривому и растрескавшемуся асфальту, попутно пытаясь представить, как ему теперь быть и куда направить стопы. Стопам идти никуда не хотелось, поскольку большую часть своего длительного существования они служили более не для ходьбы, а для совершенно иных целей. Однако тут необходимо было приноровиться к новому способу передвижения, поскольку если у него даже и получится воспользоваться старым (что после падения все-таки маловероятно), то на него сбежится смотреть весь город, а для этого пока еще не время.
   Несмотря на чудовищно длинный свой жизненный путь, несмотря на свое умение читать в душах людских и понимать самый сокрытый подтекст по преимуществу нелепых человеческих поступков, он вдруг неожиданно для самого себя обнаружил, что вряд ли сможет вести себя как обыкновенный человек. То есть совершенно не сможет. Хотя бы потому, что для того, чтобы прикидываться дураком и заставить себя хотя бы притворно поверить в важность и серьезность поступков человеческих необходимо иметь настоящий талант к лицедейству. Но, к сожалению, так устроен был мир, что у них -- у тех, кто время от времени валился с небес -- не было и не могло быть никаких отдельных талантов. И как ни крути, как не обзывай ты их идиотами, но талант -- это качество исключительно человеческое. Увы.
   И только тут до него начала доходить вся глубина мудрости и коварства Большого Зверя -- он выбросил его не просто из своего царства, он вышвырнул его в мир, в котором все было чужим и даже более того, не было никакой возможности приспособиться к этой чуждости, поскольку не мог он становиться человеком, да и не хотел, если честно, противно было. Люди всегда были для него этакими странными, но совершенно не имеющими какого-то особенного значения зверями, животными, в которых иногда, правда, обнаруживались удивительные свойства, но в основном...
   Он посмотрел в ту сторону, откуда пришел. Люди по-прежнему торопились в разных направлениях, головы их были до отказа переполнены какими-то мелкими заботами, проблемами. Если прислушаться, можно было уловить даже что-то такое похожее на гул толпы, надсадное бормотание. Мысли человеческие витали в воздухе -- странные, непонятно о чем и для чего, -- создавая этакую какофонию в его чувствительной башке. Он даже шарахнулся было, но потом заставил себя слушать. Надо было, хочешь или не хочешь, узнавать этот новый мир и его странных хозяев.
   Прислушиваться, собственно, было не к чему. Во всяком случае, ему так показалось. Люди думали, в основном, о деньгах -- о том, как их не хватает, о том, как много их у кого-то, кому они завидовали. И они почему-то злились, даже негодовали из-за отсутствия этих самых денег, прикидывали где бы их достать. Но он, подслушивающий их мысли, мог бы совершенно точно и сразу заявить им, что нигде и никак они их не достанут, потому что, несмотря на стремление свое к этим самым деньгам, почти никто из озабоченных прохожих не собирался ничего делать, чтобы их добыть...
   Думали также о здоровье. Горевали о том, что вот там ломит и тут болит, прикидывали, какую бы таблетку проглотить и какой мазью извазюкаться, чтобы прошло... Но и тут было совершенно понятно, что никто из них ни от чего не вылечится -- не бывает лекарств для больных, которые только и ждут, чтобы в рот им положили пилюлю ото всех хворей (в которую они, кстати, и сами-то не верят и не поверят никогда, разве что под пыткой)...
   Были еще какие-то отдельные, звучащие диссонансом ко всеобщей мольбе о бесплатном здоровье и халявном богатстве мысли, но даже они казались похожими на все остальное. Все люди, двигавшиеся по улице, думали о каких-то своих проблемах. И только о проблемах! И неискушенному наблюдателю могло показаться, что этот мир очень суров и несправедлив, раз нет в нем ничего, кроме трудностей и мучительного давления, нищеты и болезней с прочими мерзостями. Неискушенному наблюдателю -- не такому, как он. Уж он-то знал, давно понял, что людям, как дико бы это ни прозвучало, доставляют удовольствие их проблемы и неустроенность, что они при этих своих горестях ощущают себя сильными и важными, необычайно стойкими и проводящими жизнь в борьбе под разнообразными идиотскими девизами типа "Живут не для радости, а для совести" или "Легко жить -- тяжко помирать". И они никогда не искали решений, не намеревались что-то изменить, а гоняли и гоняли по просторам своих черепных коробок эту бесконечную умственную жвачку. Без начала, без конца. Словно какая-то сволочь в незапамятные времена наколдовала так, чтобы человек сами сочинял для себя проблемы и никогда не смог бы найти для них решения. Кто-то очень могущественный и неумелый этак вот закольцевал их разум и пустил бесконечные жалобы по кругу...
   Нет, я, наверное, чего-то не понимаю, решил он, отпрянув от этого ужаса обратно в проулок. Или просто свалился в неудачное время и в неудачном месте. Это же какой-то механизм, честное слово. Совершенно непонятный, бессмысленный и никому, кроме самого себя не нужный механизм.
   Он уселся прямо на сырой асфальт и с тоской посмотрел в прозрачное розовое небо.
   Что же ты такое создал? -- спросил он у Большого Зверя. Бессмертные души, которые влезли в жирные обрюзгшие тела, да и заснули там в ожидании чего-то такого, что они и сами-то не знают как употребить? Что за идиотский механизм ты сотворил, Большой Зверь? Они жадные, завистливые, ленивые. Они желают того, что им совершенно не нужно и чем менее оно нужно, тем страстнее они его хотят. Зачем это? Или ты просто решил меня запутать? А может быть, ты тут вообще ни при чем? Может, тут завелся какой-то свой, новый Большой Зверь? Народился и теперь вот тебе противостоит?.. Хотя, нет, это уж чушь. Знаем мы этого нового Зверя -- и имя его знаем, и повадки, и дела. И никакой он не новый, а очень даже старый, старше даже меня. Ведь его же Ты первым сбросил, помнишь? Вот и расхлебывай теперь. А мне, знаешь ли, ни твоей благодати не надо, ни его бешенства в штанах.
   Он поднялся на ноги, отряхнул грязь с штанин и зашагал вниз по проулку. Единственное, на что ему теперь оставалось надеяться -- найти тех, кто не стал частью этого механизма, выпал из системы. Не могло же так случиться, чтобы все как один... Или могло? Этого он не знал, а Большой Зверь не собирался ему растолковывать.
  

* * *

  
   Проулок спускался вниз и убегал в небольшой тоннель, прорытый в насыпи под железнодорожными путями. Кругом был бетон, очень много бетона и асфальта -- и все неровное, растрескавшееся какое-то, как будто ископаемое. И частенько в трещинах, прорастая из забившейся грязи, лезла трава, какие-то сорняки, даже парочка молодых кустиков.
   Он остановился, чтобы поговорить с растениями, но они тоже были чахлые, несчастные, пыльные и какие-то замкнутые. То ли и в самом деле жизнь у них была тяжелая, то ли просто нахватались они от людей всякой ментальной мерзости. Растения откликались неохотно.
   Он посмотрел на растения, вздохнул и пошел дальше своей дорогой. Можно вырвать куст, можно залить корни мертвой мерзостью, но заставить его общаться с тобой, если он того не хочет... Такое под силу разве что Большому Зверю.
   Идти было неудобно -- ребристые подошвы странных башмаков постоянно бились и цеплялись за многочисленные выбоины и неровности асфальта. Очень хотелось придумать что-нибудь, чтобы не топать тут, не волочить ноги, чувствуя себя цирковым слоном. Но придумать ничего было невозможно. Оставалось только смириться. Хотя бы на время.
   Он вздохнул и снова принялся смотреть по сторонам.
   Внизу, у самого зева тоннеля, пригревшись на солнышке спали, кемарили, пригревшись на солнышке несколько мальчишек. Вид у них у всех был какой-то очень уж неприкаянный, нечистый.
   Прохожий остановился и потянул носом. Сквозь многослойную вонь, обычно окружавшую всякую железную дорогу, явственно проступал аромат полупереваренного алкоголя. Пьяные дети? Это показалось ему интересным. Не то чтобы каким-то новым и особенным, но...
   Он легко подпрыгнул, бесшумно приземлился на краю бетонного забора и замер, приготовившись наблюдать. Поза была странная и для человека наверняка чудовищно неудобная, немыслимая даже -- этак вот на корточках, да на заборе (словно голубь или ворона), обхватив колени руками и уставившись заинтересованным взглядом вдаль. И наверняка на него стали бы обращать внимание (редкие прохожие все-таки обнаруживались в проулке), но он, слава Большому Зверю, не был так уж слаб и беззащитен и умел сделать так, чтобы его замечали только когда ему самому это было нужно. Прохожие, быть может, чувствовали его как некое невнятное присутствие чего-то совершенно непонятного и неопределенного. Чувствовали, но, разумеется, не обращали внимания -- слишком уж были заняты привычной умственной жвачкой.
   Мальчишек у тоннеля было пятеро -- четверо откровенно дрыхли, повалившись в пересохшую прошлогоднюю траву, а пятый сидел отдельно, привалившись спиной к бетонной стенке тоннеля и то ли дремал, то ли жмурился на солнце. Белобрысый постреленок лет двенадцати, лохматый, грязный. Правый глаз у него совсем заплыл в ореоле могучего фингала, нижняя губа раздулась и была покрыта подсохшей кровавой коркой. Очевидно, недавно этому мальчишке крепко досталось то ли от своих же, то ли еще от кого... судя по тому, что он сидел особняком -- от своих.
   Сидящий на заборе наблюдатель покрепче впился рубчатыми подошвами башмаков в бетон и стал наблюдать именно за ним -- за этим мальчуганом.
   Наблюдать, впрочем, было не за чем. Мальчишка явно дрых, время от времени клюя носом и вяло поводя плечами.
   Но тем не менее, сидевший на заборе видел, что в этом изрядно побитом и страдающем от педикулеза человеческом детеныше есть нечто такое... что-то, чем можно было бы воспользоваться. И не воспользоваться даже, а использовать с обоюдной выгодой. Кроме того, несмотря на извечное свое отвращение к роду человеческому, наблюдатель, неожиданно для себя самого почувствовал что-то вроде симпатии к этому пареньку. Это было настолько странно для него, непривычно и неожиданно, что он чуть было не свалился с забора.
   В конце концов, он решился -- сложил губы дудкой и легонько дунул в сторону паренька. Спутанные и грязные волосы мальчишки затрепетали как на ветру, он досадливо поморщился и, не просыпаясь, отмахнулся вялой ладонью, как от мухи. Наблюдатель улыбнулся и дунул сильнее. Мальчишка завозился, замычал и открыл-таки глаза. И тот, кто сидел на заборе смог еще раз убедиться в правильности выбора -- глаза у мальчугана были яркие, пронзительно-синие, хотя и изрядно замутненные то ли сном, то ли алкоголем. Трудно было, сказать, что все это, собственно, означало и почему цвет глаз играл тут такое значение, но наблюдатель не имел дурацкой привычки обременять себя поисками причинно-следственной связи. Рано или поздно она всегда обнаруживается сама. Он просто улыбнулся и помахал мальчишке рукой.
   Мальчишка же открыл рот и с обалдением уставился на неведомо как и зачем взобравшегося и усевшегося на верхушку забора незнакомца. Муть стремительно улетучивалась из его синих глаз.
   Наблюдатель улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка эта вышла дружеской и располагающей. Видимо, получилось у него не очень хорошо, потому что мальчишка совсем уж обалдел и кажется даже испугался, глаза его расширились от ужаса, рот открылся. То ли сам вид восседающей на заборе фигуры в черном (словно гигантского ворона) был пугающим, то ли улыбка у него все-таки вышла не доброй, а, по обыкновению, хищной и безжалостной... а может мальчишка и в самом деле был непростой и почувствовал что-то такое явственное, но совершенно необъяснимое.
   -- Не бойся, -- прошептал сидящий на заборе.
   Их разделяло метров пятьдесят, не меньше, но мальчишка услышал, и это как будто возникшее из воздуха шипение, отдаленно напоминающее шепот, кажется напугало его еще больше. Однако, когда наблюдатель поманил его пальцем, парень подчинился. Он словно сомнамбула поднялся со своего места и направился в сторону забора. При этом, увы, проснулись остальные беспризорники. Они тоже увидали сидящего на заборе в невероятной позе человека и обалдели. Кто-то слабо вскрикнул, кто-то присвистнул, кто-то отчетливо выматерился.
   -- Цыц, козявки! -- рявкнул на них незнакомец. -- Полайтесь мне еще.
   Мальчишки явно испугались. А тот, который матерился, и вовсе заверещал и, практически не поднимаясь на ноги, на четвереньках сгинул куда-то в недра тоннеля.
   Голубоглазый мальчуган меж тем подошел уже к забору и уставился снизу-вверх на это диковинное существо, в повадках которого было слишком много птичьего и которое вообще ничем, кроме внешности, не напоминало человека.
   Он спрыгнул с забора, приземлившись аккуратно перед мальчишкой, положил руку ему на плечо и заглянул в глаза. Да, воняло от этого малолетка изрядно, но глаза оказались именно такими, какими должны были быть. И дело тут, разумеется, было не в цвете.
   -- Ты кто? -- спросил он у мальчишки.
   -- Вовка, -- промямлил тот.
   -- Ну, что ж, пусть будет Вовка, -- согласился незнакомец. -- Пойдешь со мной, Вовка.
   -- К-куда?
   Незнакомец даже удивился этому вопросу. Он задрал бровь и уставился на мальчишку снизу вверх.
   -- Какая разница? Уж хуже чем тут быть не может. Верно?
   Мальчишка криво усмехнулся и незнакомец понял, что может, очень даже может быть хуже, что тут существуют еще какие-то гадости намного страшнее -- такие, о которых он даже не подозревает.
   Объяснять что-либо было бессмысленно, и он просто опустился на корточки перед парнишкой и заглянул ему в глаза, глубоко-глубоко, туда, где притаилась душа. Он увидал, как глаза мальчугана расширились и в них появилось совершенно неописуемое чувство, эмоция... Парень был поражен. Оно и понятно. Кто угодно растеряется, впервые увидав Большого Зверя. Хотя, увидеть-то его, разумеется, невозможно, но вот так, иногда почувствовать, ощутить присутствие... Ведь Большой Зверь везде и всегда. Вездесущий он у нас. И где ж его увидать, как не в глазах того, кто всего час назад свалился с самого неба?
   Наконец он решил, что с мальчишки на первый раз хватит. С людьми ведь частенько случается такое -- один раз увидят Большого Зверя и ни на что больше смотреть уже не желают, ищут его везде, придумывают всякое, вон, сколько всяких религий, храмов понастроили. Пустых.
   Он закрыл глаза и снова открыл их уже тогда, когда мог быть твердо уверен, что Большой Зверь больше не подглядывает. Потом положил руку мальчишке на плечо и они направились было прочь из проулка.
   Но тут сзади послышался неуклюжий топот и сиплый басовитый вопль:
   -- Эй, мужик, ты куда малолетка повел?
   Он обернулся резко и стремительно, хотя этот окрик его скорее позабавил, ем рассердил. Из недр тоннеля, в сопровождении того самого умчавшегося на четвереньках пацана выскочил и теперь стремительно приближался неуклюжий мордатый переросток -- уродливый, пузатый, кособокий, тяжко топающий плоскостопыми ножищами. Его прыщавая морда блестела от пота, в маленьких свинячьих глазках светилась непонятная тревога.
   -- Что еще за диво? -- спросил незнакомец у Вовки.
   Вовка как-то сжался, съежился и пробормотал:
   -- Сенька-Трахома.
   -- Чего? -- обалдел незнакомец. -- Какая еще трахома?
   -- Ты, мужик, за базаром последи, -- потребовал подоспевший неуклюжий бугай. -- А ты, Вован, за Трахому еще ответишь. Пшел на место. Или мало тебе вчера навешали?
   Вовка еще больше сжался, но с места не двинулся. Очевидно, его раздирали противоречия -- с одной стороны, он все еще боялся, видимо, этого поганого мерина, который, кажется, был тут у них за старшего, а с другой, то, что он только что увидал в глазах таинственного незнакомца было гораздо больше и значительнее, чем все сеньки-трахомы этого света.
   -- Иди на место, малой, -- повторил Сенька-Трахома уже более грозным голосом. -- А то таких накидаю, что полгода из под газет не вылезешь.
   О каких газетах шла речь незнакомец не понял.
   -- Мальчишка пойдет со мной, -- сказал он.
   Сенька-Трахома уставился на него недобрым пристальным взглядом, долго изучал. И незнакомец вполне мог бы шугануть его, запугать до мокрых штанов, а то и вовсе раздавить в лепешку, но решил подождать и посмотреть, чем все может кончится если события пойдут своим чередом. Раздавить и уничтожить Трахому он всегда успеет.
   Между тем, в гнусных глазках этого урода совершенно явственно виделась мучительная и непривычно интенсивная умственная деятельность. Что-то он там прикидывал, взвешивал. То ли пытался угадать, сумеет ли один или с помощью своих малолеток одолеть взрослого здоровенного мужика (какого он перед собой видел), то ли решал еще что-то.
   В конце концов, он что-то там, видимо, сообразил, в глазах обнаружился совершенно непонятный блеск, слюнявые губы расплылись в гадкой улыбочке.
   -- А-а... -- проблеял совершенно новым голосом Сенька-Трахома. -- Так вот оно в чем дело. Что ж ты, мужик, сразу не сказал? Тогда оно, конечно, понятно, забирай пацана. Только денежки вперед заплати. А то мало ли что.
   -- Какие денежки? -- не понял незнакомец.
   -- Ну, как это -- какие? -- Сенька-Трахома отвратно хихикнул. -- За это... за пользование.
   Что-то было в его взгляде, что-то совершенно омерзительное и непонятное. Незнакомец рассматривал его -- отвислое уже, несмотря на вполне еще малый возраст, брюхо, кривые толстые ножищи, копну пегих давно немытых волос над физиономией идиота... И эта гадкая улыбочка, в которой читалось, что он, свалившийся с неба, творит или собирается сотворить, по разумению Сеньки-Трахомы, что-то настолько отвратительное, что делает его гораздо отвратительнее всех трахом и глауком на свете.
   Это было до того странно и непонятно, что пришлось-таки заглянуть в мысли этого урода-переростка, чтобы понять, о чем речь и какой такой чудовищный подтекст он углядел в поступках свалившегося с неба. Заглянул и содрогнулся. Хотя, сразу все понял. Это было настолько дико и отвратительно... Правда, как ему показалось, все присутствующие (включая Вовку) полагают это не более чем обычным извращением.
   О, Большой Зверь! -- подумалось ему, до чего же дожились-докатились эти твои разумные обезьяны?! И после этого ты еще называешь их венцом своего творения? Содом тебе с Гоморрой? Если уж ты и хотел раздавить кого-нибудь, следовало бы давить всех. Двумя жалкими деревушками, населенными извращенцами тут вряд ли управишься...
   Терпеть все это -- и гнусно-понимающие ухмылочки Сеньки-Трахомы сотоварищами, и настороженный взгляд Вовки -- не было никакой возможности. Да и не собирался он терпеть от этих червей подобное отношение, пусть даже невысказанное, пусть даже в виде невнятного подозрения. И он загремел на весь проулок:
   -- Вы что это тут удумали, слякоть подзаборная?!
   Подзаборная слякоть уставилась на него с недоумением, которое только подстегнуло его бешенство.
   -- Ты... это... -- проворчал Сенька-Трахома. -- Ты, мужик того... не ори тут. Не дома, небось. А берешь пацана -- так плати бабки. Это ж не мы, -- он снова гнусно хихикнул, -- это ты что-то там себе удумал.
   Остальные мальчишки тоже с пониманием захихикали. Все, кроме Вовки.
   -- А вы чего ржете? -- рявкнул на них свалившийся с неба. -- Похоже, сами-то уже не раз так вот, с мужиками уходили, а?
   Смех оборвался, словно его ножом отрезало. Мальчишки принялись недобро зыркать на него и неодобрительно ворчать. Сенька-Трахома выступил вперед и поинтересовался странно-наглым голосом:
   -- Ты чего это, мужик? Ты кого тут пидорами назвал?
   Новое слово показалось упавшему с неба несколько нелепым, хотя и совершенно понятным. Он усмехнулся и ответил, делая вид, будто не замечает, как Сенька-Трахома тащит потихоньку из за ремня нож:
   -- Да если честно, все вы тут... не так -- значит иначе.
   Он позволил этой Трахоме зайти к себе за спину, позволил даже ударить. И даже не один раз. Сенька-Трахома махал и махал своим ножиком, покуда не притомился. Упавший с неба специально не двигался с места и с усмешкой наблюдал, как этот жирный дебил пытается попасть в него ножом -- сперва исподтишка, а потом все более и более явно, стремясь теперь уже не столько зарезать, сколько понять, почему он никак не может поразить цель. Нож, словно обладая собственной волей, не желал ранить упавшего с неба.
   Только один раз было позволено Сеньке-Трахоме попасть. Рука его почти что по локоть погрузилась в тело упавшего с неба, как в облако, и Сенька сперва обалдел от растерянности, а потом заорал от боли и отпрянул, оставив бесполезный нож валяться на асфальте. Он визжал и припрыгивал на месте, прижимая к груди болевшую, хотя, как могли видеть все присутствующие, совершенно невредимую руку. То, что он почувствовал, эта боль, была ощущением нетелесным, но об этом знал только упавший с неба. Он позволил Сеньке-Трахоме какое-то время повизжать и подрыгаться, а потом выбросил вперед руку, ухватил урода за горло и притянул к себе.
   Сенька-Трахома слабо скулил, но не трепыхался больше. Ему было страшно -- так страшно, как не было никогда в жизни, и это настолько явственно читалось в его свинячьих глазках, что упавший с неба решил его отпустить. Только напоследок он глянул на Сеньку Большим Зверем -- но не так, как недавно смотрел на Вовку, а совсем другим Большим Зверем. Тем самым, гнева которого боятся; тем самым, который страшней всего сущего на свете. Сенька-Трахома уставился на этот ужас, завизжал, задергался, а потом глаза его вдруг замутились и он обмяк в руке у упавшего с неба. Потерял сознание. А может, умер. Хотя, нет, вроде бы дышит. Разум его (во всяком случае, то подобие разума, которое он носил) был, видимо, изрядно покалечен тем, что он увидал, но упавшего с неба это нисколько не беспокоило. Он отшвырнул обмякшее тело Сеньки на обочину, развернулся и пошел прочь отсюда. Не говоря ни слова, не собираясь даже обращать внимание на оставшихся стоять в оцепенении мальчишек.
   Только когда он прошел уже какое-то расстояние, его нагнал Вовка. Нагнал и пошел рядом. Не стараясь приблизиться, лаже не глядя в его сторону. Только на выходе из проулка он спросил:
   -- Вы дух?
   Вопрос был настолько странный, что упавший с неба даже несколько растерялся. А потом подумал, посмотрел на Вовку пристально и кивнул.
   -- И ты тоже, -- уточнил он. -- Теперь.
   Вовка не спорил. Видимо, быть духом, в его представлении, было не так уж и плохо.
  

2

  
   -- Ух ты! -- снова не сдержавшись заорал Вовка. -- Слушай, а как ты это делаешь?
   Н... спрыгнул на пол, вытер испачканные древней побелкой руки и улыбнулся. Надо сказать, что улыбка у него была все-таки странная и скорее неприятная, пугающая, нежели добрая. Узкое, костистое, заросшее многодневной щетиной лицо; глубоко посаженные, горящие жутковатым огнем глаза, выражение которых никогда нельзя было понять; длинный хищный нос. Неприятное лицо, темное. А когда Н... улыбался, становились видны острые белоснежные зубы, которые подошли бы скорее какому-нибудь хищному зверю, нежели человеку. Эти зубы жутковато светились на темном лице, отчего становилось неуютно, даже страшно. А еще этот буравящий взгляд от которого хотелось спрятаться, убежать.
   Первые дни Вовка даже шарахался от этой странной и страшной улыбки, от пронзительных глаз, но потом привык. А потом и вовсе так привязался к Н..., что уже не мыслил себе существования без него. Правда, Н... был все-таки не человек, а вообще непонятно кто. Ведь человек не может так вот...
   -- Ты должен этому научиться, -- заявил Н..., усаживаясь на пол рядом с Вовкой.
   Сказано это было таким будничным голосом, словно речь шла об умении писать или читать. Вовка открыл рот и уставился на своего странного друга как на полоумного.
   -- Чего? -- растерялся он. -- Летать?
   -- Почему же обязательно летать? -- удивился Н... -- И потом, летать -- это то, что ты сейчас видел. А научиться тебе надо тому, чего ты увидеть не смог. Летать -- это то, что ты знаешь, умеешь назвать. А учиться ты должен тому, чего не умеешь.
   -- Как это?
   Н... сделал неопределенный жест, открыл было рот, но так и не нашелся что сказать, замолчал, задумался.
   Это с ним случалось частенько. Забавный он был парень, словно не от мира сего. Хотя, если разобраться, то конечно не от мира сего. Откуда ж еще он мог быть? Он творил такие вещи, которые смахивали на откровенное волшебство, пытался заставить Вовку если и не повторить, то хотя бы понять, что происходило на самом деле. И, в то же время, ни черта не смыслил в обычной жизни, не понимал таких вещей, о которых знают малые дети. Например, он ничего не знал о деньгах -- то есть знал, что это такое в принципе, но сообщение о различных валютах, о баксах, которые лучше рублей и прочем стали для него настоящим откровением (со временем у Вовки сложилось впечатление, что Н... полагает, что единственными, приемлемыми для человека деньгами до сих пор должны являться золотые монеты). Очень удивлялся, когда Вовка рассказывал ему о жизни беспризорников и задавал постоянные вопросы. Выяснилось, что он понятия не имеет, кто такие менты (они же мусора, шнурки и прочее), а когда Вовка попытался объяснить, вдруг кивнул и ляпнул: "Ага, понятно, стражники". Вовка чуть не лопнул со смеху. Потом как-то само собой выяснилось, что Н... не нуждается в пище. То есть абсолютно. И он долго не мог понять, чего Вовка такого хочет, а когда до него, наконец, дошло, воскликнул так, словно совершил великое открытие "А-а! Да, про это я и позабыл". А потом вдруг сгинул -- то есть буквально растворился в воздухе, а через полчаса вернулся с громадным сложно и остро пахнущим тюком в руках. В тюке оказались самые невероятные и немыслимые деликатесы, названия половины которых Вовка и не знал. Правда, Н..., кажется, поторопился при добыче всех этих лакомств, потому что в тюке (при ближайшем рассмотрении оказавшемся дорогой скатертью) оказались буквально перемешаны совершенно несовместимые вещи. Вовка потом замучился счищать сливочный крем с соленой рыбы и выуживать креветок из компота. А Н... наблюдал, как он есть и на лице его снова была эта странная улыбка, которая могла быть и дружеской, но, в то же время, вполне сошла бы за ухмылку людоеда, умиленно созерцающего, как насыщается его будущая жертва.
   Еще было много всяких вопросов -- иногда смешных, иногда нелепых, на некоторые Вовка просто не знал, как ответить... Н... умел лечить, снимать боль (разбитую морду он залечил Вовке за несколько минут) и вообще творить такие чудеса, при которых знание о деньгах и еде, наверное, не имело уже особенного значения.
   Для себя Вовка решил, что Н... инопланетянин. Хотя, иногда он и сам сомневался в этом своем мнении. Однажды Н... вдруг спросил у него, за что именно Сенька Трахома тогда потребовал денег. Вовка насторожился -- тема была неприятная, отвратная. Прожив свое время на улице, он повидал всевозможных гнусных скользких уродов -- они частенько наведывались в их компанию, подсаживались к костру, говорили ласково и противно, все время шаря грязным похотливым взглядом по сторонам, высматривая самую симпатичную девчонку, а иногда и пацана. И некоторые девчонки (а бывало, что и мальчишки) шли с такими вот отвратными дядьками. А почему бы, собственно, и нет? Дядьки, если их не злить, всегда были ласковыми, кормили, а потом... ну, после этого... потом могли даже дать немного денег. Правда, деньги всегда отбирал Сенька-Трахома, а потом отдавал их старшому, а старшой их еще кому-то отдавал... Но все равно, немного можно было оставить себе. Если не жадничать, то никто не замечал. Или не обращал внимания. Правда, сам Вовка никогда не ходил с гнусными дядьками, хотя его много раз звали, а как-то раз один отвратный старик и вовсе схватил за шкирку и попытался утащить силой, но Сенька-Трахома отбил. Это было противно. Черт с ними, с деньгами и кормежкой...
   Но рассказать обо всем этом Н... было очень трудно. А, потом, когда Вовка все-таки справился, Н... отреагировал странно (во всяком случае, для инопланетянина) -- насупился, хищное лицо его и вовсе сделалось свирепым, глаза сверкнули недобрым огнем и он пробормотал: "Все-таки люди уроды, и бороться с этим бессмысленно".
   Н... не был извращенцем, и Вовке было совершенно непонятно, чего же все-таки хочет от него этот загадочный тип. Зачем он привел его сюда, в эту заброшенную промзону, отмыл, отогрел, накормил?
   В то, что Н... умеет творить чудеса, Вовка уверился с самого первого дня, с момента их знакомства. Он же видел, как Сенька-Трахома бил его ножом, и видел даже, как нож словно утонул в теле Н..., не нанеся тому никакого вреда. И это ведь был Сенька-Трахома, который частенько охотился по темным переулкам и подворотням на совершенно взрослых здоровенных мужиков. Вовка сам видал, как Сенька этим самым ножом зарезал одного пьяного и одного совершенно трезвого, хотя и пожилого дядьку. Резал, валил на землю, обшаривал карманы, забирая все ценное. А однажды Сенька даже привлек их всех к подобной охоте -- заставил подкрасться на этот раз к совершенно трезвому мужику (раньше, Вовка это знал, тот мужик дал Сенька по шее, и тот теперь мстил). И они вынуждены были пойти с ним, выследить этого мужика, наброситься сзади с кусками арматуры и обрезками труб в руках. Дядька был здоровенный и, при прочих равных, смог бы, наверное, их раскидать, но они напали неожиданно, а Вовка так удачно треснул мужику арматуриной по затылку, что тот сразу же повалился на асфальт. И тут же выскочил из темноты Сенька-Трахома и с радостным воплем всадил свой знаменитый ножик мужику в шею. А потом еще раз, и еще... Добычи с мужика они сняли немало, но Сенька не стал делиться и забрал все себе. Хотя, большинству ребят после этой охоты было и не до добычи вовсе -- некоторых даже рвало и Сенька-Трахома орал им, чтобы они тут не выворачивались, а шли блевать в другое место, потому что иначе какой-нибудь мент с собакой их живо накроет...
   Вовка рассказывал Н..., как они с ребятами (если выдавался удачный день, Сенька-Трахома был в настроении или вовсе отбывал куда-нибудь по своим делам) нюхали клей, сидя у костра из старых ящиков и передавая друг другу наполненный удушающим запахом пакет. И как потом они ловили глюки, а как-то раз одна девчонка и вовсе соскочила с нарезки -- уставилась на Вовку совершенно стеклянным жутким взглядом, долго смотрела, а потом, не отрывая от него глаз, подхватила с земли осколок бутылки, да и полезла. Позже выяснилось, что ей приглючилось, будто бы у Вовка слишком уж яркие лаза и ей от них больно -- вот она и решила глазки-то вынуть. Пришлось приложить пару раз кирпичом по темени. Хотя, потом, когда пришла в себя, она даже не обиделась. И Сенька-Трахома, узнав о происшествии, ничего не сказал -- дело житейское, на улице и не такое случается.
   Сам Сенька-Трахома никогда не нюхал клей. Он курил травку, чаще -- кололся, ставил себе винта и вообще всячески изголялся. Некоторые ребята смотрели на это с опаской. Ходили слухи, что так вот скучевряжился не один старшой -- его либо забивали торговцы за долги, либо сам он сваливался в какую-нибудь яму или на рельсы электрички, или с моста... Но чаще такого вот подсевшего на дурь старшого мочила его же команда -- просто потому, что начинал он заниматься откровенным беспределом, лупить своих же почем зря и даже торговать малолетками (благо покупателей всегда хватало). И Вовка иногда (зарывшись на ночь в ворох каких-нибудь вонючих тряпок) представлял себе как это будет, когда придет им срок валить Сеньку-Трахому. Хотя, Сенька был не таким уж плохим старшим -- иногда даже угощал их выпивкой, хотя колоться не давал никому и никогда. Однако хороший он был или плохой, а через иглу путь для всех один, Вовка это знал...
   Н... слушал его рассказы, не по-детски кровожадные, но, в то же время, поразительно спокойные и разумные рассуждения; слушал так внимательно, что рот его иногда открывался как бы в оскале и становились видны жуткие зубы. И тогда Вовке начинало казаться, что ему эти истории доставляют удовольствие. Но это было только впечатление -- Н... никогда и ни от чего не получал явного удовольствия, точно так же как ничто не могло его разозлить или ужаснуть по-настоящему. Странный он был, загадочный. И не только способностями своими и прочими внешними проявлениями. Удивительнее всего было то, что в присутствии Н... Вовке начинало казаться, что они вдвоем переносились в какую-то иную реальность. Вроде бы и здания были те же -- заброшенная древняя промзона, -- и город за ее пределами никуда не девался, но все равно казалось иногда, что они перенеслись в какой-то другой мир. Не в лучший или худший, а просто другой. Пару лет назад Вовка прочел одну книжку, в которой говорилось про параллельные миры, в которых обитали рыцари, драконы и волшебники. И иногда казалось ему, что там, за границами промзоны, нет никакого города и даже страны нет той, какая была раньше. Что у проржавевший покосившихся ворот с облупившейся надписью про какое-то там СМУ и всякое прочее стоят на страже два каменных голема, по дорогам мотаются рыцари в доспехах, в подвале котельной заперт красный дракон, а в старой пожарной каланче притаился древний маг.
   Н..., впрочем, и сам был чем-то вроде мага, хотя, когда Вовка однажды, набравшись духа, спросил его напрямую, уставился на мальчишку с искренним удивлением, потом вдруг расхохотался и сказал:
   -- Да ты что? Какой я тебе маг? Знаешь кто такие маги? Недоучки, отщепенцы, дураки. Они только и смогли, что обучиться дешевым трюкам и творить всякие мелкие пакости.
   Вовка посоображал какое-то время (все-таки при беседах с Н... иногда было чертовски трудно сохранить ощущение реальности) и спросил:
   -- Так значит, они все-таки бывают?
   Н... равнодушно пожал плечами:
   -- Теперь уже почти нет. Во-первых, люди давно уже не верят ни в какую магию -- а согласись, невозможно научиться тому, во что не веришь. А во-вторых, это никому уже не нужно. Разве что так, баловства ради.
   Вовка промолчал. Н... тоже какое-то время не подавал голоса, но он не раздумывал, не размышлял. Вовка уже пару раз видел его в таком состоянии -- вот, казалось бы, сидит человек, думает о чем-то своем, крепко думает, аж рот приоткрыт. А на самом-то деле, если присмотреться, сразу поймешь, что не думает он, а как будто... потух, что ли, улетел куда-то из своего тела. Вовка чувствовал это, хотя объяснить бы не смог.
   Потом Н... очнулся и сказал:
   -- А хочешь я научу тебя паре трюков?
   И научил.
  

* * *

  
   -- Но это же получается... это никакая не магия! -- обиделся Вовка.
   Н... усмехнулся и опустился перед ним на корточки. Некоторое время он молча разглядывал пол у себя под ногами, а потом спросил:
   -- А что такое, по-твоему, магия? Заклинания? Зелья всякие? Порошки? Отворот-приворот?
   Вовка пожал плечами.
   -- Эх, -- вздохнул Н... -- Ну почему людей всегда тянет на какую-то дешевку?.. Хотя, понятно почему. Так же проще, верно? Насыпал порошка себе в штаны -- и ты король мира, да? Только так не бывает, Вовка. А если кто попробует -- тому Большой Зверь мигом эти самые штаны снимет, да так поддаст по заднице -- кишки через уши вывалятся.
   -- Кто это -- Большой Зверь? -- спросил Вовка.
   -- Что? -- Н... как будто растерялся -- уставился на мальчишку с недоумением... или даже с ужасом.
   -- Ты уже как-то говорил про него, -- объяснил Вовка. -- Кто это?
   Н... открыл было рот, но ничего не сказал, только уставился в одну точку своим нечеловеческим взглядом.
   -- Да нет, я ничего, -- попытался успокоить его Вовка. -- Не хочешь говорить -- не надо.
   Н... отчаянно замотал головой.
   -- Нет, -- сказал он. -- Не так. Дело не в том, что я не хочу говорить, Вовка. Просто... просто я не знаю, кто он такой. И никто не знает. Он... -- Н..., кажется никак не мог найти подходящих слов. -- Он есть и, в то же время, его как будто нет. Большой Зверь. Он... он как бы все на свете, и, в то же время, ничто.
   -- Хотя по заднице дать может, -- уточнил Вовка.
   -- О-о! -- сказал Н... уже вполне обычным голосом. -- Это в любое время.
   -- Так может, это Бог? -- предположил Вовка.
   Почему-то это предположение очень рассмешило Н... Он хохотал долго и искренне. Так долго, что Вовка вскорости тоже начал хихикать. В конце концов, они смеялись уже оба. Н... -- над словами мальчишки, а Вовка за компанию. А потом Н... вдруг подскочил и прямо с того места где только что был подлетел в воздух, пересек зал и уселся в своей излюбленной птичьей позе в проеме выбитого окна. Окно располагалось метрах в пяти над землей. Вовка враз перестал смеяться. Н... пару раз уже проделывал нечто похожее, и в этом, как будто не было ничего сверхъестественного... почти. Вот, казалось бы, просто взял человек и подпрыгнул, да и уселся в оконном проеме. Только люди ведь не умеют прыгать так высоко и так точно. И на корточках, обхватив колени руками, они, как правило не сидят. Неудобно это, ноги затекают, да и вообще. Однако Н... иногда вел себя как-то совершенно по-обезьяньи. То ли от избытка чувств, то ли еще по какой-то причине. Мог, ни с того ни с сего, вместо того, чтобы войти в дверь, буквально вот так же влететь в окно... Мог, в самый разгар беседы, вдруг выскочить из помещения, забраться на улице на какое-нибудь дерево и продолжать уже оттуда... А однажды он так и вовсе воспарил вдруг над полом, поднялся до потолка, оттолкнулся там руками и потом уже успокоенный вернулся на пол.
   Иногда Вовке начинало казаться, что Н... просто сумасшедший. Правда, Н... утверждал, что все люди сумасшедшие, а что до него, то за собой он оставляет право быть совершенным психом. Однако, спустя какое-то время, Вовка вдруг понял, что Н... ведет себя таким образом просто потому, что не знает, как именно следует вести себя в этом мире. Не знает, да и не хочет этого знать. Конечно, если для него все люди сумасшедшие, кому ж охота брать с них пример?
   Однажды Вовка спросил у него:
   -- Слушай, а зачем я тебе понадобился?
   Н... улыбнулся жуткой своей улыбкой и сказал:
   -- Ничего себе. И ты только теперь об этом спрашиваешь?
   Вовка пожал плечами. В самом деле, что тут можно было сказать? Что фигура Н... притягивала его как магнит? Что все это время его жизнь была настолько наполнена, что его попросту не интересовало, для чего, собственно, он понадобился этому странному существу.
   Н... как будто прочитал его мысли, кивнул в знак одобрения.
   -- Понимаешь, -- проговорил он, -- я подумал, что неплохо было бы собрать в одном месте таких как ты. Сначала таких как ты. Всего несколько человек.
   -- Как это -- таких, как я? -- не понял Вовка.
   -- Ну... Не знаю, поймешь ты или нет, но... Ты ведь смотришь по сторонам, на людей, да?
   -- Конечно.
   -- А ты никогда не задумывался, что люди -- они как бы... Как бы частички какого-то механизма. Как шестеренки -- цепляются друг за друга, заставляют друг друга поворачиваться. Они одинаково живут, действуют, думают одинаково, даже чувствуют. Они хотят примерно одного и того же и в одинаковых условиях действуют похоже. Почему так?
   -- Не знаю, -- признался Вовка.
   -- А ты подумай.
   Вовка честно попытался подумать, понять, отчего все люди так вот крутятся в одном и том же круговороте, но ничего путного придумать не смог и робко предположил:
   -- Механизм?
   -- Механизм -- это само собой, -- отмахнулся Н... -- Но для чего? Для чего этот механизм? И кто его построил?
   -- Большой Зверь?
   Н... кивнул.
   -- Отчасти. Хотя, Большой Зверь не стал бы городить такое. Во всяком случае, специально. Правда, трудно понять, что на уме у Большого Зверя. Вот ты говорил про Бога, помнишь? А ведь Бог -- это всего-навсего способ для человека попытаться понять то, что понять невозможно. Бог -- часть человеческих представлений. Значит -- часть механизма. А раз он часть механизма, то как же он мог его построить? Так что Большой Зверь и Бог -- это разные вещи. А механизм... Самое страшное, что он существует как бы сам по себе и сам для себя. Теперь никто уже не помнит и не знает, когда он начал создаваться и для чего. У этой дурацкой машины нет ни центра управления, ни предназначения. Она существует просто потому, что людям нужно как-то сбиваться в кучу, иметь какие-то правила, а потом их нарушать и выдумывать другие правила... Понимаешь? Этот механизм -- он как человек. Как отдельный человек. Как любое живое существо. Он существует просто потому, что возник. Ведь редкое живое существо задумывается о том, для чего оно нужно. Даже человек -- если и задумается, то так, несерьезно, от нечего делать и на сытое брюхо.
   -- Я не понимаю, -- признался Вовка.
   Н... вздохнул.
   -- Ты как-то рассказывал мне про компьютерные игрушки, помнишь? -- спросил он вдруг.
   -- Ну.
   -- А ты знаешь, почему люди их так любят? Потому что они похожи на реальность. Вернее, там есть своя, кажущаяся реальность. Только в той реальности все намного проще и всегда можно начать все заново. Понимаешь? Компьютерные игры -- это как бы замена реальности. Вот и этот механизм, который люди создали непонятно когда и для чего -- это тоже что-то вроде... подмены, что ли.
   -- И что он подменяет? -- спросил Вовка.
   -- Все, -- ответил Н. -- Мир. Реальность. Иногда -- даже Большого Зверя.
   Вовка задумчиво почесал в затылке, вздохнул и, наконец, признался:
   -- Все равно я не понимаю...
   -- Ты -- вне механизма, -- объявил Н...
   -- Как это? -- до Вовки все это не то чтобы не доходило, но было каким-то смутным, но перспектива оказаться вне какого-то совершенно непонятного механизма почему-то пугала его гораздо меньше, чем возможность быть внутри.
   Настала очередь Н... задуматься. Было совершенно очевидно, что ему попросту не хватает слов, чтобы объяснить Вовке что-то такое, что является для него совершенно очевидным -- таким же как дыхание, а для мальчишки -- совершенной путаницей. Вообще-то, с Н... такое случалось, причем раньше -- чаще. Иногда он не понимал совершенно простых вещей (тех же компьютерных игрушек, денег и необходимости питаться). А иногда просто как будто замирал, мучительно подыскивая формулировки. Как иностранец, который выучился говорить без акцента, не зная половины необходимых слов. Однако Вовка был уверен, что Н... эти слова найдет. Рано или поздно. Найдет и все объяснит. Так и вышло.
   -- Н-ну... -- пробормотал, наконец, Н... -- Вот, скажем, существуют такие домашние животные -- коровы там всякие, овцы, собаки и прочее. Чем они, по-твоему, отличаются от диких?
   -- Как это? -- удивился Вовка. -- Тем, что домашние.
   -- Но что это значит?
   Вовка не знал, как ответить. То есть не то чтобы не знал, а просто не умел сформулировать.
   -- А это значит, -- объяснил Н... -- что они нужны человеку. Они являются частью его жизни, его... как это... функционирования?.. нет...
   -- Механизма? -- подсказал Вовка.
   -- Точно! -- Н... расплылся в своей жуткой улыбке. -- Частью механизма. А дикие животные?
   -- Они сами по себе, -- сообразил Вовка.
   -- Вот именно! -- похвалил Н... -- Но они не просто сами по себе -- они вообще не признают никаких механизмов. Согласись, будет совершенным идиотизмом объяснять волку, что хозяйских овец драть нехорошо. Волка необходимо выследить и убить, защищая свою отару, но объяснять ему, что он не прав... Вот и ты...
   -- Что -- я? -- растерялся Вовка. -- Волк?
   -- Нет, -- отмахнулся Н... -- Волк -- это волк. А ты -- человек. Дикий человек, понимаешь? Человек вне системы. И я хочу научить тебя быть по-настоящему диким. То есть, использовать все преимущества дикости.
   -- Это что ж я, буду лазить по деревьям и метить территорию? -- рассмеялся Вовка.
   -- Да нет, конечно, -- фыркнул Н... -- Тогда ты станешь просто недоумком, полуобезьяной, и место тебе будет в этом... как его?.. в зверинце.
   -- В зоопарке?
   -- Точно, в зоопарке. Тут фокус в другом... -- Он снова задумался. -- Ну, вот волк -- он меньше человека, но сильнее, быстрее и опаснее. Почему?
   -- Почему?
   -- Да потому, что он умеет напрягать все свои силы, пользоваться всеми своими возможностями. Для него каждое действие -- вопрос жизни или смерти. Он не раздираем противоречиями, в отличие от человека. Если он не догонит свою косулю и не убьет ее, то умрет от голода. А ты видел когда-нибудь как сопротивляется схваченная волком косуля? Попробовал бы человек хотя бы удержать этакое бьющееся копытами и извивающееся животное.
   -- Я не хочу убивать косуль, -- обиделся Вовка. -- Делать мне больше нечего.
   Н... снова усмехнулся и посмотрел на него печально-сочувствующим взглядом, в котором явственно читалось "Куда ж ты денешься". И Вовке стало жутковато, потому что он не догадывался и догадываться боялся, кого именно Н... подразумевал под косулей, на которую предопределено будет охотиться.
   -- А помнишь, -- сказал Н..., -- ты мне рассказывал, как вы с этой вашей Трахомой-Глаукомой охотились на прохожих? Как ты напал на того мужика с арматуриной? Ведь это была самая настоящая волчья охота. Стаей. Ты уже дикий, Вовка, и ничего с этим не поделаешь. То есть может случиться чудо, тебя могут поймать, отправить в приют и там, рано или поздно, тебя, вполне возможно, кто-нибудь усыновит... хотя, я бы на такое не рассчитывал -- обыкновенные люди, они как овцы подсознательно будут чувствовать эту твою человеческую дикость, шарахаться от тебя станут, только что не блеять, как настоящая овца, почуявшая волка. Но все-таки допустим, кто-то тебя усыновил. Этот кто-то возьмется за твое воспитание, отправит тебя в школу, начнет вдалбливать в башку всякие нелепые истины. И со временем ты вполне можешь стать частью того самого механизма -- этаким приличным членом общества. Только сам-то ты этого хочешь? Хочешь, чтобы из тебя вместо свободного волка сделали домашнего песика?
   Вовка не хотел. Он с ужасом представил себе, как станет таким вот правильным и чистеньким пай-мальчиком, будет слушаться взрослых, вежливо кивать, как кретин... короткие штанишки, прилизанная причесочка с косым проборчиком... а потом вырастет, женится, отрастит брюхо, наплодит детей и начнет вдалбливать им все те же глупости, которые в свое время вдалбливали ему самому... Мечта кастрата. Тоска зеленая.
   -- Я научу тебя как освободить твою дикость, -- говорил Н... -- Я научу тебя как правильно ее использовать. Научу быть сильным и безжалостным. Становиться зверем, когда надо, а когда надо -- человеком, а иногда -- ни тем и ни другим, а чем-то третьим. Люди выбросили тебя на помойку, потому что не знали, что с тобой делать, да и не хотели тобой заниматься. Но я смогу научить тебя, показать, на что на самом деле способен дикий человек. Если ты, конечно, захочешь.
   Вовка захотел, и Н... стал его учить.
  

3

  
   Когда мать привела очередного "папу", Настя сразу поняла, что дело плохо. На этот раз -- очень плохо. Наверное, существуют на свете вещи, о которых не следовало бы знать в тринадцать лет, и этот глупый постулат, что знание всегда есть благо, придумали, очевидно, люди выросшие и прожившие свои умные жизни где-то очень далеко, в другом месте (или даже в другом мире) -- совсем не там, где родилась и выросла Настя. Да, очевидно, есть вещи, о которых знать не хочется, о которых знать страшно и противно, которые пугают, и нам очень хотелось бы, чтобы их, этих неприятных нам вещей, не было, и, поскольку мы никак не можем повлиять на их существование, приходится стыдливо отворачиваться, выдумывать какие-то немые общепринятые договоренности и изо всех сил делать вид, что их, этих самых неприятных для нас вещей, не существует. Но они есть, никуда не деться, и, благодаря все тем же немым договоренностям и общественной психологии страусов, каждый раз, когда кто-то сталкивается с ними, он автоматически остается со своими трудностями и бедами один на один, потому что окружающие не желают замечать плохих вещей и упорно делают вид, будто их не существует. И уж точно есть на свете вещи, о которых не следовало бы знать в тринадцать лет, потому что они совершенно, вопиюще не согласуются с тем, что принято называть "счастливым детством" или "счастливой юностью". Однако Настя знала, прекрасно знала об этих вещах, а потому, стоило очередному "папе" переступить порог и быть представленным, поняла -- плохо дело.
   Вообще-то она к этому уже привыкла. Эти "папы" появлялись год от года, с определенной регулярностью. Они были разные, и теперь Настя вряд ли смогла бы (да и не захотела бы) сосчитать, сколько всего их было. Иногда мать приводила в дом просто мужиков, которых никак не представляла и частенько даже не знакомила с дочкой, и такой вот гость, как правило, проводил в их доме одну ночь, или две, а затем исчезал в небытие. Однако некоторые задерживались. Обычно они входили в их дом с этакой особой помпой, с шумом, мать звала Настю и представляла ей очередного своего хахаля, как нового "папу". Это означало, что новый чужой человек задержится в их доме надолго -- может быть, полгода, а может (бывали и такие случаи) даже на год. Эти сменные "папы" были разные. Интеллигентные, добрые, умные, а иногда -- злые, истеричные, вечно пьяные и непрерывно матерящиеся. Бывали такие, которые очень стеснялись и прятали от Насти глаза, будто бы совершали какое-то стыдное действие и сами это прекрасно понимали, но почему-то продолжали это самое действие совершать. Бывали такие, которые не стеснялись никого и ничего, блевали на пол (Насте потом приходилось прибирать), а по утрам шатались пьяные по дому в чем мать родила. У одного такого "папы" даже случилась белая горячка, он схватил кухонный нож и чуть было не зарезал Настю и ее мать -- загнал их на кухню, страшно и сипло орал, требовал чего-то непонятного, пока, наконец, не приехала милиция, выломала дверь и увезла сорвавшегося с катушек "папу" в неизвестном направлении.
   Были даже "папы", которые пытались как-то играть с Настей и в самом деле (время от времени, под настроение) исполнять некое подобие роли отца. Такие были почему-то особенно ей противны. Было в них что-то -- какая-то большущая ложь, пакость и подлость. Позже, когда Настя, очень редко и плохо посещавшая школу, поскольку матери на это было плевать, начала-таки читать книжки, она узнала, что это называется лицемерием. Все-таки пьяные и грубые (иногда до скотства) "папы" были ей приятнее -- они, по крайней мере, вели себя честно и ни от кого не скрывали, кем являются на самом деле. Не то что эти сладенькие паскудные носители конфет и шоколадок.
   В общем, разные были "папы", и уровень их был разным, хотя, в последнее время, стал-таки неуклонно снижаться. Мать Насти утратила уже прежнюю свою женскую привлекательность, лицо ее сделалось сизым и опухшим, набрякли тяжелые морщинистые мешки под глазами, а изо рта начало гнусно пахнуть. Мать все чаще появлялась дома одна, и потому, наверное, все чаще -- пьяной. До бесчувствия, иногда до истерики, до драки (Насте тогда доставалось) пьяной. И уровень "пап" изменился ожидаемо. Теперь они все были такими как мать -- сизыми, охрипшими, суетливыми и звероподобными. От них всегда воняло, они всегда гадили вокруг себя и были совершенно отвратительны.
   Однако такого "папы", как в этот раз, мать не приводила никогда. Внешне он совершенно не выглядел опасным -- обыкновенный плюгавенький мужичок в ношеном костюмчике, несвежей рубашке и криво повязанном галстуке. Этот галстук удивил Настю -- "папы" при галстуках уж лет пять не наведывались в их дом. У мужичонки была большая голова с изрядной плешью, стыдливо прикрытой специально для этой цели отращенным сальным чубом и пристальные серые глазки, в которых, едва они узрели Настю, появилось странное и неприятное выражение.
   Новый "папа" буквально ощупывал Настю взглядом, и ей от этого стало страшно. В конце концов, ей исполнилось уже тринадцать, и нужно было оказаться круглой дурой, чтобы не понять этот взгляд.
   И с того самого дня, когда кошмарный мужичонка объявился в их доме, для Насти начался ад кромешный. Нет, теперь ее никто не бил и не пытался вышвырнуть с девятого этажа головой вниз (она сама теперь готова была туда броситься). Никто не таскал ее за волосы, не выгонял из дома в холодную зимнюю ночь в одной ночной рубашке, не заставлял убирать блевотину... да собственно и блевотины-то никакой не было -- новый "папа" почти не пил, зато обильно снабжал алкоголем Настину мать, которая теперь все реже и реже соображала, что вокруг нее происходит. Однако с Настей ничего не происходило, ничто не было направлено против нее, в доме воцарился как будто мир, и в этом мире ей было особенно жутко. Жутко под постоянным пристальным и цепким взглядом нового "папы", жутко ложиться спать в своей комнате, свернувшись в комочек и зажав в потной ладони рукоятку кухонного ножа (на всякий случай). Лежать и прислушиваться к шорохам в квартире, к шагам, ожидая, что вот сейчас он подойдет к ее двери, повернет ручку, войдет и...
   Иногда к новому "папе" приходили друзья, и тогда Насте становилось страшно вдвойне. Это были странные слащавые люди, и они все были похожи друг на друга. Не внешне, нет, но было в ни что-то общее, какая-то жуть -- в том, как они себя вели, что говорили, а главное -- как смотрели на Настю, которая изредка, только когда было очень нужно, обмирая от страха проскальзывала мимо их сборища. Нет, они не пытались ее схватить и как-то напугать, они вообще никак на нее не реагировали -- только смотрели. Как вурдалаки, терпеливо ожидающие своего часа и верящие в его неотвратимость.
   Настя подумывала о том, чтобы сбежать из дома, но куда ей было бежать? Она прекрасно знала, насмотрелась на тех ребят, которые жили вот так -- бродяжничеством, попрошайничеством. Они работали на подлых взрослых, которые заставляли их собирать милостыню, а потом отбирали все до копейки, кололись наркотиками, нюхали клей из полиэтиленовых пакетов. Некоторых забирали с собой такие же вот прилизанные похотливые дядьки, и что с ними потом происходило, не знал никто. Настя просто не могла решить, как ей поступить. В какую бы сторону она ни посмотрела, везде было страшно, опасно, гнусно и подло. Везде ей мерещились прикрытые сальным зачесом лысины и страшные похотливые глазки. Даже в ночных кошмарах к ней начали приходить демоны со вполне определенной внешностью.
   Что ей оставалось? Самоубийство? Впервые она подумала об этом, когда страшный "папа" предпринял первую попытку добиться своего. Тогда ему помешала вынырнувшая на короткое время из алкогольного забытья мать. Нет, она не собиралась защищать Настю и хоть как-то воспрепятствовать страшному -- просто проснулась и высунула испитую сизую физиономию в коридор, из которого отлично просматривалась Настина комната. Однако опасный "папа" испугался, и резко, стремительно отступил. Естественно. Такие люди понимают, что творят страшное, а потому боятся каждого шороха и стука у себя за спиной.
   Тогда Настя всерьез решилась уйти-таки из дома, но новый "папа" оказался хитрее -- он запер дверь, отобрал у Насти ключи, и никуда теперь ее не выпускал, следил бдительно. Именно тогда у нее впервые возникла мысль о самоубийстве, и она решила для себя, что когда и если произойдет то, к чему все шло, она точно выбросится из окна. Но все вдруг как-то переменилось -- никаких новых попыток получить свое "папа" не предпринимал, и Насте тогда даже в голову не могло прийти -- почему.
   В тот день к нему снова пришли его обычные друзья. Всего -- четверо. Они принесли с собой выпивку, и они выпили, выпили неожиданно много -- вероятно, для смелости. Настя сидела в своей комнате, зажавшись в угол, и с ужасом ждала, ждала, потому что знала, понимала, что будет дальше. В ее мозгу лихорадочно мелькали варианты спасения и избавления, однако все они были никуда не годными, глупыми, да и не могли оказаться другими, потому что ей было все-таки только тринадцать лет. И, посреди этих своих раздумий, она вдруг поняла, вспомнила, что ее кухонный нож -- ее единственная защита -- остался лежать на полке для чистой посуды, вымытый и наточенный. Она сама же его туда положила вчера, а потом позабыла забрать.
   Компания веселилась в комнате, и оставался шанс прокрасться незамеченной на кухню, чтобы забрать нож. Правда, Настя не была уверена, что у нее хватит духу его применить, но... вероятно, хватит.
   Но стоило ей открыть дверь своей комнаты, как она столкнулась нос к носу с "папой". Он, воняя спиртным и похабно ухмыляясь, поинтересовался, куда это она собралась. Настя хотела сказать, что идет в туалет, но голос перехватило от ужаса, и тогда "папа" схватил ее, затащил обратно в комнату и повалил на кровать. Она извивалась и кричала, но никто не пришел ей на помощь, да и глупо было бы ожидать, что придет -- те, оставшиеся в комнате друзья были такими же, как этот "папа", и тоже, очевидно, жаждали получить свой кусок пирога. Настя смогла только укусить нападавшего за руку, за пальцы. Сильно укусить, глубоко, до самой кости. "Папа" вскрикнул, схватился за поврежденную руку, сдавленно зашипел и дал Насте мощную оплеуху. В ушах у нее зазвенело, голова закружилась, а "папа" снова набросился, надсадно шипя, бормоча страшные ругательства и угрозы, обещая, что ей не будет больно и предупреждая о страшных карах, которые он над ней учинит, если она не подчиниться. Он залил ей все лицо и волосы кровью из прокушенных пальцев, и было во всем происходящем что-то настолько дикое, отвратное и противоестественное, что Настя вдруг перестала бояться. Перестала бояться, потому что в какой-то момент ей вдруг показалось (а может быть, она, сама того еще не понимая, приняла такое решение), будто она умерла. Она мертвая, давным-давно оплаканная и забытая никому не нужная девчонка. А тут, на кровати, извивается и бьется под подлым насильником какая-то совсем другая, незнакомая ей девчонка. Эту девчонку было, конечно, жаль, но все равно... Она же чужая, Настя ничего не знает ни про нее, ни про этого страшного и подлого мужика...
   Она открыла глаза, и, сквозь мутную кровавую пелену, заливающую глаза, вдруг увидала в комнате еще одного человека. Этот некто был совершенно ей не знаком, он не принадлежал к компании "папы" и было бы дико подумать, при одном только взгляде на его внешность, что может принадлежать. Высокий худощавый человек с хищным, заросшим двухнедельной щетиной лицом. Он просто стоял там, в углу комнаты и смотрел на происходящее. Одет этот незнакомец был вполне, может быть, обычно (хотя, почему-то, во все черное), но все же Насте, несмотря на происходящее, показалось, что в его внешности есть что-то непонятное, странное. Она не сразу сообразила, что за плечами незнакомца, будто бы приделанные к его черному сюртуку виднеются какие-то ослепительно белоснежные и словно бы даже светящиеся полотнища. Настя не сразу сообразила на что это похоже, а потом до нее дошло -- крылья. И крылья эти как будто были живыми, они иногда вздрагивали и шевелились, будто бы стремясь устроиться поудобнее на спине владельца. Незнакомец ничего не предпринимал -- просто стоял и смотрел со странным выражением, и в глазах его как будто плясали страшные какие-то огоньки. Нет, не было там ни сочувствия Настиному положению, ни ярости, гнева по поводу творящегося, но они, эти глаза, как будто говорили: "Убей, уничтожь. Брось все свои силы на это, защити себя. И ничего не бойся".
   И, стоило Насте взглянуть в эти глаза, как ощущение реальности -- пронзительное, холодное, яркое, как запах нашатыря, вернулось. Ей вдруг овладела холодная ярость и отчаянная решительность дикого зверя. Она зарычала, забилась в паскудных объятиях силящегося одной рукой стянуть с себя штаны "папы" и изо всей силы, обеими ногами въехала ему в пах. "Папа" заорал благим матом и повалился на пол.
   Настя вскочила со своего места и нависла над поверженным, готовая растерзать, разорвать в клочья, вырвать глаза, выцарапать сердце из груди, оторвать сокровенное и затолкать в вонючую глотку. Только на секунду она оторвала взгляд от корчащегося на полу "папы", чтобы посмотреть в тот угол, где стоял незнакомец, чей взгляд дал ей силы и ярость для борьбы. Никого там теперь не было, да и не могло быть. Наверное, ей привиделось. Но это ведь ничего не меняло! Настя по-прежнему была готова порвать обидчика в клочья -- прежняя тринадцатилетняя пугливая девчонка и в самом деле, наверное, умерла в лапах поганого насильника, а та, что осталась... с ней лучше было не связываться.
   На крик ударенного по чреслам "папы" прибежали его друзья. Они ворвались в комнату, глянули на корчащегося на полу "папу", на свирепую, готовую растерзать всех Настю... Нет, они не увидали в ней той перемены, которая позволила ей победить и вырваться из отвратных объятий, да и не могли увидеть. Они только посмеялись над поверженным и тут же, в отрицание всякой логики и вообще всего на свете, набросились на Настю.
   Все-таки она оставалась глупой тринадцатилетней девчонкой. Мало ли что она там себе навоображала -- они были мужчинами, взрослыми, сильными, и им очень, страшно хотелось получить от нее вполне определенную вещь. И как она ни сопротивлялась, как ни рычала, не лягалась и не пыталась кусаться, ее повалили на кровать, умело разорвали платье... И тут раздался звонок в дверь.
   Он произвел эффект разорвавшейся за спинами насильников гранаты. Они вздрогнули все, разом и совершенно одинаковыми движениями принялись суетно оправляться и застегивать ширинки. Против своего желания, Настя захохотала. Это выглядело до глупого смешно и нелепо.
   Уже пришедший немного в себя "папа" поднялся с пола, склонился над ней, ухватил за волосы и резко, рывком приблизил ее лицо к своей потной физиономии.
   -- Молчим, сучка, -- прохрипел он, щекоча ей лицо своим слетевшим с лысины сальным зачесом. -- Дух вышибу.
   Это было даже смешнее, чем недавнее судорожное застегивание ширинок. Он угрожал Насте! Как будто можно было напугать ее больше, чем она была напугана до этого.
   Плюнув ей на обнаженный живот, он развернулся и крадучись, чтобы по ту сторону двери не услыхали шагов, направился в коридор.
   А в дверь уже не звонили -- в нее стучали властно и требовательно, с силой и размеренностью бьющего тарана.
   Настя торопливо села на кровати, подхватила обрывки своего платья, прикрылась ими и забилась в угол.
   Вскоре вернулся "папа".
   -- Черт его не знает, кто там, -- сообщил он, под аккомпанемент мерных ударов в дверь. -- Глазок заклеили, падлы.
   -- Ничего, подождем, -- сказал один из его друзей и кинул на Настю пристальный холодный взгляд. -- А ты, девочка, -- обратился он к ней, -- лучше веди себя тихо. А то мы тебе туда, -- он показал куда, -- перцу напихаем и скипидаром зальем.
   Однако ждать никому не пришлось. Стук в дверь прекратился и послышался явственный звук вставляемого в замочную скважину ключа.
   -- Какого черта? -- растерялся "папа".
   Действительно, ключ от квартиры был только у матери, у Насти и у него. Но у Насти ключи он отобрал, а никакого другого комплекта не было и быть не могло.
   "Папа" метнулся на кухню и вскоре пробежал по коридору, в сторону входной двери. В руке у него был зажат нож -- тот самый, Настин.
   Входная дверь вскоре распахнулась и в ту же секунду "папа", словно выпущенная торпеда пролетел головой вперед по коридору в обратном направлении. Из середины лба у него торчал кухонный нож, вбитый по самую рукоятку.
   Послышались твердые, стремительно приближающиеся шаги, и через секунду в комнате возник тот самый незнакомец из Настиного видения. Он не смотрел по сторонам, не произнес ни единого слова, даже бровью не повел. Не обратил никакого внимания на совершенно растерявшихся сообщников мертвого теперь "папы". Он вообще вел себя так, словно тут, в комнате, не было никого, кроме него и Насти. Приблизился к кровати, наклонился, подхватил на руки... Настя была не просто растеряна или напугана, не просто сбита с толку -- она как будто снова выпала из реальности, не веря, что все это происходит здесь, сейчас и с ней. Только оказавшись уже на руках у таинственного спасителя, стремительно шагающего к выходу из квартиры, она решилась осторожно, робко заглянуть ему в глаза... И вот то, что она там увидела удивило ее по-настоящему. Там, в этих темных, страшных, словно мертвых лазах была бездна. Не сочувствие, не ярость, ничего такого, чего можно было бы ожидать в подобной ситуации. Глаза незнакомца были похожи... Да, наверное они были похожи на тьму пещеры в которой притаился страшный, смертельно опасный, но в то же время удивительно красивый, великолепный хищник. Его никто не видел, но все и каждый, едва взглянув в эту тьму, понимали, что он там есть, он может выскочить и разорвать в клочья... И ему это понравится. Понравится, потому что он ненавидит всех и каждого, кто осмеливается забыть о его существовании...
   И тут вдруг, сама не понимая почему она это делает, Настя прижалась щекой к холодному влажному ворсу куртки таинственного спасителя. Не зная кто он и откуда, не зная, для чего он ее спас и почему, она про себя решила, что навсегда останется рядом с ним. Потому что защитить ее в этом отвратном и подлом мире может только он -- зверь, притаившийся в глазах этого человека. А раз так, Настя будет просто счастлива посмотреть, как этот зверь будет рвать на части того, кто посмеет забыть о нем или усомниться в его существовании. При этом, правда, ни не смогла-таки удержаться и попыталась ощупать спину незнакомца -- в том самом месте, где должны были быть те самые крылья из ее видения. Никаких крыльев не было. Незнакомец, видимо, почувствовал это ощупывание и угадал Настин интерес. Он рассмеялся звонким, сухим и каким-то свирепым смехом, от которого, как Насте показалось, задрожали стены квартиры, а неудачливые насильники (в этом она была почти уверена, хотя и не видела их) присели, затряслись и стали жаться по углам.
   -- Нет, -- сказал незнакомец Насте странным, скрипучим голосом. -- Сейчас они не нужны. Позже.
   Настя не поняла, да и не стремилась.
   ...А оставшиеся в комнате, оцепеневшие похотливые друзья безвременно погибшего "папы" недоуменно переглядывались, и никто из них никак не мог придумать, что сказать, потому что никто не понимал, а что тут, собственно, произошло. И потому никто из них, разумеется, не заметил, как бесшумно захлопнулась входная дверь, бесшумно повернулся запирающийся самостоятельно замок, а из под шкафа, у самых ног одного из них выползла огромная, темная змея...
  

4

  
   -- Вовка, что-то не так? -- не столько участливо, сколько удивленно спросил Н...
   Вовка неуклюже пожал плечами, стараясь не встречаться ни с кем глазами и запустил руку в густую шерсть на загривке Матуса.
   Матус был громадный, мохнатый, с недобрым взглядом пристальных карих глаз, здоровенными белоснежными, самого опасного вида клыками, которые он явно обожал демонстрировать окружающим. Вовка приволок его откуда-то неделю назад и объявил, что теперь это его собака. Матус сразу же почувствовал себя в промзоне как дома и почему-то признавал хозяина в этом щуплом голубоглазом мальчугане, которого, в принципе, мог бы перекусить пополам не особенно даже распахивая пасть. Правда, к Н... пес сперва отнесся странно -- насторожился, зарычал, а потом как будто даже испугался, заскулил как маленький. Словно не знал, как реагировать на диковинное существо. Н... помог ему -- протянул руку, подзывая, и пес подошел. Потрепал по загривку и пес успокоился. Не то чтобы они подружились -- Н..., кажется, вообще смутно понимал, что такое дружба, -- но признали возможность существования в одном пространстве. Правда, когда Вовка сообщил, как он хочет назвать собаку, Н... так хохотал, что ребята начали опасаться -- не лопнул бы. Но Н..., разумеется, не лопнул, а только поинтересовался сквозь смех, откуда Вовка выкопал это имя. И Вовка рассказал ему, что слыхал как-то, как двое молодых парней, забивая в подворотне косяк, рассуждали про какого-то Матуса, который, вроде бы, ловко обращался с дурью. Имя Вовке запомнилось беспричинно, а теперь вот... Назвать собаку именем никому не известного Матуса, который, скорее всего, толкал план где-нибудь у Первой аптеки -- почему бы и нет?
   Н... чуть не выл, хохоча над Вовкиными объяснениями.
   И Матус остался. Теперь он ходил за Вовкой как привязанный и неизменно присутствовал на уроках, устраиваемых Н..., хотя, похоже, относился ко всей этой магии с некоторым неодобрением.
   И вот теперь, когда Вовка, вроде бы, облажался, с готовностью подставил свою гриву, позволяя мальчишке запустить в нее пальцы для успокоения...
   Настя смотрела на Вовку с сочувствием, хотя самой ей это казалось странным -- ведь еще несколько минут назад она готова была разорвать мальчишку в клочья. Не в шутку, не понарошку, а на самом деле, буквально убить, растоптать, выпустить кишки на пыльный цементный пол. Таково было требование Н..., таково было условие этой игры, и она вжилась в роль настолько хорошо, что Вовка, кажется, испугался... Да что там, сама она испугалась этой своей внезапной ярости, злобы, которой никогда не было в ее характере, которой она никогда за собой не замечала (разве что в тот момент, когда готова была зарезать очередного "папу", ну так то была всего лишь самооборона). И вот вдруг, после того, как Н... долго и обстоятельно объяснял ей в какое состояние она должна войти, что должна возбудить в себе... Он говорил, что ЭТО есть в каждом человеке; что ЭТО намного сильнее и древнее всех прочих свежевыдуманных обленившимися трусливыми людьми правил, их фальшивой морали и стыдливо-озабоченной этики...
   Настя зачастую не понимала половины слов, которых говорил Н... Но ей всегда было понятно настроение, которое он хотел передать, какой-то подтекст -- то, что невозможно, два и не нужно было объяснять словами. Ярость. Свободная сила. Хладнокровие. Стремительность. Не тупая злоба и изматывающая, ни на что не способная истерика (это может каждый человек и каждый человек, если уж быть до конца честным, это любит, только это и умеет) -- где ж это вы видали, чтобы тигрица злилась на оленя, которого собралась завалить, а потом билась бы в истерике, если бы оленю удалось убежать? Холодная ярость убийцы, который убивает, потому что это необходимо для его выживания и потому что такова его природа. Нет, тигрица не задумывается над всеми этими вопросами, не размышляет о смысле предстоящего убийства и пожирания оленьих потрохов, -- а начни она задумываться, так не то что оленя, суслика бы убить не смогла. Холодная ярость, отметающая все сомнения и превращающаяся в силу...
   Н... очень терпеливо и красочно расписывал ей это состояние. Причем он ведь не просто говорил -- он делал еще что-то с ней, что-то неведомое, непонятное и немножечко страшное. Как будто было два Н... Один из них обращался к разуму Насти, который понимал далеко не все; а другой говорил с душой, говорил без слов, и душа-то как раз могла понять и использовать все сказанное до конца. Оказывается ей, душе, совершенно не нужен был разум -- этот трусливый, вечно сомневающийся импотент от рождения. И это оказалось настолько неожиданно, настолько здорово, вызвало у Насти такой восторг, что Н..., мгновенно его почувствовав, вдруг прервал свои объяснения и сказал: "Не увлекайся, девочка, не увлекайся. Я понимаю, насколько это новое и интересное ощущение, но смотри, оно может принести тебе неприятностей равно столько же, сколько и побед".
   И почти сразу же это его заявление подтвердилось, когда он вдруг приказал им с Вовкой нападать друг на друга. Вовка, кажется, даже растерялся, выпустил из рук загривок своего громадного пса (пес тут же, почуяв, что намечается большой шум, отбежал в дальний конец зала и уселся там, посверкивая своим загадочным взглядом). А вот Настя не растерялась, она как будто только этого и ждала. Тигрица -- вырывавшаяся на свободу молодая тигрица, которая, оказывается, все это время пряталась в недрах ее подсознания -- тут же бросилась в бой. Она налетела на Вовку как смерч, как вихрь. Она наносила удары, бросалась вперед, даже, кажется, рычала. Только где-то на самом краешке сознания сидела изрядно перепугавшаяся себя самой прежняя Настя, как будто наблюдая за происходящим со стороны. И эта прежняя Настя с ужасом понимала, что эта драка не шуточная. Что удары, которые она наносит -- слишком сильны, такие неспособна наносить простая девчонка совсем еще недавно чудом спасенная от группового изнасилования. Она вполне могла бы искалечить Вовку, даже, наверное, убить...
   А Вовка вел себя как-то странно. Он отступал, уворачивался, не нанося ни единого ответного удара (хотя уж он-то вполне мог бы ответить так, что ей бы не поздоровилось) и был скорее смущен происходящим, чем напуган. Он как будто не знал, как ему поступить. И Матус ворчал из своего угла скорее изумленно и тревожно, чем злобно. Да Н... тихонько хихикал, бормоча себе под нос, но вполне явственно: "Женщины-женщины. В них убийца во сто крат сильнее, чем в мужчине. Все-то вы тигрицы да волчицы, только прикидываетесь кошечками".
   Настя прекрасно понимала, чувствовала, осознавала, что он прав. Ей вдруг захотелось возразить ему, поспорить, жгуче захотелось (наверное, потому, что какой-то истинно женской, но глубоко запрятанной и притаившейся частичкой своего естества она осознавала его правоту). Но она не могла остановиться. Словно какой-то бес в ней разбушевался и унять его теперь не было никакой возможности.
   В конце концов ее остановил Н... -- вдруг как будто (так ей во всяком случае показалось) взлетел со своего места, оказался рядом и легонько ударил в самую середину спины, прямо между лопаток. Легонько-то легонько, но Насте удар показался чудовищно сильным. Из ее легких как будто разом вышибло весь воздух, она задохнулась и рухнула на колени.
   И ярость ее вдруг прошла, словно испарилась. Осталась только какая-то тупая усталость, сразу захотелось лечь где-нибудь, свернуться калачиком и ничего больше. Она еще долго оставалась в этой позе -- на коленях, обхватив туловище руками, почти упираясь лбом в пол. Она вся покрылась отвратительным липким потом, ее бил озноб, было страшно и как-то пусто внутри. Как будто душа... нет, не улетела, но... сдулась что ли. Усохла.
   Настя могла бы век простоять так -- упираясь носом в пол и тупо разглядывая все мельчайшие неровности старого потрескавшегося бетона, но Н... как в тот раз легко подхватил ее на руки и отнес в угол, где на полу сложены были их с Вовкой спальные принадлежности. Там он положил ее на скомканный спальный мешок, другой мешок подложил под голову. Она хотела было свернуться калачиком, но ей не дал Матус -- обнаружившись вдруг рядом, он с нахальной настойчивостью продрался к ее животу и улегся, положив могучую голову ей на бок, где-то вблизи от аппендикса, и уткнувшись носом в подмышку (здоровенная такая башка). Ей сразу стало хорошо, намного лучше. "Вот умный пес" -- одобрительно проворчал Н... и вернулся к Вовке.
   -- Так в чем дело, парень? -- спросил Н...
   В одиночестве, без Матуса, Вовка выглядел совсем маленьким и жалким. Настя знала, что это впечатление обманчиво -- когда надо было, этот щуплый пацан вполне мог становиться опасным зверем. Хотя, сам-то он, наверное, все-таки чувствовал себя именно таким -- слабым и беспомощным. Быть может, именно поэтому он привел с собой этого здоровенного пса. Вместе они выглядели намного лучше, словно завершенная скульптурная композиция (так однажды выразился Н...).
   -- В чем дело? -- настаивал Н...
   Он нависал над мальчишкой как распорядитель судеб -- темная величественная фигура, к которой сейчас-то вполне подошли бы те самые крылья. И, хотя крыльев не было, Настя точно знала, что на самом деле они существуют. Просто их не всегда видно.
   Вовка снова пожал плечами и пробормотал:
   -- Не знаю. Как-то это все... неправильно.
   -- Почему? -- удивился Н...
   Вовка вздохнул.
   -- А зачем так? -- спросил он. -- Ярость, злость. Мне страшно.
   -- Страшно или непривычно? -- поинтересовался Н...
   -- Страшно, -- уверенно заявил Вовка. -- Раньше было непривычно, а теперь... Ты как будто хочешь, чтобы мы стали зверями.
   -- Я хочу?! -- вдруг взвился Н... -- Я?! Слушай меня, парень. Не я создал вас такими, какие вы есть. Но, раз уж на то пошло, то вы -- все вы, люди -- изначально сотворены были зверями. Только годы этой вашей цивилизации сделали вас тупыми и ленивыми зверями. Слабыми. Разум дан был вам, чтобы вы могли сровняться с... с кем-то, кто заведомо выше вас по происхождению, а вы употребили его на извращения, на войны, на выдумывание идиотских желаний, на построение этой вашей лживой цивилизации, на возведение теплых сортиров, на власть, на обжорство и выведение мозолей на заднице... Э-эх, да что там, -- вздохнул он. -- Вы же ни на что теперь не способны -- только гадить. О-о! Гадить вы можете увлеченно, самозабвенно, с упоением. Но больше -- ничего. Единицы из вас способны что-то там изобрести, сотворить, но все остальные тут же подхватывают это изобретение и используют чтобы гадить более совершенно и масштабно. Вы стали хуже обезьян, от которых произошли. Ты говоришь, что не хочешь быть зверем? -- почти прикрикнул он на Вовку. -- Но ты уже зверь. Человек -- животное. Но те -- тупые, самодовольные, лживые извращенцы, цивилизация ваша -- они выкинули тебя на помойку, парень. Ты для них -- сродни мусора, гниющего на свалке. Понимаешь? Ты -- мусор в глазах извращенцев. И что ты теперь мне говоришь? Стоило мне хоть чуть-чуть научить тебя дышать правильно, быть свободным -- ты тут же начинаешь вопить "хочу обратно!". Куда обратно, Вовка? Вспомни тех извращенцев, которые пытались утащить тебя в кусты! Вспомни тех, кто пытался изнасиловать Настю! Вспомни своего Сеньку-Трахому и тех, на кого он работал! Ты хочешь к ним обратно? Или к тем, кто позволил им посадить тебя на цепь? Хочешь стать таким же как они -- одним из тех, кто, когда ему рассказывают о жизни таких ребят как ты, сыто ворчит и утверждает, что ничего такого в мире нет и быть не может? Хочешь к ним?
   Глаза Вовки расширились от ужаса. Настя тоже испугалась, даже приподнялась на одном локте. И Матус, сердито заворчав, повернул голову в сторону бушующей проповеди. Но они все испугались не Н... (он был для них слишком запределен и слишком много для них сделал, чтобы его бояться). Они боялись, наверное, его правоты. Не хотели верить в его слова, но, в то же время, смертельно боялись и впрямь вернуться туда, оказаться среди тех "нормальных" людей.
   А Н... вдруг как-то разом остыл и прежним ласковым голосом снова обратился к Вовке с тем же самым вопросом:
   -- Так что же все-таки не так, парень?
   И тут Вовка вдруг покраснел до корней волос, уставился в пол и проворчал еле слышно:
   -- Я... я не могу... не могу ударить ее... -- и он коротко кивнул в сторону Насти.
   Н... резко выпрямился, посмотрел на мальчишку, а потом вдруг захохотал.
   -- Вовка-Вовка, -- смеялся он. -- Ну и ну.
   А Вовка меж тем покраснел еще гуще, и Насте, тайком наблюдавшей за ними, показалось, что она тоже покраснела (щеки у нее, во всяком случае, горели).
   -- А ведь это здорово! -- провозгласил вдруг Н... -- Это значит, что у тебя удивительно здоровая психика.
   Вовка уставился на него открывши рот.
   -- Не можешь драться с девчонкой, да? -- лукаво поинтересовался Н... -- Чудесно. Хотя, помнится ты сам мне рассказывал, как кого-то там кирпичом приложил, а?
   Вовка вздрогнул от неприятного напоминания и проворчал едва слышно:
   -- Так она бы меня порешила. Что еще оставалось делать-то?
   -- Настя тоже вполне могла тебя сегодня порешить. Уж поверь мне.
   Вовка с недоверием уставился сперва на него, потом на Настю. А сама Настя как-то подобралась, напряглась... До нее вдруг дошло, что это правда -- всего несколько минут назад она готова была убивать... даже Вовку? Ее бросило в жар от этой мысли, от осознания всего того, что они тут творят.
   Однако Н... не дал ей в полной мере прочувствовать это, осознать. Он двигался дальше, дав ее и Вовкиному разуму очередного пинка, причем на этот раз -- очень уж сильного.
   -- Вовка-Вовка, -- снова промурлыкал он и на этот раз в его голосе прозвучало что-то откровенно страшное. -- Ты не можешь ударить девчонку. Может, это и правильно. Волк не нападает на волчицу. Хотя медведь вполне может задрать медведицу с медвежонком. Но твоя беда не в этом, а в том, что ты до сих пор думаешь, что вся жизнь и все то, что мы тут делаем -- это какая-то игра. Тебя несколько раз могли убить, ты оказывался на волосок от гибели, но ничему не научился? Что ж, -- Н... усмехнулся улыбкой людоеда, -- раз не можешь драться с Настей, придется драться со мной.
   Было видно, что Вовка совершенно растерялся. Настя тоже растерялась. Они оба уставились на Н... с недоверием. Это и в самом деле была какая-то игра, потому что это не могло быть ничем другим. Этот странный и загадочный человек, который, быть может, и не человек вовсе, спас их, выручил; а потом привел сюда, обогрел; он помогал им и относился так, как никто никогда в жизни к ним не относился -- как к равным. Они доверяли ему и, наверное, начинали как-то по-своему любить. И не могли поверить, что он способен причинить им хоть какой-то вред.
   Однако, прежде чем они успели все это осознать и воспринять происходящее как шутку, Н... вдруг отвесил Вовке такую оплеуху, что мальчишку оторвало от земли и снесло метров на двадцать в сторону.
   ...Зал, в котором они находились, был огромный, пыльный, голый. Голые стены, голый пол, половина окон была выбита и, казалось, тут должно было быть страшно холодно. Но они втроем натаскали сюда всякой всячины -- листов старой фанеры, шифера, жести, обрывки рубироидных рулонов -- и закрыли выбитые окна, законопатили щели, чтобы можно было жить. Отопление в этом здании, как и в некоторых других, почему-то не было отключено (наверное, они отапливались не от местной давно и навеки остановленной котельной, а от городской сети). Так что тут было тепло, хотя и достаточно грязно. Пыльно...
   Вовка пролетел половину зала и с диким воплем, подняв облако пыли грохнулся на пол. Завозился там, стараясь подняться на ноги, но Н... с немыслимой скоростью, будто бы даже воспарив над полом, преодолел разделявшее их пространство и снова навис над мальчишкой.
   Тут уж Настя не выдержала. Она вскочила на ноги, вся подалась вперед и заорала так, что сразу же засаднило горло:
   -- Не смей!!!
   Н... к тому времени уже успел схватить Вовку за горло одной рукой и приподнял его, готовясь, видимо, нанести новый удар. Это очень напоминало сцену из какого-нибудь фильма ужасов, где вампир готовится оторвать голову своей жертве, тем более, что Н... всегда (а сейчас особенно) походил на вампира.
   Но Настин крик его притормозил -- не выпуская Вовку, он повернулся к девчонке, глянул ей прямо в глаза своим кошмарным взглядом, а потом вдруг приложил указательный палец к губам, будто бы призывая ее к молчанию. Настя словно споткнулась об этот жест. И тут Н... ударил Вовку во второй раз.
   Мальчишка отлетел к стене, грохнулся об нее и, словно мешок с костями стек на пол.
   Настя снова заорала:
   -- Прекрати! Слышишь?!
   И Н... снова обернулся к ней, но на этот раз она не собиралась поддаваться его взгляду и его силе, потому что он творил нечто чудовищное, подлое, как предательство, даже хуже.
   Какое-то время Н... рассматривал ее и в его взгляде как будто мелькнуло... что? Восхищение? Вряд ли. Наверное, ей показалось. Как бы то ни было, на этот раз он не спеша направился к поверженному мальчишке.
   -- Не трогай его, -- взмолилась Настя. -- Пожалуйста.
   На этот раз он не обратил на нее никакого внимания. Настя плакала -- от обиды, от страха, от гнева. Вовка тоже плакал, потому что ему, помимо всего прочего, было больно. Н... навис над ним, и мальчишка сжался в комочек, задрожал, затрясся, приготовившись к последнему удару.
   И тут вдруг что-то изменилось. Изменилось в Н... и в самом воздухе, в атмосфере. Исчезло напряжение, агрессия, которая только что насыщала окружающее пространство как статическое электричество, которую Настя чувствовала почти что физически.
   Н... опустился на корточки перед Вовкой, который плакал, стонал и тянул в себя кровавые сопли и спросил спокойно, даже ласково:
   -- Вовка, что ты делаешь?
   -- Да пошел ты! -- проблеял Вовка, пытаясь отодвинуться от него подальше, хотя отодвигаться-то было уже некуда -- он сидел у самой стены.
   -- Что ты делаешь, Вовка? -- повторил свой вопрос Н...
   И Вовка повторил свой ответ, но уже в более резкой форме:
   -- Пошел на х...! -- заорал он. -- Падла, козел, пидор старый...
   Он долго еще орал, бросая Н... в лицо все самые мерзкие ругательства, которые знал, а Н... все так же сидел на корточках и терпеливо слушал. А, когда Вовка наконец-то иссяк, сказал:
   -- Что ты только что сделал, парень?
   У Вовки кончились ругательства и силы, чтобы их выкрикивать. Он просто закрыл лицо руками и заревел, как маленький. Потому что его предали. Потому что его обидел тот, кому он доверял больше всего -- единственный, кому он доверял за всю свою короткую жизнь.
   А Н... смотрел на него спокойным печальным взглядом и ждал, терпеливо ждал, пока иссякнут и слезы.
   Настя осторожно подошла к ним и спросила у Н...:
   -- Зачем ты это сделал?
   Но Н... не обратил на нее внимания. Он положил руку Вовке на плечо. Мальчишка дернулся, словно это и не рука была вовсе, а раскаленная кочерга. То ли он испугался очередного удара, то ли просто ненавидел сейчас Н... так, что любое его прикосновение ощущал как боль.
   -- Я вынужден был это сделать, Вовка, -- сказал Н... -- Иначе ты бы не понял. У нас нет времени на долгие объяснения, да и не все на свете можно объяснить словами.
   Вовка поднял на него мокрое зареванное лицо, посмотрел с недоверием, но и с надеждой одновременно. Насте вдруг захотелось убить Н... Это был импульс, да и не верила она, что его вообще можно убить, но желание было настолько острым и неожиданным, что она зажмурилась и потрясла головой.
   Н... между тем продолжал говорить:
   -- Когда я ударил тебя в первый раз, ты был ошеломлен. Ты растерялся, испугался. Это нормально. Но ты потерял ориентацию, и это плохо. Именно поэтому ты пропустил второй удар. Впрочем, все это мелочи. Самое страшное случилось, когда я снова приблизился к тебе. Ты сжался, закрыл глаза. ТЫ СМИРИЛСЯ! Вовка, ты смирился. Ты готов был отдать себя на растерзание, лишь бы не видеть, как это будет происходить. Даже глупый суслик, даже бессильная муха борются до последнего. А ты потупил настолько по-человечески, настолько глупо... Ты понимаешь меня?
   Более всего Настю поразило, что Вовка вдруг перестал хныкать, стал прислушиваться к словам Н..., а когда прозвучал вопрос, кивнул в знак согласия.
   -- Никогда, -- говорил Н... -- Никогда не сдавайся. Никогда не позволяй себе смиряться, понял?
   Вовка снова кивнул.
   Н..., кажется, был удовлетворен. Он помог мальчишке подняться и принялся по-своему врачевать его раны, которые, к немалому Настиному удивлению, оказались незначительными, так -- разбитый нос, начинающая припухать губа, пара синяков.
   Наконец, когда Вовке была оказана соответствующая помощь, боль снята, Н... оставил его в покое, отошел в дальний конец зала и уселся нам на пол в своей излюбленной позе -- прижав колени к груди и обхватив их руками.
   Ни Настя, ни Вовка не решались сейчас приблизиться к нему. Им казалось, что между ними пробежала какая-то трещина, и трещину эту теперь не зарастить и не замазать.
   -- А хотите я расскажу вам одну историю? -- сказал вдруг Н...
   Они, если честно, теперь и сами не знали, чего они хотят и чего они хотят именно от него. Истории, которые рассказывал Н... (а было это крайне редко) оказывались захватывающе интересными, всегда с неожиданным концом. И каждый раз, когда он рассказывал им очередную историю, ребятам казалось, что они поняли что-то очень важное, особенное, хотя сформулировать это "что-то" они пока что не могли. Но теперь, после произошедшего...
   -- Это история про смирение, -- объяснил Н... -- Или про несмирение, -- добавил он, подумав. Ну и, разумеется, про Большого Зверя, куда уж без него.
   Он явно ждал от них какой-то реакции, и Настя, наконец, спросила:
   -- А кто он, все-таки, такой, этот твой Большой Зверь?
   Н... усмехнулся.
   -- Никакой он не мой, -- сказал он. -- Хотя, отчасти... Впрочем, ты пока еще не готова этого понять. Так хотите историю?
   Ну разумеется они хотели.
   -- Так вот, -- начал Н... -- Когда-то очень давно -- так давно, что года-то тогда считать еще не умели, поэтому совершенно невозможно выяснить когда именно -- при Большом Звере обретался один... Даже и не знаю, как его назвать... Ну, словом, один тип. Всего таких типов при Большом Звере было восемь, -- то есть, это люди помнят только восьмерых, а сколько их было на самом деле... Но из всех них этот был самый... беспокойный, наверное. Вообще-то, справедливости ради надо сказать, что Большой Зверь любит плодить всяких странных типов как при себе, так и вообще -- одни люди чего стоят. Но этот... Словом, остальные семеро работали на Большого Зверя, служили ему. Они стремились только к тем целям, которые он перед ними поставил и ни о чем ином, если честно, даже помыслить не могли. Они были не личностями даже, а как будто инструментами Большого Зверя, -- их можно было бы назвать продолжением его рук и ног, если бы можно было быть уверенным, что у Большого Зверя есть руки и ноги. И даже если на секунду предположить, что у Большого Зверя есть мысли, что он думает хотя бы приблизительно так, как обычные люди, то эти семеро были продолжением его мыслей. А вот восьмой -- нет. То есть сперва и он служил Большому Зверю, выполнял его волю, как и остальные. Но он никак не мог заставить себя отдаться этому до конца, постоянно тянуло его куда-то на сторону. Знаете, всегда среди людей встречаются этакие белые вороны, отступники. И не всегда даже эти отступники как-то там сознательно против чего-то протестуют, просто так уж они устроены, что когда вся остальная толпа орет с обезьяньим восторгом "Да здравствует король!" или "Слава императору", "Хайль Гитлер", "Ура товарищу Сталину"... ну или что там еще принято было вопить, эти отщепенцы сперва за компанию поорут-поорут, а потом нет-нет, да и зададут свой извечный идиотский вопрос: "А почему, собственно?". Какого, собственно, хрена? То есть с какой стати я должен хвалить какого-то там императора, вождя, фюрера какого-то или товарища? Почему я должен выполнять какие-то его распоряжения и беспрекословно ему верить, не веря при этом собственным глазам? А если я сомневаюсь? А если мне не нравится что-то из того, что он -- этот великий император товарищ фюрер пресветлый президент или кто там еще -- делает? Да и рожа его мне не нравится, если уж на то пошло. Тем более, что он вон опять затеял кого-то там воевать, причем моими руками и ценой моей жизни. А я не собираюсь по его приказу умирать или убивать, хотя другие вполне согласны. И сперва все эти вопросы такой вот отщепенец задает не потому даже, что собирается против чего-то или кого-то протестовать, а просто из любопытства -- просто чтобы ему объяснили, потому что сам он, кретин этакий, ни в какую ничего этого не понимает. Только -- вот ведь беда! -- объяснить-то никто ничего ему не может, потому что никто и сам ничего толком не понимает, просто так вот принято, повелось, все так делают, и ты, сукин сын, стало быть, не высовывайся, иди куда велено, а то башку не убережешь. И не уберегали. Таких вот отщепенцев вечно на кострах жгли, в лагерях гноили и вообще искореняли как скверну. Но это люди. А Большой Зверь, углядев среди своих соратников, инструментов своих, слуг, продолжений своей воли этакого вот вольнодумца, да и, если уж на то пошло, скандалиста, сперва даже не знал, как с ним поступить, и решил, в конце концов, просто посмотреть, подождать, а если честно, то просто дать ему, склочнику, шанс исправиться. Но склочник исправляться не пожелал, даже более того -- испохабил самую лучшую задумку, самый грандиозный план Большого Зверя. Человека. То есть не то чтобы откровенно как-то испохабил, потому что даже сам Большой Зверь вынужден был в конце концов признать, что человек задумка в высшей степени похабная. И не потому что человек изначально был такой уж откровенной сволочью, нет, это проявилось гораздо позже, -- но сама по себе идея существования на земле этакого вполне карикатурного подобия Большого Зверя не могла выглядеть никак иначе. И вот этот восьмой, который упорно не желал соглашаться, что эта самая одухотворенная и оразумевшая обезьяна является чем-то выдающимся и даже -- упаси Бог -- венцом творения, решил, сволочь, экспериментально доказать Большому Зверю, показать ему наглядно, какую пакость он сотворил из вчерашних мартышек. И показал. Показал очень даже эффективно и наглядно, соблазнив, отвратив человека от Большого Зверя на такой мелочи, при помощи такой дешевки, что нет слов. И мартышка сапиенс так легко купилась на обман, с таким восторгом наплевала на все -- в том числе и на самого своего создателя, что всем сразу стало понятно, что это за тварь такая. И разгневался Большой Зверь, и растерялся. То ли он не осознавал ранее, что на самом-то деле представляет из себя человек, то ли, как и всякий родитель, просто не желал замечать очевидного (что более вероятно), но было ему, наверное, чертовски неприятно. А может просто озверел от того факта, что этот вот -- склочник, дурак сомневающийся, вольнодумец пальцем деланный -- вздумал его, Большого Зверя, учить. И взял Большой Зверь, да и вышвырнул человека от себя прочь -- от сраму подальше. А, в пылу гнева своего и растерянности с обидою, заодно с человеком вышвырнул и этого самого восьмого затейника, чтобы обитался где подальше и не огорчал больше создателя демонстрацией его, создателевой, тупости. И так вот получилось, что этот несчастный неприкаянный восьмой дурак, бунтарь, склочник и прочее остался один на один в компании той самой одушевленной обезьяны, которую так презирал и над которой хотел посмеяться. Однако он, в отличие от человека, прекрасно понимал, что папа Большой Зверь человека все равно любит и не сможет так вот просто от него отвернуться -- станет хотя и исподтишка, но помогать, осенять своей волей и благодатью. И еще восьмой прекрасно понимал, что человек никуда от своей природы не денется и обязательно испохабит эту благодать и переврет все откровения. И тут восьмому пришла в голову совершенно разрушительная идея -- перестроить натуру человеческую, вернее использовать то, что уже есть таким образом, чтобы окончательно унизить разумных обезьян и, превратив их в совершенных свиней. Причем прекрасно было понятно, что для этого не нужно учить человека чему-то особенному, поскольку в нем изначально было заложено изрядно гадости, а нужно-то всего-навсего породить в нем достаточно похабные желания и жадность, чтобы всякая скверна попросту выползла наружу. Может быть, это было недостойно, может быть, это было низко и подло, поскольку человек ведь дите неразумное, а бывший восьмой подручный Большого Зверя все-таки обладал многими знаниями и силой. Однако он бы в бешенстве. И он имел право злиться, потому что, если уж на то пошло, то и сам Большой Зверь вышвырнул его вон не из каких-то там разумных соображений, а просто в порыве ярости. И чем все, в итоге, закончилось? Большинство из того, чем обладает человек на сегодняшний день, что он умеет и чего он хочет является наследием того самого восьмого, плодами его науки. Большинство изобретений человеческих, желаний и страстей -- от него. Жадность, чувство собственной важности (чаще его называют гордыней) и лень. Это три кита, тянущие по сей день телегу цивилизации человеческой. И впряг их туда именно он -- восьмой. То есть и не впрягал даже, а так, лукаво намекнул человеку, что они где-то есть, а человек уж сам с восторгом погнался и впряг, и теперь вот едет.
   После того, как Н... закончил свою историю, долго, очень долго никто ничего не говорил. Вовка сидел, мрачно уставившись на носки своих ботинок. Настя глядела куда-то вдаль и совершенно ясно было, что видит она сейчас перед собой не сырые бетонные стены, не окна, за которыми маячит индустриальный пейзаж, похожий на иллюстрацию последствий атомной войны, а все, о чем только что говорил Н... -- Большого Зверя (интересно, как она себе его представляет), восьмого, и того раннего человека. Человека ей, наверное, было жалко больше всего, хотя и восьмого она могла бы пожалеть, если бы не догадалась уже давно кто он такой и о чем вообще речь, что за историю рассказал им Н... Но более всего она, наверное, сожалела о том чудовищном недоразумении, нелепости, произошедшей много тысяч лет тому назад. О дурацкой ошибке, в которой, наверное, никто и не был виноват на самом деле. Она была достаточно наивна, чтобы искренне полагать, что все это и в самом деле могло бы быть ошибкой и недоразумением.
   -- Это был дьявол? -- спросила она вдруг.
   -- Что? -- не понял (или не расслышал) Н...
   -- Я говорю, тот восьмой -- это ведь дьявол, да? Я читала в Библии...
   Она осеклась и посмотрела на Н... с какой-то непонятной надеждой, почти мольбой во взгляде, как будто умоляла вот прямо тут, сейчас, разрешить все недоразумения и помирить весь белый свет с самим собой.
   -- Дьявол, -- медленно, будто смакуя слово, проговорил Н... -- Не знаю, что это такое. Мне кажется. что дьявол -- это не более чем хитрость общечеловеческого подсознания. Этакий абстрактный центр, средоточение зла на который можно списать все собственные недостатки и все свои неудачи. Дьявол. Ведь люди сами виноваты в том, что оказались там, где сидят теперь. Процесс падения человека из райских пущ не был сиюминутным и занял много лет. Можно сколько угодно обвинять змея в том, что он, скотина такая, подсунул Еве яблоко. Но не он виноват в том, что всучил ей фрукт -- она виновата, что взяла. Так что... И потом, это история не про дьявола.
   -- А про что? -- спросил Вовка. Выглядел он теперь получше, но, в то же время, как-то тревожно. Опасно как-то. Насте на секунду даже показалось, что от его опущенных глаз на полу мелькают жутковатые недобрые отблески.
   -- Про что? -- переспросил Н... -- Да я и сам не знаю, если честно. Может, ни про что. А может, про то, что когда плывешь против течения, нужно быть готовым к тому, что все несущиеся навстречу палки и бревна встретятся с твоей головой. По течению вы, ребята, плыть уже не сможете. Так что придется вам стать достаточно жесткими, чтобы научиться уворачиваться от бревен и даже ломать их. Так что...
   Они снова помолчали. А потом Н... поднялся на ноги, потянулся всем телом и сказал вполне спокойно:
   -- Ну, я вас ненадолго покину. А вы тут посидите, поразмышляйте.
   И он уже собрался было уходить, но тут Вовка впервые поднял глаза, посмотрел на него снизу вверх и позвал:
   -- Н...
   Н... не остановился и не обернулся, а продолжая стоять к мальчишке спиной спросил:
   -- Что?
   -- Я понял, -- сказал Вовка таким голосом, что даже стены как будто покрылись тоненьким слоем льда.
   И в ту же секунду Настя тоже поняла -- поняла, что сейчас произойдет. Она хотела вскочить со своего места, броситься, остановить; она хотела завопить "Вовка, не смей!" Но ничего этого она сделать не успела, потому что Вовка, все так же недобро сверкая глазами вдруг сорвался со своего места и с нечеловеческой силой и скоростью бросился в сторону Н... И будь там обычный человек, даже если бы он оказался крупным и сильным мужчиной, он не устоял бы против этого броска напряженного бешенством мальчишеского тела -- Вовка сшиб бы его на пол и почти наверняка убил бы, растерзал. Но Н... не был обычным человеком. Как будто даже не меняя позы, не сделав ин одного движения, он молнией сместился в сторону и Вовка пролетел мимо, в очередной раз пропахав носом по голому бетону.
   -- Ай неплохо, парень, неплохо, -- похвалил его Н... -- Вот этому я и пытаюсь вас научить. Теперь до тебя дошло?
   Ошеломленный то ли падением, то ли вообще собственным поступком Вовка поднялся с пола и кивнул. Причем кивнул не покорно и печально, а и в самом деле понимающе. Кажется, до него и впрямь что-то дошло через эту поездку на брюхе по полу.
   -- Ну, вот и славно, -- обрадовался Н... -- Только... Все равно нам нужен кто-то еще. Кто-то, кто сможет быть еще опаснее. Кто-то отчаявшийся настолько, чтобы вообще ничего уже не бояться. И настолько измученный, чтобы быть готовым не только умирать, но и убивать... хотя, это, я надеюсь, нам не понадобится.
   И он вышел.
  

* * *

  
   Вечером Н... снова появился ненадолго. Он приволок два новехоньких спальных мешка, новую одежду и кое-чего пожрать. При этом он, правда, заявил, что впредь им лучше самим добывать себе пропитание. Он, конечно, понимает, как им не хочется выходить туда, в большой мир, который обошелся с ними так подло, но тут уж ничего не поделаешь, спрятаться от большого мира невозможно. Так что придется им научиться выходить туда, быть осторожными, стараться не попадать в неприятности и вообще. При этом он загадочно добавил, что все это ненадолго, скоро все изменится. Что изменится и как именно он не уточнил и снова отбыл в неизвестном направлении.
   Они перекусили, и Вовка уже собрался было напялить на себя новую одежду, но Настя остановила его тоном не допускающим никаких возражений, заявив, что он грязный, что после всех этих баталий и мордобоя, учиненного Н... от него воняет... да и от нее тоже. И пришлось-таки им спускаться в подвал, где из неведомо кем и зачем был отведен от трубы с горячей водой патрубок с краном. Там они по очереди помылись и переоделись.
   Уде ночью, нежась в новеньких спальниках, в давно забытой (а для Вовки так и вовсе почти неведомой) чистоте, они смогли, наконец, поговорить.
   -- Слушай, Вовка, -- начала Настя, -- я у тебя спросить хочу.
   -- Ну?
   Настя заметила с самого первого дня, что Вовка не очень любит, когда его расспрашивают, пристают. То ли было ему что скрывать, то ли просто не хотел он признаваться в том, что и сам не понимает, какого лешего они тут околачиваются, зачем понадобились Н... и что он вообще затевает.
   -- Ты... -- Насте неприятно было об этом говорить, но она считала, что должна знать. -- У тебя было такое лицо, когда ты на него прыгнул. Ты... Ты и впрямь хотел его убить?
   Вовка долго не отвечал, и Настя подумала было, что он вообще никогда не ответит, но потом сказал коротко:
   -- Да.
   -- Ты серьезно? -- обалдела она.
   -- Он хотел этого, -- объяснил Вовка. -- Сам хотел.
   -- Чего хотел? Чтобы ты его убил?
   -- Чтобы я захотел его убить. Захотел. По-настоящему. Это было... я как будто сошел с ума... не знаю. Вряд ли мы с тобой способны убить его на самом деле, но...
   -- Ты что, -- растерялась Настя, -- и впрямь свихнулся? За что нам его убивать? Он же...
   Вовка недобро хмыкнул из темноты и сказал:
   -- Ты не понимаешь.
   -- Чего я не понимаю?
   Вовка снова замолчал надолго, а потом сказал:
   -- Я не знаю, кто он такой. Он, может быть, жизнь мне спас... да и тебе тоже, наверное. Но я... я никак не могу с ним подружиться. И дело тут не в нем -- дело во мне. Он как будто из другого мира. Я вообще иногда не понимаю, что чувствую, когда он рядом. Зато я знаю, чего он от нас хочет.
   -- Чего?
   -- Чтобы мы научились убивать.
   -- Нет, ты точно спятил, -- фыркнула Настя.
   -- Ты и сама это понимаешь, -- уверенно заявил Вовка. -- Просто не хочешь про это думать. Знаешь, мне кажется, что в том мире, где мы были раньше есть какие-то правила. И они не просто как... ну, там правила дорожного движения или еще что-то -- они как будто написаны в голове. И там же, в голове, сидит кто-то, кто останавливает нас в последний момент, когда мы эти правила нарушаем, или только собираемся. И вот в этих правилах про убийство, наверное, тоже что-то написано. Когда кого можно убивать, когда нельзя.
   -- Убивать вообще нельзя, -- возразила Настя.
   -- Да ну? -- усмехнулся Вовка. -- На войне люди убивают друг друга. И никто их потом за это не судит... если только они победили.
   -- Н-ну, так то на войне... -- пробормотала Настя.
   -- Ага! -- хихикнул Вовка. -- Вот тебе и правило. На войне, значит, убивать можно. А как насчет животных? Вон как ты нынче котлеты уплетала, и не беспокоилась о той Буренке, из которой их навертели.
   -- При чем тут Буренка? -- возмутилась Настя. -- Я тебе про людей.
   Вовка молчал долго, очень долго, а потом медленно проговорил:
   -- Знаешь, после всего мне иногда кажется, что людей следует убивать в первую очередь.
   Настя приподнялась на локтях и уставилась в темноту -- туда, где лежал Вовка. Разглядеть ничего было невозможно (собственного освещение в промзоне практически не осталось, а до ближайшего фонаря было метров сто), но Вовка все же увидал и спросил:
   -- Ну, что уставилась? Или сама сюда с курорта попала? Что они там с тобой сделали, а?
   Они там -- так он сказал. И Настя вдруг то ли с ужасом, то ли наоборот с восторгом поняла, что все человечество, все те люди, которые остались за пределами этой промзоны и их общения с Н... будут теперь для них "Этими там". Навсегда.
   -- Н... хочет, чтобы мы отказались от этих правил, -- говорил Вовка. -- Он хочет нас освободить. Как тот восьмой когда-то. Он ведь не искушал человека, он освободил его от правил. Но человек оказался дурак и сам стал выдумывать правила. И конечно они были намного глупее тех, которые были у... у Большого Зверя.
   Настя впервые услышала, чтобы о Большом Звере говорил кто-то кроме Н... И это как будто вернуло ясность ее мышлению. И она сказала:
   -- А может быть, нас уже освободили. И не освободили даже, а выбросили на помойку. И Н... просто хочет нам помочь, чтобы мы тут не загнулись?
   -- Н... похож на человека, который просто хочет кому-то помочь? -- язвительно спросил Вовка.
   Настя понимала, что нет. Менее всего Н... напоминал доброго самаритянина.
   -- И потом, -- сказал Вовка, -- люди на помойках гибнут не потому, что их выбросили. Они гибнут потому, что их лишили тех самых правил и тот, который живет в голове, который раньше следил за тем, чтобы эти правила не нарушались, не знает как жить дальше и начинает беситься. Н... хочет, чтобы мы убили этого сукина сына -- того, что сидит в голове и дергает нас за веревочки.
   Наверное, Вовка был прав. Но Насте очень не хотелось, чтобы он оказался прав. Ей не хотелось становиться опасной хищницей, которую станут бояться и все будут пытаться сперва приручить, а потом убить. Ведь, как ни крути, а люди всегда именно так поступают с опасными хищниками. И люди, как правило, побеждают.
   -- Да, -- вздохнула она. -- Кстати, ты слышал, он говорил, что нам нужен кто-то еще?
   -- Ага, -- отозвался Вовка. -- Он его так расписал... как Дракулу какого-нибудь.
   -- Точно, -- согласилась Настя. -- Интересно только, где он такого возьмет? И кого он вообще имел в виду?
   -- Не знаю, -- сонно пробормотал Вовка, ворочаясь в спальном мешке. -- Какого-нибудь взрослого.
   -- Взрослого, -- повторила Настя. -- Ты и в самом деле хочешь, чтобы тут появился кто-то взрослый, кроме Н...?
   Вовка перестал ворочаться в своем мешке, подумал и сказал:
   -- Нет.
   -- Вот и я не хочу, -- согласилась с ним Настя.
   Скоро Вовка уже спал, а Настя все лежала и думала, глядя на расписанный мутными узорами подтеков и неясными ночными тенями потолок, каким же все-таки может оказаться этот кто-то, так понадобившийся Н... Так, чтобы он подходил по всем параметрам, но при этом не был взрослым. Ничего ей в голову не пришло, она повернулась на бок и скоро тоже уснула.
  

5

  
   Наверное, то, что произошло с Санькой могло произойти с кем угодно и когда угодно. С любым -- вообще любым -- человеком на земле. Он это знал, но от этого осознания легче не становилось. И, когда кто-нибудь из взрослых начинал коряво и неумело его утешать, пользуясь этим самым единственным аргументом, Саньке хотелось его убить. Или даже не убить, а просто врезать по перекошенной сочувствием пополам с брезгливостью физиономии. Или все-таки убить, ну, хотя бы покалечить. Он вообще в последнее время стал ненавидеть всех людей. Он ненавидел их, когда они ему сочувствовали, когда пытались что-то объяснить и придумать какие-то утешения -- фальшивые утешения, потому что никаких других для него не было и быть не могло. Он ненавидел их, когда они с ним заговаривали, когда пытались интересоваться его планами на будущее (это вообще было как издевательство)... Но больше всего он ненавидел людей, когда они делали что-то руками. Забивали гвоздь, ковыряли в носу, просто глупо жестикулировали. Когда они хлопали в ладоши, щелкали пальцами, ерошили себе волосы или привычным движением опрокидывали в страждущие веселые рты, полные плохих зубов, полустаканчики водки. Господи, как же он ненавидел их всех в эти минуты. Даже мать...
   Конечно, всяк человек так или иначе сам виновен в своих бедах. Никогда не случается так, чтобы неприятности твои никак от тебя не зависели. Может быть, Санька и понимал это где-то глубоко, в какой-то еще не охваченной тихой, мрачной, затяжной истерикой части подсознания. Однако он вырос, был вскормлен и воспитан таким, какой есть, в обществе, где нищие постоянно занимаются выкрикиванием справедливости, где все постоянно клянут судьбу и озираются в поисках виноватых. Он не умел, негде было ему научиться принимать ответственность за собственные решения, поступки и беды. Наверное, если бы он все это умел, с ним не приключилось бы то, что приключилось.
   Те трое незнакомых мужиков ловко взяли его в оборот. Может, ему и следовало бы заподозрить неладное, когда они вдруг ни с того ни с сего взялись угощать его водкой, нахваливать, раздувать подростковый гонор. Но откуда ж ему было знать, чем все это может кончиться. В конце концов, таких вот пришлых типов в их городке развелось великое множество. Они занимались разнообразными темными делами, пытались что-то красть (что еще не успели растащить давно и прочно сидящие без работы горожане). Иногда их колотили местные, чаще -- они покупали местных. За бутылку водки, за мизерную, но, по городским понятиям, приличную сумму денег...
   Эти двое занимались цветными металлами. Занимались лихо, умело, поставив дело на широкую ногу. Санька помогал им по мере сил. Вообще, если уж говорить положа руку на сердце, ему это нравилось. Зарплату матери не платили давным-давно, денег в доме не было, а эти ловкие ребята всегда исправно отстегивали ему за очередной, сворованный с территории полумертвого, но по-прежнему зачем-то охраняющегося завода кусок меди или алюминия. В школе Саньке было скучно, да и денег там за учебу никто не платил, и водки не наливал. И он предпочитал общению с измотанными, отчаявшимися равнодушными учителями сбор металлолома. Предпочитал, покуда ушлые его старшие коллеги не замахнулись на невозможное.
   По слухам, которые иногда доходили до их маленького городка и согласно клятвенным заверениям Санькиных работодателей, кто-то где-то это уже проделывал. В конце концов, говорили мужики, если ты не полный идиот, если у тебя есть хоть какая-то башка на плечах, то скрутить пару сотен метров силового провода с ЛЭП -- плевое дело. И никому никакого вреда от этого не будет, потому что электрики подвезут новые провода в течение нескольких часов. Так что город без света не останется. И ты только подумай, сколько там добра болтается под керамическими и стеклянными изоляторами! С ума же сойти можно!
   Теперь Санька и сам плохо понимал, как это они уговорили его на этот бредовый подвиг. Инструктировали подробно и тщательно, объясняли как и что. Нужно было выпить слишком много водки, совсем перестать соображать, чтобы пойти на такое дело...
   В общем, Санька так и не понял, что он сделал неправильно. Он вообще ничего не понял. Последнее сохранившееся в его мозгу воспоминание -- он сидит на вышке, а далеко внизу двое этих типов такие маленькие, что-то кричат ему, жестикулируют, машут руками, и совсем рядом страшно гудящие провода, кожа вся чешется, будто бы ее колет миллионами крошечных иголочек, а ему уже страшно и совсем не хочется что-то делать, и он уже жалеет, что полез в это дело... А потом... Нет, это не было больно -- Санька просто не успел ничего понять, ничего почувствовать. Будто бы что-то обрушилось на него, схватило, ударило...
   Очнулся он уже в больнице, и только тогда почувствовал боль. Боль была везде -- вкручивалась шурупом в темя, ломила спину, рвала внутренности, но более всего -- в руках. Они словно горели огнем, словно по венам там носились сотни свихнувшихся огненных муравьев. Это было мучительно и невыносимо, так что захотелось заорать, забиться. И Санька наверняка бы заорал, но в горло была вставлена какая-то трубка, которая нагнетала и откачивала из легких воздух. И он бы забился в судорогах, но не мог пошевелиться. Он смог только замычать, завыть тоненько, истерично, слабо, насколько позволяла проклятая рассадившая горло трубка. Однако даже этого его тоскливого блеяния хватило, чтобы рядом возникла чистенькая медсестра, глянула на него сочувственно и поколдовала над присоединенной при помощи еще одной трубки куда-то к его плечу капельницей. При этом медсестра тихонечко шептала: "Ну, потерпи, потерпи, сейчас станет легче". И действительно, стало немного легче, боль поутихла везде, кроме рук.
   Это были страшные дни. Дни боли, сумасшедшей, иногда оглушающей боли. В захудалой провинциальной больнице было туго с болеутоляющим, и его хватало только на то, чтобы не дать Саньке первое время помереть от болевого шока. Иногда, сжалившись, врачи вводили ему что-то очень сильное, и он проваливался в вязкое наркотическое забытье. Они не говорили ему, не объясняли, что случилось. Они вообще, как ему позже стало казаться, старались не разговаривать с ним, ограничиваясь только вопросами о самочувствии и стандартными ободряющими фразами, в которых не было совершенно никакой искренности и веры. И никто не объяснил Саньке, почему боль никогда, ни под какими болеутоляющими, не уходит из рук, даже не ослабевает там. Лишь спустя две недели, когда он начал понемногу выкарабкиваться, ему, наконец-то, объяснили, что никаких рук у него теперь и нет.
   Как он не сошел с ума тогда, когда узнал об этом -- одному Богу ведомо. Четырнадцать лет. Инвалид, калека без каких бы то ни было перспектив. Да какой калека -- не могущий отныне и навеки зашнуровать себе шнурки на ботинках и подтереть собственную задницу... вообще ничего не могущий. Обломок. В четырнадцать лет.
   Врачи говорили, что ему вообще повезло остаться в живых. Говорили, что после таких передряг не выживают, сгорают заживо. Говорили, но всегда при этом отворачивались и не было никакой искренности и веры в их словах. Они понимали, да и сам Санька понимал, что лучше бы ему было сгореть тогда, на вышке. Пусть заживо, пусть больно и страшно, но все равно так лучше, чем эта нынешняя, растянувшаяся, быть может, на годы и десятилетия оставшейся никчемной жизни пытка.
   Через пять месяцев мать забрала его домой. Она одевала его, натягивала трусы, штаны, носки, ботинки... А он сидел беспомощный, как куль, смотрел на нее снизу вверх и плакал.
   Тех двоих мужиков так и не нашли. Да если бы и нашли, что проку? Саньке было наплевать на них. Может, они ни в чем и не были виноваты. В конце концов, он сам виноват. Ему теперь было вообще на все наплевать, и хотелось только одного -- сдохнуть.
   Наверное, он смог бы даже без помощи рук, зубами, откупорить какой-нибудь пузырек с отравой и проглотить содержимое... или забраться на крышу одной из редких в их городе многоэтажек... или придумать еще что-нибудь... Мог бы, но мать теперь словно с цепи сорвалась. Она наверняка понимала, чего ему хочется, и следила за ним денно и нощно. Может быть, это был ее материнский эгоизм, заставляющий чадо жить несмотря ни на что, невзирая на то, какие муки чадо при этом испытывало. А может, это было чувство вины, и мать вбила себе в голову, что это она проглядела, недовопитывала... Наверняка и это, и многое другое. И уж точно материнское сумасшествие. Правда, спустя еще полгода, она как-то стала ослаблять свой надзор, поостыла, поняв, очевидно, что мучает тем самым и Саньку и себя. Она ухаживала за ним, по-прежнему помогала ему одеваться и шнуровать ботинки, но при этом все меньше и меньше разговаривала с сыном, за что он был ей несказанно благодарен.
   Санькина жизнь постепенно начала входить в какую-то скучную вязкую колею, в которой протекает жизнь большинства инвалидов. Он был жив, по-своему здоров, но опустошен. Опустошен своей бедой. И не было для него никаких перспектив наполниться вновь, хоть какое-то содержание придумать для жалкого своего существования.
   Ему снились страшные сны. В одних он снова лез на вышку, хотя заранее уже знал, чем все это кончится. И он крича сам себе, требовал остановиться, но не слышал сам себя, будто бы кто-то другой управлял его телом. И он продолжал лезть, пока не добирался до самого верха и не получал предназначавшийся удар... В других снах руки ему отпиливал сумасшедший ученый из кино... или откусывал крокодил... или чудовище... или найденная в огороде граната взрывалась в непослушных ладонях... Правда, совсем недавно принялись за него иные кошмары, психологические, так сказать. Ребята -- бывшие друзья -- кричали ему, звали куда-то. То ли поиграть в волейбол, то ли прокатиться на мотоцикле, или приглашали сделать еще что-то, чего сделать он заведомо не мог. Они гуляли с девчонками, клали им ладони сперва на талии, а потом, как бы невзначай, на дьявольски привлекательные, соблазнительно обтянутые джинсами аккуратно очерченные попки... и девчонки были явно не против -- они только косились на Саньку, будто бы говоря взглядами, что ему ничего такого не доведется сделать никогда.
   А последний сон вообще был странным. В нем Санька, как в прежние времена, сидел с ребятами на горке за старой котельной. Было жарко, солнце пекло и все вспотели. Ребята снимали с себя рубашки, футболки, а кое-кто даже штаны. Санька не мог ничего с себя снять самостоятельно, но никто не собирался ему помогать, и он продолжал изнывать от жары, с ненавистью глядя на своих бывших друзей. Потом кто-то предложил перекинуться в картишки. Они раньше частенько играли в очко, в буру, в козла, а иногда (когда были деньги) даже пробовали в покер. Кто-то достал колоду, все расселись, и тут вдруг вспомнили о Саньке. Вся компания, как по команде поглядела на него... Они усмехались сочувственно-презрительно. Да, Санька не мог теперь даже играть в карты. "Да ну его, -- пробормотал кто-то из ребят. -- Чем он колоду-то тасовать будет? Х.. разве что?" Все заржали, стали показывать на Саньку пальцами. И тут вдруг новый, незнакомый голос, жесткий, сильный, проговорил: "Ничего, пусть сыграет". Говорил неведомо откуда взявшийся в компании посторонний мужик, которого Санька раньше в глаза не видел. Мужик был тощий, но, в то же время, какой-то здоровенный, громадный и, казалось, очень сильный. Одет он был, несмотря на жару, в какой-то длинный черный бушлат и ношеные черные джинсы. У мужика была хищная физиономия, заросшая жесткой щетиной, и яростные горящие глаза. Правда, сидел он как-то странно в позе достаточно нелепой, хотя и нельзя было сразу сказать в чем тут дело. Вся компания развалилась на травке -- кто сидел, поджав ноги по-турецки, кто полулежал, приподнявшись на одном локте, а этот мужик завис на корточках, но так прочно и уверенно, словно это нисколько не утомляло его ноги и он мог провести так целую вечность. Было в его позе что-то неуловимо птичье, он как будто даже слегка пружинил на ногах, приподнимая тощий свой зад, словно что-то за спиной мешало ему опуститься. И Саньке на секунду даже показалось, что у мужика и в самом деле за спиной что-то есть, что-то странное. Разглядеть это что-то было очень трудно, потому что, стоило изменить угол зрения и это что-то пропадало, становясь то ли абсолютно прозрачным, то ли и впрямь невидимым. Саньке почему-то показалось, что у мужика за спиной ни что иное как крылья... Словом, чего только не приснится.
   "Пусть играет, -- говорил мужик. -- Он сегодня всех обставит". Почему-то Саньку перепугал этот мужик, его свирепый взгляд и звук его голоса. Так перепугал, что он как-то не сразу ощутил странное неудобство в плечах, а когда все-таки посмотрел, то обнаружил, что у него снова появились руки. Это было совсем не так, как в прежних снах, потому что теперь руки ощущались удивительно остро и ясно, так отчетливо, словно и в самом деле были. И Санька, повинуясь скорее взгляду незнакомого мужика, нежели собственному желанию, взял колоду и принялся тасовать. Он выигрывал кон за коном легко, словно карта сама знала, к кому в руки ей надлежало сегодня прийти. Недовольные ребята расплачивались за проигрыш мятыми купюрами, а мужик -- какими-то блестящими монетами. И Саньке вдруг стало интересно, что это за монетки. Он поднял одну и приблизил ее к глазам. Монетка была сверкающая, словно только что отчеканенная. Монетки и впрямь были странные, а если разобраться, то и не монетки вовсе, потому что не было на этих золотых кружочках никакой чеканки, никаких знаков -- просто абсолютно гладкие и ровные кругляши, такие яркие, что, когда на них попадал солнечный свет, становилось больно смотреть. Наверное поэтому Санька не сразу заметил, что в самом центре каждой такой монетки имеется отверстие. Очень странное отверстие, потому что через него не было ничего видно как через обычную дырку, а клубилось там, в этом отверстии, какое-то недоброе марево и что-то даже как будто шевелилось. Ему вдруг подумалось, что эти отверстия -- двери в другой мир. И смотрит оттуда что-то огромное, живое, необъятное, мудрое и могучее. Какой-то зверь. Древний зверь. И каждая такая монетка с дырочкой была глазом этого зверя... Но опять же, чего только не увидишь во сне.
   Санька выиграл все деньги, что были у ребят и все монетки у мужика. И когда игра закончилась, он сгреб выигрыш обеими ладонями, и тут вдруг странные монетки ожили, стали подпрыгивать, а потом вдруг каким-то немыслимым образом стянулись под кожу и принялись там метаться. Это живо напомнило Саньке те ощущения, которые он испытывал, когда лежал обугленным обрубком в больничной койке...
   Санька проснулся в холодном поту, и сразу же понял, что с него хватит. Он понимал, что этот сон уже не просто кошмар, а первый знак, символ, так сказать, грядущего сумасшествия. Он не просто не хотел больше жить -- жить ему, честно говоря, больше не следовало. Он понимал это, видел отражение этого понимания в глазах окружающих, а в последнее время, кажется, даже в глазах матери. Она тоже измучилась, чувствовала, как измучился он и, очевидно, полагала, что... Бог его знает, что она там полагала, но за те полтора часа, в течение которых Санька, обливаясь потом, чуть не плача от бессилия и сдавленно матерясь, одевался, производя массу шума, она не проснулась и не пошевелилась даже, хотя не услыхать его возню было мудрено.
   Должно быть, сторонний наблюдатель подивился бы тому отчаянному упорству, с которым Санька пялил на себя штаны, извиваясь всем своим искалеченным телом на кровати, влезал, бодаясь как несмышленый теленок, в куртку, совал ноги в постоянно ускользающие башмаки. Это было упорство решительного отчаяния, и постороннему наблюдателю не удалось бы его понять.
   Было раннее утро, солнце еще только готовилось показаться из за крыши противоположного дома, так что все вокруг было подернуто невнятной предрассветной дымкой. Санька вышел из подъезда, сожалея только о том, что не может вытереть извазюканное слюнями лицо (замок на входной двери ему пришлось открывать при помощи языка и зубов). Плевать, решил он. Какая теперь разница?
   Скоро должна была пройти первая электричка, и Санька рассчитывал успеть на нее... под нее. Народу на станции в это время, наверное, не будет, так что никто не сможет ему помешать.
   Он бодро вышагивал по пустынной улице, и думал... да ни о чем таком особенном он не думал. Все мысли куда-то вдруг подевались. Все эмоции, чувства, все, что с таким упорством глодало его в последнее время, -- все это исчезло, словно растворилось в этом предрассветном утре и его решимости. Впервые за последнее время он ощущал легкость, и ему было хорошо. Скоро все кончится, думал он. Скоро все это кончится. Не надо будет звать мать, чтобы она завязала шнурки; не надо будет послушно открывать рот, когда она будет подносить к нему полную ложку; не придется, мучаясь и сгорая от стыда, орать ей, когда тебе приспичило в сортир, чтобы она расстегнула ширинку (или даже подтерла задницу). Ничего этого не будет, вообще ничего не будет, и это хорошо, это правильно. Потому что глупостью своей он, наверное, заслужил и боль и смерть, но не это -- то, что за пределами боли и смерти.
   На станции и в самом деле не было ни души, щербатый перрон был девственно чист и пуст, только где-то в мутной дали, у самых дальних тупиков маячила чья-то неопределенная фигура. Плевать. Санька был готов. Жалел он только о том, что не сможет закурить без посторонней помощи. А так хотелось бы в последний раз затянуться, выдохнуть в утреннюю прохладу горький дымок... И стоило ему захотеть этого по-настоящему, откуда-то сзади высунулась неведомо чья рука, сжимающая приглашающе приоткрытую пачку сигарет.
   Санька вздрогнул от неожиданности, отшатнулся и, повернувшись всем телом, уставился на неизвестно откуда взявшегося и прочитавшего его мысли благодетеля. И стоило ему узреть этого благодетеля, он испытал шок. Перед ним стоял хитро и хищно ухмыляясь, протягивая пачку каких-то неведомых и, очевидно, очень дорогих сигарет тощий длинный мужик в черном долгополом бушлате и джинсах. У мужика было острое хищное давно не бритое лицо, а глядящие из под косматых бровей темные глаза сверкали каким-то хулиганским и чуть-чуть злобным блеском. Если бы Санька увидал это лицо спустя хотя бы несколько дней... даже несколько часов, вряд ли он узнал бы его. Но вот так, сразу. Было ли это продолжение кошмара, галлюцинация, или просто бред, но перед ним стоял тот самый мужик, который пару часов назад ему снился, играл с ним в карты и расплачивался странными живыми монетами.
   Санька машинально посмотрел на пачку сигарет. Пачка тоже была ненормальной -- сплошь черной, а на черном фоне была изображена тисненым золотом голова то ли собаки, то ли волка, а поверх нее витиеватая золотая же надпись непонятными иероглифами.
   -- Кури, -- предложил мужик. И голос был в точности такой же, как во сне.
   Вдалеке загудела первая электричка.
   -- Ничего, -- успокоил Саньку мужик. -- Скоро будет еще одна. Давай, закуривай.
   Повинуясь скорее импульсу, чем желанию, Санька нагнулся и губами вытянул сигарету из пачки. Тут же мужик протянул ему вторую руку, из которой пробивался огонек. Санька прикурил. Он решил держать себя в руках и ничему не удивляться (глупо удивляться сюжету галлюцинации), но ему показалось, что никакой зажигалки в руке у незнакомца не было, а огонек возник прямо из сложенной трубочкой ладони.
   Мужик закурил сам, потом отошел от края перрона и, легко подпрыгнув, уселся на тонкие черные металлические перила. И опять это было точно так же как во сне -- и поза и прочность посадки мужика... Только вот крыльев никаких, разумеется, не было.
   Санька молча за ним наблюдал, стараясь держать себя в руках, не завопить и не кинуться в истерику. Потому что все происходящее было не просто странным или страшным, а абсолютно ирреальным.
   -- Что, -- проговорил мужик со своего насеста, -- надоело так жить?
   Долго, может, целую минуту Санька раздумывал, стоит ли ему отвечать. Ведь всем известно, что наблюдать галлюцинацию -- это одно, но вот разговаривать с ней -- это уже совсем другое. Вскоре, правда, он вспомнил, для чего сюда пришел и решил, что глупо в его положении беспокоиться о собственном психическом здоровье. И он, прищурившись сквозь табачный дым, не без яду осведомился у галлюцинации:
   -- А вы как думаете?
   Мужик вставил свою сигарету в зубы и нарочито наигранным движением вытянул вперед обе свои руки, будто бы издевался, демонстрируя Саньке их наличие. Ладони у него были крепкие, с длинными узловатыми пальцами. Да, явно сильный человек.
   -- Я никак не думаю, -- прокомментировал свою пантомиму мужик. -- У меня руки на месте.
   Наверное, это было жестоко, и, обнаружься поблизости третий наблюдатель, ему следовало бы пристыдить странного мужика или даже треснуть ему по морде. Однако, поскольку третьего наблюдателя не было, а сам мужик был признан галлюцинацией, обижаться на него не стоило. Тем более что Санька не ощутил в его голосе никакого оскорбления или желания поддеть. Просто констатация факта. Первый взрослый, кстати, который вот так честно и открыто признался Саньке, что, поскольку у него руки-ноги на месте, то не ему судить о поступках и желаниях искалеченного мальчишки. И Санька, сам того не желая, вдруг проникся каким-то странным чувством доверия и уважения по отношению к таинственному незнакомцу.
   -- У меня все на месте, -- повторил мужик, опуская свои руки. -- Но ты знаешь, один умный человек как-то мне сказал: "Смерть -- это капитал, который всегда с тобой. Он никогда не сгорит, не сожрется никакой инфляцией и никто не в силах его у тебя отобрать. Твоя смерть никогда и никуда от тебя не денется, а потому совершенно бессмысленно ее торопить". Ты понимаешь? -- спросил он, бросив на Саньку заинтересованный взгляд.
   -- Может, и понимаю, -- сказал Санька. -- Только у этого вашего умного человека тоже, наверное, руки были на месте.
   Незнакомец проигнорировал его реплику. Он курил и мечтательно глядел в розовую мутную даль, из которой медленно ползла первая электричка, долженствующая, согласно сценарию, стать для Саньки последней.
   -- А еще, -- продолжал незнакомец, -- тот умный человек говорил, что смерть -- это единственный твой настоящий друг и советчик. Самая верная женщина, самая преданная любовница для которой ты всегда будешь хорош, лучше всех. Она, несмотря ни на что, будет рядом с тобой, она никогда тебя не предаст и не изменит тебе. Она всегда будет честной и сможет сказать то, чего никогда не скажут другие... Впрочем, -- проговорил незнакомец уже обычным голосом, -- это информация для тебя ведь не имеет никакого смысла, верно? Ты ведь принял решение. Или еще нет?
   Электричка приближалась, и Саньку вдруг одолело сомнение. Еще совсем недавно он так ясно и отчетливо представлял себе, как нырнет с перрона, разом покончив со всеми мучениями, но теперь нырять ему как-то вдруг расхотелось. А захотелось дождаться эту самую электричку, сесть в нее, и ехать -- долго-долго, до конца. А потом пересесть в другую, и снова ехать. Смотреть вокруг себя, следить за вваливающимися в вагон людьми, слушать их разговоры... Или просто смотреть в окно, на проносящиеся мимо незнакомые пейзажи. Возникновение в самый ключевой, решающий момент на перроне этого загадочного мужика, кем бы он ни был на самом деле, странным образом переменило Санькины желания и настрой. В конце концов, смерть и в самом деле никуда не денется. Неожиданно у него поднялось настроение, чего не случалось уже очень давно. Он выплюнул окурок под колеса подошедшего поезда. Двери электрички с шипением распахнулись, приглашая войти отсутствующих пассажиров, подождали какое-то время, потом разочарованно захлопнулись, и поезд пополз далее своей дорогой. А Санька стоял и смотрел ему вслед, и чувствовал что-то, чего не мог объяснить. Желание куда-то идти, что-то понять, сделать. Желание посмотреть новые места и научиться каким-нибудь новым вещам... к которым не требуются руки.
   -- Ну, что ж, -- проговорил у него за спиной голос незнакомца. -- Это тоже решение. Электричек на твой век, думаю, хватит. А что дальше?
   Санька пожал своими куцыми уродливыми плечами. Откуда ему было знать, что дальше?
   Мужик, который на самом деле не был, конечно, никакой галлюцинацией, вдруг очутился рядом и, встав перед Санькой, загородив весь белый свет своим долгополым бушлатом, сказал, лукаво глядя сверху вниз:
   -- Знаешь, почему тебе было так плохо?
   -- Почему?
   -- Потому что ты жил в мире, который создали люди с руками.
   -- Ну и что? -- не понял Санька.
   -- В принципе, ничего, -- проговорил незнакомец, пожимая плечами. -- Только у них, у этих людей, как правило, ничего кроме рук и не было. То есть было, конечно, но они об этом как-то... ну, забыли, что ли, не пользовались ничем. Все остальное атрофировалось. Даже этот пупок в штанах -- и тот... Уж и не знаю, почему так сложилось, да и неинтересно это, как ты думаешь?
   Санька посоображал какое-то время (слова незнакомца, его голос будто бы обязывали, подталкивали задумываться над всем им сказанным), и, так ничего и не придумав, снова спросил:
   -- Ну и что?
   Незнакомец, хитро усмехаясь, глядел ему в глаза.
   -- Я не понимаю, -- как бы оправдываясь сказал Санька.
   -- Понимаешь, -- возразил загадочный мужик. -- Все ты понимаешь, просто не умеешь сказать словами. Ладно, я скажу за тебя. Ты слыхал, наверное, что у слепых обостряется слух, а у глухих -- зрение? А что у безногих инвалидов очень сильные руки? Или, например, что у тебя, хотя ты сам еще этого не подозреваешь, великолепное чувство равновесия? Но не это главное. Главное, что у этих людей, -- он махнул рукой в сторону просыпающегося городка, -- нет ничего, кроме рук. А у тебя есть все, кроме рук. Вернее, ты можешь это все заполучить.
   -- Как? -- жадно спросил Санька.
   -- Эгей! -- с восторгом воскликнул незнакомец. -- У юноши проснулся интерес к жизни! Что ж, этот интерес следует поощрить. Как говоришь, все это заполучить? Хочешь, научу? Только учти -- это будет совсем непросто. Иногда страшно, иногда -- больно... очень больно, до жути, даже ты еще не знаешь такой боли. Но ты, как человек, примирившийся с собственной смертью, разумеется, готов это принять? Ну, скажем, давай вообразим, что ты сегодня попал-таки под электричку и умер, а тот, кто пойдет со мной -- это кто-то совсем другой. Кто-то, кого на самом деле нет и быть не может. Ну сам посуди, разве человек, погибший под колесами поезда, может куда-то там пойти и чему-то научиться? Ты уже умер, и учиться всему будешь... посмертно, что ли. Ладно?
   И Санька, сам не понимая, на что, собственно, соглашается, пошел вслед за незнакомцем. Вернее, не пошел, конечно, а просто сел во вторую подошедшую электричку, мальком отметив, что в руке у таинственного мужика теперь зажаты два билета. Словно он заранее знал, был уверен, что Санька окажется там, на перроне и согласится с ним поехать. Хотя, это мужик вполне мог все знать заранее.
   Только когда они уселись на лавку в полупустом вагоне, Санька вдруг вспомнил про мать. Он ведь так и не попрощался с ней, даже записки не оставил... хотя, чем бы он ее написал, записку эту. Но матери теперь станет только легче. В конце концов, она давно уже смирилась со всем -- это читалось в ее глазах.
   Так что Санька просто махнул воображаемой рукой и стал гадать, что это такое с ним сейчас происходит и что ждет его в будущем.
  

6

  
   -- Ну, мы будем сегодня снимать, или нет? -- проорал режиссер.
   -- Камера накрылась, Антоныч, -- сказал ассистент.
   -- Вашу мать! -- рявкнул режиссер. -- Так достаньте новую.
   -- Где ты ее достанешь?
   -- В п... -- любезно объяснил режиссер. -- На х..., под яйцами запрятана. Ты знаешь, что будет, если мы к пятнице не закончим? Нас самих раком поставят и отдрючат в прямом эфире. Так что давай, бегом, камеру мне.
   -- А может, одной обойдемся? -- неуверенно предложил ассистент.
   -- Тогда придется делать в два раза больше дублей, дубина, -- объяснил ему режиссер. -- А эти, -- он презрительно махнул рукой в сторону актеров, -- и так еле тянут. Дай им двойную нагрузку -- и вовсе окочурятся.
   Ассистент глянул в сторону актеров. Актеры были маленькие, худенькие, очень на вид несчастные и беззащитные. Самому старшему было лет тринадцать, не больше. Они равнодушными печальными взглядами наблюдали, как режиссер разносит съемочную группу. Им было все равно -- сниматься, не сниматься. Хотя, не сниматься, конечно, лучше. Антоныч не будет на них орать, никого не отлупит -- разве что так, если кто попадется под горячую руку. Но эти актеры были опытными, они прекрасно умели не попадаться под горячую руку и вообще не раздражать своих хозяев.
   Прибежал второй ассистент.
   -- Есть камера, -- сообщил он задыхающимся голосом. -- У Гаврика есть "Панас" почти новый. Надо ехать, Антоныч.
   -- Ну так и езжай, -- рявкнул Антоныч. -- И быстро давай, быстро.
   Ассистент с энтузиазмом кивнул и сгинул.
   В студии воцарилось вынужденное безделье. Актеры, сгрудившись стайкой у дальней стены уселись прямо на пол. На первый взгляд, они вели себя довольно странно -- не разговаривали, не возились, не хихикали, будто бы и не дети вовсе. Но это только на первый взгляд. Они ведь и в самом деле были опытны во многих смыслах. И они прекрасно знали это золотое правило -- не высовывайся, не подавай голос, если тебя не спрашивают и вообще старайся не обращать на себя внимание. А то мало ли что.
   Оператор и второй ассистент закурили, стараясь, впрочем, не дымить особенно (им тоже неохота было раздражать режиссера).
   Сам же режиссер, не покидая своего места, извлек из кармана жилетки пакетик с орешками и принялся их жрать с самым мрачным и недобрым выражением лица, которое только можно было себе представить. Впрочем, у него почти всегда было такое выражение -- у этой рыхлой отечной физиономии с носом кнопкой, трясущимися щеками, скошенным подбородком и заплывшими поросячьими глазками, вечно сверкающими из жирной глубины какой-то неприятной, но как будто устоявшейся, выдержанной и постоянной злобой.
   Был он неуклюжий, поганый, вечно потеющий. От него постоянно несло какой-то кислятиной и вообще всегда хотелось оказаться как можно дальше от этой трясущейся агрессивной туши. И всем он был вечно недоволен, вечно орал. Его ненавидели все -- от актеров до ассистентов. Ненавидели и боялись. По слухам, у него были могущественные покровители, которых он приобрел, благодаря своим фильмам, снимавшихся на полуподпольных студиях вроде этой и всегда пользовавшихся спросом. По слухам, он до смерти боялся свою сумасшедшую матушку -- облезлую злобную старуху, с которой до недавних пор жил в маленькой сырой квартирке, а с год назад с ней же переехал в свежевыстроенный коттедж в ближнем пригороде. По слухам же, иногда после съемок он не отпускал некоторых актеров, а увозил их к себе домой...
   Слухов было много, они перемешивались, соединяя в себе правду, вымысел, сочинения недоброжелателей и всеобщее, удивительно стойкое и однозначное, глобальное какое-то отвращение к Антонычу; некоторые из них опровергались (изредка и как бы с неохотой, словно даже вымышленные пакости не желали отклеиваться от этого человека), но постоянно возникали новые, и объединяло их всегда одно -- все эти слухи, сплетни, выдумки и побасенки, как на подбор, были омерзительны. Может быть, кто-то когда-то и говорил об Антоныче что-то хорошее... может быть. Хотя, вряд ли. Во всяком случае, никто из нынешних его коллег и сотрудников никогда и ничего подобного не слышал, а друзей у него сроду не было. Антоныча все -- в том числе и заказчики специфической кинопродукции -- считали поганой жабой, уродом и извращенцем. Лишь в одном сходились общие мнение об этом человеке -- дело свое он знал. Свое страшное, подлое, гнусное дело он знал в совершенстве и был крепким его мастером.
   По тем же слухам, когда-то он со скрежетом (благодаря исключительно напору своему и инстинктивному желанию всех, от кого зависела его судьба, исполнить любую просьбу, лишь бы оказаться подальше, а лучше вообще никогда не сталкиваться и не слышать об этом омерзительном типе) окончил ВГИК, режиссерский факультет, но оказался бездарен и неумел, так что работы для него никакой не нашлось. Раздутое самомнение, комплекс великого человека не позволял ему признать собственную режиссерскую несостоятельность и сменить профессию. Он разругался со всеми своими знакомыми, которые хоть как-то могли бы помочь, окончательно всем осточертел, растерял все связи в мире кино и оказался буквально на улице. Однако, как выяснилось, даже на улице много интересного, и такие отбросы, как толстый, злобный, неопрятный, отягощенный чувством собственной важности, раздутый Антоныч не всегда пропадают втуне. Встретились -- совершенно случайно, но встретились ему такие люди, которые, прознав про его режиссерское образование, агрессивную его нечистоплотность, неимоверное самомнение, а также плохо скрываемые гомосексуальные наклонности, нашли-таки достойное его, Антоныча, место.
   Разумеется, он думал, что таким образом мстит отвергнувшему его миру большого кино... Разумеется, он был уверен, что эта его нынешняя деятельность -- плевок в физиономию тем гадам, которые когда-то чуть ли не хором сказали ему, что ты, де, Антоныч, козел, гнусь сопливая, бездарь, и место тебе потому -- возле параши... То есть конечно, прежние его знакомые никогда не употребляли подобных выражений, но Антоныч сам, для себя и желчи своей пенной все это придумал, растя и растя в себе ненависть к тем, кто не захотел его когда-то признать... Он был убежден, что сможет когда-нибудь разбогатеть, стать респектабельнее, с тем лишь, чтобы с этого высокого своего будущего места повернуться и показать миру свою жирную задницу...
   В студии царило вязкое вынужденное безделье. Все ждали, пока второй ассистент привезет камеру. Актеры, сбившись в кучку, жались в углу. Им, вероятно, было холодно, потому что Антоныч всегда требовал, чтобы все было готово к его приходу, и актеры разделись почти догола, но камера накрылась, теперь вот приходилось ждать, а одеться они не решались, пока оставшийся в студии ассистент, докурив, не сжалился-таки и не велел им прикрыться.
   Антоныч мрачно наблюдал за всей этой сценой, восседая на высоком режиссерском стуле, с которого по всем сторонам свешивалась его жирная непомещающаяся на сидении задница, и вяло выкрикивал редкие ругательства.
   -- Слышь, Антоныч, -- обратился к нему ассистент, -- их бы покормить надо.
   -- Нечего, -- пробурчал Антоныч. -- После съемки. Баловать их.
   -- Антоныч, -- грозно проговорил ассистент, -- ты ж не в цирке. Они ж не пуделя дрессированные. Это тех перед выступлением не кормят.
   -- Ну и этих нечего, -- хохотнул Антоныч.
   -- Дети же, -- вздохнул ассистент.
   -- Я сказал! -- провозгласил Антоныч, елозя на стуле. -- Все.
   -- Сука ты, -- пробормотал ассистент.
   -- Чего? -- взревел Антоныч и принялся выбираться из своего режиссерского трона.
   -- Ну, ладно тебе, Антоныч, остынь ты уже ради Бога, -- устало вздохнул рассевшийся прямо на полу оператор.
   -- А ты заткнись, -- велел ему Антоныч. Никак он не мог сползти со своего стула -- то ли и впрямь застрял он там непомерной своей задницей (бывали такие случаи), то ли и не собирался вовсе драться, поскольку, как всем было хорошо известно, был трусом.
   Зрелище сросшегося со стулом Антоныча было, видимо, достаточно забавным, так что в студии начали хихикать. Сперва -- оператор. Потом -- тот самый ассистент, из-за которого разгорелся весь сыр-бор, а потом уже -- робко и неуверенно, но все-таки будучи, видимо, не в силах совладать с детской смешливостью -- и актеры.
   А Антоныч свирепел все больше и больше. Он понимал, что выглядит глупо, понимал, что корчит из себя идиота, но... Они над ним смеялись! Эти падлы, эти уроды, сволочи, они всегда смеялись над ним, с самого детства, еще со школы. И в открытую, а потом, когда обрел он нынешнее свое положение и власть -- втихаря, за спиной. Но всегда. Они всегда находили повод, чтобы похихикать. Антоныч толстый, Антоныч неуклюжий, от него воняет...
   Привычная, знакомая ярость овладела им. Бешеная, неконтролируемая ярость. Он налился кровью, сделался не красным даже и не пунцовым, а бурым, глаза ему застило бешенство... Как они посмели! Даже эти -- выб...ки, малолетки... Весело вам? Смешной Антоныч? И тебе вот весело, соплячка? А так? А по сопатке? А по заднице? Ну, что ревешь? Ах больно? Не надо? А что ж тебе надо, падла? Или вот тебе, выкидыш ты корявый. Тебе тоже весело? Уже нет? Ну, что трясешься, что уставился? Страшно вам, суки?..
   Его кулаки гуляли по голым тощим спинам, по головам, по всему, что попадалось под руку. Но в этих жирных кулаках было слишком мало силы, они не могли ударить так, чтобы принести Антонычу желаемое удовлетворение. Тогда он принялся работать ногами. Ноги были толстые как сваи и тоже неуклюжие, зато обуты в тяжелые ботинки очень подходящие для подобных воспитательных целей. По ногам вас, по ляжкам, раздавить, в землю втоптать...
   Ассистент повис на нем с одной стороны, оператор -- с другой. Они оттаскивали его от актеров, двое из которых сегодня уже, наверное, не смогут сниматься. Да и завтра тоже, видимо. Девчонку, кажется, придется везти к врачу... Или не придется.
   Ассистент с оператором все тащили и тащили Антоныча, который уже и не сопротивлялся, понимая, что так он и вовсе их всех перебьет, а им сегодня еще снимать, между прочим. Ну да ладно, зато уж после съемок он на них отыграется. Они у него крепко запомнят, как смеяться над Антонычем.
   За всей этой возней никто из них не заметил, когда в студии появился новый человек. Вошел легко и стремительно, судя по звуку, распахнув дверь с той стороны ударом ноги. Вошел и замер у входа, разглядывая пристальным и очень-очень недобрым взглядом происходящую в студии возню -- забившихся в угол актеров, волокущих от них прочь Антоныча ассистентов, самого Антоныча... В руке вошедший сжимал небольшой потрепанный чемоданчик.
   Когда страсти, наконец-то улеглись и Антоныч позволил-таки себя оттащить и успокоить, когда запыхавшиеся ассистент с оператором закурили по новой, а актеры... они, впрочем, все еще жались в угол, глядя на мир испуганными глазами и ожидая чего угодно. И именно они первыми заметили вошедшего человека. А вошедший меж тем посмотрел по сторонам, особое внимание уделив именно им, актерам, а потом, все еще рассматривая их жалкую стайку провозгласил зычным уверенным голосом:
   -- Ну и кто главный в этой засраной обители разврата?
   Тут уж его заметили все. Оператор даже дернулся от неожиданности и уставился на незнакомца испуганным взглядом. Впрочем, испугались все. В конце концов, студия была хотя и всеобще известная, но тем не менее подпольная. И они тут, в конце концов, занимались делом грязным и противозаконным. Так что и реакция на каждого постороннего была соответствующей.
   Но внешность незнакомца совершенно не позволяла заподозрить в нем мента (все менты были давно уже куплены хозяевами этой студии и Антоныча, если уж на то пошло) или любого другого представителя власти, явившегося, наконец, чтобы прикрыть этот вертеп и отправить в соответствующие заведения всех, кто в нем находится.
   Это был высокий, высоченный даже, тощий мужик, одетый в странного вида длинный черный сюртук, черные же штаны и белоснежную рубаху с распахнутым воротом. Антоныч мельком подумал, что нарядом незнакомец смахивает на Кристофера Уокена в роли Архангела Гавриила... А если присмотреться и подумать, то не только нарядом, а еще чем-то. Чем-то таким неприятным, недобрым во взгляде, в позе, в каждом движении. У незнакомца было узкое костистое, хищное какое-то лицо, заросшее многодневной щетиной. Но глаза... Да, такие глаза могли бы, пожалуй принадлежать ангелу смерти. Было в них что-то. И не глубина даже, а бездна -- черная страшная бездна, в которой притаилось нечто или некто.
   -- Так кто здесь главный, воронье? -- повторил свой вопрос непрошеный гость.
   Нет, не мент, -- подумал Антоныч. Был бы мент, охранник внизу предупредил бы. Хотя, тогда непонятно, как этот охранник его вообще сюда пропустил. Ну да ладно, главное -- не мент. Однако сознание того, что этот странный незнакомец не является ментом не принесло Антонычу облегчения и не успокоило. Почему-то ему вдруг подумалось, что уж лучше бы мент, лучше бы сто ментов, весь РУБОП, чем этот тип. Он ведь только вошел, сказал всего несколько слов, но этого хватило, чтобы почувствовать, ощутить какой-то очень далекой частичкой души, что в студии появился кто-то страшный, опасный. Той самой частичкой души, которой Антоныч иногда ощущал, что занимается невероятно поганым делом; той самой частичкой, которая, когда он уводил парочку актеров после съемок к себе домой, позванивала где-то на самом краешке сознания, убеждая, что ему уже давно и прочно забронировано место в самых жутких лабиринтах преисподней. Той частичкой души, голос которой Антоныч ненавидел и всегда старался заглушить, задавить в себе. Вот и в этот раз он попытался цыкнуть на себя, задавить нежданно проснувшиеся в нем ощущения по поводу странного незнакомца, страх, но на этот раз не получилось.
   -- Ты кто такой? -- поинтересовался ассистент у незнакомца.
   Незнакомец, казалось, не обратил на него никакого внимания. Он смотрел на Антоныча и только на Антоныча, словно угадав (а может, просто знал), кто тут на самом деле главный. И Антонычу захотелось сделаться совсем маленьким, сжаться в комочек, спрятаться, укрыться от этого взгляда.
   -- Ты? -- произнес незнакомец, сверля Антоныча своим кошмарным взглядом.
   Антоныч не хотел отвечать, не хотел реагировать, но, как будто против своей воли, вздохнул судорожно и прерывисто, и кивнул в знак согласия.
   Должно быть, со стороны это выглядело странно, потому что оператор с ассистентом уставились на него с недоумением. Антоныч, который славился своим хамством и свирепой наглостью; Антоныч, который был, конечно, трусом и слизнем, но, когда знал, что ему нечего бояться, сражавший всех своей свирепостью -- этот Антоныч как будто не просто испугался непрошеного гостя, а был буквально шокирован его появлением.
   Неужели они не чувствуют? -- мельком подумал Антоныч про оператора и ассистента. Неужели они не видят? Это же не человек, это же Бог знает кто такой, демон, сам сатана. А потом он снова взглянул в глаза незнакомца и вдруг подумал с сокрушительной отчетливостью: "Пришло время расплачиваться".
   Незнакомец меж тем водрузил свой чемоданчик на высокий операторский столик, щелкнул замками и откинул крышку.
   Антонычу было наплевать, что там было, в чемодане этом, но по-прежнему слепые и глухие ассистент с оператором взглянули, помолчали какое-то время, а потом оба присвистнули. Чемодан был доверху набит долларовыми купюрами. Купюры были не новые, различного достоинства, и лежали так, словно их запихивали в чемодан второпях, комкая и не разбираясь, не как деньги, а как грязное белье.
   -- Тут сотня тысяч этих ваших... долларов, -- будто бы подзабыв название купюр объявил незнакомец. -- А может больше, не знаю.
   -- И чего? -- поинтересовался оператор.
   Незнакомец взглянул на него так, как будто только теперь заметил и объявил, взмахнув рукой в сторону забившихся в угол актеров:
   -- Я покупаю их.
   Оператор обалдело уставился на него, потом взглянул на актеров -- как будто увидал их впервые, -- потом снова на незнакомца... И тут Антоныч, который подумывал о том, чтобы потихоньку, покуда его перестали замечать, сползти со стула и сбежать подальше отсюда, заметил в глазах оператора то же самое выражение, которое, должно быть, было и в его собственных глазах. Оператор тоже понял... нет, разумеется он не понял, да и не мог понять (как и Антоныч), кто перед ним, но почувствовал, что это некто или нечто ужасное, смертельно опасное, явившееся по их души.
   Только ассистент пока еще ни черта не понимал и усмехнулся:
   -- Ни хрена себе! Сто штук за десяток малолеток? Да ты что, мужик? Да ты пойди на плешку, там за такие бабки можно батальон купить в личное пользование.
   -- Мне нужны эти, -- отозвался незнакомец.
   -- Эти? -- ассистент снова посмотрел на актеров. -- И чего ж в них такого особенного?
   Мужик не ответил.
   Ассистент меж тем осторожно запустил руку в чемодан и вытащил пару купюр.
   -- А не фальшивые? -- озабоченно поинтересовался он.
   Идиот! -- хотел крикнуть ему Антоныч. Ангелы смерти не носят с собой фальшивых денег! Они не размениваются на мелочевку!
   -- Ну так как? -- незнакомец снова обратился к Антонычу.
   "Он знает, чувствует, -- вихрем пронеслось в голове у Антоныча. -- Он чувствует, что я понимаю... Он видит мой страх и смеется над ним... Смеется и презирает меня". Но Антоныч готов был приять на себя все презрение мира (ему не привыкать, в конце концов), лишь бы оказаться как можно дальше от этого кошмарного существа.
   И он снова кивнул, в знак согласия. Ему нужны малолетки -- пусть забирает. Пусть берет все, что хочет и убирается отсюда. Никогда больше Антоныч не станет снимать никакой порнухи, он вообще больше не станет ничего снимать. Вполне возможно, что сегодня он напьется до полумертвого состояния, а потом... потом придумает, что делать.
   -- Отлично, -- обрадовался незнакомец, и обратился к актерам: -- Ребята, одевайтесь, пошли отсюда.
   Ребята настороженно посмотрели на него, потом на Антоныча... И Антоныч, наконец, не выдержал, заорал:
   -- Ну, чего таращитесь? Всем одеваться и чтобы духу вашего тут не было. Пойдете... -- ему пришлось сделать немалое усилие, чтобы хотя бы посмотреть в сторону незнакомца. -- Пойдете с ним.
   И они стали торопливо одеваться. А незнакомец приблизился, склонился над избитой Антонычем девчонкой, осмотрел ее раны, погладил, сказал что-то неслышное и ласковое на ухо, она улыбнулась... Господи, как Антонычу стало страшно в этот момент! Он был уверен, что сейчас, вот сию секунду его накажут за это зверство. Но незнакомец даже не посмотрел в его сторону, а обратился к мальчишке тоже избитому Антонычем, хотя и не так сильно.
   А потом они ушли. Все. И малолетки, и этот страшный ангел смерти, который почему-то не стал убивать Антоныча, который, в момент, когда захлопнулась дверь, ощутил такое колоссальное облечение, которого не испытывал еще никогда в своей жизни.
   Они с оператором обменялись понимающими взглядами. Тот тоже, кажется. почувствовал облечение. Только ассистент, который не заглядывал в глаза жуткому гостю, продолжал копаться в чемоданчике и бормотать "Ну ни хрена себе!".
   И все казалось, бы кончилось, все успокоилось, но Антоныч чувствовал, что осталось что-то еще. Незнакомец ушел, но его присутствие по-прежнему ощущалось, как ощущается запах одеколона человека, который только что вышел из комнаты.
   А потом вдруг ассистент страшно заорал, уставившись на свою руку. Антоныч дернулся и свалился-таки со своего высокого стула. Оператор шальными глазами уставился на вопящего ассистента и тоже заорал. А ассистент выл в голос, но выл явно не от страха, а теперь -- от боли. По его неестественно вывернутой трясущейся руке ползало несколько небольших черных пауков. Было совершенно ясно, что пауки эти ядовитые, страшно ядовитые. Антоныч и сам не знал, почему он был так в этом уверен.
   Ассистент дернулся в последний раз и с грохотом повалился а пол. Его остекленевшие глаза уставились в потолок. Оператор заверещал и попытался уползти в угол -- просто паниковал. А из под скомканных купюр в чемодане, шевеля их и шелестя ими, выползали все новые и новые пауки. Их там были сотни, если не тысячи. Их лапы, трущиеся об купюры и переворачивающие их, создавали кошмарный звуковой фон из шуршания, какого-то сдавленного скрежета, словно шепота ополоумевших грешников в одной из камер ада.
   Когда через два часа второй ассистент, задохнувшийся, вспотевший, с камерой на горбу явился в студию, он обнаружил там три остывающих трупа. Никаких пауков и никакого чемодана с деньгами не было, но тела были сведены страшной судорогой, что позже заставило судмедэксперта провести детальное исследование и обнаружить нечто совсем уж странное.
  

7

  
   Из всего волшебного многообразия сложных, запутанных и взаимоисключающих правил, существующих на необъятном поле человеческой деятельности, Ася Мейнель почла необходимым сформулировать для себя только два. Первое гласило: извлекай выгоду всеми возможными способами, потому что кто прав, а кто нет -- одному Богу ведомо. Второе же правило, несмотря на разнообразие выдуманных Асей же формулировок, сводилось, в сущности, к одному: деньги решают все. Или почти все. Мир для Аси, вопреки всем принципам равновесия, держался всего на двух китах -- на деньгах и на власти. С многими вариациями, но всегда, в итоге, именно так -- на власти и на деньгах.
   Быть может, получи она в свое время более приличное образование или просто заинтересуйся серьезной литературой, она поняла бы, что все эти выдуманные ею правила, в сути своей, до унылого банальны и примитивны, и что они сформулированы были задолго до нее, точно так же как и опровергнуты, и сформулированы по новой и опровергнуты опять... так что ничего нового она, в сущности не придумала. Однако Ася никогда не была склонна ни к философии, ни к сложным рассуждениям, ни даже к элементарному чтению. Она предпочитала действовать, хватать, забирать, подчинять себе и извлекать выгоду из всего. Она была ревнива ко всему, что полагала своей собственностью и ипостасью, и была в ревности этой опасна, хитра и безжалостна.
   Когда-то давно, исповедуя эти свои еще не вполне осознанные правила, она вполне удачно продвигалась по служебной лестнице от обыкновенной продавщицы продмага до заведующей, потом -- до директора и далее наверх -- в управление торговли. Добивалась она этого карьерного роста обычным для себя способом -- интригами, сложными подковерными маневрами, коварством оголодавшей гиены и безжалостным напором озлобленного бегемота. Подсидев сперва одного вышестоящего, затем доведя до инфаркта другого, обманув третьего, спровадив на пенсию четвертого... Цель оправдывала средства всегда и во всем.
   Асе казалось, она была уверена, что действует как все, отличаясь лишь чуть большей удачливостью, упорством и безжалостностью. Она смутно представляла себе, для чего ей вообще нужен был этот карьерный рост, эти деньги, связи, да и не задумывалась над столь далекими от ее разума материями. Она была практиком, и полагала себя всего-навсего сильной личностью, которой все более слабые должны подчиняться по определению и безоговорочно. Можно было бы назвать это комплексом Наполеона, но в Асиной среде обитания мало кто употреблял подобные весьма сложные термины.
   В тяжкую эпоху, когда управление торговли начало стремительно утрачивать свою магическую власть над миром, когда расплодились кроликами многочисленные никому и ничему не подчиняющиеся (разве что бандитам) частные предприниматели, Асе пришлось несладко. Она не была бандитом (хотя очень того хотела, как ни смешно это прозвучит), а законного повода требовать дани и собирать сливки с торгашей у нее более не было.
   Но она не отчаивалась. Она, несмотря на грубо-практический и местами извращенный склад ума, понимала, ясно видела, какой мир и какое государство строится вокруг нее и верила, что в этом Содоме для нее наверняка найдется достойное место. И оно нашлось.
   Теперь уже вряд ли возможно выяснить, кому впервые пришло это в голову -- собрать под единым руководством и использовать организованно всех этих бомжей, инвалидов, попрошаек, беспризорников и прочий контингент, способный приносить немалый доход. Асю не интересовала история, просто один знакомый (и не очень ею уважаемый) журналист как-то в пьяной компании рассказал о сложной иерархической системе подобных нищих вообще, и в некоторых странах в частности. Образ единого вожака шайки попрошаек, координатора сборщиков бутылок поразил и оскорбил ее воображение. Во-первых, тем, что этим вожаком всегда оказывался точно такой же нищий -- грязный, вечно пьяный, тупой, в то время, как на его месте мог бы оказаться человек здравомыслящий, с организаторскими способностями, могущий поставить дело на более широкую ногу. Во-вторых же, она, никогда в жизни своей не подававшая милостыню и вообще не обращавшая внимания на этот вонючий сброд, вдруг осознала невероятный масштаб этого явления. Тысячи и тысячи попрошаек, наводнивших город и собирающих по карманам наивных сердобольных прохожих немалый доход. Их можно подчинить себе кого -- запугав, кого -- привязав наркотиками... да мало ли способов. Нужно просто завладеть территорией и организовать дело.
   И Ася взялась. Она трудилась как вол, подавляя своим напором и удивляя организаторскими способностями даже ближайших помощников. Ей понадобился не один год, чтобы создать этот свой нечистый бизнес. Она узнала много нового и многому обучилась. Ее боялись все -- начиная от ближайших помощников и заканчивая непосредственно нищими. Даже цыгане, которых Ася изрядно потеснила на этом поле, относились к ней с опаской, а иногда и с определенным уважением, предпочитая не связываться и не конфликтовать с такой страшной и ловкой волчицей. Она подавляла всех вокруг себя, от нее невозможно было ничего скрыть, она способна была устроить проштрафившемуся "сотруднику" самый настоящий допрос и с кишками вытянуть из него все, что вытянуть хотела. За ее спиной поговаривали, что родись она лет на пятьдесят ранее где-нибудь в Германии, обязательно сделала бы себе карьеру как дознаватель в гестапо.
   Но Ася не была обыкновенной напористой дурой, вроде горластых базарных торговок. Она и в самом деле открыла для себя много нового, углубившись в подноготную большого города. И она прекрасно понимала, что никогда, никто и нигде не сможет делать деньги в одиночку. Деньги -- это такая штука, которой нужно делиться, если не хочешь потерять все. И Ася, обогатившись соответствующими связями, пригласила в долю бандитов. Тех, кого принято называть "братками". Сама пригласила, не дожидаясь, пока к ней явится делегация с требованием поделиться на известных условиях. Она предложила им собственные услуги и определенный процент с оборота. В обмен же ей требовалось ни много ни мало, как контроль над нищим рынком всего города.
   Через пять лет Асю уже стали называть некоронованной королевой нищих. В доле были все -- менты, бандиты, городские чиновники средней руки. Инвалиды, жалобные пенсионеры, беспризорники, да и просто самодеятельные актеры, играющие и тех и других и третьих -- никто не смел выйти на улицу и заикнуться насчет "подайте Христа ради" без ее дозволения. Работающие на Асю специалисты выискивали одиноких инвалидов по всей стране и под разными предлогами убеждали их приехать сюда, под крылышко к королеве Мейнель, где их немедленно брали в оборот и приспосабливали для дела. Бизнес процветал. Ася была довольна, бандиты тоже были довольны. Даже нищие были довольны, а если кому-то что-то не нравилось, люди Аси моментально объясняли ему, что все может обернутся еще хуже.
   Ася благоденствовала. Оказалось, что среди несчастных и обездоленных попадаются любопытные экземпляры, а потому Ася, избавившаяся уже к тому времени от старого своего никчемного мужа, с которым у нее никогда не было детей, меняла одного юного любовника на другого легко и непринужденно. Самой ей было уже к пятидесяти, но никто не смел ей об этом напоминать. Императрица вне критики и может менять фаворитов так часто, как ей того захочется. Да-да, она все чаще отождествляла себя то с одной, то с другой отличившейся жестоким характером и сладострастием императрицей. А почему бы и нет?
   И вот совсем недавно, в самый разгар ее активной деятельности вдруг обнаружилось, что нечто извне серьезно влияет на налаженный и беспроигрышный бизнес. Начали пропадать дети. Начали пропадать работающие на Асю малолетки. Сама она, никогда не имевшая детей, всегда рассматривала этих сопливых и шумных паразитов исключительно как один из лучших источников дохода. С точки зрения банальной милостыни, правда, инвалиды приносили больше пользы, но и мальчишки (девчонкам Ася, разумеется, находила более удачное применение, нисколько не мучаясь никакими угрызениями совести) способны на многое. Помимо выклянчивания мелочи, они могут что-нибудь спереть, пролезть куда-нибудь в нужное место, и потом, они рано или поздно подрастают и тогда становятся интересны для Аси уже не только в качестве источника доходов...
   Мальчишки и девчонки исчезали по одному, по два, а иногда целыми группами. Они просто пропадали, уходили, невзирая на запреты надзирающего взрослого, а иногда их уводили. Всегда по-разному, но в итоге, допросив несколько проштрафившихся потерей контингента надзирателей (Ася в шутку звала их воспитателями), у нее в голове сложился стойкий образ какого-то загадочного мужика -- громадного, тощего, небритого, с жуткими глазами и умеющего творить разные штуки. Какие именно штуки, никто Асе так и не смог объяснить, но почему-то там, где пропадали работающие на нее малолетки, почти всегда появлялся некто точно подходящий под это описание -- тощий, небритый и жутко сверкающий глазами.
   Ася была заинтригована, но в первую очередь, разумеется, разгневана. Разгневана тем, что кто-то нагло отбирает у нее рабочий материал, покушаясь тем самым на ее доходы. А главное: вдруг объявился некто, кого ее же люди -- от взрослых надзирателей до сопливых малолеток -- боялись и слушались больше нее. Кто-то покусился на Асину власть, а этого она не собиралась прощать никому.
   Впрочем, у Аси всегда был запасной вариант. Даже несколько вариантов. Несмотря на агрессивную, мрачноватую и, быть может, даже несколько скаредную натуру, она прекрасно понимала когда и на чем имеет смысл экономить, а на чем экономить нельзя ни в коем случае, много раз убеждаясь на личном опыте, что скупой и в самом деле всегда платит дважды. Многие люди работали на нее, некоторые буквально находились в безраздельной собственности, кое-кто -- на содержании. Она платила многим и многим, дабы иметь свободу действий и эти самые запасные варианты.
   Раздумывая, стоит ли обращаться, в данном конкретном случае, за помощью к знакомцам из "братков", Ася решила покамест с этим повременить. Слишком мало пока еще было информации, не вполне еще ясно она уразумела, что, все-таки происходит, и нуждалась сейчас не столько в силовых и иных мерах воздействия на обнаружившихся (обнаружившихся ли?) конкурентов. Ей нужна была именно информация, необходимо было выяснить, что, собственно, происходит. Политиком она тоже была прекрасным -- умелым, хладнокровным, безжалостным, рассчетливо-подлым.
   Был у нее один знакомый капитан милиции, настоящий сыскарь со странными моральными принципами и сложным понятием о честности. Впрочем, ничего странного в этих его понятиях и представлениях, наверное, не было, если разобраться. Для мента, во всяком случае. В конце концов, это ведь жизненный принцип каждого современного человека -- быть честным и благородным только когда это выгодно и имеет смысл, не требует особенного напряжения и безопасно для здоровья и кошелька. Согласно многолетним пристальным наблюдениям Аси за человечеством (да-да, в каждом из нас, так или иначе, живет философ и обличитель общественных язв), главное умение современного человека -- замечать только то, что замечать хочется и ловко отворачиваться, когда что-то не радует и тревожит взгляд. И знакомый капитан милиции прекрасно владел этим искусством. Нет, он не работал на Асю откровенно -- это было бы слишком "неправильно", ибо Ася занималась делом "нечестным и грязным". Но деньги в конвертике получал исправно, и, когда надо было помочь ей в каком-то определенном деле, помогал. Он мог выручить кого-нибудь из ее людей, по недоразумению загремевшего в отделение милиции или КПЗ. Он мог решить проблемы с пропиской, с изредка заводившимися против ее подручных уголовными делами. Никогда не помогал он с приемниками-распределителями и откровенно заявлял (обычно, в нетрезвом виде, во время совместных выездов на Асину дачу), что коли поймает кого, кто плохо обращается с детишками, то сам же лично его и посадит. А педофилов будет просто отстреливать, как бешеных собак. Конечно никого он не посадил и уж тем более не застрелил, и Ася прекрасно понимала, что вся его грозная мужицкая бравада -- обыкновенный пьяный треп. И было у Аси подозрение, уверенность даже, что, случись ему столкнуться с оплаченной просьбой, то выручил бы сей честный капитан и педофила, и истязателя, и самого Джека-потрошителя, коль возникла бы в том нужда.
   Едва почуяв возникновение проблемы с исчезновением детишек и загадочным тощим небритым конкурентом, Ася позвонила своему капитану и попросила (именно попросила, требований он, разумеется, не переносил) разобраться. Кто еще мог помочь, как не профессиональный сыскарь, прекрасно знающий городских подонков и имеющий множество связей? Разумеется она о многом ему не сказала. И потому, что не полагала это необходимым, и потому, что как-то не хотелось ей, чтобы поползли слухи о том, что железная Ася Мейнель, кажется, довластвовалась до старческой паранойи. Не сказала она ему о неожиданно начавшихся, стоило ей всерьез заинтересоваться этой проблемой, приступах беспричинного страха. И о том, что в последнее время, стало ей казаться, будто кто-то пристально и зло смотрит ей в спину, стоило ей остаться в одиночестве. Не рассказала она и о жутких кошмарах, душивших ее в последнее время с завидной регулярностью. В конце концов, убеждала себя Ася, все это не имеет никакого отношения к делу. Может быть, она обманывала сама себя, подсознательно понимая, что все это -- и кошмары, и беспричинные страхи, и исчезновение детишек, -- звенья одной цепи. Может быть. Но капитану ничего этого знать не следовало в любом случае. Вместо сей несущественной информации, Ася рассказала ему о том, что могло оказаться полезным в поисках. И о том, что в некой далекой и заброшенной промзоне вдруг резко возросла концентрация беспризорников, облюбовавших, видимо, этот район. И о том, что никто из подручных Аси (воспитателей), посланных туда, дабы разведать обстановку, не вернулся обратно. Много-много разрозненной информации, из которой опытный сыщик вполне мог извлечь пользу.
   Однако опытный сыщик сперва заартачился, ибо, согласно его запутанным моральным принципам, возвращать детишек под крыло к Асе, сгонять их обратно, по его избирательно благородному разумению, было делом недостойным и "неправильным". Асю это разозлило. Конечно, она могла бы сказать ему, что с каждым днем ее беспокоит уже не столько исчезновение детей, сколько тот невнятный страх, который -- теперь она была в этом абсолютно уверена -- преследовал ее в связи с этим темным делом. Что-то происходило, менялось в мире вокруг Аси, и ей эти изменения не сулили ничего хорошего. Но ничего этого Ася рассказывать не стала и не стала объяснять капитану подоплеку своих интересов. Не такой она была человек, чтобы признаться в собственных параноидальных страхах. Вместо этого Ася, не стесняясь в выражениях, напомнила ему, менту поганому (решив, что прошло для него врмя елейных речей и уговоров), откуда он, поганый такой, собственно, взялся. Напомнила, как она его продвигала, помогала, как выручала его посредством многих своих связей. Напомнила, наконец, о деньгах, которые он, мент поганый, от нее получал, а под занавес во всех красках расписала, что его ждет, если он сейчас же не заткнется и не примется за дело и вообще еще хоть раз задерет в ее присутствии хвост. Быть может, опытный и внимательный психолог и разглядел бы за этой вспышкой ярости тот самый страх, который Ася тщательно скрывала от окружающих, но капитан не был психологом. Во всяком случае, психологом подобного рода. Он сам перепугался, тем более, что большая часть Асиных угроз выглядела более чем реально.
   В общем, он обещал бросить все дела и немедленно заняться этим, а как только что-то выяснится, перезвонить ей. В любое время суток и по любому телефону.
   Пообещав это, капитан как сквозь землю провалился. Он не позвонил Асе, не дал ей желанную информацию. Только к исходу второго дня, когда ее страх и беспокойство, напополам с раздражением, достигли предела, она сама позвонила капитану на работу и выяснила, что с капитаном, оказывается, произошел несчастный случай, и он уже второй день лежит в больнице в тяжелом состоянии. Осторожно поинтересовавшись, что, собственно, приключилось с капитаном, Ася получила столь невразумительный ответ, что перепугалась еще более прежнего. Забросив все дела, она сорвалась с места и понеслась в больницу, вознамерившись вытрясти из несчастного капитана все, что он знает, даже если придется для этого отправить его на тот свет.
   А состояние Асиного сыскаря и впрямь оказалось ужасным. У него были серьезные повреждения черепа, перелом тазобедренной кости и множество более мелких ссадин, ушибов и растяжений. Кроме того, он весь был покрыт глубокими царапинами -- словно следами когтей -- и страшными кровоподтеками, а на левой руке так и вовсе недоставало двух пальцев, которые как будто были откушены. Создавалось впечатление, что, вместо того, чтобы исполнять Асино поручение, этот парень, напившись пьян, пошел в зоопарк и залез в клетку к разъяренному медведю.
   Впрочем, против Асиных ожиданий, капитан был в сознании, соображал достаточно связно, хотя время от времени и принимался лепетать что-то невразумительное.
   Едва увидав капитана в таком состоянии, Ася пришла в ужас. Сопровождавший ее лично (за соответствующую плату) главврач сочувственно покивал, решив, очевидно, что за этим ужасом стоит обычное женское сочувствие и впечатлительность. Но не это, не состояние капитана, не вид страшных ран так напугал Асю. Она была слишком жесткой и решительной женщиной, чтобы вообще обращать внимание на такие мелочи. Нет, напугал ее взгляд капитана -- непривычный ужас, панический, истеричный ужас, светившийся в его глазах. Асе показалось, что это многократно усиленное отражение ее собственного ужаса, просыпавшегося, когда она чувствовала чей-то пристальный недобрый взгляд в пустой комнате или видела очередной страшный сон.
   Едва узрев Асю в дверях, изувеченный капитан вдруг заплакал и заскулил, как маленький ребенок, запричитал невнятно, и в этом его нытье и истерике Ася уловила только "Никакие они не дети". Протянув еще несколько купюр гравврачу, она попросила оставить ее наедине с больным, и, когда их оставили, наконец, вдвоем, потребовала объяснений от помирающего капитана. Капитан, беспрерывно срываясь на плач и истерику, путаясь и принимаясь время от времени нести какую-то апокалиптическую чушь, рассказал о том, что с ним произошло.
   Оказалось, что найти новый стан дезертировавших беспризорников совсем не сложно. Многочисленные рассказы об обжитой ими промзоне оказались верны. Едва капитан приехал в указанное место и выбрался из машины, он увидал вдалеке, рядом с одним из недостроенных, видимо, цехов стайку мальчишек, которые играли в странную игру. Они то ли чем-то кидались в кирпичную стену здания, то ли стреляли в нее из каких-то непонятных орудий, да так ловко и хлестко, что из стены летела кирпичная крошка. Чем и как они это делали капитан, правда, не понял, потому что не видел в руках мальчишек ничего такого, что могло бы нанести стене столь серьезные повреждения. Однако что-то у них все-таки было, потому что на стене постоянно появлялись новые выбоины, слышались звонкие звуки ударов. Мальчишки, очевидно, целились в подвешенный на козырек крыши фонарь. У них долго не получалось сбить этот самый фонарь, но, в конце концов, один сорванец попал-таки. Раздался звон, треск, посыпались осколки, и мальчишки, явно удовлетворенные результатами своего вандализма, исчезли.
   Капитана эта их игра почему-то смутила. Было в ней что-то странное, хотя он так и не понял что -- то ли сосредоточенность, с которой мальчишки хулиганили, то ли то, что ему так и не удалось разглядеть орудие их хулиганства. В общем, он решил раньше времени не обнаруживать своего присутствия. Осторожно, глядя по сторонам, дабы не быть замеченным, он продвигался по промзоне и вскоре обнаружил еще одну стайку детворы. На этот раз среди сорванцов была одна девчушка. Тоненькая, хрупкая, она, несомненно, была лидером этой группы, потому что, как показалось наблюдавшему издали капитану, чему-то учила мальчишек. Издали не было слышно, о чем они говорили, но, в самый разгар их беседы, один из мальчишек вдруг... Может быть, капитану и померещилось, но он вдруг исчез, буквально растворился в воздухе, а через секунду обнаружился на другом краю захламленного и заросшего сорной травой двора. Как это произошло, капитан так и не понял, но предводительствовавшая девчушка, как ему показалось, была недовольна выходкой пацана, потому что отчаянно замотала головой и закричала, чтобы пацан перестал заниматься ерундой и шел обратно, в компанию.
   Потом капитану встретилось еще несколько компаний и их занятия также показались ему странными и загадочными. Поражала сосредоточенность, с которой детвора занималась своими непонятными экспериментами. Поражало то, что за все это время не встретилось ни одного человека, старше пятнадцати лет. Правда, одного взрослого капитан все-таки увидал. В самом центре этой богом забытой промзоны, в самой большой компании пацанов и пацанок он увидал длинного тощего мужика, небритого, с хищной мордой, облаченного в какой-то не то бушлат, не то полупальто и изрядно тертые джинсы. В этой компании, в отличие от прежних, царила радость и веселье. То и дело раздавались взрывы ребячьего хохота, а долговязый в бушлате часто острил и хищно, но весело осклаблялся. И зубы у него (почему-то это запомнилось капитану) были ровные, белые и очень острые. Как у опасного хищника. Спокойного и всем довольного сейчас, веселого хищника, который, демонстрирую время от времени клыки, просто напоминает окружающим, кто перед ними на самом деле.
   Было во всем этом, в этой неожиданно ожившей и наполнившейся атмосфере давно забытой и заброшенной свалки что-то тревожное и странное для лазутчика-капитана. Что-то настолько неуютное, что он, насмотревшись вдоволь, решил уносить отсюда ноги, чтобы потом вернуться с кем-нибудь -- с кем угодно, но только не в одиночку. И не то чтобы его что-то напугало, нет, просто... он был чужим в этом неожиданно возникшем в совершенно неподходящем для этого месте мире. Настолько чужим, что ныло между лопатками и чесались глаза.
   И тут, в самый разгар одолевавших капитана неудобств, странный мужик вдруг заметил его присутствие. Замолк на полуслове, поднял взгляд, высмотрел притаившегося за кучей мусора сыскаря, и погрозил ему пальцем. В ту же секунду столпившиеся вокруг странного мужика детишки обернулись в сторону обмершего от страха капитана, точно так же отыскали его взглядами... Жуткими взглядами -- души человеческой не было в этих глазах и этих совсем еще детских лицах.
   Капитан шарахнулся и решил отступать обратно, к своей машине. Сперва медленно и осторожно, а потом все быстрее и быстрее, почти бегом. Никто не преследовал его, никто не крикнул вслед, и это было почему-то особенно страшно.
   Добравшись до машины, капитан испытал легкий приступ паники, увидав, что перед ней, прямо на земле, привалившись спиной к водительской дверце, сидит мальчишка лет двенадцати. Русоволосый, голубоглазый. Капитан засмеялся про себя -- испугался пацана, такого с ним еще не было. Нервы расшалились. Он подошел к машине и, глядя сверху вниз, велел пацану убираться вон. Мальчишка никак не отреагировал на его слова и вообще не обратил внимания на появление хозяина машины. Тогда капитан легонько пнул его ногой. Никакой реакции. Не то чтобы мальчишка пребывал в отключке или же откровенно игнорировал капитана -- он словно в самом деле его не замечал, как не замечают обычный ветерок или трещину на асфальте. Капитан, рассерженный столь явным пренебрежением, пнул мальчишку сильнее. Только тогда пацан соизволил, наконец, оторваться от раздумий и поднять глаза на капитана. И, встретившись глазами с этим голубым холодным взглядом, капитан снова перепугался. Было что-то жуткое, совершенно нечеловеческое в глазах мальчишки. Это не были глаза обыкновенного подростка, это больше походило на пристальный взгляд хищника, изучающего жертву. Капитан судорожно глотнул и снова велел пацану убираться. Голос его дрожал и не было в нем теперь никакой уверенности. А мальчишка все смотрел и смотрел, сверкая своими жуткими глазами -- очень похожими на глаза того тощего небритого мужика, которого капитан видал в самом сердце промзоны. Не цветом или формой, а выражением, чем-то засевшим глубоко внутри и иногда мелькавшим, проявлявшимся, будто бы выглядывавшим оттуда.
   В этот момент сзади послышался какой-то шум и отважный сыскарь резко обернулся. Обернулся, поглядел и обмер. Их было человек восемь-десять. Мальчишки и девчонки, вряд ли кому-то из них было более четырнадцати лет, но... Холодные пристальные глаза волков, загнавших добычу, никаких эмоций и ни единого слова, ни единого звука. Ребят сопровождали два огромных неопределенной породы пса -- вот эти на эмоции не скупились. Они рычали, показывали клыки и явно собирались напасть.
   И она напали. И дети, и собаки. Набросились молниеносно, неожиданно, не дав капитану даже вспомнить о табельном оружии, повалили на землю и принялись рвать. Они были сильны, страшно сильны и каждый по отдельности и все вместе. И сила их заключалась не столько в крепости мускулов (какие там мускулы!), сколько... Да, это была сила ярости. Сила, которую умеют пробуждать в себе только животные, вкладывающиеся в бросок или удар без остатка, без сомнений, не тратя силу и не ослабляя себя раздумьями и попытками спрогнозировать последствия...
   Что было дальше, капитан не помнил. Очнулся он только здесь, в реанимации, и первой пробудившейся в нем эмоцией был страх. Животный ужас, паника. Страх был огромен, гораздо больше, чем просто ужас смерти или последствия какого-то там стресса. Он заполнял весь мир вокруг, не давал дышать. В растерзанном и воспаленном мозгу сверкал жуткими красками образ мрачного мира, отказавшегося от этих детей, выбросившего их на помойку, предварительно использовав для своих похабных целей. Эти дети, которые совсем не дети, шли походом на мир, который был совершенно не готов к их вторжению, походом на обычных, нормальных детей, на всех и на все... Медперсоналу пришлось сперва привязать бьющегося в истерике капитана к кровати, а когда это не помогло, вколоть ему слоновью дозу успокоительного. Так он и провалялся в забытьи, покуда не приехала Ася.
   Покинув больницу, Ася направилась прямиком к себе домой. У нее была куча дел, назначены несколько важных встреч, и поначалу она даже пыталась взять себя в руки, как всегда это делала, пыталась обзывать себя дурой и расклеившейся слюнтяйкой... Не помогало. Наверное, она и в самом деле впервые в жизни стала расклеившейся слюнтяйкой. Ее била крупная дрожь, ей было страшно и плохо, и все силы уходили только на то, чтобы личный ее шофер не заметил, в каком состоянии хозяйка.
   Очутившись дома, она первым делом закрыла все двери, захлопнула все окна и заперлась в кабинете, предварительно выставив вон очередного назначенного юного любовника, лениво развалившегося в ее кресле.
   Страх? Да. Но не только страх, и не столько он. Она испытывала что-то вроде растерянности акулы, всех сородичей которой, господствовавших в море многие века, вдруг с легкостью, играючи разорвал в клочки новый неведомый хищник, объявивший права на эту территорию. Это бы не просто страх, это была боязнь полного уничтожение ее как вида, и дела ее, и ее империи. Всего. Аси Мейнель персонально и ее запаха, памяти о ней на многие и многие километры вокруг.
   Может быть, имело смысл позвонить "братве", попросить их смотаться в ту промзону и разобраться что там к чему... Может быть. Только Ася не находила в себе сил для такого простого и, казалось бы, очевидного действия. Что-то словно тормозило ее, останавливало каждый раз, когда она была уже готова схватиться за телефон и задействовать кавалерию. Нет, она не могла понять что с ней такое творится, но чувствовала, отчетливо, непривычно ясно чувствовала, что никакая кавалерия тут не поможет. Происходит нечто... Она не могла сформулировать, просто понимала -- пришло время платить. Платить за все и всем -- своим страхом, нервами, бессилием. Ася никогда не была религиозной, не верила ни в какого Бога или дьявола, но сейчас в ее перегруженном воображении почему-то стойко обосновался образ этакого усмехающегося черта, поджидающего у самых врат преисподней с деревянной табличкой на цепи, вроде тех, какие носили в прежние времена каторжники... А на табличке изящным готическим шрифтом выведено четко и разборчиво ее, Аси, имя, фамилия и внизу, более мелко -- длинный список прегрешений.
   Эти фантазии парализовали ее волю, грозили свести с ума. Она понимала, что вразумительной причины для них нет и чувствовала, отчетливо ощущала в их возникновении настойчивое вмешательство извне о природе которого не смела даже гадать.
   Она просто не знала, что делать, и не могла потому ни броситься в бой, ни спрятаться. Не могла вообще ничего. Было у нее сильнейше желание собрать манатки, деньги (которых было у нее немало, на всю оставшуюся жизнь хватило бы), да и укатить куда-нибудь на тихий курорт, желательно подальше от просторов родного отечества, доживать свой век. Но даже теперь это было выше ее сил. Она создала эту империю, она сохраняла ее, а королева, как ни крути, должна умереть на троне, иначе она ни черта не стоит.
   Так вот, мучая себя не столько раздумьями, сколько рисованием в воображении страшных перспектив, она досидела до глубокой ночи. В своем кабинете, который был ей, собственно, не нужен (просто она была уверена, что все деловые и сильные люди, люди, занимающиеся серьезными делами и вершащие судьбы, обязаны иметь кабинет). Сидела и изводила себя беспричинным и загадочным страхом. А, когда стало вовсе уж невмоготу, подошла к бару, схватила бутылку коньяку, налила себе сразу полстакана и жадно, как измученный жаждой пьет воду, выхлебала. Не помогло. Она хватила еще полстакана. Стало легче, но не очень. Вот реальная перспектива сделаться алкоголичкой, мрачно про себя усмехнулась она, возвращаясь за свой стол с бутылкой коньяка в одной руке и стаканом в другой. Она пила и курила, пила и курила, постепенно погружаясь в мрачные пьяные фантазии.
   Была уже глубокая ночь, по углам кабинета сгустились сумрачные тени, и там, несомненно, кто-то шевелился, кто-то жил своей ночной жизнью, какие-то тролли, домовые. Злобные существа, присланный тем самым чертом из фантазии -- готовые растерзать Асю в клочья. Просто потому, что такова их природа и предназначение. Безжалостные и неумолимые как механизмы. Ася отхлебнула из стакана и вдруг поняла, что никакие это не тролли и не домовые. Это дети -- те самые дети, которых она держала в своем повиновении, используя, как душе угодно. Дети, для которых она была, наверное, страшной злой колдуньей, как и они теперь стали для нее кровожадными троллями. Дети копошились по углам, готовясь наброситься на нее. Ася буквально физически ощущала, как их ненависть мраком выползает из углов, обволакивает ее, впивается в каждую клеточку тела, душит, давит...
   Она с воплем вынырнула из пьяного бреда. В комнате не было никого, кроме нее. Ася судорожно перекрестилась (хотя теперь сомневалась, что есть на свете Бог, способный простить ей ее грехи) и схватилась за бутылку. Но, прежде чем выпить, снова глянула по углам. И ей показалось, что она все-таки не совсем одна в комнате. В самом дальнем и самом темном углу, за огромным книжным шкафом, набитым томами, которые никогда и никто не читал, сидел на корточках человек. В темноте было трудно разглядеть его фигуру, но Ася смогла заметить, что он, вероятно, должен быть очень высок и худ. Силясь разглядеть, кто же это там сидит в углу и сидит ли там кто-нибудь вообще, Ася изо всех сил напрягала разлаженное алкоголем зрение. И тут таинственный незнакомец медленно, невыносимо медленно поднял голову и глянул на хозяйку кабинета. Ася обмерла и только перехваченное дыхание спасло ее от разрывающего голосовые связки вопля.
   Нет, незнакомец не был ни ужасен, ни просто страшен ликом. У него не было ни рогов, ни копыт, откуда следовало бы, что это не сам сатана явился, дабы забрать очередную свою соискательницу. Лицо человека в углу можно было бы назвать даже красивым, если бы не какое-то неуловимое жесткое выражение. Но глаза... Они сверкали страшным напором, яростью, ледяной яростью бешеного зверя. Эти глаза говорили во сто крат более, чем мог бы сказать любой язык, и от сказанного ужас пробирал до костей.
   Для Аси это испытание оказалось выше сил. Она, наконец, заорала, заголосила и повалилась на пол, ощутив приступ жуткой боли в голове.
   Сбежавшаяся по вопли прислуга выломала дверь, и потоки ослепительного света из коридора ослепили Асю, прибавив мучений ее глазам и заливаемому кровью мозгу. Но даже в таком состоянии, почти уже умершая, она смотрела в тот самый угол, и видела, что никого там на самом деле нет. Правда, это уже не имело никакого значения.
   Ася не умерла, хотя инсульт был очень обширный. Она потеряла все свои мыслительные способности, всю свою хватку... да и какая хватка, скажите на милость, может быть у человека, который не помнит собственного имени и регулярно ходит, извините за неаппетитную подробность, под себя? Она не умерла, но стала самым настоящим овощем. Родных и близких у нее не было никогда, да если бы и были, то они вряд ли были бы ей обласканы в лучшие времена и теперь не стали бы заботиться. Так что грозная Ася Мейнель была определена на государственный счет в разваливающийся пансионат для престарелых и умалишенных. Тем более, что вскоре она и в самом деле сделалась старухой.
  

8

  
   Когда позвонил Стас, Артем приканчивал уже третью бутылку пива, твердо намереваясь впоследствии точно так же разобраться с четвертой. А потом, быть может, и с пятой. Хотя, если честно, пива ему не хотелось. А хотелось ему взять водки, да нажраться до белой горячки, чтобы погонять по углам чертей и устроить очередной скандал с соседями. Однако же водку брать он не стал. Просто поймал себя на мысли, что на самом-то деле надобно ему вовсе не упиться до состояния молекулярного распада, а получить из окружающего мира очередную порцию жалости. Хотелось вот так валяться в стельку пьяным, чтобы вокруг толпились родные и близкие, и вопрошали бы что ж это такое, что это с ним, с таким замечательным, умным и вообще прекрасным случилось, сочувствовали бы, а он рыгал бы на них запахом перегара и посылал бы с их сочувствием в самые различные места. Это было настолько пошло и мерзко, таким пижонством и дешевкой отдавало, что не требовалось никакого запаха перегара -- ему казалось, что сами его мыслишки воняют прегадостно. Однако же, настроение было мерзкое, перспективы, все как на подбор, -- гнилые... Но все-таки он взял пива.
   И вот на третьей бутылке позвонил Стас.
   -- Привет недомеренной интеллигенции! -- провозгласил он отвратительно (или Артему просто так показалось) жизнерадостным голосом. -- Как жизнь?
   -- Никак, -- мрачно отозвался Артем.
   -- А что такое? -- удивился Стас.
   Артем горестно вздохнул и отхлебнул из бутылки.
   Стас какое-то время молчал, ожидая, видимо, ответа, а потом, наверное, сообразил или выдумал там что-то свое, и поинтересовался тоном, каким мог говорить только он один -- насмешливым, но без какой бы то ни было издевки или яда:
   -- Что у нас, очередная философская ломка?
   Любого другого Артем послал бы к самой популярной матери страны. Любого другого он был обматерил и бросил бы трубку. Но Стас не был любым другим и Артем ответил:
   -- Типа того.
   -- Ну и дурак, -- весело заявил Стас. -- Тогда знаешь что?
   -- Что?
   -- Тогда напяливай штаны... ты ведь наверняка без штанов сидишь?
   Артем машинально опустил взгляд, чтобы полюбоваться рисунком на своих трусах. На трусах был изображен всемирно известный Гомер Симпсон -- тоже в трусах, но при ярко-красном галстуке, лысый, пузатый, жизнерадостный и, наверное, очень довольный собой.
   -- Точно без штанов, -- обрадовался Стас, словно ухитрился как-то выглянуть из телефонной трубки и узреть исподнее Артема. -- Короче, одевай штаны и двигай к хохлам. Я угощаю.
   -- К хохлам? -- задумчиво проговорил Артем, отмечая, что в голосе против воли прозвучал интерес. Однако же он предпочел оставаться пижоном до конца и промямлил: -- Не хочется что-то.
   -- Давай-давай, -- хихикнул Стас. -- Знаю я чего тебе хочется. Это тебе сейчас не хочется, а как первые триста горилки разопьем... словом, собирайся. Встречаемся через час на нашем месте, где обычно.
   И, не дав Артему даже вякнуть, он бросил трубку.
   Если бы это был кто угодно другой, Артем наверняка бы отослал его в задницу. Наверняка. Но Стаса посылать было бесполезно. Они так давно уже были друзьями, что перестали реагировать на любой мат и грубость со стороны друг друга. И потом, Стас иногда казался Артему почти богом. С узкой специализацией, при своих недостатках и только для него, для Артема лично, но богом. Или ангелом. Этаким приставленным к нему талисманом, призванным в подобные минуты тоски и саможаления вот так звонить, врываться, беспардонно выдергивать из дома и отпаивать водкой.
   Но самое главное -- Стасу бессмысленно было плакаться в жилетку. Всякий раз, когда Артем пытался (а за эти годы он пытался неоднократно) этак вот излить душу, Стас выслушивал его с совершенно каменным лицом -- лишь правая бровь его, во время таких вот исповедей, оказывалась постоянно задранной как бы в знак безмерного удивления. Не было от него никому и никогда никакого такого чистого сочувствия, и это, видимо, являлось самым ценным и уникальным качеством Стаса. Потому что Артем за всю свою жизнь достаточно насмотрелся на таких вот сочувствующих -- ты им плачешься, на жизнь жалуешься, а потом глядишь, и у них самих глаза слезиться начинают и такое понимание в них светится, что уже не сочувствия тебе становится надо, а дать такому вот сочувствующему в морду. И никогда никому такие вот соболезнователи не помогали, они вообще не способны были помогать -- только проникаться и реветь в унисон.
   А Стас... Стас был камень, кремень, психика его была настолько здоровой и так практично устроена, что иногда даже не верилось, что он нормальный человек и живет нормальной жизнью. Никакие фантазии и иллюзии его сроду не одолевали, никаких перспектив не грезилось. И он всегда занимался делом. Всегда. И наверное, Стаса и впрямь удивляла эта странная манера Артема переживать по поводу вещей настолько абстрактных и заумных, что их, быть может и вовсе не существует. То есть как Бог -- то ли есть Он, то ли нет, Ему одному и ведомо, но ведь никому из психически здоровых людей не придет в голову переживать по этому поводу и вообще как-то всерьез отвлекаться.
   И вот Стас выслушивал Артема, выслушивал до конца, не перебивая, потом молчал какое-то время, а потом выдавал фантастически безапелляционно и весомо: "Х...ней занимаешься". И разливал.
   А Артем всегда обижался, пытался спорить, даже думал плюнуть в физиономию... Но плюнуть в физиономию Стасу было совершенно невозможно, несмотря даже на то, что разрослась она в последние годы до внушительности передка бульдозера и промахнуться по ней не было бы, наверное, никакой возможности. Поэтому они просто выпивали. И еще . И еще. И где-то после пятой или шестой Артему начинало казаться, что он и в самом деле х...ней занимается.
   Словом, Артем кряхтя выбрался из кресла, залпом допил свое пиво и пошел бриться. Побриться было необходимо, так как завершить программу нынешнего вечера они со Стасом вполне могли в дамской компании, а раз так... Надо будет только по дороге заскочить куда-нибудь прикупить нормальных презервативов.
  

* * *

  
   Стас прибыл в назначенное место раньше Артема (что было загадочно) и даже более того, имел такой вид, будто торчит тут аж с прошлого вечера -- он стоял, привалившись спиной к фонарному столбу и курил. Артему показалось, что этот боров за то время, что они не виделись, растолстел еще больше... впрочем, показалось, наверное.
   -- Здоров, морально покалеченный! -- приветствовал его Стас.
   -- На себя посмотри, бык беспородный, -- фыркнул Артем, нарочито пристальным взглядом смерив фигуру Стаса. -- Сколько? Килограмм за сто, небось?
   -- Сто десять, -- важно ответил Стас. -- Меня должно быть много, и чем больше -- тем лучше.
   -- Жирдяй, -- фыркнул Артем.
   -- Доходяга, -- парировал Стас.
   Они не обижались. Они настолько привыкли друг к другу, что вряд ли существовали теперь на свете такие слова, которые могли бы убедить любого из них, что другой по-настоящему собирается его оскорбить.
   -- Ну, так что? -- сказал Артем, тоже закуривая. -- Идем?
   -- Ни хрена, -- отозвался Стас. -- Сегодня Пашка угощает.
   -- Пашка? -- Артем задрал брови, ощущая, как его хандра не то чтобы улетучивается, но по крайней мере временно уступает место заинтересованности. -- Опять объявился?
   -- Что значит -- объявился? -- удивился Стас. -- Он и не пропадал никуда. Ведь не каждый же день ему с тобой, дурнем, пьянствовать.
   -- Тоже верно, -- согласился Артем, закуривая и, по примеру Стаса, приваливаясь спиной к столбу.
   По правде сказать, Пашка этот был из многочисленных знакомых Стаса, хотя Артем до сих пор не мог понять и даже представить себе, что бы их могло связывать и на какой такой ниве они могли бы познакомиться. Если со Стасом все и всегда было понятно, сам он был как на ладони, причем не потому, что являлся в жизни наивным открытым простачком, а как будто из какого-то ему одному ведомого принципа, то Пашка казался типом совершенно загадочным и странным. Артему ничего не было о нем известно, совершенно ничего. Пару раз -- сразу после того, как Стас их познакомил (дело было на какой-то пьянке с девочками, куда Пашка явился в компании таинственной дамы настолько потрясающей и удивительной красоты, что испортил настроение присутствующей женской половине прочно и окончательно, а мужскую половину напрочь лишил способности ясно соображать) -- он пытался вытянуть из Стаса хоть какую-то информацию по поводу этого типа, но тот только отмахивался, отнекивался и мычал невразумительное. В конце концов, у Артема сложилось впечатление, что Стас и сам ничего толком не знает о Пашке и роде его занятий.
   Во-первых, Пашка был богат. Богат странно и невероятно. В те немногие разы, когда они встречались с Артемом, Пашка выглядел буквально на миллион долларов, или что-то около этого. Он постоянно разъезжал на дорогих машинах (Артем успел повидать его за рулем нескольких родстеров от "Мерседеса", "Хаммера" и даже верхом на великолепном сверкающем чоппере, оглашающем округу благородным рыком двойного поступенчатого выхлопа); он носил самые дорогие часы, какие только можно было себе вообразить... он вообще всегда был окутан этаким ореолом дороговизны, богатства и даже какого-то могущества (что, впрочем, вполне можно было списать на необъективную зависть окружающих). Однако же Пашка никогда не позволял себе вести себя так, как обычно ведут себя на наших широтах миллионеры отечественного производства. Был сдержан, спокоен, невозмутим даже. Никогда не лез никуда кошельком вперед и вообще производил впечатление человека хотя и в наших традициях, но вполне воспитанного. В отличие от того же Стаса. Самым же загадочным, по мнению Артема, в Пашке было то, что он не пил. То есть совершенно. Пару раз в их компании он заказывал себе дорогущее сухое красное, и все. По твердому убеждению Артема, отечественные миллионеры так не могут и никогда не могли, и не собирались пытаться. А Пашка вот мог, и это являлось, пожалуй, самой таинственной чертой в его портрете. Можно было бы, конечно, предположить какие-то там проблемы со здоровьем, но предположения эти рассыпались в пыль, стоило только раз взглянуть на Пашку, на его крепкую подтянутую фигуру, его бицепсы, уверенные движения, легкость... впечатления больного человека он не производил никак. Стас правда пару раз намекал, что когда-то давно Пашка, по слухам, крепко закладывал, даже и вовсе будто бы спился, а потом что-то там такое с ним случилось, пить он бросил и с невероятной стремительностью принялся карабкаться вверх. Где этот верх, на который карабкался (или уже вскарабкался) Пашка, Стас вразумительно объяснить не мог, что только прибавляло таинственности фигуре его друга. Пашка был умен, знал удивительно много совершенно неожиданных вещей и прекрасно ориентировался в зачастую совершенно экзотических науках, являлся интересным собеседником и вообще его можно было бы назвать удивительно очаровательным типом, если бы не какая-то невидимая гирька, довесочек, как будто тень, время от времени чудившаяся (и не только Артему) за его спиной. Объяснить это было невозможно, все очень смутно, все было на уровне неясных ощущений, но чувствовалась в нем, мелькала какая-то странность, что-то отягчающее и омрачающее все прочее его великолепие.
   Такой вот человечек.
   Он явился, когда они со Стасом успели уже выкурить по две сигареты и обсудить половину общих знакомых, с которыми Стас (в силу подвижности и общительности своей) виделся несколько чаще Артема. И примчался он на этот раз не на каком-то там серийном "Мерседесе", не на "Феррари" даже, не на "Бугатти" и не на чоппере (все-таки ранняя весна, нужно быть сумасшедшим, чтобы сесть на мотоцикл), а на самом настоящем "Остин-Мартине" -- том самом, джеймсбондовском, еще месяц назад мелькавшем на разворотах всех автомобильных изданий, очередном творении швейцарского дизайнерского бюро... одному Богу запомнилось, как там оно называется. Артем при взгляде на машину чуть было не проглотил сигарету, Стас крякнул так громко и матерно, что с крыши ближайших ларьков взлетели испуганные вороны. И тут же Артему вдруг вспомнилось, как Стас этот совсем еще недавно и в изрядном подпитии объяснял тому же Пашке, почему он, Стас, не желает иметь какой-то там SL "Мерседес" или что-то еще в этом роде. Да, конечно, кивал Стас, шикарно, великолепно, ездить одно удовольствие, чудо техники. Только вот это чувство -- когда ты останавливаешься у обочины, выходишь, запираешь машину и идешь куда-то по своим делам, оставляя полторы сотни тысяч долларов буквально валяться на большой дороге без присмотра...
   Пашка выбрался из за руля, захлопнул (как показалось Артему, слишком сильно) дверцу и направился в их сторону. Спокойной уверенной походкой, с обычной едва заметной улыбкой на лице, которую, впрочем, ни при каких обстоятельствах невозможно было бы назвать ухмылкой. А они со Стасом все таращились и таращились на "Остин", словно ожидая или даже надеясь, что сейчас вот заклубится дымка и волшебство исчезнет, трансформировавшись в какой-нибудь совершенно банальный (разумеется банальный на таком фоне) "Мерседес". Однако "Остин" явно не собирался обволакиваться дымкой и куда-то там исчезать. И пятна городской весенней слякоти на сверкающих серебристых боках только добавляли ему реальности. Так что Артем, сделав над собой усилие, оторвал наконец взгляд от машины и уставился на приближающегося Пашку. И тут ему вдруг подумалось, что Пашка и в самом деле похож на черта (как-то раз таким образом его внешность охарактеризовала одна весьма вспыльчивая дама в подвыпившей компании, с которой Пашка отказался знакомиться поближе в соседней комнате). Высокий, стройный, темноволосый, с этой его странной бородкой и усами щеточкой, с золотой серьгой в ухе. Казалось, что аккуратные глянцевые рожки и деликатно свернутый мохнатый хвост не просто подошли бы к этому портрету, а их прямо-таки не хватает, как бородки, лысины и хитрого прищура на портрете товарища Ленина времен отпуска в шалаше на Финском заливе.
   -- Привет, -- сказал Пашка, протягивая руку.
   Они обменялись рукопожатиями и Артем в очередной раз про себя подивился до чего же все-таки у этого загадочного черта сухая, крепкая и, в то же время совершенно чистая ладонь. Ненастоящая какая-то. Да и сам он весь какой-то ненастоящий, если разобраться. И красивый, и мускулистый, и богатый, и машина вон у него -- нечеловеческая. Только все это какое-то... как будто со съемочной площадки голливудского боевика. Было в каждой детали и во всей картинке этакое ощущение то ли пришествия из какой-то отдельной реальности, то ли и не реальности вовсе.
   Стас, разумеется, ни о чем таком не задумывался никогда и в голову ему ничто похожее не приходило, он был человек сугубо практический, а потому снова отчетливо крякнул, не отрывая взгляда от "Остина" и заявил:
   -- Сволочь ты, Пашка.
   Пашка, разумеется, не обиделся, потому что во-первых, обижаться на Стаса было невозможно и бессмысленно (о чем прекрасно знали все общие знакомые), а во-вторых, Пашка, видимо, вообще не умел обижаться или сердиться на людей. Разве что презирать. Да и то, как правило, в скрытой форме.
   Так что Пашка просто проследил направление Стасова взгляда, посмотрел на "Остин" непонимающе и даже как будто недоуменно, словно это и не его вовсе машина торчала тут на обочине и не на нее все прохожие оборачивались так, что у многих вполне могли бы повывихиваться шейные позвонки, пожал плечами и сказал:
   -- Да, наверное. А что?
   Стас, разумеется, не потерялся ни на секунду и ответил:
   -- А ничего. Просто сволочь и все.
   Пашка снова глянул на "Остин" и сказал Стасу:
   -- Нравится?
   Стас расплылся в плотоядной ухмылке и произнес с наслаждением:
   -- Я же говорю -- сволочь.
   -- Хочешь подарю? -- предложил Пашка.
   -- Не надо петь военных песен, -- фыркнул Стас.
   -- Нет, серьезно, -- с неожиданной заинтересованностью настаивал Пашка. -- Нотариуса прямо сейчас в кабак вызовем, делов -- на полчаса. А?
   Стас, казалось, растерялся, и Пашка в глазах Артема немедленно вырос на несколько сантиметров. Потому что вот так озадачить и смутить Стаса -- это уже само по себе достижение. Впрочем, сам Артем тоже растерялся изрядно, будучи не в силах понять, шутит Пашка, говорит серьезно или просто с жиру бесится, таки вот странным способом поддевая Стаса на "слабо". Хотя, несмотря на сложное свое отношение к этому типу, представить себе Пашку бесящимся с жиру Артем все-таки не мог.
   Стас между тем продолжал таращиться на "Остин" и физиономия его постепенно вытягивалась -- кажется, дошло, наконец, до борова, что Пашка ведь и вправду вполне способен вот сейчас вызвать нотариуса да и подарить фантастический "Остин".
   -- Да ну его, -- неуверенно и даже как-то жалко проблеял Стас. -- Куда я такую штуку дену?
   -- Никуда не денешь, -- отозвался Пашка. -- Зад свой возить будешь.
   -- Ну конечно! -- фыркнул Стас. -- Я как представлю себе, сколько стоит обслуживание такого тарантаса.
   -- Не проблема, -- моментально откликнулся Пашка. -- Все за мой счет, в моем сервисе.
   -- У тебя есть свой сервис? -- удивился Стас.
   -- Не в том смысле мой, -- возразил Пашка. -- Но "Остин" там обслужат в любой момент. И все запишут на мой счет. Так как?
   Похоже, он решил и вовсе добить несчастного Стаса, который, как и следовало ожидать, замялся, замямлил и выдал, наконец:
   -- Нет.
   -- Почему? -- удивился Пашка.
   -- Потому что я таких подарков не принимаю.
   Теперь Пашка смотрел на него как будто насмешливо и печально. Посмотрел, посмотрел, а потом вздохнул и пробормотал себе под нос:
   -- Вот и все вы такие. А я никак не пойму, то ли трусы, то ли наоборот.
   -- Ты это о чем? -- поинтересовался Стас.
   -- Да ни о чем, -- отмахнулся Пашка. -- Ну что, тогда пошли к хохлам?
   И они пошли к хохлам.

* * *

  
   Под "хохлами" у них подразумевался недавно открытый ресторан, называемый, почему-то, корчмой. То есть понятно почему, конечно, но все равно было в этом какое-то стилизованное пижонство, этакий наш колхозный декаданс (если такой вообще бывает).
   Располагалась корчма-ресторан в глубине небольшого двора, в изобилии заваленного предметами, долженствующими, очевидно, изображать украинское богатое подворье -- была тут парочка декоративных телег и крылечки с балясинами и все прочее. У ведущих во двор ворот дежурил зазывала -- длинный тощий парень в национальном наряде то ли украинского казака, то ли разжившегося грабежами шляхтича, вырядившегося к празднику. Мужик прохаживался перед воротами, на створке которых было приколото сегодняшнее меню с прейскурантом и неуверенно взрыкивал в сторону редких заинтересованных прохожих на тему галушек, борща, сала и прочего.
   Внутри корчма более всего походила на гигантскую многоярусную мазанку -- с белоснежными неровными стенами, с дверями то ли и в самом деле струганными вручную, то ли опять же стилизованными, с такими же будто бы и в самом деле ухищенными в украинской хате столиками, накрытыми соответствующими скатерками. И все в том же духе. Официанты и официантки в национальных костюмах, изобилующих дешевой синтетикой, сновали тут и там, разнося заказы.
   Впрочем, обстановка была самая приятственная, а кормили очень даже неплохо. Правда, не стоило набрасываться по наивности на национальные блюда (да и кому, скажите на милость, придет в голову идти в ресторан, чтобы поесть борща). Но самое главное -- здесь подавали такую горилку собственного приготовления, от которой дух захватывало и раскатывалась по телу блаженная истома. Волшебную горилку, сказочную. И к ней, к горилке, в качестве бесплатной закуски шли соленые огурчики и завернутая в восхитительное нежное сало маринованная черемша.
   Они выбрали себе столик, продиктовали подоспевшему официанту заказ (благо не пришлось для этого заглядывать в меню), и вскоре на столе возникла первая перемена, которую прожорливый Стас почему-то упорно называл затравкой -- видимо, полагая сие производной от "заморить червячка". Первого червячка морили долго и душевно. К немалому удивлению Артема, Пашка сегодня пил наравне с ними. Не отмахивался от крепкой ледяной горилки, не требовал себе какого-нибудь "Мерло" или "Совиньона".
   Выпили, закусили, закурили. Потом снова выпили. И снова. Шло замечательно, так что Стас после каждой рюмки тянул носом воздух и провозглашал на всю округу блаженное сладострастное "Хорошо-о-о!".
   Потом подали горячее, и Стас тут же принялся вгрызаться в чудовищных размеров ломоть жареной свинины, хрумкая и чавкая. Артем знал этого типа уже тысячу лет и пил с ним тысячу раз, и понимал прекрасно, что скоро Стас весь вывозится в соусе от свинины и покроется кулинарными пятнами. Впрочем, это еще полбеды. В подобных заведениях Стас имел обыкновение достаточно крепко накачиваться алкоголем, следствием чего становилась неожиданно пробуждающаяся странная ностальгия -- он принимался после всевозможных фирменных блюд заказывать селедку, простые соленые огурцы, чуть ли не кабачковую икру. Правда, и местных изысков он поглощал предостаточно, действуя по принципу "Что не съем, то понадкусываю".
   Пашка, в отличие от Стаса, ел немного, хотя и пил наравне со всеми. Была в этом его питье какая-то мрачная сосредоточенность, как будто он пришел сюда сегодня исключительно с целью нажраться... а может и не нажраться -- может, он просто снял с себя стародавний обет трезвости и теперь вот пристально прислушивался к возникающим новым ощущениям. Артем мельком подумал о несчастном "Остин-Мартине" оставшемся на улице. Кто-то его сегодня поведет обратно в гараж? И не разобьет ли его по дороге загулявший водитель?
   Впрочем, как бы там Пашка не пил, пьянеть он, похоже, тоже разучился. Во всяком случае, пока выглядел совершенно трезвым.
   Хотя, разговор что почему-то не клеился. Стас жрал, и пока он жрал, его практически невозможно было заинтересовать хоть чем-то иным. То есть в теории, конечно, можно было поискать темы, но в данный момент этим некому было заняться. Пашка имел вид чрезвычайно сосредоточенный, а может, и не сосредоточенный вовсе, а наоборот рассеянный -- словом, отстраненный. Сам же Артем был нынче не в духе, а потому и вовсе не собирался развлекать компанию. Ну их, в самом деле.
   Так они сидели какое-то время, наливаясь горилкой и набивая животы деликатесами, лишь время от времени перебрасываясь парой ничего не значащих фраз, а потом Пашка как будто вынырнул из какой-то своей бездны раздумий, устремил пристальный и, по обыкновению, слегка насмешливый взгляд на Артема и осведомился:
   -- А ты чего это нынче такой мрачный, Темка?
   Это было так неожиданно -- и вопрос и само обращение, -- что Артем поперхнулся горилкой и принялся надсадно кашлять.
   На его памяти, Пашка никогда еще не называл его Темкой. Его вообще никто так не называл, кроме Стаса, у которого в принципе, в генах никогда не водилось такой статьи как деликатность. И вот теперь Артем кашлял и хрипел, попутно пытаясь сообразить -- то ли радоваться по поводу очередного сокращения дистанции между ним и такой замечательной личностью, как этот Пашка, то ли насторожиться... а может, просто наплевать и забыть.
   Ситуацию разрядил в своей неповторимой манере Стас -- он воздел над столом могучую свою короткопалую длань и с силой, с хлопком, опустил ее Артему промеж лопаток. С такой силой, что Артем едва не въехал физиономией в свою тарелку. Стас хлопал его по хребту до тех пор, покуда Артем не сумел, наконец, совладать с собой и отодвинуться от этого методично опускающегося "удара нагваля". Иначе Стас просто пробил бы ему дырку в легких.
   Стас, меж тем, убедившись, видимо, что друг оправился, обратился к Пашке, полагая, очевидно, себя обязанным кратко и доступно объяснить, что же это с Артемом нынче не так.
   -- Не обращай внимания, -- заявил он. -- Это у него хандра. Бывает. Он у нас любит так вот -- хандрить.
   -- Заткнись, -- прохрипел Артем, изрядно оскорбленный такой вот беспардонностью.
   Стас его как будто не слышал, продолжая вещать с набитым ртом:
   -- Нет, вообще-то он парень ничего, но иногда как втемяшит себе чего-нибудь в голову... Сам выдумает, сам поверит и сам же расстраивается потом, горюет, хандрит.
   Артем поискал на столе чем бы хватить этого идиота по черепу. Нет, надо же какая сволочь, мало того, что взялся что-то за него объяснять, так еще и выставляет этаким психопатом-истериком.
   -- Это у него от философии, -- уверенно заявил Стас.
   -- От какой философии? -- поинтересовался Пашка.
   -- От любой, -- объяснил Стас. -- Он у нас философ, а все философы... -- Он неопределенно, но достаточно выразительно помахал пальцами у виска.
   -- Слышь, ты, боров, -- не выдержал Артем. -- Я тебя сейчас удавлю.
   -- Ай, не бейте, дяденька! -- заверещал Стас, в притворном ужасе заслоняясь пухлыми ладонями. Ладони были изрядно загвазданы мясным соусом, и Артем даже ужаснулся, что Стас сейчас дотронется до него мясными своими лапами.
   Пашка же напротив как будто заинтересовался, глаза его засверкали (то ли от заинтересованности, то ли от выпитого). Он выпрямился на своем месте и принялся рассматривать Артема так пристально, что тому захотелось загородиться от этого изучающего взгляда салфеткой. Или даже тарелкой. А еще лучше -- Стасом, гадом таким, благо что его тушей можно прикрыться от всего белого света.
   -- Так значит, это от философствований тебя тянет на меланхолию? -- поинтересовался Пашка, не сводя с Артема своего нового взгляда.
   -- Да никуда меня не тянет! -- рявкнул Артем. -- Слушай ты больше это жирное трепло.
   -- Я бы попросил! -- возмутился Стас.
   -- А я бы тебя послал с твоими просьбами, -- парировал Артем.
   Стас нетороплива, даже нарочито медленно -- для драматического, видимо, эффекта -- высосал еще рюмку, шумно выдохнул, отправил в разверзнутую пасть ломтик сала с черемшей, прожевал, проглотил, смачно цыкнцл зубом, затем закурил и принялся потрошить хрупкую Артемову душевную организацию.
   -- Хорошо, -- промурлыкал он. -- Хорошо. А кто говорил, что ему жить скучно?
   -- Когда? -- удивился Артем, но Стас его не слушал.
   -- Кто мне хныкался, будто нет в жизни счастья, а? Все, мол, тоска и тлен -- то не интересно, это не интересно... Не могу, мол себя убедить заинтересоваться хоть чем-то в этой жизни. Все, мол вижу насквозь, гражданин начальник и от всего меня тошнит, и х... не стоит и бабы шарахаются. Кто говорил, а?
   -- Во-первых, я говорил совсем не так, -- разозлился Артем. -- И насчет не стоит... ты это... профильтруй речь свою.
   -- Так, не так -- какая разница? -- невозмутимо сказал Стас.
   -- Во-вторых, говорилось это по пьяни.
   -- А у тебя все по пьяни.
   -- А в третьих, -- продолжал Артем, закипая, -- если ты, скотина такая, не заткнешься, я тебе сейчас твою лохань со жратвой на уши натяну.
   Пашка таращился на них, нисколько не смущаясь этой перепалке, которая стороннему наблюдателю, вне всякого сомнения, показалась бы ссорой, и даже с каким-то странным восторгом. То ли и в самом деле догадывался, что для них эти обидные слова не более чем игра и привычное подтрунивание, то ли просто надеялся, что сейчас вот кто-нибудь даст кому-нибудь в морду и будет на что посмотреть.
   -- Злой ты, Темка, -- заявил вдруг Стас. -- Я тут, можно сказать, психотерапией занимаюсь, вытаскиваю тебя, дурака, из депрессии твоей, а ты -- лохань на уши.
   Артем аж растерялся дикости этого заявления, не нашелся что сказать, так что теперь и ему пришлось спешно наполнять свою рюмку и опрокидывать в себя порцию горилки.
   Павел, тем временем, рассматривал то одного, то другого, ожидая, видимо, продолжения, но потом, очевидно понял, что продолжения не дождется и задал неожиданный вопрос:
   -- Слушай, Темка, а тебе сколько лет?
   Артем снова слегка растерялся, но сказал.
   -- Женат? -- спросил Павел.
   -- Нет.
   -- И детей нет?
   -- Нет. А что?
   -- Да нет, ничего, -- сказал Павел. -- Просто подумалось вот -- может, это у тебя кризис среднего возраста?
   Артем уже готов был во второй раз поперхнуться, но обошлось. Ничего себе выводы! Кризис среднего возраста.
   -- Не-е, -- протянул успевший к этому моменту сожрать всю свинину и принявшийся за тушеного в сметане кролика Стас. -- Это не среднего возраста. Это у него кризис среднего мозга и слабого х...
   Артем сделал над собой страшное усилие, чтобы состроить обиженную рожу, но не сумел справиться и заржал. Стас тоже заржал, очень, видимо, довольный собой. И Пашка заржал, откинувшись на спинку своего стула. Даже смех у него выходил какой-то не такой, не человеческий -- шумный, звонкий, размеренный, подсвеченный белоснежным оскалом, словно поставленный, как голос у хорошего актера, и нарочито громкий, будто бы специально, чтобы показывать окружающим насколько ему наплевать на их мнение.
   -- Да-а, Стас, -- проговорил Павел, когда они уже отсмеялись и решили наполнить по новой. -- Тебе-то, похоже, это не грозит, верно?
   -- Что именно? -- осведомился Стас, не удосужившись даже вынуть изо рта обгладываемую часть кролика.
   Павел посмотрел на него с каким-то даже восторгом и объяснил:
   -- Кризис. Ни среднего возраста, ни какого. Даже половой, небось, не грозит.
   -- Это точно, -- важно провозгласил Стас.
   -- И о смысле жизни ты, небось, сроду не задумывался, -- улыбнулся Пашка. -- Тебе ведь и в голову такое не приходило, а?
   -- Ты это к чему? -- насторожился Стас. Так насторожился, что даже жрать перестал. -- Хочешь сказать, что я ущербный какой-то?
   -- Нет, упаси Боже, -- отмахнулся Павел. -- Просто вы, -- он ткнул пальцем сперва в Артема, а потом в Стаса, -- разные люди. И не понять вам друг друга.
   -- Открыл Америку, -- пробормотал Артем.
   -- Нет, -- поспешил объясниться Павел, -- это я к тому, что если кто-то и способен развеять твою хандру, Темка, то это вот он. -- И он ткнул пальцем в сторону Стаса.
   Стас, которому неожиданно отвели столь существенную роль, тут же перестал жевать, облизал лапищи, театрально подбоченился (оставив при этом жуткие и очевидно несмываемые пятна на своей рубашке) и выдал:
   -- "Среди мелкого, серого, мглистого, я живу и судьбу не кляну; а большого кто хочет и чистого, тот пусть вымоет яйца слону"*.
   -- Во-во, -- сказал Павел, впервые за вечер лично ухватив графин и принимаясь разливать. -- Об этом я и говорю.
   Артем пожал плечами и, чокнувшись с остальными, выпил. Он так и не понял, что именно хотел сказать Павел и хотел ли он вообще сказать что-либо конкретное. Вообще-то Артем очень крепко сомневался, что у него и в самом деле какой-то там кризис -- среднего возраста или какой другой. Кризис -- это что-то временное, некая краткосрочная перегрузка, а иногда даже начало нового этапа. То же, что происходило с ним началось уже давно и затянулось слишком уж надолго для любого кризиса, даже кризиса среднего возраста. Только объяснить это кому бы то и было, даже Стасу (тем более Стасу) он бы не смог. Он вообще никому не смог бы этого объяснить, да и не было особенного желания объясняться.
   -- Нет, Артем, -- продолжал Пашка, -- в самом деле, что это ты нынче какой-то не такой.
   -- Это он не нынче, -- возразил Стас. -- Это он уже давно. Просто ты с ним редко общаешься.
   -- Боров, заткнись, -- потребовал Артем, чувствуя, что на этот раз способен разозлиться всерьез. Не желал он выворачивать свою подноготную перед может быть и приличным, в общении приятным, но все-таки малознакомым Павлом, да и перед самим Стасом, если уж на то пошло.
   Однако боров затыкаться не желал. Он, как всегда, решил все по-своему и теперь не намерен был щадить чьи-то там чувства и прочее.
   -- Пашка, -- говорил он, -- вот ты мне объясни, как такое может быть: живет себе мужик -- молодчага, косая сажень в глазах, зарабатывает неплохо, машина у него, квартира своя, собственная, один в ней обитает, баб туда водит чуть не каждый день новую... -- Стас сделал театральную паузу. -- А все равно ни хрена не доволен. Не хватает ему чего-то, хандрит чего-то, выдумывает.
   -- А вот кому я сейчас в морду дам? -- ласково поинтересовался Артем у Стаса.
   Стас, разумеется, отреагировал незамедлительно и в своей манере -- поднял руки со сжатыми кулаками в некое подобие боксерской стойки и принялся подпрыгивать на заднице, всем своим видом демонстрируя полную готовность вступить в бой. При этом он корчил такие страшные и, по замыслу очевидно грозные рожи, что Артем снова не выдержал и плюнул:
   -- Фу ты черт, шут гороховый.
   -- Га! -- обрадовался Стас. Он был совершенно не против того, чтобы его считали шутом.
   Пашка, меж тем, наблюдал за ними с какой-то странной улыбкой -- как взрослый за расшалившимися маленькими детьми. Он ни слова не говорил, пока они со Стасом дурачились, да и потом, когда закончили и Стас снова принялся жрать, молчал еще целую минуту, а потом вдруг спросил:
   -- Артем, а ты же занимался журналистикой, по-моему?
   Артем пожал плечами и наполнил рюмки.
   -- Занимался, -- согласился он. -- Но это так -- в охотку и непрофессионально. От нечего делать.
   Стас, разумеется, не смог оставить это без комментариев. Он дико выпучил глаза и заорал, не удосужившись даже дожевать:
   -- Непрофессионально?! Ну ни хрена себе! Сколько журналов у тебя на шее сидели? Три? Четыре?
   -- Два, -- скромно сказал Артем.
   -- Не важно, -- отмахнулся Стас. -- Он же целую книгу написал, -- сообщил он Пашке, тыча пальцем в сторону Артема. -- Книгу, понял?
   -- Да ну? -- удивился Пашка. -- И о чем книга?
   -- Да так, -- вздохнул Артем. -- Тоже публицистика в своем роде. "В погоне за доном Хуаном" называется. Претенциозно, правда?
   В словаре Стаса сроду не было таких мудреных слов, как "претенциозно", поэтому он, благодарение Богу, решил промолчать. Пашка же напротив заинтересовался, впился в Артема изучающим взглядом.
   -- Постой, -- проговорил он. -- Это же... Это какая-то пляска от Кастанеды, да?
   -- А ты что, читал? -- удивился изрядно польщенный Артем.
   -- Читал, -- признался Пашка.
   -- Ну и как?
   -- Честно?
   -- Честно.
   -- Чушь собачья, -- безапелляционно заявил Пашка и проглотил содержимое своей рюмки.
   У Артема снова испортилось настроение и он, стараясь хоть как-то скрыть смущение, тоже опустошил свою рюмку.
   -- Ты не обижайся, Темка, -- говорил Пашка, -- но все эти пляски вокруг толтеков на самом деле гроша ломанного не стоят. Ты просто уподобился многим, а потому... ну да ты сам понимаешь. Все эти эзотерики, мистики и прочая толпа возвышенных неудачников уже полторы сотни лет мусолят одни и те же слова, и ни у кого почему-то не хватает то ли смелости, то ли знаний, а может просто ума, чтобы назвать вещи своими именами. Напустили туману -- скука. Так что ты облажался не потому, что книжка твоя слабая, а потому что уподобился всяким нытикам от большой философии. Не обиделся?
   Артем не обиделся, но расстроился. Во-первых, он и сам предполагал (насколько автор вообще способен в отношение своего творчества), что та книжонка была вздорной, наивной и бессмысленной. Только -- вот беда-то! -- во время приступов хандры, такой как нынешний, это осознание имело неприятную манеру разрастаться, и уже начинало казаться, что всякое творчество не имеет смысла и сама жизнь его так же нелепа и по-дурацки складывается, как и его творчество... меланхолия, одним словом. Поэтому он вздохнул и объявил Пашке:
   -- Все это уже не имеет значения.
   -- Почему? -- удивился Пашка.
   -- Потому что я с этим завязал. Хватит с меня всех этих заумных рассуждений и этих неподъемных истин. Девчонкам такой чушью мозги не запудришь, а другого применения я для всякой философии не вижу.
   -- Во-во, -- снова влез в разговор Стас, обращаясь к Пашке. -- Теперь понял, о чем я говорю? Это ж надо быть таким уродом -- сам себе выдумывает причины для тоски, а потом сидит и воет. Дурак же.
   -- Дурак, -- неожиданно согласился Пашка. -- Хотя... По-моему, Темка, тебе просто скучно. Я не прав?
   Артем пожал плечами. Может и скучно. Ну так и что теперь? Что Пашка, собирается его развлечь? На столе спляшет? Или потащит в "Метрополь" к дорогим проституткам фотомодельного образца? А может, просто кокаинчику прикупит, да и зарядит на небеса?
   -- Жаль, жаль, -- проговорил Пашка. -- А то я хотел тут подбросить тебе пару тем.
   -- Ой, только вот этого не надо ради Христа, -- взмолился Артем. -- Темы я и сам подбрасывать умею. Вот только кто бы меня убедил, что имеет хоть какой-то смысл ими заниматься...
   -- Смысла в этой жизни вообще как правило не бывает, -- заявил Пашка. -- Но мне в самом деле нужен журналист -- или кто-то в этом роде, -- который смог бы заняться этой темой. Я даже согласен выплатить гонорар. Даже авансом.
   -- Да ну? -- усмехнулся Артем. -- И большой гонорар?
   Пашка сказал.
   Артем чуть было не свалился со стула. Стас аж перестал жрать (а может, поперхнулся останками кролика в сметане) и вытаращился на Пашку как на сумасшедшего.
   Хотя, чему мы удивляемся? -- подумал Артем, понемногу приходя в себя. "Остин-Мартин", "Патек-Филипп" на руке... Он же миллионер, Пашка наш, да и расценок гонорарных, небось, не знает. Да и на кой ляд ему знать какие-то там расценки, если он может так вот с легкого плеча залепить сумму, за которую половина отечественных журналистов не задумываясь родину бы продали, человека убили и еще в довесок чего-нибудь там подожгли бы. Крез хренов.
   Однако же Крез, похоже, говорил совершенно серьезно. Он смотрел на Артема пристальным, просто-таки буравящим взглядом, явно ожидая ответа на свое предложение. А Артем настолько растерялся, что и сказать-то толком ничего не мог. С одной стороны такое предложение нельзя было назвать даже просто заманчивым -- это было благословение, просто-таки дар свыше; но с другой... с другой стороны, ведь всем нам прекрасно известно, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке, и если что-то кажется нам слишком уж хорошим, то обязательно должен быть какой-то подвох.
   Как всегда решение за всех принял Стас -- он радостно гоготнул и снова грохнул Артема дланью по спине, заорав:
   -- Ага, унылый ты наш! Вот тебе и решение привходящих проблем и лекарство от хандры твоей дурацкой. Чего ты там себе хотел? Чоппер? Будет тебе и чоппер, и на гараж денег останется. Станешь у нас настоящим байкером -- косуха, бондана, разбитые мозги и все такое. Кстати, за это необходимо выпить!
   Он схватил со стола графин и принялся разливать остатки горилки, на ходу ревя на весь зал: "Официант!". И официант появился, но в тот момент, когда они вливали в себя, так что пришлось ему, несчастному, ждать у стола в услужливой позе, созерцая трясущийся перед носом оттопыренный указательный палец Стаса (этакая просьба подождать). Они выпили, и Стас погнал официанта за новой переменой и очередной порцией горилки. Артема это слегка смутило, поскольку он полагал (даже чувствовал), что лично ему на сегодня хватит -- щеки онемели, глазам становилось все труднее наводиться на резкость, а ноги под столом проявляли подозрительную слабину. И, хотя он еще вполне связно соображал, но понимал, что это ненадолго. Однако против Стаса не попрешь, так что на столе вскоре появилась новая порция угощения и выпивки.
   При таких условиях и в таком состоянии говорить о делах было как-то не с руки -- Артем попытался было пару раз, но обнаружил, что язык его не очень хорошо слушается и вообще очень тянет на пьяные философствования. Так что пришлось плюнуть, отложив все на неопределенное "завтра".
   Пили они от души, увлеченно и как-то даже яростно. Веселились. Артем с ледяным спокойствием отмечал в себе привычные стадии опьянения -- потеря координации движений, какой-то отстраненные взгляд на реальность, вялые попытки вклиниться в поток жутких Стасовых острот, несколько порывов объяснить собеседникам что-то кажущееся очень важным и исключительным (когда в самый пик такого объяснения вдруг забываешь о чем, собственно, речь).
   Потом реальность принялась и вовсе куда-то ускользать. Он совершенно не помнил как и когда они покинули ресторан. Не представлял себе куда в итоге подевался Стас, но в поздних отрывочных воспоминаниях его уже не присутствовало -- они вдвоем с Пашкой (который тоже изрядно опьянел, но не шатался, а напротив выказывал признаки какой-то не то агрессии не то нарочитого пренебрежения всем окружающим миром, вкупе с народонаселением) болтались по улицам города и приставали к прохожим. Прохожие шарахались. Странно, что их не разу не сцапали менты, хотя Артему казалось, что где-то, когда-то, на какой-то грани между провалами в памяти Пашка говорил что-то по поводу того, что он-де защищен и не ему ментов бояться, что он самый-самый, какой только может быть... Пьяный неконтролируемый треп. Хотя. менты к ним все же не приставали.
   Артем запомнил только каких-то темных личностей, которые, вроде бы, попытались прицепиться к ним в каком-то безлюдном переулке, но потом почему-то обратились в не совсем объяснимое бегство и пространную сцену, в которой Пашка доставал неведомо откуда возникшего на их пути несчастного старого бомжа.
   Вот бомжа Артем запомнил хорошо -- от того так воняло, что даже отрезвляло как будто. Лет бомжу было, должно быть, за сто. Он стоял перед Пашкой вытянувшись во фрунт (что было загадочно), а Пашка орал на него со странными вопросительными интонациями в голосе, причем половина его высказываний и воплей обращалась не столько к бомжу, сколько к Артему.
   -- Какой фронт?! -- орал Пашка на бомжа. -- Где воевал я тебя спрашиваю?!
   Бомж промямлил что-то про какой-то там Белорусский (зубов у него практически не осталось и дикция оставляла желать лучшего, опять же общее алкогольное опьянение).
   -- Звание?!
   Бомж назвался, кажется, старшиной.
   И тут Артем вдруг понял, что ни черта не понимает из происходящего. Какой старшина? Какой фронт? Откуда вообще взялся этот вонючий старик?
   Пашка меж тем продолжал свой идиотский допрос.
   -- Солдат! -- орал он на бомжа. -- А тут ты что делаешь, солдат? Какого черта? Вот, смотри Темка, -- неожиданно обратился он к Артему. -- Смотри. Старый солдат. Трусливый, как и все солдаты; тупой, как и все солдаты... Когда-то он шел под пули, в атаку, сам не зная зачем, за какие-то никому не ведомые идеалы... Он думал, что он храбрый. И сильный. А потом вдруг оказалось, что он боится всего на свете. Пули не боялся, артобстрела не боялся, а какого-то чиновника после войны испугался. (Артем ни черта не понимал. Какого чиновника, при чем тут чиновник?) Трус! -- снова заорал Пашка на бомжа. -- И где ты теперь? Что ты теперь?
   -- С-слышь, Пашка, -- промямлил Артем. -- Ну че ты к нему пристал?
   -- А я понять хочу, -- заявил Пашка. -- Никогда не понимал. Как такое может быть, чтобы человек, который ни пули ни бомбы не боялся -- то есть боялся, конечно, но все равно шел наперекор, вперед -- вдруг оказался в итоге вот тут и в таком положении. Он что, похож на отважного солдата?
   Нет, вот ведь набрался человек, мельком подумал Артем. А я-то дурак считал, что одного меня по пьяни тянет какую-то там философию окружающим вкручивать.
   -- Н-ну не похож, -- попытался он успокоить разошедшегося Пашку, -- н-ну и хрен с ним. Дело-то жи... жи... тейское.
   Однако эта утихомиривающая отповедь произвела совершенно обратный эффект: Пашка резко развернулся всем корпусом в его сторону (даже не покачнулся, сукин сын) и заорал:
   -- Дело житейское? Ты, Темка, -- его палец уперся в грудь Артема, -- должен понять. Ты не дурак. Разве можешь ты представить себе солдата из армии Аттилы просящим подаяние на старости лет?
   Артем слегка растерялся от подобного поворота, но, тем не менее, хихикнул и пробормотал:
   -- Так они ж и не доживали до старости, гунны эти.
   -- Неважно. А солдаты Македонского? Ганнибала? Да любой из них скорее умер бы, чем вот так...
   -- Гос-споди, -- вздохнул Артем. Его тошнило -- то ли от передозировки, то ли от Пашкиных речей. -- Ну тебе-то какое от этого дело? А-аттила, Македонский... Донский. Мак. Я Дункан Мак-Лауд из клана Мак-Лауд, -- пьяно пропел он. -- И мама Мак-Лауд, и папа Мак-Лауд... И дядя такой же. Кристофер Ламберт -- урожденный Кристоф Ламбер. Ё...нуться можно.
   -- Я понять хочу, -- попытался объяснить Пашка, -- что потерялось с тех времен? Откуда взялись вот эти...
   Тут обнаружилось, что. Пока Пашка разглагольствовал, бомж, не будь дурак, потихоньку нырнул в кусты и сгинул. И, поскольку сам предмет спора исчез, продолжать свои философствования Пашке стало неинтересно. Так что он просто махнул рукой и они пошли дальше.
  

9

  
   Артем проснулся в тяжком похмелье. Голова не то чтобы гудела или трещала, а казалось, будто бы там, под черепом вдруг обнаружилась какая-то ранее неизвестная и непонятно для чего предназначенная мышца, и вот она, мышца эта, напряглась до боли, до судороги, заполнила собой все пространство, сдавила мозги, и теперь никак не желает (или не может) расслабиться. Так с ним всегда бывало с перепою. И как всегда он попытался расслабить эту загадочную мышцу, и ничего у него, как всегда, не получилось. Тогда Артем осторожно, как загнанный солдат на вражеском минном поле перевернулся с живота на спину -- медленно, очень медленно, дабы не встревожить затекший в башке мускул, -- и полежал какое-то время так, позволив себе немного расслабиться, попутно прислушиваясь к ощущениям в организме. Впрочем, никаких таких новых и особенных ощущений там не было -- организм, как всегда бывает в подобных ситуациях, тошнило, был он ватный и чувствовал себя препогано.
   Медленно, очень медленно, приготовившись к вспышке саднящей боли в дурацкой своей башке Артем приоткрыл один глаз. Ничего. То есть, относительно ничего. Глаз видел свет, но свет, благодарение Богу, был не яркий, мягкий и даже приятный, хотя, очевидно, естественный. Тогда Артем позволил себе открыть второй глаз, а потом, собрав в кулак всю силу воли, осторожно сел и осмотрелся.
   Итак, он находился в совершенно незнакомой спальне, обставленной более чем шикарно и изысканно. В спальне этой имелась дорогая, но со вкусом подобранная мебель, высокие потолки, прекрасная люстра и огромное панорамное окно, занавешенное массивными кремовыми шторами, которые, спасибо им большое, не давали ворваться в комнату яркому солнечному свету с улицы и создавали тот восхитительный полумрак, который пощадил глаза Артема.
   Кстати, сам Артем находился на большущей двуспальной кровати, под мягким тяжелым одеялом, благодаря которому (а может, похмелью) страшно вспотел.
   Та-ак, сказал он себе, спокойно. Спальня, кровать, а я голышом. Стало быть, вчера мы с Пашкой гуляли-таки по полной программе. Хорошо это или плохо решить сейчас не было никакой возможности, поэтому Артем пошарил ладонью по кровати рядом с собой -- сперва справа, а потом слева, -- после чего, не обнаружив ничего примечательного, позволил себе осторожно покоситься в одну и в другую сторону. Никого! -- с нелепым восторгом подумал он. Хотя, странно. Если никого, какого же черта я тогда разделся? Или меня кто-то раздел? Пашка? А кстати, где Пашка? И где это я нахожусь? Впрочем, где нахожусь, понятно -- в его хоромах, не иначе. Ты посмотри вон какая обстановка. И окошко это. В типовой квартире такое бы не прорубили. Но все равно...
   Он попытался сообразить, что все равно, но как-то не смог. Понятно было, что погуляли они вчера всласть, потеряли где-то Стаса (хотя, это он сам, кажется, потерялся)... и, по всей видимости, Пашка отвез его, Артема то есть, невменяемого к себе домой, потому что куда же еще он мог его отвезти. Та-ак, понятно.
   Артем осторожно повернулся на заднице и свесил ноги с кровати. Ничего. Хотя вставать резко не стоило. И он постепенно, как старик сперва проверил надежность ног (ноги показались ему не совсем своими, а потому не очень надежными) встал. Его качнуло, но не так чтобы очень уж сильно, не пришлось судорожно хвататься за стену. Нормально. Бывало и похуже. Он снова осмотрелся по сторонам и обнаружил, что в комнате имеются аж две двери. Одна, очевидно, входная, а вот вторая... За второй дверью обнаружился санузел, чьим наличием Артем не замедлил воспользоваться по полной программе.
   Странная квартира у Пашки, тупо рассуждал он, стоя под тугими горячими струями душа. Тут что, в каждой комнате ванная с сортиром? Гостиница какая-то.
   Выбравшись из под душа, Артем вдруг сообразил, что одеться ему совершенно не во что. То есть его шмотки куда-то подевались, а никаких других в зоне досягаемости не оказалось. В единственном шкафу с раздвижными зеркальными дверями не обнаружилось ничего подходящего. Там были дорогие костюмы, кожаные куртки, плащи -- все шикарное, но не станешь же пялить на себя такое не нацепив даже трусов. С тяжким вздохом закрыв дверцу шкафа и снова узрев свое отражение, Артем вдруг увидал на несчастной своей опухшей и перекошенной физиономии одну странную черту, а именно -- солидных размеров фингал под глазом. Лиловый, выразительный. Это еще что такое? Этого раньше не было. Кто ж меня?.. Он наклонился к своему отражению и осторожно потрогал фингал. Сперва у отражения, а потом у оригинала. Сволочь какая... Нет, ни черта не помню. Ну и черт с ним. Надо будет у Пашки спросить, с кем это мы вчера... А может, это он же меня и... того? Он парень крепкий. Только вот за что?
   Еще какое-то время покрутившись по комнате и не найдя ничего подходящего, Артем, наконец, потерял терпение, обмотался вокруг талии мокрым полотенцем и отважно шагнул за пределы комнаты. И тут же, на пороге, нос к носу столкнулся с девушкой потрясающей красоты. Он едва не шарахнулся, но, несмотря на похмелье, сообразил как это будет воспринято и, совладав с рефлексами и ослабленным телом, медленно отступил в сторону.
   Девушка была высокая, стройная. Длинные, почти черные волосы с едва заметным рыжим отливом свободно спадали на плечи, прекрасные синие глаза в обрамлении густых (кажется, настоящих и даже ненакрашенных) ресниц смотрели слегка насмешливо. Правильные черты лица... да какого черта, великолепные черты лица, чуть смуглая кожа. А уж о фигуре и говорить не стоило.
   -- Привет, -- сказала прекрасная незнакомка и уверенно проследовала мимо Артема в комнату.
   А Артем рассматривал ее открыв рот, и в голове у него проносились одна за другой совершенно дурацкие как по содержанию, так и по настрою мысли.
   Ничего себе! -- думал он. Это, значит, я с ней вчера... А я великан, ах какой великан... Нет, постой, что-то тут не сходится. Слишком уж хороша. Это, небось, Пашкина. Ага, все сходится. Стало быть, я к ней полез пьяный да неразумный, а Пашка, значит, мне и навешал по первое число. Что ж, правильно, даже одобряется. Была б у меня такая женщина, я бы за нее не то что фингал, я бы уши пооткусывал.
   Девушка, меж тем, подошла к кровати и вывалила на нее стопку какой-то одежды (Артем настолько обалдел от ее появления и красоты, что сперва даже не заметил этого вороха в ее руках).
   -- На вот, -- сказала она, -- надень пока это. А то твое барахло в такой грязи... Вы что вчера, в навозной куче валялись?
   -- А-а... Да... То есть нет... Хотя, может быть. Я, если честно, не помню.
   -- Честность -- это замечательно, -- сообщила девушка, усаживаясь на кровать и закуривая. -- Ну, что стоишь? Или так и собираешься в одном полотенце существовать?
   Артем спохватился, сгреб принесенную ей одежду, но потом его вдруг застопорило -- переодеваться и обнажаться в присутствии этой дивы он стеснялся, оказавшись не в силах припомнить, было у них вчера что-нибудь или нет.
   -- Что уставился? -- поинтересовалась девушка. -- Стесняешься, что ли? Странно. Вчера, вроде бы, не стеснялся.
   Ага, подумал Артем. Значит, что-то все-таки было. Он вдруг обнаружил, что незнакомка с веселым интересом рассматривает его фингал. Ему снова стало неловко.
   -- А я молодец, -- сообщила вдруг она. -- Не болит?
   -- Да нет, -- пробормотал он, и тут до него дошло. -- Постой, так это ты меня?..
   -- Я, -- с гордостью заявила девушка. -- А что мне еще оставалось делать? От тебя же спасу не было. Вот и пришлось приложить. -- Она снова посмотрела на фингал и усмехнулась. -- Ну да ничего, до свадьбы заживет. -- И, видимо, очень собой довольная снова: -- Молодец я.
   -- Да, ты молодец, -- задумчиво проговорил Артем, осторожно пощупав фингал.
   -- Ну-ну, -- попыталась успокоить его девушка. -- Не расстраивайся. Шрамы украшают мужчину. Или ты так огорчился оттого, что тебя женщина приложила?
   Артем пожал плечами и направился в ванную переодеваться. Когда он вернулся в комнату, облаченный в широченные (то ли не по размеру, то ли так и было задумано) спортивные штаны и тонкую безрукавку (которая тоже оказалась великовата), девушка все так же насмешливо осмотрела его с ног до головы, фыркнула, а потом легко поднялась, затушила сигарету в пепельнице и сказала:
   -- Ладно, раз так получилось, пойдем, накормлю тебя завтраком. В качестве компенсации за телесные повреждения.
   Убитый, сломленный и униженный Артем, ничего не видя вокруг и не чуя ног под собою, поплелся следом. По странному коридору, у которого вместо потолка была тонированная стеклянная крыша, потом вниз по мраморной лестнице... В конце концов до него дошло, что находится он не в квартире, а в самом что ни наесть загородном доме, свежевыстроенном особняке. Этакой закрытой посольской резиденции -- повсюду, где на их пути встречались окна, за ними виднелся прекрасный сосновый лес. И Артем всю дорогу ломал себе голову, как он тут очутился, чей это дом и где, собственно, Пашка или хоть какая-нибудь знакомая рожа.
   Девушка плыла впереди, даже не оборачиваясь на него, так что он сумел в полной мере рассмотреть ее фигуру и оценить ее по достоинству... рискуя снова получить по морде и заработать фингал под вторым глазом. Даже так, со спины она была невероятно прекрасна, и вполне можно было понять, что это его вчера понесло. Кажется, она тоже все это хорошо понимала, потому что никакой неприязни или озлобленности в ней не ощущалось.
   -- Кстати, -- все тем же насмешливым голосом проговорила девушка не оборачиваясь, -- на тот случай если ты забыл, меня зовут Ольга.
   -- Артем, -- автоматически отозвался Артем.
   -- Помню, -- хихикнула Ольга. -- Я же вчера не напивалась до свинского состояния.
   Артему стало стыдно. Кроме того, в похмельную башку втемяшилась вдруг уверенность, что она знает, даже не оборачиваясь, спиной чувствует его плотоядный взгляд, блуждающий по ее фигуре. Впрочем, тут-то не следовало обладать особенной проницательностью -- прекрасно зная о своих восхитительных внешних данных, эта загадочная Ольга, должно быть, привыкла к тому, что все мужики при ее появлении, будто бы выполняя команду "Равняйсь на талию", принимаются ощупывать восхищенными взорами ее зад.
   Артему вдруг стало противно -- то ли от того, что обнаружились вдруг в его образе мышления такие вот бабские оттенки, то ли от нежелания уподобляться всем прочим похотливым самцам, он и сам не мог до конца понять. Но он из принципа сделал над собой усилие, отвел взгляд от Ольгиной фигуры и принялся блуждать им по сторонам. Но по сторонам было слишком много зеркал, и отражалась в них странная процессия -- великолепная девушка, эталон красоты, и плетущийся за ней следом опухший с похмелья длинный и тощий мужик в громадных, парусами на нем сидящих спортивных штанах и сползающей с плеч футболке. Специально она что ли подобрала для него такие шмотки? Развлекалась, не иначе. Такая вполне способна. Артем перебегал взглядом от зеркала к зеркалу, стремясь отыскать пространство, где бы этих зеркал не было... но даже в стенных панелях, во всех, кажется, деталях шикарного интерьера отражалась его унылая подбитая морда плетущаяся за красавицей Ольгой. Пришло на ум любимое Стасово "Поездил я по разным странам, печаль моя как мир стара; какой подлец везде над краном повесил зеркало с утра". Стас вообще слишком уж превозносил Губермана и цитировал его по поводу и без повода, совершенно, видимо, не понимая, что это способно утомить даже самого стойкого слушателя.
   Ольга меж тем привела его в огромную кухню, которая подошла бы скорее какому-нибудь ресторану, нежели жилому дому. Впрочем, если в этом доме народу как в курятнике... Обставлена кухня была под стать прочим помещениям, которые Артем успел увидать -- дорого, ярко, на самом высоком уровне. Всевозможные ножи-вилки, ложки-поварешки, кастрюльки-тазики и прочее казались вылепленными из драгоценных металлов. А в дальнем конце этого суперкамбуза, в углу, сверкал цветным экраном громадный телевизор, и перед ним на стуле кто-то сидел. Сидел этот кто-то спиной к Артему и Ольге, так что при первом взгляде можно было с уверенностью сказать только одно -- это не Пашка. Разглядеть можно только спину и затылок сидящего -- здоровенный квадратный мужик, очевидно, уже немолодой, но по впечатлению, очень сильный, черная как смоль шевелюра с изрядной проседью, широченные плечи, ручищи как у кузнеца какого-нибудь, но при этом -- удивительно чистые крепкие ладони и тонкие длинные пальцы.
   При появлении Ольги и Артема этот новый персонаж, будто бы затылком ощутив, что уже не один на кухне, обернулся, посмотрел сперва на Ольгу, потом (более пристально и изучающе) на Артема, а затем одарил их такой ослепительной улыбкой, что... Нет, Артем никогда в жизни не сумел бы сформулировать ощущение, возникающее от этой улыбки, но одно мог сказать точно -- оно было оглушающим. И вообще спереди, лицом к лицу, незнакомец производил странное впечатление. При всей его кряжистой и коренастой фигуре, при массивной черноволосой голове, крупных чертах лица, породистом римском носе, прорезанных глубокими морщинами чисто выбритых щеках и прочем наборе лица кавказской национальности, он совершенно не производил того впечатления, какое ожидалось. Трудно сказать, в чем тут было дело -- то ли в удивительном, сверкающем как будто, пронизывающем, просвечивающем насквозь взгляде черных смеющихся глаз, то ли в общем ощущении какой-то запредельной силы, могучести, исходившем от всей его ауры... Словом, он производил впечатление, которое не должен был бы производить при такой внешности. Артем не смог бы (ни трезвым, ни пьяным, ни с похмелья) объяснить, в чем тут дело, но ощущал какое-то... несоответствие, что ли.
   -- Доброе утро, -- приветствовал их незнакомец, и при звуке его голоса Артем вздрогнул -- даже голос у этого мужика был не нормальный. Могучий и одновременно вкрадчивый, парализующий, обволакивающий тембр... Артем тряхнул башкой и усмехнулся. Похмелье.
   -- Привет, -- отозвалась Ольга.
   Артем счел за благо молча поклониться (хотя в черепе при этом что-то попыталось начать саднить и пульсировать, он не дал ему завладеть своим вниманием).
   Ольга поставила перед ним здоровенный графин с холодным (но не ледяным) апельсиновым соком, при этом заслужив очередное очко в глазах Артема -- фантастическая девушка, красивая, умная, понимающая... даже в морду дать способная. И Артем вылакал этот графин, стараясь, впрочем, сохранять самое каменное выражение лица. Все так же, не меняя этого выражения, он сожрал поставленные перед ним бутерброды и вылакал чашку кофе. При этом не без огорчения он отметил, что Ольга, едва одарив его едой, тут же утратила к его персоне всякий интерес и уставилась в телевизор, а молчаливый незнакомец напротив рассматривал, даже как будто изучал с этакой непонятной усмешкой. Впрочем, делал он это вполне деликатно и не пытался заговорить, так что Артем не давился своими бутербродами и был избавлен от необходимости беседовать с набитым ртом.
   Только после того как он проглотил последний кусок и всосал остатки кофе, незнакомец обратился к нему с вопросом:
   -- Как вы себя чувствуете?
   Надо сказать, что голос у него был именно такой, как и показалось Артему вначале, так что это не было похмельным впечатлением, а с вопросом своим он очень разумно подождал, потому что минутой ранее от такого проявления заботы о ближнем у Артема бутерброд бы встал поперек горла. И совершенно непонятно, что этот тип имел в виду -- то ли это вполне нейтральный вопрос, поскольку вид у Артема и в самом деле был неважный; то ли этакая насмешка над его похмельем... а может, и того хуже, и вопрос этот незнакомец задал, разглядывая (любуясь) его фингал.
   Так что Артем почел за благо ответить вежливо и сдержанно:
   --Благодарю, вполне сносно.
   Однако незнакомец явно не желал униматься.
   -- О деле говорить сможете?
   О каком еще деле? -- настороженно подумал Артем, судорожно пытаясь припомнить или даже выдумать, что еще такого они вчера с Пашкой сотворили, о чем сегодня следовало бы говорить как о "деле".
   -- О каком деле? -- спросил он, наконец.
   -- То есть как это -- о каком? -- удивился незнакомец. -- О вашей статье, конечно. Видите ли, хотя это предложение исходило от Павла, главным заказчиком этой статьи или даже серии статей являюсь все-таки я, так что...
   -- А-а! -- проговорил Артем, состроив совершенно невозмутимую рожу при этом лихорадочно соображая, о какой, собственно, статье идет речь.
   И тут на кухне как ангел небесный на спасение Артема появился Пашка. Он явился бодрый, веселый, стремительный, без каких бы то ни было следов похмелья или повреждений на физиономии (очевидно, никто ему накануне морду не бил). Артем несказанно обрадовался его появлению, поскольку начал уже подозревать, что занесла его вчера хмельная да нелегкая куда-то в непонятное место, где не будет ни одного знакомого лица, и откуда выбираться будет с превеликим трудом.
   -- Всем привет! -- провозгласил Пашка, помахав ладонью, а затем обратился к Артему: -- Ну, ты как?
   -- Да нормально, -- пробормотал Артем. В самом деле, что тут еще можно сказать?
   -- Отлично, -- обрадовался Пашка. -- Поел уже? Ну, тогда пошли. Голова в порядке? Соображает?
   Артем пожал плечами.
   Пашка хмыкнул, ухватил из под носа у глядящей в телевизор Ольги бутерброд, отправил его в рот, смачно проглотил и повлек Артема куда-то в недра дома. Тот послушно плелся следом, заплетаясь ногами обутыми в несоразмерно большие шлепанцы, а странный пожилой незнакомец с совершенно отсутствующим видом тащился следом.
   Наконец они оказались в громадном, шикарном, хотя и несколько мрачном кабинете. Стены кабинета были отделаны темным полированным деревом -- одна, правда, была завешана огромным багровым ковром, на котором располагалась совершенно грандиозная коллекция холодного оружия всех мыслимых и немыслимых видов и образцов. И повсюду валялись книги, книги, книги -- от обычных современных, до старых раритетных, -- и бумага, какие-то рукописи, даже свитки (кажется), и компьютерные распечатки, и Бог еще знает что. Посредине царствовал невообразимый монументальный письменный стол, на котором слон мог бы покрыть слониху без какого бы то ни было неудобства и ущерба для данного предмета интерьера. Именно этот стол и оседлал Пашка немедленно, стоило нам только войти. Нисколько не смущаясь благородным видом и солидностью его, взобрался с ногами прямо на обитую зеленым сукном столешницу, уселся по-турецки и только после этого сделал широкий приглашающий жест, предлагая остальным располагаться. Незнакомец, все с тем же отсутствующим видом, скромно и чинно опустился в ближайшее кожаное кресло. Артем тоже сел, стараясь держаться от него подальше (сам не понимая, почему).
   Судя по энергичности и активности Пашки, Артем думал, что беседа о делах (он все еще очень смутно понимал, какие дела имеются в виду) начнется немедленно, но долгое время никто ничего не говорил. В конце концов, Пашка снова обратился к Артему:
   -- Похмелиться не желаешь?
   -- Нет, -- мужественно отказался Артем.
   Пашка хмыкнул и перефразировал вопрос:
   -- А просто выпить?
   Артем пожал плечами. Ну в самом деле, что тут можно сказать? С одной стороны... с другой стороны...
   Однако Пашка был из тех, кто понимал все с полуслова. Он легко соскочил со своего благородного насеста и направился к стене. Там, за одной из полированных панелей, обнаружился бар с таким выбором напитков, который Артем смог оценить даже мельком, издалека, заглянув через Пашкино плечо.
   -- Что будешь? -- поинтересовался Пашка, не оборачиваясь.
   -- Текила есть? -- поинтересовался Артем, вытягивая шею.
   -- А то. "Маргариту" тебе сделать?
   -- Нет, лучше чистую.
   Пашка кивнул и через секунду уже протягивал Артему толстостенную стопку, наполненную благословенной желтоватой жидкостью. Странно, но этому пожилому и квадратному незнакомцу он выпить не предложил, и вообще вел себя так, словно в комнате они находились вдвоем с Артемом и больше никого тут не было. Интересно все-таки, кто этот тип? Сосед? Ну уж нет, эти хоромы очень мало походили на коммуналку. Родственник? Артем мельком глянул на незнакомца. Внешне он никак не походил на Пашку. То есть совершенно. Может, родственник красавицы Ольги? Впрочем, кому какое дело?
   Артем осторожно понюхал текилу, поморщился, но потом взял себя в руки, сделал усилие и опрокинул в себя стопку. Пашка тут же поставил перед ним блюдечко с тонко нарезанным лимоном и солонку. Артем благодарно кивнул, схватил лимон, посолил и отправил в рот. Не до изысков нынче.
   Ткила медленно расползалась по организму, принося некоторое, хотя и очень странное облегчение. Впрочем, так все же лучше. И, когда Пашка сунул ему под нос пачку сигарет, Артем благодарно кивнул, вытащил одну, прикурил от поднесенной зажигалки... и только тут понял, насколько сюрреалистично выглядит все происходящее. То есть и раньше было понятно, что Пашка парень со странностями, но все-таки. Этот дом, Ольга (кстати, хорошо бы с ней поговорить, пообщаться и вообще), да и незнакомец этот производит странное впечатление. Хотя, Артем так и не смог для себя сформулировать, какое именно. Странное и все. Вообще все странно.
   Меж тем Пашка снова взобрался на стол, тоже закурил, глянул на Артема с этаким прищуром сквозь дым, усмехнулся и изрек:
   -- Загадочна ты, русская душа. Напиваемся горилкой, похмеляемся текилой.
   Артем уничтожающе посмотрел на него. Пашка тут же поднял руки и пролепетал:
   -- Молчу, молчу. -- А потом, уже другим голосом: -- Итак, о деле.
   -- О каком деле? -- насторожился Артем.
   -- То есть как это -- о каком? -- удивился Пашка. -- О котором мы с тобой вчера говорили. Неужто не помнишь? Ну, насчет того, что я дам тебе тему и заплачу за ее освещение.
   -- Ах, об этом! -- Артем облегченно вздохнул. Теперь он все вспомнил. И Пашкино предложение, и сумму обещанного гонорара.
   -- Ну, наконец-то, дошло до тебя, -- обрадовался Пашка. -- Кстати, сразу хочу тебя предупредить, что если гонорар для тебя маленький, то сумму можно и удвоить.
   Артем напрягся и, на всякий случай, решил уточнить:
   -- А какой там у нас был гонорар.
   Пашка повторил вчерашнюю цифру. Артем представил себе этот гонорар удвоенным, и ему захотелось немедленно опрокинуть в себя еще текилы. Побольше.
   -- И... -- голос Артема дал петуха, так что пришлось хрипеть и кашлять, прочищая горло. -- И что это за тема такая? Что я должен сделать? Обвинить президента нашего светлоликого в педофилии? Выставить великие Соединенные Штаты империей зла? Или дьявола раскопать в родном отечестве?
   При последнем заявлении Пашка встрепенулся и почему-то полунастороженно-полувопросительно глянул на своего молчаливого компаньона. Компаньон загадочно улыбался, глядя себе под ноги.
   -- Нет, -- проговорил он, не поднимая взгляда, -- дьявола раскапывать не надо. Этим пусть займутся другие.
   Артем не понял, шутил он или нет, и какой вообще подтекст был в этом высказывании.
   -- Ну, ладно, -- вздохнул он, наконец. -- Так о чем же я должен писать?
   -- О беспризорниках, -- моментально ответил Пашка.
   Прежде чем Артем успел сориентироваться, вспомнить о сумме гонорара и усмирить свой болтливый язык, сработал извечный его интеллигентский рефлекс -- он закатил глаза, застонал и пробормотал:
   -- О Господи, только не это! -- И тут же захотел откусить себе язык, потому что за такие деньги можно было бы написать о чем угодно и как угодно. И нечего тут привередничать, разыгрывая из себя принципиального журналиста и свободного художника.
   -- А почему, собственно, нет? -- удивился Пашка.
   Артем долго собирался с мыслями, а потом принялся осторожно объяснять:
   -- Нет, я напишу, ради Бога. Но вы учтите, что эта тема давно уже навязла у всех на зубах. Все уже привыкли к этим беспризорникам и никто ими всерьез не интересуется. А если и интересуются, то выходят сплошные сопли: ах, ох, бедные детишки, наше будущее под забором, ля-ля, и все в этом духе. То есть, если вам именно этого и нужно -- вышибить из домохозяек очередную слезу, -- то я готов... -- Он осмотрел присутствующих. -- Только почему-то мне кажется. что вам, ребята, совсем не этого нужно.
   Пашка кивнул:
   -- Да, не этого. И вышибать слезу не из кого не надо.
   -- Тогда чего же вы хотите?
   Пашка долго молчал, напряженно о чем-то размышляя, а потом пустился в сухие и жутковатые, таинственные даже объяснения. Артем слушал его и понимал, что да, из этого, пожалуй, можно сделать материал. Значит, Антоныч (сука известная в определенных кругах, Артем сам про него слышал пару раз и полагал, что туда ему и дорога, хотя смерть его и выглядела несколько странной); Ася Мейнель (тоже вполне заслужила свою участь, причем неоднократно)... и еще многое, многое другое.
   -- Кстати, -- говорил Пашка, -- в истории с Антонычем вообще многое непонятно. Я потом дам тебе заключения экспертизы и вскрытия. -- Он помолчал какое-то время, а потом спросил: -- Ты представляешь себе как выглядят последствия укуса паука "Черная Вдова"?
   -- Достаточно смутно, -- признался Артем.
   -- Ну да это и не важно, -- отмахнулся Пашка. -- Тебе достаточно знать, что смерть от этого укуса официальной медициной признана одной из самых мучительных. Суть в том, что когда Антоныча и его ассистентов привезли в больницу, у них у всех наблюдались именно эти симптомы -- судороги и прочее. И следы от укусов имелись. Впечатление было такое, словно они провалились в какое-то паучье гнездо, или где там эти членистоногие обитают. Все, кроме одного нюанса -- в организме ни у одного не было найдено и следа яда.
   Артем пожал плечами. Наверное, ему следовало удивиться, но все происходящее вообще было настолько удивительным и непонятным, что он не сумел.
   -- Чертовски похоже на соматическую реакцию, -- сказал Пашка. -- То есть, впечатление такое, как будто кто-то этих троих дураков настолько убедил в том, что их кусают ядовитые пауки...
   -- Я знаю, что такое соматическая реакция, -- остановил его Артем. -- Только это, по-моему, чересчур. Это уж ближе к стигматам.
   -- Может и чересчур, -- согласился с ним Пашка. -- В этой истории вообще все чересчур. И то, что беспризорники стали исчезать с улиц. И то, что, согласно описаниям, их уводит за собой один и тот же человек. Как будто что-то назревает, кто-то действует по какому-то плану, схеме, тебе не кажется?
   Артем снова пожал плечами. В конце концов, он знал, что такое выборочная информированность и из чего на этом свете вылупляются слухи. Что там было с Антонычем и с Асей Мейнель -- это еще бабушка надвое сказала, а беспризорники... Ну что тут можно обсуждать, о чем тут писать? В конце концов, сто раз уже говорено, тонны бумаги замарано, серьезные дядьки и тетки с учеными степенями, периодически появляясь на телеэкранах в очень умных передачах, которые никто никогда не смотрит, пространно, но как будто для самих себя и с самими собой рассуждают о том, какое страшное нас ждет будущее в связи с безалаберным нашим отношением к подрастающему поколению. Рисуют кошмарные перспективы, горюют и ужасаются прилюдно... Но сделать все равно ничего не могут, как никто и ничего не может сделать. Потому что те, кто обладает достаточной властью и средствами, слишком уж очевидно бестолковы, чтобы заниматься такой вот глобальной педагогикой с элементами социальной онкологии, а все эти -- умные и образованные -- они ведь тоже, в сущности, не знают что и как, и где... А стало быть, никакие они не умные и не образованные, а просто такие же бессильные дураки, выучившие пропасть заумных терминов и слов.
   Лично Артем никаких таких космических проблем во всем этом не видел -- в конце концов, нам ли привыкать к тому, что каждое следующее поколение становится слабее, болезненнее и очевидно тупее предыдущего. Ну и что? Историками и психосоциологами давно уж выяснено, что это не более чем общественная иллюзия, и все всегда возвращается, в итоге, на круги своя. Никакой такой глобальной катастрофы (кроме той, что надвигается очень медленно и которую все уже давно заслужили) в этом не таится. И писать сегодня о беспризорниках означает только переливать из пустого в порожнее. Хотя, за такой гонорар...
   Гораздо более интересно было какого лешего всем этим заинтересовался Пашка -- человек совсем неглупый, опытный, богатый и все такое. А заодно хорошо бы узнать, каким боком тут присутствует этот вот пожилой крепыш, который, если верить его словам, основной заказчик и вообще организатор-вдохновитель.
   И, старательно избегая острых углов и не переходя на личности, Артем выложил им все это.
   Они дали ему высказаться не перебивая -- Пашка задумчиво курил, пуская дым в потолок, а его таинственный друг по-прежнему с легкой улыбкой разглядывал свои пальцы. И только когда Артем, наконец, высказался, он поднял на него глаза и сказал:
   -- В принципе, все это верно. Относительно, конечно, но верно. С вашей точки зрения и при вашей информированности. Но ведь никто и не заставляет вас писать об этом именно так, в таком вот ключе, который вы только что столь убедительно раскритиковали.
   -- А в каком ключе я должен об этом писать? -- удивился Артем.
   Коренастый незнакомец поднялся на ноги и принялся медленно, твердо ступая, расхаживать взад-вперед по комнате. При этом он почему-то напомнил Артему ворону из старых мультиков. Очень похоже.
   Наконец, незнакомец остановился, резко повернулся в сторону Артема и сказал:
   -- Видите ли, об этих бездомных или просто несчастных, брошенных на произвол судьбы детях как только не писали, тут вы правы. Но никто еще, по-моему, не пробовал писать о них не как о несчастных и брошенных. Никто не пытался описывать их не как жертвы, а несколько иначе.
   -- А как это -- иначе? -- поинтересовался Артем. -- Как о потенциальной угрозе, которая станет реальностью лет через десять, когда эти детишки подрастут? Так тоже писали. Только я, если честно, не очень в это верю. Просто общественная истерика, подогреваемая теми самыми журналистами, которые так хорошо умеют пощипывать нервы скучающих домохозяек. Алкоголизм, наркомания, проституция... целая индустрия, построенная на беспризорниках. Та же Ася Мейнель, Антоныч... Да вы, я думаю, и сами прекрасно все понимаете. При таких условиях вряд ли хотя бы десять процентов из этих детишек имеют шанс повзрослеть. И уж точно они настолько будут измочалены и изуродованы жизнью, что вряд ли смогут представлять для кого бы то ни было серьезную угрозу.
   Незнакомец усмехнулся.
   -- Я разве не прав? -- осведомился Артем.
   -- Разумеется правы, даже более чем, -- успокоил его незнакомец. -- Просто вы кое о чем забыли.
   -- О чем же?
   -- О том, что именно Ася Мейнель, Антоныч и им подобные стали сегодня жертвами. Но чьими жертвами -- вот вопрос.
   -- Что вы имеете в виду? -- насторожился Артем.
   Ему вдруг стало интересно. Казалось бы, избитая и до дыр стертая тема -- беспризорники. Однако чувствовалось во всей этой истории (во всяком случае, в том виде, в котором ее преподносили загадочный незнакомец с Пашкой) нечто этакое. То ли они что-то знали, что-то особенное, то ли просто умело пускали ему пыль в глаза. Хотя, для чего бы им это понадобилось?
   Незнакомец меж тем почувствовал, видимо, заинтересованность Артема, довольно улыбнулся и продолжил:
   -- А скажите... простите, не знаю как вас величать по отчеству...
   -- Можно просто Артем.
   -- Хорошо, Артем, ответьте мне на вопрос, кто вы по мировоззрению.
   -- В... в каком смысле?
   -- Ну, вот вы знаете, в некоторых анкетах есть такой вопрос: вероисповедание. Но в наше время это понятие несколько расплывчатое и очень уж условное -- во всяком случае, для большинства людей западного образа мышления. Поэтому меня интересует не то крестили вас или не крестили в церкви, а насколько серьезно вы к этому относитесь и если нет, то к чему именно вы относитесь серьезно.
   Артем посоображал.
   -- Проще говоря, вас интересует, верю ли я в Бога? -- догадался он, наконец.
   -- Не на таком абстрактном уровне, -- возразил незнакомец. -- В Бога, хотя и очень уж неопределенно, на уровне подсознания, так или иначе верит большинство людей. Меня интересует верите ли вы во что-нибудь... ну, скажем, находящееся за пределами, существующее за рамками. Грубо говоря -- до какой степени вы материалист.
   Мн-да, вопрос. Честно говоря, Артем до этого момента как-то не часто задумывался на подобные темы, а если и задумывался (что только от скуки в голову не придет), то всегда поблизости объявлялся Стас с полулитрой, и все эти абстрактные вопросы растворялись в ее содержимом, уступая место необходимости отыскать, для продолжения культурного досуга, баб.
   -- Верю ли я в нечто этакое, -- задумчиво пробормотал Артем. -- Н-ну, как бы вам сказать... Даже не знаю... Понимаете, вот когда читаешь, например, того же Кастанеду, все кажется таким правильным, таким... абсолютным, что ли. Только вот... не встречались мне никогда ни нагвали, ни толтеки, Люди Знания всякие, колдуны, волшебники. Не видал я чудес. А мне, как современному человеку, очень трудно поверить во что либо настолько невероятное, не увидав его собственными глазами.
   -- Ну, с этим можно поспорить, -- возразил незнакомец. -- Вы никогда не видали, скажем, лейкоциты и эритроциты, однако же не сомневаетесь, что именно из них состоит текущая по вашим венам кровь. И в то же время миллионы людей видели, как Дэвид Копперфилд украл Статую Свободы, однако же никто всерьез не думает, что он сотворил это на самом деле. Просто вас приучили, запрограммировали, если угодно самим вашим воспитанием на то, что считать реальностью, а что нет. Впрочем, это все философия, и не о ней мы сейчас говорим. Мы о беспризорниках. Просто я хотел, чтобы вы несколько расслабили свое воображение и представили на секунду, что посреди нашего извечного, вполне упорядоченного, но все-таки хаоса, или, говоря современным упрощенным языком, бардака, вдруг появилось нечто или некто -- кто-то обладающий хотя и узкими и избирательными, но достаточными знаниями, и, в то же время, вполне приличной силой. Кто-то, кто совсем не похож ни на кого из знакомых вам людей, боле того -- смотрящий на людей со стороны и испытывающий к ним своего рода отвращение. И вот представьте себе, этот некто окажется способен собрать вокруг себя в достаточном количестве этих самых беспризорников и воспитать их по собственному разумению, согласно собственным правилам, обучит их не только совершенно непонятным обыкновенному человеку, но и опасным вещам.
   -- Каким, например? -- осторожно поинтересовался Артем. Пока что все сказанное походило не на журналистскую установку, а на сюжет романа.
   -- Например -- убивать, -- спокойным, даже будничным голосом сказал незнакомец.
   -- Н-ну... Впрочем, они и сейчас это неплохо умеют, -- проговорил Артем. -- Беспризорники, я имею в виду. Они нападают на пьяных, на бомжей, на одиноких прохожих, а уж как они выясняют отношения между собой...
   -- Нет, вы меня не поняли, -- возразил незнакомец. -- Во всех этих случаях, они убивают как люди. А вы не подумали, что будет, если научить человека убивать как убивают звери? Ну, вот представьте себе человека, который, сохраняя человеческий разум, во всем остальном становится животным. Ведь в сущности, современный человек по рукам и ногам скован многочисленными психологическими оковами. Нравственность, этика, мораль, это гиреподобное современное воспитание; многочисленные совершенно абстрактные страхи, вроде страха перед будущим. Когда человек сталкивается с какой-либо опасностью, все эти факторы словно сумасшедшие обезьяны набрасываются на его сознание и принимаются тянуть в разные стороны. В итоге КПД равно нулю, силы человека растрачиваются. Тот, кто стремится пойти сразу во все стороны, остается на месте. Тот, кто пытается решить сразу тысячу задач, не решает ни одной. Объективно волк, рысь, леопард, да еще множество подобных им животных мельче и слабее человека, но при столкновении с ними человек неизбежно проигрывает, и хорошо еще если имеет возможность выжить. Почему?
   -- Потому что они дикие звери, -- сказал Артем.
   -- А как насчет домашних? -- хитро прищурившись (вылитый дедушка Ленин) осведомился незнакомец. -- Стаффордширский терьер намного меньше и легче человека, но вы, я так думаю, не рискнули бы его дразнить. Так в чем же дело?
   -- В чем? -- спросил Артем. Просто потому, что от него явно ждали этого вопроса.
   -- Звери умеют убивать, -- объяснил незнакомец. -- Они умеют убивать, -- повторил он. -- Не задумываясь, не отвлекаясь. Даже в ленивом домашнем коте в сто раз больше решимости, чем в его хозяине. Вы представляете себе, что будет, если кто-нибудь соберет вокруг себя никому не нужных детишек и научит их этому? Убивать. Сотворит из них этаких недоученных мастеров Синанджу -- без правил, без принципов, но с изрядной изворотливостью, благодаря сохраненному и освобожденному разуму. А ведь это всего лишь один из аспектов, их можно научить многому. Их научат жить и действовать совершенно не так как живут и действуют обычные люди. Главное -- это все будет совершенно не таким, каким мы представляем себе обычное воспитание. И вырастут эти детишки настолько не такими как мы... Бог его знает, что тогда произойдет. А кроме того, у этих мальчишек и девчонок есть более чем веские доводы, чтобы ненавидеть наш мир и быть в его отношении достаточно агрессивными. Они станут сильнее обычных людей, жестче обычных людей, свободнее обычных людей. Кто знает, чем все это может, в итоге, закончится?
   У Артема аж голова пошла кругом. Да-а, этот тип умел заинтересовать собеседника. Да что там собеседника -- он сумел так поставить на уши давно уже навязшую на зубах проблему, создать из нее такой сюжет...
   -- И вы хотите, чтобы я написал такую статью? -- спросил Артем.
   -- Не одну статью, а серию статей, -- подал голос Пашка. -- Вряд ли все это можно вместить в простую статью. Боюсь, тут и телевидение подключать придется.
   -- При определенных условиях, -- сказал незнакомец.
   -- Разумеется, -- согласился Пашка.
   Артем слушал их, пытаясь сообразить, что ему со всем этим делать и как относиться, а потом спросил:
   -- Но главным плясуном в этой постановке должен стать я?
   -- Осилите? -- поинтересовался незнакомец.
   Артем пожал плечами.
   -- Не знаю, -- признался он. -- Пока еще не решил. Сперва ответьте мне все-таки на один вопрос, а то я сегодня ночью спать не смогу.
   -- На какой именно?
   -- Все это -- дети, которых учат быть хищниками, убивать и все такое прочее... Все это происходит на самом деле?
   Они не отвечали. Какое-то время Артем подождал, переводя взгляд с одного на другого, пока не сообразил, что отвечать на его вопрос никто не собирается.
   -- Значит, на самом деле... -- пробормотал он. -- Ничего себе. Но ведь этот учитель... Он и сам должен быть чертовски большим и умным зверем, чтобы сотворить такое. Кто он?
   Незнакомец улыбнулся, а потом даже рассмеялся. Смех у него был звонкий и очень заразительный. Артему пришлось сделать над собой изрядное усилие, чтобы не присоединиться -- все-таки обстановка была не той.
   -- Нет, -- сквозь смех проговорил незнакомец. -- Не такой уж он большой и не такой уж умный. Поверьте мне, есть звери намного больше. А кто он... я, пожалуй, не стану вам отвечать на этот вопрос. Вы мне все равно не поверите.
  

10

  
   Артемий Артурович Шегаль в самом юном возрасте утвердился в положении существа, доминирующего над всем окружающим пространством. Он был повелителем этого пространства и выкачивал из него все, что только можно было пожелать. В свои неполные тринадцать, он четко знал как и каким способом получить то, что ему хочется. А хотелось ему много и разного. Его пожелания и капризы должны были исполняться и исполнялись незамедлительно. Его самые нелепые фантазии воплощались в реальность иногда путем неимоверного напряжения сил его родных и близких, до которых, впрочем, Артемию Артуровичу не было решительно никакого дела. С самого раннего детства он четко уяснил для себя, что в любом обществе, в любой компании он -- главный, и не было силы, которая оказалась бы способна разубедить его в этом. Хотя, быть может, ему просто не попадались соответствующие компании, где было бы четко и недвусмысленно сказано, чего он стоит на самом деле. Может быть. Артемию Артуровичу было наплевать на подобные сложности. Родители танцевали вокруг него на цыпочках, и их солидное материальное положение, а также соответствующая репутация отца Артемия, Артура Эрастовича Шегаля, обустраивали мир вокруг таким образом, что и все окружающие также приподнимались на цыпочки в присутствии Артемия, и принимались пританцовывать под его дудку.
   Был Артемий для своего возраста достаточно крупным, толстым мальчишкой, с наглым выражением черных глаз, похожих (как блеском, так и бессмысленностью выражения) на запрятанные в глазницы маслины и вечно брезгливо оттопыренной нижней губой. Ребята во дворе его недолюбливали, а попросту говоря боялись, потому что был он нагл, требовал безоговорочного подчинения, вечно издевался над всеми и каждым, и колотил любого, кто оказывался не согласен с подобным распределением властных функций. Один раз, правда, поколотили его, и он пришел домой свирепый, бьющийся в истерике, весь в синяках и комьях грязи, куда его макнули в воспитательных целях. Он орал и ругал последними словами родителей, пытавшихся выяснить, что, собственно произошло и кто посмел. Он прекрасно знал, как нужно себя вести, а потому истерика его была во многом показной. И Артемий не ошибся тогда в выборе поведения -- взбешенный тем, что проделали с его чадом, Артур Эрастович Шегаль разыскал обидчиков и всыпал по первое число сперва им, а затем, разогнавшись, и их родителям, популярно объяснив всему двору и его обитателям, что с ними, с обитателями, произойдет, если еще хоть раз, хоть одна падла посмеет... ну, и так далее. И двор притих, поскольку Артуру Эрастовичу принадлежал целый этаж дома, с потрохами принадлежали все коммунальные службы, а кроме того, коли нашелся бы какой упрямец, которого бы и это не убедило, вполне могли подъехать солидные люди и устроить чертовски солидные неприятности. Нет, не банальные бритоголовые быки на джипах, не бандиты какие-то примитивные -- вполне настоящая официальная милиция или люди из префектуры с вполне солидными официальными неприятностями, которые, как известно, точно так же произрастают из финансового обеспечения, а уж с финансами и связями у Артура Эрастовича все было шоколадно. Словом, заткнули пасть всему двору.
   Артемий, как ни странно, любил вспоминать эту историю. Это был день окончательного и полного утверждения его власти над близлежащим миром. Теперь никто не осмелился бы с ним связываться. Никто и не связывался. Учителя в школе были всегда с ним ласковы, а откровенно говоря -- пресмыкались перед ним (что было неудивительно, учитывая те деньги, которые платил им его отец). Ребята во дворе побаивались и старались держаться как можно дальше, называя его за глаза Тема-прыщ (о чем он, ослепленный собственной значительностью, разумеется, не догадывался). Родители души в нем не чаяли, а потому Артемий вертел и ими, как душе было угодно.
   Друзей у него, естественно, никогда не было, да он и не нуждался в них. Пару лет назад родители подарили ему щенка голубых кровей, и Артемий так замордовал несчастного зверя, что тот, не выдержав издевательств, сбежал во время первой же прогулки, стоило только отстегнуть поводок. Плевать. Артемий не нуждался в друзьях -- он нуждался в рабах. В тех, над кем он мог бы повелевать, кого мог бы втоптать в грязь, над кем можно было бы поиздеваться, помучить. С этим, конечно было сложнее, потому что, стоило ему показаться во дворе, все местные ребята как будто растворялись в воздухе... Но когда кому-то не повезло зазеваться, не скрыться от его пристального цепкого взгляда генетического рабовладельца -- попалась птичка. Артемий крепко цеплял зазевавшегося неудачника, и забирал его в свое полное подчинение, вплоть до момента окончания прогулки.
   Можно сколько угодно рассуждать, глядя с абстрактных вершин заумной педагогики и психологии, как Артемий Артурович Шегаль стал тем, кем он стал, но вряд ли в этом был хоть какой-то смысл. Суть же состояла в том, что он был очевидно счастлив и доволен подобным положением вещей, и, памятуя о положении и богатстве его отца, имел вполне реальные шансы прожить всю жизнь этаким вот всем довольным индюком, убежденным в правильности и исключительности своего положения. Вопреки всевозможным притчам, легендам, пословицам и иной народной мудрости.
   Артемий никогда в жизни не страдал, никогда ничего не боялся, и его избалованная психика была настолько крепка и непробиваема, насколько она вообще может быть таковой.
   Однако, в конце концов, именно привычки Артемия Артуровича, его характер и вообще весь набор извращений, выработанных избалованностью, и сыграли с ним дурную шутку. Именно они подвели его в ту минуту, когда, казалось, никакой опасности на горизонте не было и быть не могло.
   В тот день Артемий вышел из дома и, как всегда, прежде всего, окинул двор строгим взором наследника императорского престола. Настроение у Артемия было отвратительное, поскольку вчера отец вдруг ни с того ни с сего разозлился, и пообещал, что если Артемий не станет учиться лучше и не закончит-таки школу, он всыплет ему по первое число. Школа Артемию никогда особенно не нравилась, но отцовский гнев был явно опаснее и реальнее, нежели невнятная перспектива хорошо учиться. Однако думать более нескольких минут о чем-то, о чем думать не хотелось и что было не интересно, Артемий не мог. Он был просто зол, и искал, на ком бы это свое зло сорвать. Дворовые ребята, как и следовало ожидать, при его появлении растворились, попрятались, однако, к немалой радости Артемия, в песочнице сидел какой-то мелкий шкет не из местных.
   Узрев потенциальную жертву, Артемий оживился, и двинулся решительным шагом к песочнице. Приблизившись, он встал перед чужим мальчишкой, загородив от него свет Божий своим дородным телом. Посторонний пацан никак не отреагировал на появление Артемия. Он вообще производил впечатление человека, который не склонен замечать ничего вокруг себя и погруженного в раздумья. Но Артемия подобное положение вещей, разумеется, не устраивало -- он легонько (пока легонько) пнул незнакомого мальчишку в ногу и прогудел презрительно:
   -- Слышь, шкет, ты кто такой?
   Шкет никак не отреагировал. Видимо, он был категорически настроен не замечать ни Артемия, ни кого-либо еще. Артемий, моментально рассвирепев (он терпеть не мог, когда его игнорировали), пнул сильнее. Только тогда посторонний мальчишка соизволил, наконец, вынырнуть из моря своих раздумий и взглянуть на Артемия.
   По виду, вроде бы, типичный беспризорник, хотя, и не беспризорник как будто. Ни грязи на нем, ни лишаев и вони никакой особенной, и волосы русые вполне вымыты (хотя и взлохмачены). И еще пристальный и какой-то холодный, жесткий взгляд голубых глаз, который несколько встревожил Артемия, но он ведь был не из тех людей, которые обращают внимание на такие тонкости.
   -- Я говорю, ты кто такой? -- снова обратился к незнакомому мальчишке Артемий.
   Мальчишка не отвечал -- только смотрел снизу-вверх своим жутковатым ледяным взглядом.
   -- Ты глухой что ли? -- осведомился Артемий, теряя терпение (он обычно очень легко терял терпение).
   Мальчишка посмотрел еще какое-то время на прицепившегося к нему Артемия, а потом, так и не ответив, снова опустил взгляд.
   -- Эй, пацан, -- Артемий снова пихнул его ногой, -- я с тобой разговариваю.
   Никакой реакции. Тогда Артемий, процедив сквозь зубы "Ну, как хочешь" хорошенько размахнулся и что было силы ударил, словно лупил по футбольному мячу. Незнакомый мальчишка лениво выбросил в сторону левую руку -- будто бы не от удара массивной конечности защищался, а так, комара отгонял. Артемий вскрикнул от боли, и, потеряв равновесие, плюхнулся на зад. Впечатление было такое, словно не мелкого пацана, бомжонка, он пытался ударить, а въехал, по неразумию, ногой в бетонную сваю.
   Он орал и матерился, схватившись обеими руками за отшибленную ступню, а странный мальчишка снова потерял к нему всякий интерес и глядел на песок у себя под ногами.
   Когда Артемий вдоволь наорался и почувствовал, что боль понемногу отступает, он снова вскочил на ноги. Ему хотелось наброситься на этого вшивого недоноска и растерзать его, разорвать на части, втоптать в этот проклятый песок, на который он с таким интересом таращился. Артемий был в бешенстве, а во дворе все ребята знали, что когда он в бешенстве, к нему лучше не приближаться. И Артемий несомненно растоптал бы, раздавил этого паршивого сопляка, но сопляк снова поднял на него взгляд и проговорил безо всякого выражения:
   -- Я тебя не касался.
   Даже голос у него был какой-то ледяной, жуткий. И все в Артемии как будто говорило ему "Не трогай этого пацана, ну его к чертям", и инстинкты, и чутье, унаследованное от отца. Но ведь в каждом из нас инстинкты и интуиция всегда проигрывают упрямству и инерции. Артемий не привык уступать, и так просто покинуть поле боя не мог. Избалованность и капризность на этот раз сработали против него. Буквально закипая от бешенства, Артемий не сразу заметил, как неведомо откуда рядом с незнакомым пацаном возник сперва еще один -- такой же мелкий, тощий, без души человеческой во взгляде, -- потом еще. Бесшумно подошла и уселась на ограждение песочницы тоненькая хрупкая девчушка. Их было уже несколько человек, и все они глядели на Артемия полными холодной подозрительности, настороженными и безликими взглядами бродячих собак, не желающих никого трогать, но готовых, не задумываясь, разорвать на части любого, кто только попытается на них напасть.
   Это было до того страшно и непонятно, что Артемия бросило в дрожь. И он начал было остывать, и ярость его сменилась обыкновенным страхом... Но -- вот ведь беда! -- избалованность и всячески поощряемая лень не позволяли ему быстро ориентироваться и чутко реагировать на перемены в окружающем мире. Впору бы Артемию убраться восвояси, но... но не мог же он просто так вот взять и ретироваться, трусливо поджав хвост. Надо же ему было сохранить лицо. И он, пробормотавши (так, что было слышно лишь ему самому) "Ладно, хрен с вами", легонько, как бы в иллюстрацию того, что он здесь по-прежнему хозяин, пнул напоследок того, первого пацана. Этого ему делать не следовало.
   Горячая и твердая волна вдруг накатила на него, ударила в грудь, опрокинула. Словно воздух вдруг раскалился, окаменел и ополчился на несчастного Артемия. И Артемий опрокинулся на спину. А вслед за ним прыгнул -- страшно, по-звериному -- этот непонятный пацан. Прыгнул и приземлился точно на грудь, словно кошка. Он схватил Артемия за шею, на секунду оторвал голову от земли (продолжая прижимать все остальное тело своим весом), заглянул страшным взглядом голубых глаз, в которых теперь горел сумасшедший огонь, в глаза несчастного Артемия, и резко, с хрустом ударил затылком о край песочницы. А потом подскочил, буквально взлетел, воспарил, поднялся в воздух, и снова опустился коленями на грудь, сломав несколько ребер... Нет, он не дрался и не наказывал Артемия -- он действовал как обезумевший дикий зверь, и был силен, как зверь. А остальные встали вокруг и смотрели, следили за расправой, и у них глаза тоже были звериными, а во взглядах читалось нетерпение стаи, жажда по сигналу вожака наброситься и растерзать жертву.
   Впервые в жизни Артемий почувствовал настоящий страх -- страх смерти. Его несомненно убивали, и он это понимал.
   Однако, в самый разгар этого убийства, та самая тоненькая хрупкая девчушка, которую он заметил ранее, отделилась от стаи, подошла к неистовствующему голубоглазому бесенку, положила руку ему на плечо и проговорила:
   -- Вовка, хватит. Ты же его убьешь.
   И этот чертенок, который, как оказалось, звался Вовкой, враз остыл, успокоился, бросил последний презрительный взгляд на искалеченного Артемия, плюнул, а потом вдруг легко и ловко подскочил и оказался за пределами песочницы. Он даже не обернулся -- засунул руки в карманы и почесал прочь со двора. И вся остальная стая последовала за ним. Только девчонка -- спасительница Артемия -- задержалась, поглядела на поверженного хозяина двора, усмехнулась полусочувственно-полупрезрительно, и, сказавши "Дурак", тоже удалилась. Засим Артемий потерял сознание.
  

11

  
   Ромку разбудили тяжкие бухающие звуки, отражающиеся от голых стен и потолка и гуляющие по помещению как им вздумается, многократно пересекаясь с собственным эхо, так что казалось, будто в зале топает стадо резвящихся слонов. Ромка открыл глаза и некоторое время таращился в далекий потолок, стремясь унять раздражение. Он перепробовал все. Сперва попытался вспомнить что-нибудь хорошее и радостное, но хорошее и радостное вспоминаться не хотело, и в итоге Ромка решил, что в его жизни вообще не было ничего радостного и хорошего. Само собой, этот вывод не улучшил настроения. Можно было, конечно, думать об Н..., но это не было выходом -- Н... сам много раз повторял, чтобы они как можно реже обращались в его сторону, старались как-то подражать, брать пример и надеяться на его поддержку. Не сотвори себе кумира, так сказать. Тогда Ромка попытался тупо натянуть на физиономию идиотскую улыбку (Н... называл это методом суфиев), чтобы получить обратную ответную реакцию. Ничего не вышло -- он только почувствовал себя идиотом.
   В итоге Ромка плюнул, решив, что плохой он, как видно ученик, тупой и ни на что не способный, отбросил в сторону спальник, которым укрывался, сел на своем слежавшемся краденом матрасе и заорал в сторону, откуда доносились бухающие звуки:
   -- Ну ты там, уймись, а то уши надеру!
   Только после этого он соизволил поглядеть по сторонам, и, не без некоторого беспокойства обнаружил, что бухающие звуки производил никто иной как Вовка. Этот волчонок с отсутствующим видом сидел на полуискрошившемся подоконнике и методично, как-то механически бросал себе под ноги неведомо где добытый (украденный, не иначе) новехонький баскетбольный мяч. Бросал, ловил, снова бросал. Как неживой.
   Ромка поглядел по сторонам. Большинство ребят тоже были разбужены этим грохотом, но старались не подавать виду -- Вовку побаивались. На Ромкин вопль волчонок не отреагировал -- то ли не слышал, то ли не пожелал обращать внимания.
   -- Эй, ты! -- снова заорал Ромка. -- Уймись, я кому сказал.
   Вовка подхватил мяч на очередном отскоке и посмотрел в сторону Ромки своим жутким звериным взглядом. Ромка изо всех сил старался держать себя в руках и не отводить глаз, хотя по спине и побежали мурашки.
   -- Ну, чего грохочешь? -- спросил он, приказывая своему голосу не срываться и не дать петуха. -- Перебудил всех.
   Видимо, голос все-таки вышел недостаточно твердый, потому что Вовка усмехнулся. Впрочем, грохотать он все-таки перестал -- запихнул мяч себе подмышку и вышел из зала.
   И сейчас же новым гулким эхом вокруг Ромки разнесся многоголосый вздох облегчения (он только теперь сообразил, что и сам в присутствии волчонка почти не дышал). Это происшествие окончательно испортило ему настроение, и оставалось только смириться с тем, что нынче утром так оно и будет. Так что Ромка в очередной раз вздохнул, поднялся со своего места и направился в подвал. Умываться.
   Вообще-то раньше он этим не злоупотреблял -- умыванием в смысле, -- да и большинство из собравшихся тут ребят не злоупотребляли. Зачем? Но Н... заставил их всех изменить свои взгляды на некоторые вещи. Н..., а потом и Настя... Вспомнив о Насте, Ромка улыбнулся. Все-таки он нашел мысль, которая, кажется, сможет поднять ему настроение.
   В подвале было тихо и пусто. Ромка пристроился у отведенного из проложенной по полу трубы патрубка с краном и принялся плескаться, попутно размышляя, что вот ведь удивительно -- промзна эта давно уже заброшена и забыта, ее даже, кажется, собирались сносить и строить на ее месте что-то этакое (то ли очередной чудовищный бизнес-центр, то ли не менее чудовищный супермаркет), а вода тут по-прежнему есть. И электричество есть. Местами. То ли это работа Н..., то ли просто обычное распустяйство властей.... Да и какая разница?
   Ромка умылся, почистил зубы ворованной зубной щеткой и ворованной же пастой, вытерся краденым полотенцем и, вполне уже очнувшийся ото сна и от того, что утро началось так неприятно -- с конфликта с Вовкой, -- отправился на свет Божий.
   Конфликт с Вовкой. Мн-да. Собственно, ведь конфликта-то никакого и не было, разве нет? Только -- вот беда! -- во всем, что касалось Вовки, ни в чем нельзя было быть уверенным. Волчонок появился тут раньше всех, он был первым учеником Н... Если только все они вообще ученики. Мрачный, озлобленный маленький сукин сын. Он ведь не самый старший -- тут полно ребят (в том числе и Ромка) старше его; и он не самый сильный, не самый умный, он вообще ни в чем не самый... Разве что самый жестокий. Но Н... его за это, почему-то, не ругает. Он отчитывает его за мрачность, за замкнутость, но никогда -- за злобу. Даже после того, как Вовка натравил этого своего медведя -- Матуса -- на какого-то дядьку, который, конечно, мог быть соглядатаем или шпионом, но мог ведь и оказаться просто случайным прохожим. Даже после того, как он со своей командой таких же волчат избили до полусмерти какого-то жирного маменькиного сынка (нет, все можно понять, и сынок наверняка был сам виноват, но на кой ляд Вовку вообще понесло в тот двор). Когда Н... узнал о подвигах своего любимца, он не стал ругаться и наставлять его на путь истинный, только вздохнул печально и пробормотал себе под нос "Не вовремя все это, не вовремя. Да и зачем?". Вовка тут же принялся что-то там объяснять, хотя Н... точно не обращался к нему, он вообще ни к кому не обращался, просто рассуждал вслух. Но Вовка всегда считал себя правым, начал плести какую-то чушь про какую-то войну. При слове "война" Н... встрепенулся, посмотрел на волчонка с каким-то не интересом даже, а недоумением, и сказал: "Какая война, мальчик? Что ты такое несешь? Где это ты видел, чтобы такие как мы с тобой воевали?".
   Такие как они с Вовкой, стало быть. Только Ромка был уверен, что на самом деле Н... с Вовкой совсем не похожи. Н... вообще не был ни на кого похож. Кто он? Откуда? И зачем собрал их всех тут, для чего готовит и готовит ли? Нет, понятно, что готовит -- ведь он их обучает этим непонятным фокусам, -- но для чего? С одной стороны, большинству из них (а если честно, то всем поголовно) грех жаловаться и требовать разъяснений. Ведь каждого Н... буквально вытащил с того света. Ромка до сих пор с ужасом вспоминал тот вечер -- грязный провонявший подвал, драку, в которой он, вроде бы, победил, отобрал шприц, даже успел воткнуть в вену, но закончить не успел, потому что остальные оклемались, набросились на него... Он смутно, до сих пор смутно вспоминал боль, удар обрезком трубы по голове, и еще, еще, и последнее, что запомнил из того эпизода -- собственный локтевой сгиб, грязный, тощий, весь в синяках от уколов, с торчащей из кожи и капающей кровью грязной обломанной иглой...
   Ромка осторожно потрогал голову. Шрамы от трубы остались -- два тонких длинных рубца. Н... то ли не смог их зарастить, то ли не захотел, оставив ему как напоминание. Тогда в подвале, когда Ромка лежал уткнувшись носом в засраный пол и сквозь боль в башке и муть в сознании прикидывал от чего подохнет -- от потери крови, от разбитой башки, от холода или будет загрызен крысами, -- Н..., возникший перед ним как ангел, сотворил нечто...
   Вылечил -- да; отучил от наркотиков -- да (хотя это позже); спас жизнь -- тоже да. Но в тот момент, в самом начале он сделал что-то еще, что-то главное. Что-то такое, что он проделывал, наверное, с каждым членом Братства. Но Вовка был первым, и во что это "что-то" обернулось с ним и для него, Ромка даже думать не хотел. Впрочем, насчет того вечера Ромка не был ни в чем уверен. У него явно были галлюцинации, или даже то, что принято называть предсмертным бредом, потому что Н..., явившийся в подвале, показался ему намного больше своих обычных размеров, просто великаном, и непонятно было, как он при таких габаритах вообще помещается под низким грязным потолком. И еще Ромке тогда показалось, будто бы у Н... за спиной торчат сложенные крылья -- яркие, горящие огнем, ни на что не похожие, ни на крылья птицы, ни на крылышки насекомого, ни на перепонки летучей мыши, просто сгустки яркого света...
   За всеми этими мыслями Ромка и не заметил, как оказался на улице. Было жарко. Яркий солнечный свет отражался от уродливого растрескавшегося асфальта и слепил, и жарил неимоверно. Хотелось вернуться обратно в прохладный подвал и сидеть там. Только вот пожрать бы чего. А пожрать-то и нечего, придется добывать.
   Несмотря на то, что Братство жило этаким подобием общины, в нем царила совершеннейшая анархия. Тут не было старших, главных, никто никого не заставлял ничего делать, не было никаких команд, отвечающих за что-либо. Каждый сам по себе, но, в то же время, все вместе. И если тебе что-то понадобилось, это необходимо было добыть. Чаще всего -- просто стащить где-нибудь, украсть. Можно было, конечно, долго и нудно целыми днями собирать бутылки, а потом их сдавать, но в этом занятии был определенный риск -- могли засечь. Менты, такие же банды беспризорников, бомжи, или пенсионеры, четче любой мафии разделившие между собой территорию сбора стеклотары. Да и зачем? Если можно просто-напросто спереть на рынке или даже в каком-нибудь супермаркете. Тоже риск, конечно, но наука Н... не проходило даром и на воровстве никто еще не попался.
   Каждый из них был сам по себе, сам о себе заботился, но в то же время, все они держались вместе. Вместе и вокруг Н...
   Ромка присел на оказавшийся в тени бетонный парапет, достал сигареты и закурил. Он чувствовал, что этим утром будет думать об Н... постоянно, не прерываясь, и всякая попытка изменить ход мыслей ни к чему не приведет. Разве что найдется что-нибудь, чтобы отвлечься.
   Сзади и сверху послушался какой-то легкий шорох, и в ту же секунду что-то маленькое и твердое легонько ударило его в затылок. Ромка встрепенулся, но, прежде чем успел повернуться, удар повторился. Он недоуменно завертел головой, стремясь понять, что происходит.
   У него за спиной, на крыше крохотного бетонного сарая, бывшего, видимо, когда-то то ли трансформаторной будкой, то ли просто складом какого-нибудь дерьма, восседала, свесив ноги, Настя с полной горстью маленьких камушков в руке, и именно из этой горсти она кидалась в Ромку. Баловалась.
   -- Привет, -- крикнул ей Ромка.
   -- Привет, -- отозвалась Настя.
   -- Ты это... Хватит в меня камни метать. Спускайся.
   Настя усмехнулась и легко, словно спорхнула, спрыгнула с крыши сарая. Любой нормальный человек сломал бы себе ногу или даже шею в таком прыжке, но Настя была второй ученицей Н... (а может быть, даже первой -- в смысле лучшей), а у учеников Н... не было привычки ломать себе ноги или шеи.
   -- Ну, привет-привет, -- проговорила Настя, усаживаясь рядом с Ромкой. -- Долго же ты дрыхнешь.
   -- Я бы до сих пор дрых, если бы не этот твой полоумный дружок, -- мрачно отозвался Ромка.
   -- Какой дружок?
   -- Ну, этот волчонок. Малолеток бешеный.
   -- Вовка, что ли?
   -- Ага.
   Настя презрительно фыркнула, но ничего не сказала, хотя Ромка, если честно, очень надеялся, что скажет. Хоть что-нибудь. Потому что ему, как и всем остальным, оставалось только догадываться как Настя относится к Вовке. Она его не боялась, это точно. Хотя боялись его, кажется, все. И совершенно непонятно, почему. Ведь если разобраться, он никогда не причинял никакого вреда никому из членов Братства, никому дурного слова не сказал -- он вообще очень мало говорил, этот волчонок. Так в чем же дело? Наверное, в том, что Н... каждому из них по отдельности и всем вместе многократно повторял, что они теперь живут в своем особенном мире, в мире хищников, и каждому из них придется смириться с этим, придется изменить свое отношение ко всему, научиться нападать и убивать без колебаний и без страха, потому что именно так нападают хищники. И каждый из них, даже самые маленькие и сопливые, понимали, что Н... прав, у каждого из них был слишком богатый опыт, чтобы усомниться в истинности его слов... Да, разумеется, они это понимали, но только Вовке довелось нападать и калечить именно так. Они пока что только рассуждали (и в глубине души каждый, наверное, надеялся, что дальше рассуждений дело не пойдет), а Вовка уже успел попробовать кровь на вкус. Это он сам иногда так выражался, напыщенно и, может быть даже наивно, по-детски -- попробовать кровь на вкус, что-то вроде "понюхать порох". Только ничего смешного в этом, наверное, не было.
   А Настя... Иногда Ромке казалось, что она чувствует какую-то... ответственность, что ли за Вовку. Как за младшего братишку, который какой-то очень уж не такой и доставляет массу неприятностей окружающим.
   -- Пожрать бы чего, -- вздохнул Ромка, отвлекаясь от своих размышлений.
   Настя, не говоря ни слова, полезла в свой рюкзак и вытащила оттуда полиэтиленовый пакет и протянула его Ромке. Тот совершенно машинально развернул пакет и обнаружил там целую булку и обернутый в фольгу кусок колбасы. Все свежее. Стало быть, пока он дрых, раздражался по поводу Вовки, а потом предавался всяким размышлениям, Настя уже успела где-то поживиться.
   Вообще-то неудобно было так вот кормиться за счет девчонки, не по-мужски, но Н..., помнится, достаточно желчно проходился по этому поводу -- по поводу мужского и женского. Он говорил, что у женщин масса преимуществ перед мужчинами. Что они легче становятся агрессивными, они более жестоки, менее подвержены всяким сомнениям, а потому более опасны и, как правило, самостоятельны. А все эти разговоры по поводу женской слабости -- не более чем последствия уродливого современного воспитания. Коварство, совершенно естественное, врожденное умение плести интриги -- все это женщины. Подлость -- женского рода. Только употребляется это слово в отношении них намного реже, нежели в отношение мужчин. Потому что им вообще многое прощается. А кроме того, Вселенная тоже женского рода. И не случайно ведь. Помнится, Ромке стало до того обидно все это выслушивать (в конце концов, Н... сам ведь мужик, так что же он), и он поинтересовался не без яду, что же тогда они, такие вот распрекрасные, бабы эти, не правят миром. На что Н... просто пожал плечами и заявил, что миром вообще никто не правит. Человек не правит миром -- это иллюзия и самообман, раздувшиеся от самомнения. Человек правит только тем, что он сам выдумал. А мужчины... Н... довольно, как обожравшийся кот улыбнулся и сообщил им, что мужское начало -- большая редкость во Вселенной, поэтому его надо беречь и ценить. Хотя, с другой стороны, оно достаточно агрессивно и с ним ничего и так не станется.
   Ромка обнаружил, что его снова затянуло в размышления, вздохнул, принял от Насти пакет, поинтересовавшись только:
   -- А ты?
   -- А я уже. Ешь, не стесняйся. Натощак курить вредно. Язву себе заработаешь.
   -- Ну, вряд ли кто-нибудь из нас доживет до язвы, -- вздохнул Ромка.
   Настя равнодушно пожала плечами. В этом вопросе все в Братстве были солидарны -- мало ли кто до чего там доживет, но уж лучше так, рядом с Н... жить по другим, особенным правилам, чем там, среди уродливых взрослых, под их игом, в рабстве... или даже в их идиотских школах, где придурковатые учителя издеваются над твоими мозгами и вгоняют в скуку, превращая тебя постепенно в такого же тупого и бессильного взрослого. Лучше несколько лет быть зверем и умереть со стиснутыми зубами, чем дожить блеклой жизнью до беззубой старости. Так говорил Н...
   Ромка раскрыл пакет и принялся запихивать в себя его содержимое.
   -- Жарко сегодня, -- пробормотала Настя.
   -- М-м? -- промычал Ромка. Половину содержимого настиного пакета он уже оприходовал.
   Настя глянула на него, усмехнулась, снова полезла в рюкзак и достала оттуда бутылку лимонада.
   -- На, запей, -- хихикнула она, протягивая бутылку Ромке.
   Ромка принял бутылку и присосался к горлышку. При этом он испытывал сложные чувства -- с одной стороны, Настя вот его поит, кормит, стало быть, заботится. Это приятно. Но в то же время, почему он чувствует себя каким-то дураком? Нет, все-таки что бы там ни говорил Н..., мужик должен оставаться мужиком, а иначе... А иначе женщинам придется становиться мужиками, тогда и посмотреть будет не на кого. Вон как эти феминистки-лесбиянки, которые с таким остервенением борются за свои права только потому, что им мужика не досталось.
   -- Жарко, -- повторила Настя, когда Ромка, наконец-то, закончил жрать, опростал половину лимонада и вернул ей бутылку.
   -- Да, жарко, -- согласился он. -- Кстати, спасибо за заботу.
   -- Ладно уж, -- фыркнула Настя. -- Сочтемся.
   -- Сочтемся, -- согласился с ней Ромка.
   -- А что ты там говорил насчет Вовки? -- спросила она вдруг. -- Чего он еще натворил?
   Ромка почему-то смутился. Как-то неудобно было говорить девчонке, которая тебе нравится... да любой девчонке, что ты (чего уж там греха таить) побаиваешься одиннадцатилетнего пацана.
   -- Да ничего он особенно не натворил, -- сказал Ромка. -- Просто какой-то он... -- Слов не находилось.
   -- Дикий? -- подсказала Настя.
   -- Да, наверное.
   -- Опасный?
   -- А он в самом деле опасный? Я имею в виду -- для нас?
   Настя пожала плечами.
   -- Если честно, я не знаю, -- со вздохом призналась она. -- Вовка появился тут раньше всех, даже раньше меня. И у Н... к нему отношение особое. Так мне кажется, по крайней мере. Он никому не доверяет.
   -- Кто? Н...?
   -- Да нет, -- отмахнулась Настя. -- Н... -- это вообще разговор отдельный. Я про Вовку. Он никому не верит, даже нам. Только Н...
   -- Хотя верить или не верить Н... невозможно, -- пробормотал Ромка.
   Настя посмотрела на него с интересом, подумала, а потом согласно кивнула:
   -- Да, это ты точно сказал. Невозможно. Ни верить, ни не верить.
   -- Но вы же с Вовкой были первыми, -- сказал Ромка. -- Почему же вы такие разные?
   -- То есть как это -- почему? -- Кажется. вопрос не столько удивил Настю, сколько позабавил. -- Потому что мы вообще разные. Я ведь старше. И потом, я девчонка. И только благодаря Н... ей осталась, -- еле слышно пробормотала она.
   Ромка сделал вид, что не услышал ее последней фразы. Он не знал, что произошло с Настей и как она встретилась с Н... Наверняка это была какая-то гнусная и страшная история. У каждого из собравшихся тут была своя гнусная и страшная история, и мало кто любил об этом говорить. Так что Ромка почел за благо сменить тему.
   -- Да-а, -- пробормотал он. -- Н... Слушай, я понимаю, это глупый вопрос и сто раз уже об этом говорено, но все-таки, ты хотя бы догадываешься, кто он?
   -- Ангел, -- ответила Настя не глядя на Ромку и не задумываясь.
   -- Нет, я серьезно.
   -- И я серьезно, -- сказала она, поглядев на него в упор.
   -- Нет... постой... ты что, на самом деле думаешь?..
   -- Я не думаю, я знаю.
   -- Откуда?
   Настя улыбнулась (явно не ему) и пожала плечами.
   -- Просто знаю и все.
   Ромка ошеломленно молчал. Он тоже частенько задумывался над вопросом природы Н..., сочинял всякое, но такое ему в голову не приходило. Надо же -- ангел. Ромка вспомнил длинное костлявое тело в черном сюртуке, хищное вечно небритое лицо, бешеные горящие глаза, невероятно сильные костистые руки... Ничего себе ангел.
   -- Не знаю, -- пробормотал он. -- Я как-то не так их себе представлял.
   Настя хихикнула и ехидно поинтересовалась:
   -- А как ты себе их представлял, интересно? Как жирных белобрысых педиков в простынях и с крылышками? Как по-твоему должен выглядеть ангел?
   Этого Ромка не знал. То есть не то чтобы не знал, а даже как-то и не задумывался. Все сопутствующие образы упирались именно в этот стереотип с фресок и из книг -- жирные белобрысые педики в простынях. Хотя, когда-то давно он слышал про Гавриила... даже кино, помнится, смотрел... там Гавриил точно не был педиком.
   -- Не знаю, -- вздохнул Ромка. -- И почему именно ангел?
   -- Потому что мне так хочется, -- заявила Настя. -- Ведь люди сами не знают, что подразумевают под этим словом -- ангел. В мире много удивительного, для всего названия не придумаешь, язык сотрется, а потом и мозги -- названия запоминать. Просто я хочу звать Н... ангелом. Надо же его как-то звать.
   С против такого подхода трудно было возразить, да Ромка и не собирался. Ему, если честно, тоже казалось уместным называть Н... ангелом. И по проявлениям, и по поступкам. Кому как (говорят, он, хотя и за дело, но убил несколько человек), но для Братства, для всех собравшихся тут Н... был именно ангелом.
   -- Что ж, -- усмехнулся Ромка. -- Может, ты и права. Опять же -- крылья у него.
   Настя встрепенулась.
   -- Так ты тоже видел?
   Ромка невесело засмеялся.
   -- Бог его не знает, что я там видел. Я же обдолбанный в подвале подыхал, мало ли что почудится. Но крылья эти... по-моему их все видали. Только крылья ли это?
   -- Если ангел -- значит крылья, -- безапелляционно заявила Настя. -- Я так вообще его впервые увидала... ну, как видение, что ли, как галлюцинацию. То есть самого его в тот момент рядом не было. И там, в этом видении, он был с крыльями.
   Мн-да, подумалось Ромке. Что ж, почему бы и нет, в конце концов. Хотя, для ангела Н... ведет себя как-то странно, говорит какие-то странные вещи. И потом, разве ангелы убивают людей? Хотя, Гавриил ведь убивал, у него даже работа такая была. А может Н... -- это и есть настоящий Гавриил? Не такой как в Библии, а настоящий? Нет, это уже чушь. Настя пусть зовет Н... как хочет -- ангелом, дьяволом, кем угодно. Но на самом-то деле не ангел он и не дьявол, а что-то совсем другое.
   Ромка осмотрел пустынное пространство промзоны, и обнаружил, что теперь оно не такое уж пустынное. Во всяком случае, кроме них с Настей в зоне видимости обнаружился еще один персонаж. Вообще-то, в это время народу тут было мало -- ребята разбредались в поисках пропитания и прочих необходимых вещей. Но этому персонажу идти куда-либо не было смысла, ничего украсть, стащить, даже подобрать брошенное он не мог. Безрукий. Он стоял вдалеке, на крыше такой же, что и у них за спиной бетонной подсобки и смотрел куда-то вдаль. Вид у безрукого, как всегда был отсутствующий, как будто это и не человек там стоял вовсе, а часть пейзажа, этакая уродливая и нелепая статуя.
   -- Вон, еще один ученик ангела, -- сказал Ромка, глядя на безрукого. -- У него-то, небось, скоро точно крылья вырастут. Вместо рук.
   -- Прекрати, -- строго сказала Настя. -- Грех над ним смеяться. Его пожалеть надо.
   Ромка удивленно посмотрел на нее, а потом спросил:
   -- Тебе его жалко?
   Настя растерялась. Кажется, она и в самом деле собиралась ответить на этот вопрос, но в последний момент сообразила, что сделать это будет совсем непросто.
   -- Н-нет, -- призналась она, наконец. Снова посмотрела в сторону безрукого. -- Он какой угодно, но только не жалкий. Скорее уж...
   -- Опасный, -- подсказал Ромка.
   Настя вытаращилась на него как на сумасшедшего.
   -- Ну, что смотришь? -- усмехнулся он. -- Или я не прав?
   -- Не знаю, -- проговорила Настя. -- О нем я ничего не знаю. Я не знаю откуда он берет еду, не знаю где он живет... черт, я даже представить себе не могу как он одевается, ведь это же сплошное мучение, наверное -- без рук. А он все молчит, ни с кем не разговаривает. Я не слышала даже, чтобы он говорил с Н... И он не жалкий, это точно.
   -- Он опасный, -- уверенно повторил Ромка.
   -- Да с чего ты взял-то? -- возмутилась Настя.
   -- А с чего ты взяла, что Н... -- ангел? Не можешь объяснить? Вот и тут то же. Только поверь мне на слово, этот калека на самом деле намного опаснее даже твоего горячо любимого Вовки. И будь у него руки... Впрочем, тогда он не был бы таким.

* * *

  
   Он сидел в проеме давным-давно выбитого окна, во тьме, на корточках, в своей излюбленной позе, оставаясь для них невидимым и незаметным. До ребят было достаточно далеко, но он слышал каждое сказанное слово, и теперь улыбался своей улыбкой, которая наводила на многих ужас, когда ему того хотелось. Впрочем, сейчас он улыбался не для кого-то, просто ему было интересно и удивительно. Он понимал многое, но, в то же время, чувствовал, что не понимает ничего. Люди -- удивительные существа. Как это у них получается -- ходить вокруг истины, видеть истину, знать истину и все равно не уметь ее понять, не уметь назвать ее своим именем.
   Впрочем, а чем он сам-то лучше? Эти мальчишки и девчонки, зачем они ему? Если бы его спросили (а они спрашивали, много раз спрашивали), он не сумел бы ответить. Но ведь и он зачем-то был им нужен. Для чего? Или, может быть, в сложившихся обстоятельствах неправильно спрашивать "для чего"? Ведь они были свободны, каждый из них мог покинуть это место в любую минуту, здесь не было для них ни еды, ничего. Крыша над головой? Такую крышу можно найти где угодно. Так зачем же ОН нужен ИМ? Он не знал, да и не задумывался. В его природе не было заложено этой странной человеческой жажды получать ответы на вопросы, слепо веря, будто эти ответы и в самом деле являются таковыми и могут хоть что-то объяснить; он не тяготел к формулировкам, не жаждал объяснений. Просто он решил остаться тут, быть тут и делать... Да что делать, собственно? Чем таким он тут занимался? А чем занимаются все люди, да и не люди, а просто все живые существа? Да точно так же -- ничем. Просто живут, приспосабливаясь к условиям. Иногда, правда, говорят появляется то тут, то там какая-то идея, некий новый дурак выдумывает какой-то особенный (как ему кажется) смысл, и тогда толпы сумасшедших -- вчерашних сытых и спокойных обывателей -- хватаются за факела и принимаются жечь все вокруг, а потом сами не зная для чего и за что вешают своих соплеменников на фонарях, а потом берутся за оружие и идут воевать с ордами таких же ничего не понимающих дураков... Все это уже сто раз было, он сам это видел -- правда, издалека и мельком, но видел и слишком хорошо понял одну простую вещь: люди сами не знают никакого смысла и никакой цели, и нет смысла отвечать на какие-то там ихние вопросы.
   Он сидел в оконном проеме, невидимый, скрывающийся, смотрел на них, слушал их разговор и чувствовал: что-то меняется. Ощущал какое-то знакомое, хотя и подзабытое бешеное веселье, беспричинную, на первый взгляд, радость. И это, как ни странно, не имело отношения к ребятам и к тому, что они теперь дружно, не сговариваясь, называли Братством. Братство бродячих собак. Кто это придумал? И почему бродячих собак? Потому что вслед за приведенным Вовкой Матусом к ним стали прибиваться другие псы -- громадные, как на подбор, недобрые, больше похожие на городских волков, нежели на жалких дворняг, успевшие стать дикими зверями в сумасшедших городских джунглях? Или, быть может, потому, что сами ребята теперь склонны были сравнивать себя с такими вот бродячими псами -- никому ничем не обязанными, недоверчивыми, способными укусить и даже загрызть? Наверное, в этом была некая доля детской какой-то романтики, этакого мальчишеского пафоса -- объявить себя Братством бродячих собак. Только вряд ли это было одним только наивным пафосом, потому что эти ребята... теперь они и в самом деле могли покусать и загрызть, и Вовка уже пару раз доказал это.
   Впрочем, сейчас он думал не о Вовке и не о Братстве даже. У него сегодня утром появилась новая причина для раздумий и беспокойства. Хотя, причина-то появилась, но беспокоиться он о ней не собирался, напротив -- ему было весело. Сегодня утром он, впервые за все это время, почувствовал Большого Зверя. Кажется, Большой Зверь вспомнил про него, и Большой Зверь был обеспокоен, встревожен... Чем? Появлением Братства? Тем, что униженный и сброшенный, вышвырнутый за шиворот, словно нагадивший на ковер щенок, отверженный совершенно не собирается горевать и каяться, а напротив развел бурную и совершенно для Большого Зверя неприятную деятельность? Ха! Беспокойство Большого Зверя -- проблема Большого Зверя. В конце концов, Он слишком уж стар, почти что ровесник Вселенной, Ему полезно погонять желчь и хотя бы на время усомниться в своей абсолютной власти, разумности, непогрешимости и всемогуществе. Это людям простительно думать, что Он всемогущий, но сам-то Большой зверь не имеет на это права -- подобное самомнение вполне может привести Его к таким ошибкам и промахам, которые допускать никак нельзя.
   Помнится, давным-давно Он точно так же сбросил одного такого же. Думал -- захнычет поверженный, покается, обратно запросится. А поверженный посмеялся, посмеялся, да и принялся творить тут свои дела. И чем все кончилось, а, Большой Зверь? Кто остался в дураках? Между прочим, тот парень до сих пор тут, никуда он не подевался, не растворился в мифологии и не собирается. И он тоже начал проявлять интерес к Братству, это чувствуется. Опасается конкуренции? Очень может быть. Хотя, для него вряд ли это так уж важно, ведь у него точно такая же цель, хотя и более старая -- надавать по заднице Большому Зверю.
   Он хищно усмехнулся и, слегка оттолкнувшись стопами, канул во тьму за оконным проемом. Пусть Большой Зверь нервничает, думал он, плавно опускаясь на пыльный бетонный пол. Пусть. И тот другой -- наверняка скоро он подошлет своих гонцов-разведчиков. Причем как всегда по-хитрому, чтобы гонцы сами не понимали на кого работают и в какую игру влезают. Он молодец, этот другой, да и опыта у него побольше. Что ж, будем ждать.
  

12

   Полковник держал телефонную трубку на некотором расстоянии от уха и с тупым безразличием прислушивался, как зарождается где-то под теменем пока еще слабая, покалывающая головная боль. Трубка неистовствовала. Оттуда неслись дикие визгливые вопли и страшные проклятья, и, как иногда начинало казаться полковнику, даже летели брызги. Говорившая истеричным голосом Артура Шегаля трубка настоятельно требовала, чтобы полковник прямо сейчас вот, немедленно бросил все свои дела и кинулся бы разыскивать этих говноедов, этих ублюдков, волков позорных, гнид, тварей, дерьмо это уличное... словом, тех, кто посмел, покусился на дорогого сыночка Шегаля, на Артемия. Шегаль-старший в выражениях не стеснялся, так что, приняв во внимание его специфическое прошлое и сложное жизненное образование, можно было представить, насколько этот человек способен накрутить себя, до какой истерики довести все свое окружение. А, памятуя о его связях... В общем, полковнику сделалось тошно. Брезгливо косясь на трубку, он пытался, преодолевая головную боль и тошноту, придумать хоть что-то, решить... нет, не как разыскивать неизвестных обидчиков шегалевского сыночка (как ты их разыщешь теперь?), но хотя бы что сказать и ответить этому разошедшемуся на грани истерики паразиту.
   Вообще-то, полковник пару раз сталкивался с ныне покалеченным и лежащим в одной из престижнейших больниц Артемием Шегалем, и был теперь удивлен не тем обстоятельством, что ему вообще начистили рыло, а тем, что этого не случалось ранее. Впрочем, памятуя о папиных связях и характере, ничего удивительного в этом не было. С другой же стороны, со всей этой шегалевской историей надо было что-то делать, потому что у него, у паразита, связи на самом верху, вплоть до министерства, и разбираться с этой кашей теперь придется именно ему, полковнику, а иначе Артур Шегаль устроит такую истерику -- страшно представить.
   Свалился ты на мою голову, подумал полковник, косясь на брызжущую негодованием трубку. Не сыночку твоему, а тебе надо было по кумполу накидать, ей Богу, пользы было бы больше. Но вслух, в телефон он говорил серьезным, и даже сочувственным голосом, что да, да, конечно, непременно, сам лично займусь, из под земли козлов достану. Политика. Искусство ладить с идиотами.
   Шегаль еще какое-то время поразорялся, а потом резко, не прощаясь отключился (пообещав напоследок, "Всю вашу ментовку раком поставить, если не зашевелитесь").
   Полковник с облегчением повесил трубку и устало закрыл глаза. То ли необычайно ранняя и, как всегда отвратительная городская жара была тому причиной, то ли просто Шегаль его довел, но голова стремительно раскручивала спираль мигрени, мешая сосредоточиться. Полковник не просто не мог думать о шегалевских проблемах -- его буквально начинало тошнить, стоило только представить себе этого толстого недоросля, Артемия Артуровича, наглого, с вечно оттопыренной слюнявой губой, абсолютно убежденного в собственной неуязвимости и ненаказуемости. И сознание, что теперь Артемий Артурович Шегаль, тринадцати лет от роду, валялся на больничной койке с переломанными ребрами, сотрясением мозга и многочисленными синяками и ссадинами, как-то не вызывало того сочувствия и негодования, которые могли бы подвигнуть полковника к активным розыскным действиям, а в вибрирующем нытьем мозгу светилось только антихристианское "Поделом паразиту". И все-таки, и все-таки...
   Полковник взял себя в руки, наклонился (голова заболела сильнее, и появилась знакомая гнусная пульсация где-то вот тут, у основания черепа) и раскрыл ящик стола. Ничего подходящего в ящике не оказалось -- были там какие-то грязноватые бланки, валялись скрепки, огрызки карандашей и прочая канцелярия. Можно было бы, конечно, позвать секретаршу и попросить у нее таблетку от головной боли, но это было выше его сил. Шегаль довел полковника до того состояния, когда легко можно сорваться, наорать на постороннего и не в чем не повинного человека только за то, что тот не вовремя подвернулся под горячую руку. Ладно, обойдемся. Полковник налил себе тепловатой воды из графина и выпил. Стало как будто полегче.
   Итак, Шегаль и семейство его. Возблагодарим Господа за то, что он создал на лике земном таких тварей, дабы показать нам, насколько низко может пасть человек даже при высоком положении и вообще какие только сволочи не водятся на этом свете. Шегалевского сыночка отделали явно беспризорники. Вполне может быть, что с целью ограбления (хотя Шегаль-папа утверждает, что они ничего не взяли), но скорее всего, юный Артемий Артурович сам пристал к диким уличным ребятам и тем самым напросился. Теперь искать этих беспризорников -- дело гиблое. Хотя, с другой стороны, у них ведь весь город разделен на зоны влияния, что у твоих мафиози, так что, если как следует поднажать, да задействовать кое-какие средства...
   А вообще-то, с беспризорниками в последнее время творится что-то неладное. Были какие-то слухи, сплетни, и даже, кажется, оперативная информация. И Ася Мейнель со своим непонятным инсультом свалилась, оставив империю на произвол судьбы.
   Полковник выпил еще воды, но на этот раз, вместо облегчения, почувствовал тошноту. Солнце -- жестокое, жаркое, плавящее, -- простреливало кабинет навылет, разогревая все, на что роняло свой свет, и полковник снова закрыл глаза, чтобы ничего этого не видеть. Кондиционер надо бы поставить, мельком подумал он, жалюзи повесить. Все я как-то... Старое здание, старое здание, через год новое построим, вот тогда... Вот и верь после этого всей этой префектуре с мэрией. Сдохнешь тут под их чутким руководством.
   Его проверенная годами, никогда не подводившая интуиция старого опытного мента уже шевелилась, выдавая пока что не информацию, а только ощущение. Ощущение того, что и в самом деле происходит нечто такое... Непорядок. Черт бы тебя побрал, подумал полковник, с ненавистью глядя на остывающий после шегалевского визга телефон, из-за тебя, гада, башка разболелась, соображать толком не могу. Впрочем, это все лирика. Привычным усилием воли он велел себе успокоиться и думать, вспоминать, взвесить все факты.
   Итак, беспризорники. Начнем с того, что их стало гораздо меньше на улицах. Это странно. Вообще-то, можно только посочувствовать этим ребятишкам, выброшенным на помойку сумасшедшим миром взрослых. Дети с недетской судьбой; дети, которых используют, как черт знает что... Но это опять лирика. В конце концов, полковник отлично знал, какими зачастую бывают эти дети. Можно сколько угодно рассуждать о том, что сделало их такими, какими они стали, но когда стайка малолетних оторвышей, старшему из которых едва исполнилось двенадцать, забивают до смерти одиноких прохожих в парках и темных переулках... Когда читаешь в оперативной сводке про групповое изнасилование и узнаешь, леденея от ужаса, что старшему из насильников было всего десять, а жертве -- семь... Сумасшедший мир. Лет через десять-двадцать, эти дети, которые совсем и не дети, а скорее уж волки или бродячие собаки устроят-таки ему апокалипсис... Черт, снова лирика.
   Значит, Ася Мейнель. Странное что-то с ней происходило, будто бы жаловалась она (если это вообще возможно -- жалующаяся Ася Мейнель), что кто-то ворует ее беспризорников. Ничего себе оборот -- воруют беспризорников. Она всегда была рабовладельцем, так что поделом ей нынешнее размягчение мозгов. Но факт -- у Аси перед самым ударом, согласно многочисленным утверждениям, начались какие-то темные проблемы с ее подопечными. Это раз.
   Второе -- примерно в то же время где-то в заброшенной промзоне был покалечен какой-то майор (или капитан?) из сыскарей. Покалечен был, согласно его же показаниям, также беспризорниками. Правда, согласно медицинской экспертизе, с головой у капитана (или майора?) стало неладно, после происшествия, так что... Но с другой стороны, после неприятности с шегалевым сынком, можно предположить, что не такой уж бред эти показания увечного сыскаря.
   Далее -- беда, приключившаяся в студии Антоныча. С одной стороны, это может и не иметь никакого отношения к делу, но если вспомнить, чем этот Антоныч занимался... Тоже, кстати, сука порядочная. Его бы давно следовало не посадить и не кастрировать даже, а... как это было принято у наших предков-язычников? Казнить размычкой. Привязывали, значит, за одну ногу к одной лошади, за другую -- к другой, разгонялись, и, пустив коней галопом по разные стороны какой-нибудь березы -- в клочья... Яйцами о ствол, ножки врозь...
   Старею, печально подумал полковник. Все меня куда-то уносит, совершенно сегодня соображать не могу. А может, и не старею -- может, просто не по мне привыкнуть ко всем этим гадостям. А пора бы уже...
   Стало быть, Ася Мейнель, Антоныч, тот капитан-майор... Кстати, ведь была еще масса происшествий помельче. И многие из них (слишком многие) так или иначе крутились вокруг несовершеннолетних, которые куда-то исчезали загадочным образом. Помнится, он тогда даже подумал, что в городе объявился очередной маньяк, но потом решил, что это вряд ли. Даже для самого жуткого и кровавого маньяка слишком масштабно, тем более если учесть, сколько таких вот исчезнувших неведомо куда пацанов и пацанок не попали ни в какие сводки и вообще выпали из информационного потока. И потом, детишек ведь никто не убивал (трупов, во всяком случае, не находилось), не насиловал, а даже наоборот -- гибли именно те, кто проделывал над малолетками все эти и множество других гадостей. Стало быть, тут что-то другое.
   Народный мститель? Великий педагог? Гибрид Макаренко и Супермена? Тоже идиотизм. Тогда что? Секта? Тайное общество свидетелей совращения и падения Содома с Гоморрою? Бред какой-то.
   Значит, так. Необходимо произвести тщательный статистический анализ всех происшествий, так или иначе связанных с несовершеннолетними. Это во-первых. Во-вторых, дать команду ореликам, чтобы потрясли они своих стукачей и выяснили все, что там было у Аси Мейнель и у Антоныча. Информации пока мало, думать толком не над чем -- вот и сносит постоянно на лирику. Детишки все-таки, ох-ах!
   Однако безо всякой статистики, безо всяких стукачей, одной своей интуицией полковник чувствовал, что есть во всем этом нечто необычное, тревожное что-то. Но он умел придерживать свое воображение и не торопиться с выводами. Правда, Шегаль... А черт с ним, с Шегалем.
   Хотя, по поводу необычного и странного у полковника имелся свой эксперт. Он поднял трубку и вызвал Барского. Неприятно, конечно, Барский этот -- тоже фрукт тот еще, мент плаща и кинжала, честный, как сволочь... Но все-таки.
   Ожидая Барского, полковник тупо перекатывал все эти не мысли даже, а обрывки, но потом сообразил, наконец, что ничего у него не получается. То есть получается, но бред какой-то, мистика. Казалось бы, с Асей Мейнель ничего такого странного не произошло -- всегда она была злобная стервозная баба, так что ничего нет удивительного в том, что мозги у нее, в конце концов, лопнули. Странно то, что беспризорники уходят с улиц. Странно то, что произошло с капитан-майором (если он, конечно, тоже не свихнулся или не врет безбожно, стремясь скрыть, что жил на мейнелевую дотацию... хотя, чего там скрывать, все мы на чьей-то дотации, никуда не денешься). И совсем уж странно то, что случилось на студии у Антоныча. Антоныч -- сука, но работал он на людей серьезных. Эти серьезные, положим, и сами суки порядочные, но кто ж не сука, назови? И эти серьезные тоже обеспокоены, кажется. Правда, они пока еще ничего не предпринимали. Кажется. Между прочим, пару месяцев назад был, помнится случай такой... что-то там в какой-то квартире. Будто бы обнаружили три трупа и тетку в совершенно невменяемом состоянии. Кажется, там была прописана еще дочка этой тетки, но дочку так и не нашли. Один из трупов был когда-то (со слов соседей) хахалем этой самой тетки -- хозяйки квартиры, а остальные, видимо, оказались его приятелями. Участковый, помнится, гений сыска, тут же осчастливил мир версией по поводу того, что это хозяйкина дочка этих троих мужиков, значит, замочила (тем более, что в квартире обнаружили следы борьбы -- по всей видимости, эти уроды пытались к ней приставать), а потом и скрылась. Нет, все конечно возможно, но чтобы тринадцатилетняя девчонка вбила взрослому мужику кухонный нож в череп по самую рукоятку... это уж чересчур. А с остальными двумя и того хуже. На телах вообще не нашли никаких следов насилия, кроме крошечных проколов на лодыжках. Эксперты хором говорили, что эти проколы очень уж похожи на укусы змеи. Да и патологоанатомы потом утверждали, что мужики как будто померли именно от змеиного яда. С одним маленьким исключением -- никакого яда в организмах не обнаружено.
   Очень уж это похоже было на случай с Антонычем (иначе полковник бы его и не запомнил). Вполне можно было бы провести параллели и объединить оба случая в одно дело. Только вот -- в какое дело? И с какой ориентировкой?
   Отвлек полковника от этих вялых фантазий стук в дверь.
   -- Да! -- крикнул он и тут же поморщился от очередного укола головной боли. Курить бросить, что ли, подумал он мельком.
   Дверь распахнулась и в кабинете объявился Барский. Двигался он, как всегда, медленно и совершенно бесшумно, несмотря на чудовищные свои габариты, только паркет слегка поскрипывал под ногами сорок астрономического размера. Вошел и встал посреди кабинета, равнодушно глядя на полковника. Ни тебе "здрассте", ни доклада, ничего. Впрочем, одергивать Барского даже полковник не решался. Уж кто-кто, а Барский Петр Венедиктович, Илья Муромец наш, великан, борец за справедливость местного значения, и -- что уж греха таить -- один из лучших сыскарей, несмотря на все свое неудобство для начальства, был совсем не тем человеком, которого было позволительно одергивать, призывать к порядку и вообще командовать. Могучий человек, правильный, да и мужик отличный, если уж быть до конца честным.
   Он горой торчал посреди кабинета, совершенно неуместный своими размерами в стандартной обстановке, среди стандартной мебели, рассчитанной для нормальных людей. Какое-то время полковник рассматривал его (не мог отказать себе в удовольствии), а потом проворчал:
   -- Ну, что встал там, проходи, садись.
   Все так же легко и бесшумно ступая, Барский в полтора шага пересек немаленький кабинет и опустился на самый дальний от полковника стул. Стул скрипнул. Полковник решил не обращать пока внимания на этот открытый жест неприязни.
   -- Вот что, Петр Венедиктович, -- проговорил он, -- тут такое дело...
   Он замялся. Вообще-то, расскажи кому -- засмеют. Чтобы полковник вот так испытывал неудобство и смущался своего подчиненного... Только Барский ведь не простой подчиненный, он -- мент в законе, Робин Гуд семидесятого размера. И рассказать ему про звонок Шегаля... рассказать, как Шегаль тут орал на него, на полковника МВД как на мальчишку. Барский ведь не поймет такого -- на него, небось, Шегаль орать не посмел бы. Во-первых, Шегаль наверняка знал (слышал хотя бы) кто такой Барский и орать на этакого мастодонта -- риск быть втоптанным в землю. Во всех смыслах. А во-вторых, Барский вообще не стал бы говорить с Шегалем. Плевать Петру нашему Венедиктовичу на то, что у Шегаля денег куры не клюют; плевать на то, что Шегаль -- свой человек и мэрии, что половина министерства из его рук (как и из многих других) кормится. Он, Барский, это, конечно понимает, но сам-то он денег от Шегаля сроду не брал... он вообще ни у кого их не брал, а потому... Что -- потому?
   Полковник вдруг ни с того ни с сего разозлился. Да какого, собственно, черта? Он что, маленький? Не понимает? Не понимает, что в наше время не брать невозможно. Честные менты долго у нас на высоких должностях не сидят -- они туда вообще не попадают, если уж на то пошло. Если ты не замазан, если ты не оборачиваешься постоянно на этих вонючих шегалей, то даже халифом на час... да на полчаса тебе не стать. Все берут, в конце концов. И потом, сколько раз я его, быка племенного, мордоворота, буйвола этакого спасал, задницу его прикрывал, когда он лез напролом с принципами своими, с правилами, с честностью, с понятиями? Да если б не я -- он бы уже давно сидел участковым в каком-нибудь занюханном спальном райончике, да и сгнил бы там, несмотря на свои размеры.
   Тут вдруг до полковника дошло, что всю эту вереницу гневных рассуждений вызвали в нем не слова Барского -- тот пока еще не сказал ни слова; не открытое его пренебрежение даже -- широкая физиономия Петра Венедиктовича оставалась невозмутимой; а всего-навсего его присутствие. Вот она, совесть наша -- здоровущая и больная.
   Полковник заставил себя заткнуть этот фонтан моральной лирики и принялся вводить Барского в курс дела. Барский молчал. Он оставался настолько невозмутим, а широкая будка его была столь непроницаема, что непонятно становилось, слушает он своего непосредственного начальника или просто спит с открытыми глазами.
   -- Ну, какие соображения? -- поинтересовался полковник, рассказавши все, что собирался.
   Барский ответил не сразу. Сперва он посопел, попыхтел, глянул, в очередной раз, искоса на полковника недобрым глазом. Впрочем, можно было понять ход его рассуждений: мол, покуда детишки эти болтались на улице, покуда над ними издевались кто во что горазд, покуда царствовала Ася Мейнель с паскудой Антонычем, никакого дела милиции до этого не было, -- а тут вам нате, Ася Мейнель башкой повредилась, в больничку ее, скорбную, свезли, Антоныч сдох, и тут уж сразу все бросились седлать коней.
   -- Так какие соображения? -- повторил свой вопрос полковник.
   -- А почему, собственно, у меня вообще должны быть по этому поводу соображения? -- осведомился Барский.
   Полковник опять разозлился, но постарался взять себя в руки.
   -- Ты, Петр Венедиктович, вот что, -- проговорил он, -- ты гонор свой тут не показывай. Я уже сколько раз тебе говорил? А то ишь ты, позу он принял. Он один святой, все остальные -- говно перебродившее. Не судите, да не судимы будете...
   -- "Ибо каким судом судите, таким и сами будете судимы", -- тут же отозвался Барский.
   Это несколько сбило с толку полковника, он какое-то время помолчал, а потом осторожно осведомился:
   -- Ты в каком это смысле?
   -- Да так, -- Барский пожал плечами. -- Библия -- хорошая книга. Если только читать ее не по частям.
   -- Барский, -- строго сказал полковник, -- ты все-таки не забывайся.
   -- Виноват, -- вздохнул Барский. -- Только все равно не понимаю я, чего вы от меня хотите.
   -- Я хочу знать, что ты думаешь по поводу этой истории с беспризорниками. И нет ли у тебя какой-нибудь своей информации... -- полковник, хитро прищурившись, глянул на Барского. -- Наверняка же есть. Так что давай, делись. А то на меня тут по этому поводу давят со всех сторон, так что как бы не наломать дров...
   -- А по поводу Аси Мйнель и Антоныча на вас никогда не давили? -- осведомился Барский.
   Полковник снова вздохнул. Ну разумеется. Герой наш, Петр Венедиктович не мог не задать этого вопроса, не мог все-таки -- пусть автоматически, по инерции, проформы ради -- не запустить шпильку начальству. Эх, Петр Венедиктович, не быть тебе генералом.
   И полковник не стал ничего ему отвечать -- лишь наградил еще одним тяжелым взглядом.
   -- Ну, есть у меня кой-какая информация, -- признался Барский. -- Вернее, не информация даже, а так... Словом... черт, даже и не знаю как сказать -- сам ничего не знаю наверняка. Но если в двух словах, то этих мальчишек и девчонок кто-то уводит.
   -- В каком это смысле -- уводит?
   -- Ну, в разных местах, в разное время и по разному поводу, но, -- Барский торжественно поднял палец, -- всегда в связи с беспризорниками видели, судя по описаниям, одного и того же человека. Постоянно упоминается длинный тощий мужик, небритый, в каком-то черном сюртуке... словом, описания совпадают до мелочей, хоть сейчас фоторобот составляй. И будто бы в той же промзоне, где у них, по слухам, штаб, постоянно торчит этот мужик.
   Полковник покивал. Про мужика этого он и сам слышал, хотя никак не мог понять, что это за мужик и какую игру с детишками он затеял. Вариантов была масса -- от создания новой религиозной секты (об этом он уже думал, кажется) до банального захвата поля деятельности Аси Мейнель и прочих волков. Все это можно было предположить, если бы... если бы полковник не чувствовал своей закаленной интуицией старого мента, что все это -- чушь. Нечто совсем другое, нечто абсолютно новое творилось в той промзоне. Только вот -- что?
   -- Есть у тебя какие-нибудь соображения, Петр Венедиктович? -- поинтересовался он у Барского.
   -- Нет, -- честно признался Барский. -- Правда нет. Да и с какой стати они у меня должны быть? Только я бы этих детишек не трогал.
   -- Почему? -- удивился полковник.
   -- А что мы можем с ними сделать? -- вздохнул Барский. -- Отловить? И что дальше? Опять распихать по приютам? Вернуть в семьи из которых они убежали? В конце концов, они там, в этой своей промзоне, живут как хотят и никому не мешают.
   -- Нет, Петр Венедиктович, это ты брось, -- строго сказал полковник. -- То что они там одни, это уже вопиющий беспорядок. И мало ли чему там их учит тот мужик. Может, он из них убийц делает, или наркотиками торговать обучает... -- Полковник едва не поперхнулся собственными словами. В конце-то концов, убивать и торговать наркотиками ребятки были обучены уже давным-давно и твердо. Тем не менее он уверенно повторил: -- Гадостям обучают. Так что же нам -- смотреть со стороны и ничего не предпринимать? Мы же милиция. И потом, так ли уж они безобидны. Были уже случаи нападения...
   -- Знаю, знаю, -- усмехнулся Барский. -- Нападения были. Только вот -- на кого?
   -- Какая разница? Перед законом все... -- Полковник снова осекся, поймав насмешливый взгляд Петра Венедиктовича и понял, что начинает нести чушь. В самом деле, если перед законом все равны, то почему же Антоныч до последнего момента снимал свои паскудные фильмы, а не валил лес под Магаданом (кстати, целее был бы). И отчего это Ася Мейнель, ухом не ведя, постоянно расширяла свою империю? -- В общем, так, Петр Венедиктович, -- продолжил полковник уже нормальным голосом. -- Ты уж будь другом, присмотрись к той ситуации, разузнай все. А то я, если честно, и не знаю, что тут можно предпринять. Информации мало. Слухов до черта, а информации -- ноль. Так что...
   К немалому удивлению полковника, Барский не стал возражать -- кивнул, поднялся со своего места и, спросив разрешения, удалился. Вот и пойди пойми его, этого борца за справедливость. Хотя, понять можно -- не хочет Петр наш Венедиктович, чтобы детишками занимался кто-нибудь другой, думает прикрыть их хотя бы на какое-то время... А может, не так он и прост? Может, есть у этого Ильи Муромца какой-то туз в рукаве? Может, он знает что-то такое, о чем полковнику не ведомо? Знает и скрывает от начальства.
   Полковник вдруг вспомнил о своей головной боли и решил, что если еще немного подумает над этой проблемой, башка у него совсем развалится.
  

13

  
   Нынче Стас был вальяжен и даже несколько мрачен -- открыл Артему дверь, пожал руку и, нахально повернувшись спиной, направился в комнату. Артем пожал плечами и двинулся следом.
   -- Ну, как жизнь? -- осведомился Стас, не оборачиваясь.
   -- Нормально, -- ответил Артем его спине. -- Вот размышляю, дать тебе пинка или не надо.
   -- Не надо, -- серьезно ответил Стас.
   -- Что так? Геморрой разыгрался?
   -- Да пошел ты... Пива хочешь?
   -- Хочу. Ведро. Холодного. А то жарища эта...
   -- Жарища, -- согласился Стас. Он скрылся на кухне и через секунду появился с двумя запотевшими банками пива в руках. -- На вот тебе.
   Артем схватил банку, откупорил и жадно присосался.
   Стас рассматривал его непроницаемым взглядом прокуратора Иудеи Всадника Понтия Пилата. Артему вдруг пришло в голову, что имя Понтий и отечественное слово "понты" имеют под собой общую основу. Во всяком случае, глядя на Стаса так можно было подумать. Стас был одет в одни только широченные необъятные шорты, и едва он рухнул в свое кресло, на эти шорты накатилась могучая складка живота. Опять разжирел, боров. И куда его разносит? Кроме шорт могучая фигура Стаса была украшена толстенной золотой цепью, волнами расположившейся на волосатой груди. На правом запястье сверкали здоровенные золотые часы, а на безымянном пальце левой руки -- страшных, противоестественных размеров перстень-печатка. Перстень этот был у Стаса давно и Артем знал, что весит этот вызов здравому смыслу любого ювелира аж сорок грамм, и он уже неоднократно предлагал Стасу привязывать его на шнурок и, пользуясь как кистенем, проламывать черепа неугодных. Стас каждый раз реагировал по-разному. Сегодня, кажется, он не склонен был воспринимать шутки и шутить в ответ.
   -- Ну, -- проговорил Стас, отхлебывая из своей банки, -- рассказывай, какого черта тебя принесло.
   -- Ласковый ты сегодня, -- сказал Артем.
   -- Я всегда ласковый, -- заявил Стас. -- Так в чем дело?
   Артем пожал плечами.
   -- Да ни в чем. Просто так, зашел поздороваться. Проходил, понимаешь, мимо -- дай, думаю, заскочу к быку. На улице жарко, думаю, а у быка кондиционер... пиво холодное.
   Бык отреагировал на это объяснение более чем равнодушно -- только хмыкнул.
   -- Кстати, -- продолжил Артем, -- я тебе говорил, что ты гений?
   -- Насколько я помню -- нет, -- ответил Стас. -- И можешь не говорить, я сам знаю.
   -- А то что ты пижон, знаешь? -- осведомился Артем.
   -- И это знаю, -- признался Стас. -- Но гений приятнее звучит.
   -- Так вот, ты -- гений.
   -- Гм, -- промычал Стас. -- А почему именно сегодня я гений?
   -- Сегодня -- не знаю. А вот насчет того, что ты свел меня с Пашкой... Слушай, он мне такую тему подбросил -- с ума сойти. И ведь главное -- заплатил вперед.
   -- Много заплатил? -- поинтересовался Стас.
   -- Много. Сказать -- так не поверишь. Но дело даже не в этом. Понимаешь, то, о чем я должен ему написать... Словом, даже если бы я писал и не для него, эта тема себя всегда бы окупила. Чую я -- быть мне знаменитым в этом сезоне. Завидуешь?
   -- Нет, -- неожиданно мрачно отозвался Стас. Как отрезал.
   Артема это удивило. Нет, боров сегодня и впрямь какой-то не такой. Впрочем, может у него свои неприятности?
   Однако Стас смотрел на Артема, смотрел в упор, и от этого взгляда становилось неуютно, тревожно как-то. Долго молчал, сосал свое пиво, потом схватил со стола сигареты, зажигалку, закурил и поинтересовался:
   -- Слушай, а тебя это не насторожило?
   -- Что именно? -- не понял Артем.
   -- Ну, насчет Пашки. Заплатил вперед, сумма такая, за которую можно купить сотню статей и десяток журналистов с потрохами, -- а он нанимает тебя, непрофессионала. И условия более чем льготные. Не показалось тебе это странным, а?
   Артем пожал плечами. За последние три месяца он достаточно часто, хотя и эпизодически общался с Пашкой, и, если честно, странным в нем казалось все. И манера поведения, и страшные суммы денег, которыми он швырялся налево и направо, и круг интересов. Артем так и не смог для себя решить кто же такой этот Пашка и чем он все-таки занимается. Но, в то же время, Пашка ему нравился. Как человек. С ним было интересно. Он чертовски много знал, причем зачастую вещей совершенно экзотических, был умен... Хотя, в то же время, чувствовалось в нем что-то странное. Но на фоне прочих экстравагантностей, как-то не замечалось.
   -- Пашка, -- пробормотал Стас. -- Кстати, ты в курсе, что в определенных кругах он известен под кличкой Паша-черт?
   -- Нет, -- признался Артем. -- А что в этом...
   -- Не знаю. Наверное -- ничего. Только вот недавно я пообщался с одним тоже достаточно известным в узком кругу человеком... Барский Петр Венедиктович. Не слыхал?
   -- Нет.
   Стас хмыкнул.
   -- Странный ты журналист, и за что тебя только Пашка нанял -- непонятно. Барский -- самый известный в городе мент. Не считая высокого начальства, разумеется. Мент в законе, знаешь что это такое?
   -- Догадываюсь, -- проворчал Артем.
   -- Да не то что ты подумал, идиот, -- фыркнул Стас. -- Барский -- честный мент. Просто живет он не по нашим законам Диснейленда строгого режима, а по понятиям. Его и братва уважает, и свои, словом, все, кто знает. Здоровенный такой мужик, как дом, могучий. Илья Муромец.
   Артем вдруг вспомнил, что на самом деле, кажется, знает этого самого мента в законе Барского Петра Венедиктовича... или как его там. Пару лет назад будто бы была какая-то темная история, будто бы богатенького сынка какого-то сукина сына из мэрии взяли чуть ли не с поличным за изнасилование несовершеннолетней. Сынок, разумеется, только в отделении провел пару часов -- тут же прилетел папаша, и не было для отпрыска ни СИЗО, ни, тем более, суда. Потом, правда, справедливость восторжествовала, хотя и в несколько странном виде -- сынка подстерегли под вечер недалеко от дома и так отделали... кажется, вплоть до инвалидности. И сделал это (опять же по слухам) именно Барский Петр Венедиктович, могучий честный мент, человек-гора, борец за справедливость.
   -- Значит, все-таки слыхал про Барского, -- усмехнулся Стас. -- Значит, как журналист ты еще не совсем безнадежен. Так вот, я тут с ним пообщался, с Барским, -- так, по совершенно отвлеченным делам -- и я упомянул при нем про Пашку... -- Лицо у Стаса вдруг сделалось странное и даже страшное. -- Ты бы его видел. Я думал, его удар хватит, Петра Венедиктовича. Он ухватил меня за шиворот -- ты знаешь, какие ощущения возникают, когда такая махина хватает тебя за шиворот? -- и принялся расспрашивать, откуда я Пашку знаю, какие у меня с ним дела и все такое. Причем у меня сложилось впечатление, что Барский Пашку побаивается.
   -- Ого! -- удивился Артем, в своей личной шкале интересов прибавив Пашке несколько очков загадочности.
   -- Вот тебе и ого, -- отозвался Стас. -- Потом, правда, он отошел -- Барский, я имею в виду -- извинялся даже.
   -- И ничего не объяснил?
   -- Как только ему стало понятно, что я ничего не знаю... Словом, единственное, что он мне сказал, так это то, что Пашка -- самый опасный человек в городе. А может, и во всей стране.
   -- Ничего себе, -- скорее восхитился, чем испугался Артем. Пашка в его глазах вырос до небес. Бог его знает, какие там у нас честные менты водятся, но прослыть самым опасным человеком в таком масштабе...
   Высказавшись, Стас снова сделался мрачным и задумчивым, на Артема смотреть избегал, а таращился в пол и сосал свое пиво. Артем тоже сосал пиво, размышляя.
   Пашка был человеком загадочным, в самом деле загадочным и странным. Правда, до знакомства с ним, Артем ни о каком Паше-черте слыхом не слыхивал, а теперь вот ему косвенно, через третьи руки пытаются будто бы намекнуть, что личность он в каких-то там определенных кругах очень известная и даже как будто опасная. Что это за определенные круги понималось смутно. Видимо, имелись в виду бандиты какие-то -- с современными бандитами Артем был знаком невнятно, и уважения особенного они у него не вызывали, выродившись в недавние времена из честных "братков", возглавляемых правильными "законниками" в этакое наше, уродливое, по недостатку образования и кругозора, подобие сицилийской мафии с совершенно советскими колхозными пережитками. А может, и не бандиты вовсе были в этих "определенных кругах", а нечто абсолютно абстрактное, поскольку кто у нас нынче бандит, кто власть, а кто честный определить совершенно не представляется возможным. Определенные круги -- и все тут.
   Ну, что ж, в конце концов, Пашка, по многим признакам, парень достаточно богатый и влиятельный, и ничего удивительного в том, что его знают в городе, вроде бы, и нет.
   -- Ну, -- подал голос Стас, -- и что ты обо всем этом думаешь?
   -- Да ничего я, собственно, и не думаю, -- спокойно проговорил Артем. -- С какой стати? А сам-то ты -- ты ведь с Пашкой знаком поболее моего, с чего бы это вдруг именно теперь тебя так вдруг озаботил весь этот треп со слухами?
   Стас хмыкнул.
   -- Потому что это не совсем треп и не просто слухи. А Барский... Не тот это человек, чтобы просто трепаться и мистифицировать окружающих. Хочешь верь, хочешь не верь, а кажется мне, что есть за всей этой историей что-то такое...
   -- Да и хрен бы с ним, -- отмахнулся Артем. -- Мне Пашка нравится, деньги он платит немалые и готов, видимо, заплатить еще больше. Так что...
   -- Барыга ты, -- возмутился Стас. -- Барыга и продажная тварь.
   -- Кто бы говорил, -- фыркнул Артем. -- И вообще, я не понимаю, какого черта ты тут туману напустил. Есть тебе что сказать -- говори.
   Стас опростал в разинутую пасть остатки пива, смял банку, швырнул ее прямо на пол, закурил и только после этого мрачно проворчал:
   -- Нечего мне сказать. В том-то все и дело. Я Пашку знаю страшно сказать сколько лет, и если бы у меня совсем еще недавно -- года три-четыре назад -- спросили, я бы сказал, что знаю про него все. И не то чтобы мы с ним такие уж друзья, просто он был нормальный парень. Со своими странностями, со своими закидонами, но обычный. А теперь... Откуда вдруг все эти деньжищи? Откуда эта его сумасшедшая известность среди самых недобрых ребят из всех, кого я знаю? Откуда это все? Он сроду не занимался никаким бизнесом, не делал денег, а версии, будто бы он выиграл в лотерею миллиард долларов, я, ты уж прости меня, старого упрямого пердуна, не верю.
   Артем был несколько озадачен этим пылким и одновременно тревожным заявлением Стаса. Какое-то время он посоображал, стараясь сопоставить все, что он знал о Пашке ранее с тем, что узнал недавно и что вот сейчас рассказал ему Стас, а потом спросил:
   -- А чего ты мне раньше ничего такого не рассказывал?
   -- Нужды не было, -- пожал плечами Стас. -- Не могу же я рассказывать тебе обо всем подряд. А теперь, раз уж ты так тесно связался с Пашкой... Дай, думаю, предупрежу тебя, дурака.
   -- Предупредишь о чем?
   Стас снова пожал плечами.
   -- Мн-да, -- пробормотал озадаченный Артем. -- А про компаньона его ты ничего не слыхал?
   Стас, кажется, несколько растерялся. Посмотрел на Артема с недоверием, почесал лысину, а потом поинтересовался осторожно:
   -- Про какого компаньона? Не было сроду у Пашки никаких компаньонов.
   -- Откуда бы тебе это знать? -- удивился Артем.
   -- Тоже верно, -- согласился Стас.
   Он даже не пытался спорить, и это тоже было загадочно.
   -- В общем, -- проговорил Артем, -- как бы там ни было, а теперь компаньон у него имеется. И по всему получается, что все это дело, ради которого Пашка меня нанял, -- его затея.
   -- Да ну? И как зовут этого великого стратега?
   -- Понятия не имею, -- смутился Артем. -- Я, признаться, виделся с ним всего один раз, и он мне не представился...
   Стас усмехнулся, и проворчал:
   -- Тоже странная деталь, тебе не кажется?
   -- Кажется, -- честно признался Артем. -- И деталь странная, и компаньон этот странный... чертовски странный. У тебя никогда не было так, чтобы ты смотрел на человека и тебе казалось, будто он насквозь... не фальшивый, нет, а... черт, даже и не знаю как сказать... -- Артем задумался. Стас его не торопил, давая возможность сосредоточиться. -- Ну, как будто он весь и во всем состоит из несоответствий, что ли. Как будто в нем сочетаются черты, которые сочетаться вообще не могут.
   -- Не понял, -- сказал Стас.
   -- Ну... Как если бы пророк Магомет в перерывах между проповедями пьянствовал бы с тамплиерами, а Нерон, в свободное от беспутства и издевательства над ближними время занимался бы благотворительностью. То есть не настолько масштабно, разумеется, но ощущения у меня от этого компаньона чертовски похожие.
   Стас мрачно хмыкнул. Артем поглядел на него недоуменно, а потом сообразил, что все эти сентенции -- тамплиеры, Нерон и прочее -- страшно далеки от стасова сознания. Он и слов-то таких сроду не знал.
   -- Ну... -- Артем попытался подыскать подходящие слова. -- Он как чудище Франкенштейна, помнишь? Того собрали из различных частей, и этого вот как будто тоже. Только не из рук и ног, а... Будто бы тело от одного человека, мозги -- от другого, а вот мысли в них уже от третьего... И душа непонятно от кого. И, в то же время, все это как-то странно сочетается, слито будто бы в единое целое...
   Артем почувствовал, что его понесло и смущенно замолчал. Стас какое-то время подождал продолжения, а потом усмехнулся и изрек:
   -- Страшно ты далек от народа, Темка. В любом мало-мальски приличном месте тебе за такие речи и слова морду бы уже набили. Будь ты проще, и люди к тебе потянутся.
   Артем попытался сообразить, стоит обидеться на борова или нет, но потом решил, что Стас все-таки прав.
  -- А с Ольгой ты тоже не знаком?
   Стас так выразительно крякнул и заулыбался, что сразу стало понятно -- знаком он с Ольгой, ой как знаком, сил нет спокойно пережить-переварить знакомство это.
   -- Хороша? -- усмехнулся Артем.
   -- Это точно, -- согласился Стас. -- Ведьма -- она ведьма и есть.
   -- Почему это -- ведьма? -- удивился Артем.
   -- А кто же еще?
   Артем вспомнил Ольгу, попытался напрячь воображение, но в нем и в самом деле не высвечивалось ничего, кроме образа этакой вот прекрасной и жутковатой красотой своею ведьмы, колдуньи. Он припомнил, какой бланш она поставила ему, до невменяемости пьяному дураку при знакомстве. Ну и черт с ней. Ведьма -- значит ведьма. Почему бы и нет, в конце концов? Путь будет ведьма, ей это очень даже к лицу.
   -- Слушай, а чего Пашка вообще от тебя хочет? -- спросил вдруг Стас.
   Артем вздохнул и принялся рассказывать, объяснять, чего хочет от него Пашка, а в сущности и не Пашка даже, а тот странный престарелый здоровяк, его компаньон. Стас слушал не перебивая, только один раз прервал его, чтобы сбегать на кухню за новой порцией пива.
   Кажется, рассказ Артема не произвел на борова никакого впечатления. Впрочем, Артем и сам не понимал, что может быть такого опасного или странного в Пашкином заказе. То есть разумеется, вполне нелепо выглядит эта заинтересованность беспризорниками и тот эмоциональный настрой, который пытался вдолбить Артему тот загадочный безымянный компаньон, но с другой-то стороны, мало ли дури на земле? И раз за какую-то дурь некто готов выложить кругленькую сумму -- что ж, чем не причина честным и психически здоровым людям подсуетиться и урвать свой шерсти клок. А Пашка пусть сам разбирается со своими фантасмагориями и таинственностью, прах его побери.
   На том они, в итоге, со Стасом и порешили.
  

14

  
   Боль была страшная, жгучая, терзающая. Она, казалось, обладала собственной волей и разумом, и будто бы забавлялась, в садистском веселье то гуляя по телу, то растекаясь по нему, скручивая и вонзая иглы в позвоночник, то ударяясь изнутри в каком-нибудь совершенно неожиданном месте. Она могла быть везде, но более всего ощущалась вот тут, в плечах, где когда-то были руки.
   Санька стоял на коленях, согнувшись в три погибели, время от времени тихонько ударяясь лбом об пол, и тихонечко скулил. Все искалеченное Санькино тело покрывал отвратительный липкий холодный пот, и Саньку тошнило, и наверняка бы вырвало, если бы он не выблевал все, что только можно еще час назад, на улице.
   На дворе стояла ужасная тихая и темная ночь -- совершенно одинокое и пустое время, время боли, мутности в голове, время галлюцинаций и сумасшедших фантазий. Все было ужасно и дико, и иногда терялось ощущение реальности, и Санька переставал понимать, где он находится и что тут делает. Реальной оставалась только боль. Всегда. В любых вариантах. Потому что эту проклятущую боль Санька делал сам.
   Боль снова переместилась. Только что она была где-то в пояснице, в сведенных судорогой от неудобного положения ногах, а потом вдруг ушла оттуда, как не бывало и объявилась в плечах, в культях, принявшись оттуда толкаться и требовать выхода наружу. Она билась во внутренние стенки организма чем-то шипастым, тяжелым, с раскаленным наконечником. И Санька снова заорал в голос, одновременно возблагодарив Бога за то, что на его вопли никто не прибежит с идиотским сочувствием.
   "Ты не должен ослаблять контроля, -- сказал ему Н... -- Тебе может привидеться любой бред, тебя будет выворачивать наизнанку, ты утратишь ощущение реальности, тебе будет страшно, и тоскливо, и одиноко, и захочется на все плюнуть, отпустить свое тело. Это будет самым тяжелым испытанием -- держать постоянный контроль. Быть безжалостным по отношению к себе и совершенно хладнокровным. Я понимаю, тебе очень трудно это понять, но тем не менее придется. Знаешь, есть такая уловка: пусть, когда все это начнется, когда тебя скрутит вдруг, заколотит, когда будет разрывать на части -- пусть где-то глубоко, в самых недрах твоего сознания останется некто маленький, будто бы посторонний. Этакий крошечный Санька, которому не будет дела до боли, которому будет наплевать на твои страдания, у которого не будет никакой жалости и достанет сил не позволить тебе дать задний ход. И пусть каждый раз, когда ты будешь чувствовать, что сходишь с ума, что кончаешься, что ты выдохся; каждый раз, когда ты за усталостью и тоской будешь переставать видеть самого себя и понимать что делаешь -- пусть он тогда просто позвякивает там в какой-нибудь колокольчик. Один звоночек -- просто, чтобы напомнить тебе обо всем, ради чего ты корячишься, почему такие страдания и какова конечная цель".
   Шипастое и раскаленное ударило в плечи с новой силой, и Санька, напрягши все не задействованные еще в мучениях силы, повернул голову и посмотрел туда. Вся рубашка пропиталась кровью, и кровь продолжала сочиться по бокам, грозя вытечь вся без остатка.
   Сдохну я тут, подумал Санька. Ох и сдохну. Странно -- пару месяцев назад мысль о том, чтобы помереть была для него совершенно естественной и даже благословенной, а теперь вот он не желал помирать, намеревался жить еще сто лет. Забавно, что же такое сделал с ним Н..., какими такими словами переубедил.
   Боль на какое-то время затихла, и Санька подумал было, что она утихла окончательно (этого, конечно не могло быть, это был самообман, порожденный наивной надеждой), но оказалось, что она там просто разбегается, чтобы с новой силой, со всей своей дури трахнуться, рвануться на волю в очередной раз.
   У Саньки аж перехватило дыхание, он засипел, закашлялся, чувствуя, как задыхается. Но потом это прошло и он заорал.
   "Трудность не в том, чтобы вытерпеть боль, -- говорил ему Н... -- Трудность в том, что ты сам должен создавать эту боль, сам должен взрастить ее. Это как медицинская процедура -- мучительная, болезненная, но необходимая". Санька слушал его согласно кивая -- просто дурак он был, а эта еще неизведанная, абстрактная боль существовала только в перспективах и Санька не подозревал даже, как это будет на самом деле. Он только жадно слушал Н..., слабо, впрочем, понимая, о чем речь и почти не веря в то, что столь невероятное возможно. До первого раза, первого приступа или процедуры, как называл это Н... И потом -- потный, измотанный, окровавленный -- спросил, перед тем, как погрузится в забытье, которое трудно было бы назвать просто сном: "Но как это получается? И почему так больно?". Н... усмехнулся, как показалось Саньке, печально, и проговорил: "Как? Почему? Почему вода мокрая, а небо голубое? Вернее, почему все в мире сложилось так, что мы ощущаем воду мокрой, а в воспринимаемом нами диапазоне электромагнитных излучений для неба определился именно голубой цвет? Почему птицы летают? Почему у нас есть страх, гнев, обида и любовь, радость, счастье? Зачем мы созданы могущими испытывать все это? Никто не знает. Вернее, можно, конечно, придумать массу теорий, и поначалу нам даже покажется, будто они что-то объясняют. Но видишь ли, Санька, в мире есть огромное количество вещей, которые попросту невозможно объяснить и понять. Невозможно в принципе. По сути, мир, в подавляющем своем большинстве, и состоит из подобных вещей, неподвластных пониманию человеческому. Просто люди настолько оказались самолюбивы, настолько слепы и горды, что научились не замечать этих вещей. Ты можешь сколько угодно рассуждать об электричестве, о высоком напряжении и прочем, но это не объяснит тебе, почему именно в твоей судьбе было прописано то, что произошло. И вряд ли это объяснит, почему из миллионов искалеченных людей именно тебя я повстречал на том перроне, когда ты готовился умереть. Случайность? Да, люди обожают это слово. Уловка -- наивная уловка, с помощью которой, как им кажется, можно объяснить все на свете. Только очень уж жалкой и наивной оказывается эта уловка, когда ты лишаешься рук, или ног, или еще чего-то, и не знаешь, как теперь быть и что делать".
   Теперь Санька знал, что у этой судьбы, у этой пустоголовой, казалось бы, случайности есть имя. Или название, как будет угодно. Большой зверь. Н... часто упоминал этого самого загадочного Большого Зверя, но так ни разу и не объяснил, кто или что это такое. Выходило так, что это нечто очень, ужасающе, единственно настоящее в этом мире. Единственная реальная сила. Бог? Нет, не Бог. Бога придумали люди, а Большого Зверя придумать попросту невозможно -- скорее уж наоборот, это он нас всех придумал в зверином своем воображении.
   И вдруг, посреди всей этой боли и мутных, похожих теперь на галлюцинации воспоминаний, Санька почувствовал нечто странное. Это было что-то знакомое, но, тем не менее, совершенно новое. Он был слишком измотан этим собственноручно сотворенным мучением, болью, но тем не менее тот самый крошечный человечек, которого Н... посоветовал ему завести на задворках сознания, хладнокровный и не дремлющий, зазвонил в свой колокольчик.
   Теперь Санька уже не стоял на коленях, скорчившись над холодным цементным полом -- теперь... Нет, это не могло быть правдой, это наверняка было очередной галлюцинацией... И тем не менее... Он готов был в какой-то момент поклясться, что стоит на четвереньках. Именно на четвереньках, упираясь ладонями в пол и ощущая каждым пальцем, каждой клеточкой кожи все его неровности, его холод и нечистоту. Невероятно, немыслимо. Боль постепенно отступала, и на этот раз -- надолго. Процедура кончилась, а Санька стоял на четвереньках, боясь спугнуть странное ощущение, боясь открыть глаза и увидеть, что никаких рук на самом деле нет, и что органы чувств в очередной раз сыграли с ним страшную шутку.
   Однако, собравшись-таки с силами, Санька все-таки приоткрыл один глаз... И тут же грохнулся мордой о пол. Но он стоял, несомненно стоял на четвереньках и упирался руками, которые теперь вдруг исчезли. Он даже успел заметить, как нечто светлое, будто бы какой-то слабый, изогнутый лучик, отблеск вырвался из его правого плеча и исчез... Нет, это, конечно, показалось.
   Боли не было, но и рук тоже не было. Зато в дальнем углу комнаты сидела на корточках смутно различимая темная фигура. Н... Наверное, он сидел там уже давно, наблюдая за Санькиными страданиями и не желая ничем помогать.
   -- Больно, -- выдохнул Санька и повалился в изнеможении на бок.
   -- Больно, -- мертвым эхом повторил Н... -- А знаешь, что говорят о боли американские "морские львы"? А до них говорили самураи и первые ассасины, и ниндзя, когда мучили своих детей приводя их в свое сверхчеловеческое соответствие? Они говорили, что боль -- это единственный друг сражающегося человека. Она сообщает тебе, что ты все еще жив. Боль может быть другом, наставником, учителем. Боль ведь тоже придумана была Большим Зверем, а значит, не зря, не просто так.
   Санька чувствовал, что замерзает. Он потерял слишком много сил, был слишком измотан. Но Н..., несомненно понимающий, что с ним происходит, даже не думал ему помогать. Он вообще не шевелился в своем углу, и Саньке вскоре начало казаться, что это и не Н... там вовсе, а просто игра света и тени. А никакого Н... тут нет, есть только его голос, возникший прямо из воздуха. Бывали и такие случаи в их маленькой общине.
   И тогда Санька понял, что боль-то может и ушла, но сегодняшний урок еще не закончился. Что сейчас нельзя спать, а нужно собрать всю оставшуюся волю в кулак и разговаривать с этой неясной тенью, задавать вопросы, спорить, может быть. И он сказал:
   -- Все равно как-то не верится.
   -- Во что тебе не верится? -- поинтересовалась тень.
   -- В то что можно так вот... что они опять... -- Санька никак не мог произнести этого вслух. Это даже прозвучало бы дико.
   -- Не верится, -- усмехнулся Н... -- Что ж, это нормально. Твоя вера никому и не требуется. Люди верят в Бога, и что они получают взамен? Этакую абстрактную иллюзию, суть которой понять не в состоянии никто, потому что никакой сути у нее и вовсе нет? Ложь и выдумки, клянусь Большим Зверем. Но откуда тогда стигматы? Откуда озарения и истинные предсказания? Как из лжи вырастает знание и истина? Иногда с верой, иногда без нее.
   -- А в чем вообще секрет? -- Санька уже немного оправился, ему полегчало. И теперь он видел, что никакая это не тень в углу, а в самом деле Н...
   -- Секрет чего? -- переспросил Н... -- Твой секрет, или секрет вообще? Хотя, это одно и то же, ты прав. Но тут ведь нет никакого секрета, дружище. Весь фокус в том, что ты ПОМНИШЬ, каково это -- быть с руками. Ты ЗНАЕШЬ, что это такое. Просто раньше ты был таким, а теперь стал другим.
   -- Не понимаю, -- признался Санька.
   -- Смотри, -- проговорил Н...
   Тело его вдруг будто бы дернулось, и исчезло. Санька вздрогнул и завертел головой. И угадал -- Н... обнаружился в противоположном углу комнаты. Сидел там точно в такой же позе, что и раньше. Посидел, посидел, а потом снова дернулся и пропал, чтобы объявиться в третьем углу. И в четвертом... Одновременно.
   Санька хлопал глазами, будучи не в силах понять, что происходит. Н... было двое, но, в то же время, он был один. Это невозможно было объяснить, но Санька четко видел, что он один. Кто же тогда сидит в другом углу? Черт, там тоже был Н... Нет, это не было двойником, голограммой или еще чем-то в этом роде. Откуда-то Санька твердо знал, что это один и тот же человек... или не человек, а в самом деле запредельное существо, посланник Большого Зверя, который одновременно находится в двух местах. Не раздвоившись, не нарисовав другого такого же на стене, а... Не было слов, чтобы объяснить его чувства и его уверенность.
   Н... вскоре снова слился воедино, а потом вдруг словно взлетел, поднялся вверх. Как будто был за спину привязан к некоему загадочному замаскированному в стене устройству. Он висел под потолком такой же как всегда -- тощий, расслабленный, сверкая оттуда своим хитрым взглядом.
   -- Видишь? -- проговорил Н... из под потолка. -- Это ведь тоже невозможно понять. -- Он спустился вниз, вернувшись, наконец, в нормальное положение. -- И объяснить тоже невозможно. Вернее, я бы сказал так, что это невозможно понять именно потому, что невозможно объяснить. Фокусы восприятия.
   -- Как это? -- спросил Санька. Забылась уже боль, забылся холод -- он ощущал привычную жадную заинтересованность. Как всегда при разговоре с Н...
   А Н... меж тем молчал, глядя куда-то в неопределенную тьму потолка.
   -- А знаешь, что говорят просвещенные про восприятие? -- проговорил он.
   -- Что? -- Санька понятия не имел, о каких просвещенных речь.
   -- Они говорят, что восприятие совершенно условно, но именно оно управляет нами. А поскольку оно управляет нами, нам кажется, будто бы оно управляет и миром. Но это тоже иллюзия. Вот ты убежден, что у тебя нет рук. Есть совершенно четкая... как это сказать... цепочка? Да, цепочка -- причина-следствие, которая привела к подобному результату. Ты знаешь, почему так случилось, и когда, и как. Но я-то этого не знаю. Я знаю только, что ты -- человек, который считает, что у него нет рук.
   -- Что значит -- считаю? -- обалдел Санька. -- Их же в самом деле...
   -- Причинно-следственное вранье, -- перебил его Н... -- Все зависит от точки зрения. И не твоей даже точки зрения, а точки зрения Большого Зверя. Ты знаешь, что рук у тебя нет, потому что они обгорели до пепла, а то что осталось отрезали хирурги. Так? Но я могу сказать то же самое совсем по-другому. Я могу сказать, что тот страх, который ты испытал там, на вышке, та боль, которую принес тебе электрический ток, те страдания, которые ты вынес позже -- все это стало для тебя страшным ударом, в результате которого ты встал в такое положение по отношению к окружающему миру, в котором у тебя нет рук. Все эти страхи, боль, хирурги, и даже те типы, которые подговорили тебя на это смертоубийственное предприятие -- все это было не более чем средством, которое понадобилось, чтобы повернуть тебя таким вот образом. Поставить в соответствующее положение.
   -- Ну и что?
   Н... усмехнулся.
   -- А то, -- сказал он, -- что это самое положение по отношению к окружающему миру -- не твое конкретное положение, а положение вообще -- определяется только и исключительно восприятием. Ты стал безруким. Ты знаешь как это случилось и почему. У тебя в воображении, в памяти есть жесткий... порядок, рисунок, образ произошедшего... Но представь себе на секунду совсем другой рисунок. Просто были руки, а потом, в результате такого вот смешения в пространстве-времени, -- исчезли.
   -- Ну и что? -- повторил Санька. Он никак не мог понять, к чему весь этот разговор.
   -- А то, -- фыркнул Н..., -- что раз смогло случиться так, что в результате какого-то сложного события ты лишился рук, то не может ли оказаться так, что в результате какого-нибудь другого события, или еще чего-то, руки появятся снова?
   Санька аж обалдел от сказанного. Сотни вопросов... нет, не вопросов, а возражений в духе "Не может того быть!" крутились в его мозгу. Однако раз уж Н... так говорил... Сколько чудес Санька повидал за время своего общения с этим непонятным существом? Н... никогда не врал, никого не щадил и не притворялся. Все, что он обещал, сбывалось, исполнялось раз за разом с пугающей неотвратимостью. Он обещал, что чужие люди станут вынюхивать тут, и чужие люди появлялись. Он обещал, что рано или поздно здесь соберется столько ребят, что из них вполне можно будет сколотить небольшую армию, и ребят в самом деле объявилось много, и они, кажется, и впрямь готовы были теперь сражаться, нападать, отстаивать свою новую, для них самих непонятную судьбу. Н... всегда был невероятно откровенен, прямолинеен. Раньше, правда, у него время от времени возникали трудности как будто из-за нехватки слов, но теперь его словарный запас весьма вырос. И все равно никто в Братстве (Санька был в этом уверен) не понимает, что тут происходит, для чего они собрались тут и чего, в итоге потребует от них Н... Вполне может быть, что вообще ничего. А может быть -- пойти походом на внешний мир и разнести его в клочья. И то и другое было одинаково вероятным.
   Однако сейчас Санька хотел только одного -- учиться. Учиться, потому что Н... сказал, что таким вот жутким, противоестественным и странным образом он сможет... Нет, Н... никогда не говорил прямо -- вернуть руки, -- но неоднократно с убийственной и щербатой безжалостной откровенностью повторял -- перестать быть ущербным. И Санька не обижался на него, потому что в понимании Н... перестать быть ущербным означало способность творить чудеса, получить какое-то особенное могущество и увидеть удивительное.
   -- Так значит... -- проговорил Санька неуверенно. Его вдруг осенило. -- Так значит, эта боль, процедуры эти -- это то, что должно меня поставить на прежнее место? И никакие руки на самом деле не растут?
   -- Растут или не растут -- это мы вскоре узнаем, -- заявил Н... -- А что касается прежнего места... Видишь ли, главный фокус этого мира заключается в том, что в прежнее место вернуться нельзя. Можно только найти новое. С руками ли, без них, но только новое.
   И, сказавши это, он вдруг легко и стремительно поднялся на ноги (на этот раз, нормальным способом), и вышел вон. Будто тень растворилась в дверном проеме.
   Санька, все еще мокрый от пережитой боли, и от страха, и от нагрузки, уселся прямо на пол. Его переполняли сложные чувства. Что-то странное словно толкалось у него внутри, билось. Что-то живое, требующее к себе самого пристального внимания, настойчивое. Какое-то понимание или новое знание рвалось наружу, но Саньке никак не удавалось его ухватить. Но в одном он был уверен, хотя и сам не понимал, почему, собственно: теперь, сейчас, после этой беседы, он все-таки узнал и понял что-то важное. Невозможно было уяснить, что это за "что-то", но Санька откуда-то знал, что оно никуда теперь не денется, и, когда придет его час, станет-таки доступным и понятным. А пока -- надо ложиться спать.
  
  
  

15

  
   С самого раннего детства Валек Горин был невезучим человеком. Вернее, это сам он себя искренне и от всей души полагал невезучим, оставаясь, впрочем, при твердом убеждении, что является личностью неординарной, выдающейся, исключительной даже. Был он всегда мослатый, неопрятный, неуклюжий и нелепый, вечно ныл, и способен был, как и всякий беспощадно мордуемый сверстниками пацан, на любую подлость, каковых насчитывалась в его биографии великое множество и на которые он шел всегда легко, не задумываясь, за что и получал частенько по мозгам отдельно. Его лупили все, кому не лень, и он, каждый новый раз хлюпая разбитым носом, воя не столько от боли, сколько от унижения и дикой бессильной ненависти ко всему белу свету, придумывал и хранил где-то очень глубоко в подсознании нечто удивительное для себя и про себя. Нечто такое, что хотя бы в воображении поднимало его над беспощадными его мучителями. В принципе, явление не такое уж редкое, а даже наоборот распространенное в психоаналитической практике -- это вам любой мало-мальски разбирающийся во фрейдовой науке человек подтвердит. Однако же, никакая фрейдова наука никогда еще не давала окончательный и понятный ответ, что делать таким людям и как поступать с ними.
   Валек мечтал всегда только об одном -- выделиться. Чтоб хоть кто-то смотрел на него снизу-вверх, чтоб нуждались в нем, просили искательно... а он -- такой важный, искусный и исключительный -- всем бы отказывал в необходимой помощи, злопамятствуя о непростых своих отношениях со всем белым светом. Нет, он не был никогда глуп или наивен, но такое вот положение вещей, обстановка, в которой он обитался с самого раннего детства, и вытекающая из них злоба, зависть, ненависть с совершенно истеричным желанием выделиться и подняться абсолютно застили ему мозги и сформировали психологический его костяк на всю оставшуюся жизнь.
   Последней каплей оказалось то, что уже позже, когда Валек, равно как и его извечные мучители, подрос и вступил в пору полового созревания, все девчонки, как одна (что, собственно, неудивительно) отказались иметь с ним дело. Они его обходили, а при отчаянной попытке с его стороны проявить инициативу (заикание, красная от смущения рожа, совершенно бессвязный лепет) окатывали его такой волной отвращения, что делалось все вокруг совершенно беспросветно и мучительно.
   Нет, он не собирался, разумеется, мстить всему белу свету (во всяком случае, реально осмысленного и обдуманного плана у него никогда не было), но так хотелось хоть как-то, хоть чем-то, в чем-то подняться, оказаться вершителем и иметь пусть небольшой, но повод взглянуть сверху-вниз.
   Вряд ли это стало основным побудительным мотивом его поступления в медицинский. Вряд ли. Он, наверное, даже не задумывался ни об этих мотивах, ни о каких-то иных -- просто пора подошла идти в армию, а ему (с его-то внешностью, манерами и хроническим невезением) был бы там обеспечен ад кромешный. Вот он и побежал туда, где можно было укрыться надежнее. И укрылся. И в течение всех лет учебы оставался очень доволен этим фактом, хотя лупить его (теперь не откровенно по морде, конечно) реже не стали, а девушки по-прежнему не желали не то что разговаривать, а просто даже приближаться.
   Нет, он не был ни гнусен (внешне), ни явно отвратителен, ни даже как-то откровенно неопрятен. В конце концов, история рода человеческого знает массу примеров блестящей жизненной карьеры куда более омерзительных, во всех смыслах, типов. Страшные, нелепые, какие угодно, они имели в своем распоряжении и власть, и славу, и женщин по своему вкусу и без никаких ограничений. С Валеком же вся беда была, должно быть, в каких-то до сих пор еще не открытых официальной наукой, не уловленных никакими приборами, но, тем не менее, явно существующих флюидах, одно наличие которых совершенно шокирующе воздействовало, наверное, на подсознание окружающих, заставляя их инстинктивно держаться подальше. Какое-то неопределенное отвращение. Тоже феномен своего рода. Во всяком случае, сам Валек свято верил в то, что является он именно феноменом, а не просто поганым недалеким типом, одним своим видом внушающим элементарное омерзение.
   Еще в медицинском он понял, что никакой определенной карьеры со своей внешностью и манерами, да при своей хромой карме он никогда не сделает. Коллеги его недолюбливали. Начальство (во время редкий столкновений, которых он вскоре стал совершенно сознательно избегать) вообще недоумевало, как это такой вот мозгляк, такой гнусный сморчок ухитрился сделаться врачом, да еще хирургом в придачу. Пациенты его побаивались, и при малейшей возможности просились к другому специалисту. Ну а женщины, разумеется, все так же обходили стороной и только брезгливо косились при всякой попытке заговорить.
   Прошли годы, но для него, для Валека, все осталось как прежде. Как тогда, в детстве. Нет, теперь его не лупили по носу и не окунали (во всяком случае, буквально), схвативши за уши, в бездонные весенние лужи на школьном дворе -- теперь его просто либо игнорировали, либо оскорбляли. Его никогда не брали в расчет, а если и брали, то только по необходимости и в самую последнюю очередь. После всех дворников, кошек и дворовых собак.
   Он, скатившись в окончательную черную меланхолию, начал пить. Потом стал потихоньку воровать с рабочего своего места, доставать, доступными всякому врачу путями и употреблять наркотики. А потом начали его посещать мысли о самоубийстве. И они, наверняка, перешли бы в действие, если бы не сделали ему своевременно то самое предложение.
   Предложение было страшное, жуткое, чудовищное, однако же он, прочно опустившись к тому времени на самое дно отчаяния и пропитав свою душу черной ненавистью, не смог уже тогда увидать в нем ничего страшного и чудовищного. Ему сулили деньги, ему сулили власть, силу, надежную защиту, вхождение в высший круг, в пусть поганую, пусть черную, но элиту. В общем, ему сулили все то, о чем он так долго мечтал с самого раннего детства и до сих пор. И то, что работа предлагалась совершенно люциферова, его не заботило уже нисколько. Всего и делов-то было, что осмотреть (скрытно, в нерабочее время) несколько неведомо откуда привезенных к нему мальчишек и девчонок, взять у них всевозможные анализы, обследовать и дать заключение о состоянии здоровья. И об общем состоянии здоровья, и отдельно о состоянии тех или иных внутренних органов. Вот и все. Засим получай свой конвертик и ступай себе с миром. Не задумываясь (по возможности) зачем и для чего все это делается.
   Дальше, разумеется, было больше. В конце концов, он был хирург, а не просто так -- терапевт участковый. Его рабочим инструментом был нож, а не фонендоскоп. И он сам предложил свои услуги в качестве хирурга подпольным работодателям.
   Совесть его ни разу не вздрогнула (не было у него уже никакой совести, сгорела она в алкогольном и наркотическом бреду); кошмары его не мучили; убитые на операционном столе люди (дети, как правило, или подростки) не являлись по ночам. Тем более что операции проводились редко, товар чаще доставлялся к месту непосредственного употребления в живом, так сказать, виде. Пару раз, правда, пришлось Валеку поучаствовать в собственно пересадке, и это было, по его мнению, здорово. Тонкая работа, настоящее искусство. И, стоящие с ним у операционного стола плечом к плечу люди, коллеги, не норовили оскорбить, задеть липким словом, плюнуть в лицо. Наверное, их, в отличие от него, все-таки угнетало то дело, которое они делали, ужасало. И им, наверное, было просто не до насмешек и издевательств, не вправе они были, наверное, издеваться и насмехаться над кем бы то ни было. Ну да Валеку было на это наплевать. Как наплевать ему было на то, что после операции одно тело повезли в подпольную, но, тем не менее, великолепно оборудованную палату интенсивной терапии, а другое -- совсем маленькое, тщедушное, почти что незаметное под складками белой простыни -- в крематорий. Какая ему разница?
   Он проявлял энтузиазм и рвение в этой непростой своей работе, и вскоре сделался старшим медицинским куратором всего бизнеса. Коллеги (на этот раз, те, которые работали с ним в подполье) теперь и вовсе не думали насмехаться над ним -- теперь они его боялись. Не уважали, нет, до этого дело так и не дошло и Валек осознавал прекрасно, что вряд ли дойдет -- именно боялись. Как боятся и не понимают кровожадности дикого зверя. Как ужасаются бешеной безумной жестокости маньяка-убийцы. Да, разумеется, он стал маньяком. Необычным, почти что легализованным, но все-таки маньяком. Психопатом-убийцей.
   Кем бы ни были его коллеги-подельщики, в какой бы гадости они не вымачивали собственные души, как бы ни душили они свою совесть, они, тем не менее, сознавали, что живут страшным грехом и диким в извращенности своей преступлением. Им это было неприятно, и все они, каждый, должно быть с радостью поменял бы профессию, буде где-то еще ему платили бы же столь исправно и щедро. Не нравилось им то, чем они занимаются. Валек же стал не просто ПРОФЕССИОНАЛОМ, он стал МАСТЕРОМ своего дела. Нет, он не был лучшим врачом (избави Бог!), но оценщиком, знатоком ему стать удалось. Он способен был буквально на глаз, едва только взглянув, определить ценность "товара" и варианты его применения. И за это противоестественное, патологическое какое-то вдохновение, с которым он занимался своим делом, его побаивались. Побаивались, что окажется он способен, в один прекрасный момент, соскочить окончательно с катушек и врезать между глаз ланцетом каждому, кто не понравится ему в то мгновение. Был ли он и в самом деле способен на такое? Он и сам не знал, да и не задумывался. В конце концов, он теперь просто был счастлив. Счастлив тем, что окружающие, коллеги, даже начальство, боссы, так сказать, обращают на него внимание. Боссы, далекие от жутких и неприятных медицинских подробностей, ценили его за профессионализм и преданность делу. Коллеги же -- откровенно страшились. Прекрасно! Лучше быть объектом всеобщего страха, чем так, как раньше -- откровенного брезгливого пренебрежения.
   И когда его сделали-таки главным медицинским "куратором" бизнеса, и это было уже настоящее счастье. Теперь у него было все, о чем он втайне всегда мечтал. Деньги. Известность (в определенных кругах). Его ценили на работе. Он был нужен на работе! Женщины?.. Что ж, женщины теперь тоже были. Пускай шлюхи, пускай внутри, где-то в глубине души равнодушные к нему и даже испытывающие знакомое омерзение, но на поверхности неизменно шикарные, великолепные, ласковые, дорогие... и такие же жадные как он, готовые за деньги переспать хоть с крокодилом, хоть с чертом. Неважно. Он был уже давно не мальчик и смирился с тем, что иных женщин для него в этой жизни нет и никогда не будет. Как не будет никогда и никакой любви. Пускай. В конце концов, известно это надутым психологам или нет, а любовь достаточно успешно можно заменить многими иными чувствами и эмоциями. Ощущением своей власти, например. Или сладострастным осознанием того, что служишь, должно быть, самому Люциферу, повелителю тьмы и ужаса. Вот с кем хотелось бы пообщаться Валеку Горину. Вот с кем он, наверное, нашел бы общий язык. Впрочем, должно быть, пообщается еще. Если хоть крупица правды есть в поповских сказках, дорога в царствие тьмы ему теперь обеспечена. И эта мысль о предстоящем сошествии в ад буквально приводила его в восторг. Он, в минуты наркотического забытья (от наркотиков он так и не отучился, да и не было желания), представлял себе, как станет подле трона падшего ангела и будет приближенным (никак не иначе), вассалом, паладином, верным слугой.
   Такая вот безумно-отвратительная душонка обитала на белом свете (и кого только Господь Бог не выпустил на эту землю -- плодиться и размножаться), и была по-своему, по-отвратному, счастлива. Во всяком случае, до недавнего времени. До тех пор, покуда не пришло тревожное известие о загадочной кончине самого главного. Большого босса. Создателя бизнеса. Толком никто ничего не смог объяснить Валеку, ходили только слухи, будто бы его (босса) нашли в собственном пригородном особняке, в собственной боссовой кровати. И у него, у босса, к моменту обнаружения, будто бы не доставало головы. Голова, по слухам, была отделена каким-то невероятно острым инструментом, но не хирургическим, поскольку сделано все было одним ударом, молниеносно, что наводило на мысли не о хирургии уже, а о каком-нибудь самурайском клинке -- катана. Правда, по некоторым признакам, с боссом перед смертью происходило что-то странное. Будто бы (так утверждалось в слухах) отказали у него все внутренние органы. И почки, и печень, даже легкие. Сердце -- последним. Но он (опять же по слухам, просочившимся из неизвестной прозекторской, где, должно быть, делалось вскрытие) был жив до того самого момента, покуда неизвестный меч не отделил его голову от шеи. И будто бы волосы на позднее найденной отсеченной голове оказались сплошь седыми. Хотя накануне еще был босс как обычно уверен в себе и жизедаростен, вполне здоров и ни единого седого волоска не обрамляло его лысину. В общем, помучился бедняга.
   Валек слухам не очень-то поверил. Во-первых, как-то нелепо с медицинской (да и просто с человеческой) точки зрения все это звучало. Сложно как-то, громоздко. Мистикой отдавало так, что аж нос хотелось зажать. А во-вторых, передавались эти слухи с такими искажениями, таким задушенным шепотом, что поверить в них было трудно вдвойне.
   Однако, как бы там ни было, а босс почил, мир его дородному праху, и бизнес таким образом находился теперь под серьезной угрозой. Он ведь недоверчив был, хозяин, и все нити, каналы сбыта держал только под личным контролем, даже приближенным своим не выдавал всех секретов и сложностей, опасаясь (вполне резонно, между прочим), что могут его в любой момент спихнуть и раздавить, дабы занять место. Но, как бы ни был он осторожен, а все-таки кто-то спихнул и раздавил, и голову оторвал попутно.
   Потом было долгое и нудное следствие, которое никак не могло разобраться даже в самых элементарных вещах (половина следователей была, как водится, куплена, другая же половина попросту не могла, в этой связи, войти в курс дела). Каким бизнесом занимался покойный, установить так и не удалось. И Бог с ним. В конце концов, сколь бы благосклонен ни был к Валеку безвременно ушедший босс, главному "медику" было на него, в принципе, наплевать. Другое дело, что бизнес, в виду смерти руководителя и постоянного близкого шныряния вокруг органов дознания, пришлось приостановить. А вот это было уже плохо. Во-первых, потому, что тоскливо. А во-вторых, у Валека, в его заведении, скопилось достаточно много готового к обработке или отправке (на усмотрение заказчика) "материала". И материал этот надо было чем-то кормить, за ним надо было следить, чтобы не сбежал. Хлопот с ним было много, вот что.
   А потом, на фоне будто бы установившегося некоторого затишья, грянула точно такая же жуткая, непонятная и немыслимая смерть самого близкого помощника, сподвижника и, по всем известным признакам, неизбежного преемника почившего босса. Смерть настолько похожая (вплоть до мелочей, до деталей) на предыдущую, что никто уже не сомневался, что идет какая-то неведомая война. И не война даже, а буквально уничтожение всех, кто так или иначе связан был с их нечестивым, но очень уж прибыльным делом. Большинство знакомых Валека (кто был хотя бы отчасти в курсе) полагал, что идет борьба за бизнес и некие таинственные конкуренты таким вот кошмарным образом расчищают для себя пространство. Но Валек придерживался иного мнения. Он ведь был хирург, исполнитель, не боялся он, в силу профессиональных навыков (да и в силу характера и благодаря особенностям психики своей) ни отсеченных голов, ни крови. И потому он один, наверное, понимал, чувствовал, что никакими конкурентами тут не пахнет. Во-первых, босс, при всем своем коварстве и подлости, был все-таки человеком могучим, влиятельным, все у него было схвачено на триста лет вперед. И вряд ли какие бы то ни были конкуренты осмелились бы на то, на что осмелился кто-то другой. Во-вторых же, способ устранения босса и первого его зама был в самом деле слишком уж жесток. Избыточно жесток. Никаким конкурентам не имело смысла творить такую бессмысленную жуть в духе графа Влада Кепеша Задунайского. Валек хорошо знал, что такое жестокость и еще более ясно представлял себе что такое жестокость излишняя, бессмысленная. Так что не конкуренцией тут пахло, а сомой что нинаесть страшной и бешеной, всепрожигающей, способной быть сколь угодно жестокой, яростной местью. Но кто мог мстить их бизнесу? То есть, желающих-то, наверняка, было более чем достаточно. Это с одной стороны. С другой же, какой это народный мститель ухитрился проникнуть на усиленно охраняемую виллу босса, минуя многочисленных охранников и столь же многочисленных натасканных на человечье мясо цепных псов? Кто смог так вот легко, играючи, да не просто порешить главного обитателя, а очевидно пытать его мучить, в течение нескольких часов, а потом еще и головенку оттяпать?
   Вообще-то, все это были не более чем фантазии, гипотезы, предположения с версиями. Разумеется, Валек не знал и понятия не имел кто, зачем и как. Зато, благодаря затравленному своему чутью, интуиции извращенца, он прекрасно понимал одно-единственное главное, что понимать ему сейчас стоило. И, как ни крути, а именно он -- хирург, специалист и исполнитель -- был следующим в списке таинственного мстителя или мстителей.
   Он перестал ночевать дома, на круглые сутки оставаясь в здании подпольной своей клиники, где содержались предназначенные к операции претенденты на донорство и хранились готовые материалы. Он боялся вообще выходить на улицу, благо все необходимое можно было получить прямо здесь, не покидая здания. Он распорядился удвоить, а потом и утроить охрану.
   И все равно он боялся. Там, на вилле хозяина, ведь тоже была и охрана, и системы наблюдения и все остальное. Не помогло же.
   Оперировать более было бессмысленно, поскольку некому было бы сбывать товар. Да и не мог Валек оперировать -- руки у него дрожали. А потом и того хуже -- стоило ему зайти в одну из палат, где недвижимыми, навсегда погруженными в искусственную кому телами лежали те, кто уже изведал его хирургического умения, ему вдруг начинало казаться, будто кто-то смотрит на него так страшно, с такой пылающей ненавистью во взгляде, что спина моментально покрывалась потом и слабели колени. Он не знал, кто это. Быть может, сами навсегда искалеченные и почти убитые им пациенты. А может быть, те, что уже были мертвы выглядывали из за той стороны с ненавистью, грозя растоптать, разорвать на части и уволочь с собой.
   Так Валек провел две недели. К исходу второй, он уже откровенно напоминал сбежавшего пациента психлечебницы -- безумные, покрасневшие от постоянной бессонницы и вечно расширенные от страха глаза; трясущиеся руки; всклокоченная шевелюра и многодневная пегая щетина на щеках, напоминающая теперь более бороду. Он сидел в своем кабинете и так вздрагивал на каждый стук в дверь, что кресло под ним, в конце концов, не выдержало и развалилось. Пришлось заказывать новое.
   Он понимал, что это глупо. Понимал, что неведомый мститель (если он вообще существует) не станет при появлении стучаться в дверь и испрашивать разрешения войти. Валек все это понимал, но ничего не мог с собой поделать. И ежедневная его доза становилась все больше и больше. Теперь, даже если бы все и закончилось для него благополучно, пришлось бы лечиться сперва от наркомании, а потом -- у психиатра. Валек понимал, что его карьера, при любом исходе дела, закончена. Даже если кто-нибудь снова организует бизнес, то сидящий на игле психованый хирург вряд ли ему понадобиться. Тем более, что желающих на его место хоть пруд пруди (так, по крайней мере, он сам думал). Однако же, лечиться ему не пришлось.
   Аккуратно к исходу второй недели, когда Валек уже прочно уселся на грани безумия, около полуночи, в его дверь все-таки постучали.
   -- Пошел вон! -- взвизгнул Валек, косясь на дверь. -- Мне ничего не надо.
   Из за двери не ответили, но стук, через какое-то время, повторился.
   Валек разозлился и набрал побольше воздуха в легких, чтобы наорать на тупоумного секретаря, или кого бы то ни было, но вдруг осекся на полуслове. У него появилось странное и жутковатое ощущение. Или даже не ощущение, а уверенность, что он остался один-одинешенек в этом огромном и гулком здании. Нет тут сейчас ни охраны, ни секретарей, ни медсестер. Никого тут нет, кроме него и того, кто притаился там, за дверью. Нет, они не исчезли и не ушли, как не были, не убиты неведомым визитером. Просто кто-то могучий и таинственный что-то такое сотворил с пространством-временем, перемешал что-то, так что получилось, что в этом вот измерении есть клиника, есть пациенты в палатах, но нет никого, кто мог бы прийти Валеку на помощь. А есть только он сам и тот таинственный, за дверью.
   Стук повторился.
   Валек безумными глазами смотрел на дверь, боясь даже пикнуть, даже подумать, предположить, кто там может скрываться, какое чудовище явилось за его головой и его душой. Однако, помимо его воли спекшиеся губы разлепились, и он прохрипел, почти что прошептал "Войдите".
   Дверь в ту же секунду распахнулась, и на пороге возник человек. Не чудовище какое-нибудь, не демон рогатый и даже не пустота (что было бы страшнее всего), а просто человек. Тощий высоченный мужик. В кабинете Валека царил полумрак, а из коридора, оттуда, где стоял незнакомец, бил яркий свет, так что разглядеть лица Валек не смог. Сперва ему показалось было, что таинственный ночной визитер один-одинешенек, но потом он увидел какие-то непонятные маленькие тени, мелькающие там, в глубине коридора. Будто бы ватага детворы бегала, распахивала двери и заглядывала в каждый кабинет -- деловито, настойчиво, словно пытаясь отыскать нечто совершенно определенное. И Валек даже понимал, кажется, -- что.
   Незнакомец тем временем уверенным шагом пересек кабинет и уселся в кресло для посетителей. Только теперь Валек смог рассмотреть его лицо, и увиденное ему сильно не понравилось. Был незнакомец удивительно худ. В крупных резких чертах его заросшего (совсем как у Валека) многодневной щетиной лица было что-то от хищной птицы. Будто бы в далекий предках у визитера и впрямь притаилось нечто не человеческое, а орлиное. И глаза -- темные, горящие каким-то страшным ледяным пламенем глаза, будто бы сверлящие дырку не в теле даже, а где-то глубже, в душе.
   Но самым страшным показалось Валеку не это лицо, не то жуткое пространство, в которое (то ли благодаря очередной дозе, то ли и впрямь по мистическому вмешательству) он вдруг перенесся, а те неведомые маленькие тени, которые метались сейчас в коридоре. Невозможно было разглядеть, кто это был и чем там занимался, но было в них что-то неотвратимо кошмарное.
   А визитер, меж тем, будто бы и не желал обращать на хозяина кабинета какое бы то ни было внимание. С самым невинным видом он придвинул к себе лежавшую на столе неряшливую папку для бумаг, из которой торчали какие-то мятые листки -- то ли документы, то ли еще что, Валек и сам уже не помнил, -- раскрыл ее и принялся изучать содержимое. Не интересовал этого невесть откуда взявшегося демона ни сам Валек, ни кабинет его. Он просто ждал. Ждал, очевидно, когда те мечущиеся в коридорах тени закончат, наконец, свое дело. Что это было за дело, Валек мог только догадываться, но какая-то звериная частичка его интуиции, что-то вроде сложного инстинкта (а может, неведомой ему ранее совести) будто бы подтолкнула, заставила разлепиться спекшиеся губы и пробормотать:
   -- Внизу. В подвале. Там.
   Незнакомец оторвал взгляд от бумаг, взглянул на Валека с равнодушным любопытством, будто бы не понял. Зато поняли тени в коридоре, зазвенели ребячьи, но, в то же время, какие-то совершенно не детские серьезностью своею голоса и, сопровождаемые дружным топотом, удалились, слава Богу, в направлении лестницы.
   -- А ты соображаешь, -- похвалил Валека незнакомец. Голос у него был подстать внешности -- резкий, сухой, напоминающий не то карканье, не то орлиный клекот.
   Да, Валек соображал. Он сообразил, что именно он, этот самый незнакомец, и есть тот таинственный мститель, который убил босса и первого его заместителя. Только не месть это была, не возмездие. Бог его знает, как Валек ухитрился это понять -- просто понял и все. Те тени в коридоре... нет, те дети, невидимые, но ощущаемые остро и пронзительно, пришли сюда не мстить. Что-то совсем иное, намного более грандиозное и странное творилось в мире.
   Однако на судьбу Валека это вряд ли могло как-то повлиять. Что бы там ни происходило, ему, так или иначе, придется сегодня умереть. И указал он им, где располагались палаты с уже прооперированными, практически мертвыми детьми и с теми, кто еще только готовился к операции, вовсе не в надежде на пощаду, ибо прекрасно понимал, что никакой пощады для него тут нет и быть не может.
   Незнакомец, меж тем, закончил изучение бумаг, брезгливо отбросил от себя папку, прислушался, будто бы надеясь услыхать, что там творится, в подвале. И, видимо, услышал, потому что вздохнул устало и поднялся.
   -- Ладно, -- сказал он Валеку. -- Бывай.
   Валек не поверил своим ушам.
   -- То есть... -- пробормотал он. -- То есть как? Вы меня оставите в живых?
   -- Ну что ты, -- печально усмехнулся незнакомец. -- Сам подумай, разве можно оставлять тебя в живых. Ты же тарантул, гиена, сукин сын. И тебе же самому, наверное, от этого тошно. Так что, не взыщи.
   Это был не просто взгляд, это казалось похожим на молнию -- глаза незнакомца сверкнули, словно в комнате сработала фотовспышка. Валек на какое-то время ослеп, а потом вдруг понял, что не на время, а навсегда. Глаза отказывались смотреть, потому что... не было больше никаких глаз. И возникло постепенно ощущение какого-то странного жжения в глазницах -- жжения, стремительно перерастающего в дикую муку... Страшная боль пронзила поясницу -- отказали почки. И впору было помереть, но он, почему-то, не умер. Ноги вдруг сделались чужими, незнакомыми. И легкие перестали работать, давя на грудь удушьем. И там и сердце застопорилось, словно старый раздолбанный мотор. Его органы отключались один за другим, точно так же, как сам он, при помощи хирургии и своего умения отключал, отбирал органы у других людей, у детей. Это было невероятно больно, мучительно и страшно, но, в то же время, приносило какое-то непонятное облегчение. И уже умирая, сам не понимая, почему, Валек прошептал в пространство, ни к кому специально не обращаясь:
   -- Спасибо.
   -- Пожалуйста, -- отозвался визитер, возвышаясь над мертвым телом врача-убийцы и задумчиво его рассматривая. -- Пожалуйста, -- повторил он, и вышел.
  

16

  
   Он сидел на корточках и смотрел в стремительно темнеющее ночное небо. Небо было разноцветное -- от оранжево-красного на западе до насыщенно синего на востоке, и ползли по нему безразличные разноцветные облака. Он смотрел на небо не потому что ожидал увидеть там что-то конкретное, не потому что ждал какой-то реакции, ответа именно оттуда -- просто так ему было удобнее. А еще он говорил. Говорил, не произнося ни единого слова, не обращаясь ни к кому конкретно и ко всему мирозданию одновременно. К Большому Зверю. Именно к Большому Зверю, потому что, как понял совсем недавно, даже теперь, после всего произошедшего и в преддверии того, что должно еще произойти не мог без Большого Зверя. Не мог без этого проклятого самодержца, правителя и создателя, чувствовал, что не в силах от него отделиться, оторвать сущность свою от сущности Большого Зверя и мысли свои от него.
   Ну, вот, говорил он, глядя в сумрачное небо, вот я и здесь. Я не плачу, не страдаю, не молю о возвращении. Я здесь. Ты доволен?
   Большой Зверь не отвечал.
   Я создал то, что, надеюсь, очень тебе не понравится. Впрочем, что тут надеяться и гадать, я и так знаю, что тебе не нравится, раздражает тебя, может быть, даже злит... О-о, как я хотел бы разозлить тебя, довести до бешенства, дождаться хоть какой-то реакции, хоть слова, эмоций, чего-нибудь.
   Большой Зверь молчал.
   Не отвечаешь? Впрочем, что я говорю, ты ведь никогда не отвечаешь. За все это время, за годы и тысячелетия никто ведь не слышал от тебя ни единого слова. Многим казалось, что они слышат, но нам-то с тобой хорошо известно, что все это были самые обыкновенные галлюцинации. С самого момента сотворения ты так никому и не сказал ни единого слова, хотя тебя просили, умоляли, некоторые даже становились на колени и пускали слезу; некоторые совершали ради тебя подвиги, на ходу выдумывая для тебя имена и названия... как будто тебе нужны названия и имена. Сколько ты накопил их за все это время? Но разве тебя интересуют подвиги, совершенные в твою честь? Ты никогда не говорил ни с теми, кто в тебя верил, ни с теми, кто тебя любил и кто в самоуверенной глупости умирал ради тебя, ни с теми, кому было на тебя наплевать и кто тебя ненавидел. Даже со мной, с такими как я. И я ведь знаю почему. Знаю, что могу вывернуться тут наизнанку, мог творить все, что угодно, но ты не обратишь ко мне ни единого слова. Словно ты и впрямь немой. Но ты не немой, я прекрасно это понимаю. Ты можешь говорить, потому что ты можешь вообще все, что возможно в этом мире, а значит и молоть языком. Так почему же? Почему же ты не отвечаешь нам -- и тем, кто нуждается в тебе, и тем, кто ненавидит тебя, ненавидит только потому, что ты не захотел, не пожелал подать голос, откликнуться... и тем, кто не верит в твое существование, потому что ты никогда не обращался к ним...
   Большой Зверь молчал.
   Сколько ты потерял за все это время? Сколько душ сгубило, испоганило, запутало твое отсутствие и отстраненность? Сколько идиотов с окровавленными руками, пользуясь отсутствием твоего голоса раздирали этот мир на части, придумывая для него все новые и новые глупости, новые идиотские и наивные формулы, которые, в бредовой гордыне своей, называли идеями? Сколько нелепостей и боли ты мог бы вымести отсюда едва только подав голос? Но ты всегда молчал. Как молчишь теперь.
   Большой Зверь не отвечал, но тот, кто обращался к нему прекрасно знал, чувствовал, что его слышат и слушают. Точно так же как был уверен, что ему не ответят.
   За все это время твой голос звучал всего три раза, говорил он. В первый раз -- при сотворении мира, но тогда его никто не слышал, просто некому было. Второй раз -- когда ты прогонял от себя того, другого... Кстати, ты знаешь, я так до сих пор с ним и не встретился. Он тут, близко, совсем рядом, но мы с ним, наверное, не нужны друг другу и нам не о чем говорить пока.
   Но ведь был еще и третий раз, правда? Или будет, не знаю, как правильно сказать. Тот самый третий раз, когда...
   Однако небо уже совсем потемнело, только где-то далеко, над линией горизонта еле уловимо поблескивала светлая полоска. Большому зверю, наверное, сделалось скучно, надоел ему этот день, эта всемирная возня и одинокий голос отсюда, снизу то ли просящий о чем-то, то ли требующий, то ли просто решивший устроить очередной скандал и произнести новую порцию яростных ругательств.
   Большой Зверь исчезал. Готовился лечь спать. Или раствориться в им же созданном небытии, чтобы поутру собраться, воскреснуть вновь. А может... Может, он просто отключился?
   Страшная догадка пронзила того, кто сидел в оконном проеме и глядел в совсем уже черное, расцветающее звездами небо: что если Большой Зверь -- всего-навсего механизм. Точно такой же механизм, как и все, что есть тут внизу? Машина. И что если не отвечает Он именно потому, что не должен, не запрограммирован отвечать? И все эти правила, законы Его -- не более чем части все той же программы? Это людишки в тупости и самоуверенности своей полагают, будто машина не может быть живой -- может, еще как может. Есть ведь такая машина, и имя ей -- человечество. Так почему бы не существовать другой, более древней и сложной живой машине под названием Большой Зверь? Люди обожают повторять, будто они сотворены по образу и подобию Божию, может, именно это и имеется в виду? Их глупая машина -- всего лишь отражение, нелепый повтор той, Большой Машины?
   Но если Большой Зверь -- механизм, то кто создал его? Откуда он взялся? Машины не появляются сами по себе, у них всегда есть создатели, даже если создатели эти и сами не подозревают, что творят.
   И тут вдруг тот, кто сидел внизу и глазел в ночное небо понял.
   Большой зверь -- не машина, нет. Он... он...
   Это как колония грибов, как плесень, как... скопище микроорганизмов. И микроорганизмы эти -- все живое во Вселенной. Пятно плесени, проросшее где-то в самом темном и сыром уголке мироздания. Грибница, состоящая не из тел, не из протоплазмы, не из мыслей даже, а из душ живых. И души эти, составляющие колонию, могут быть сколько угодно умны или наоборот бестолковы, могут выдумывать свои законы и воображать невесть что -- сама грибница все равно остается тупой, безликой и равнодушной. Иногда какие-то сигналы, какие-то примитивные команды раздражают ее невзрачное существо, и тогда она содрогается, реагирует на неудобство, подчас безжалостно (потому что глупо ожидать жалости от какой-то грибницы или пятна плесени) отсекает и гноит возмущенный участок.
   Тот, кто сидел и смотрел в небо содрогнулся. Этот жуткий образ космической, вселенской плесени -- необъятной, безликой, равнодушной и пустой -- ужаснул его воображение. Ужаснул и сам по себе, и потому, что он, тот, кто смотрел в небо, как ни крути, тоже являлся частью этой грибницы.
   Нет, подумал он, не может все быть так беспросветно, так примитивно, так безжалостно логично и абсолютно. Люди, искавшие Бога... Мы, спорившие с Большим Зверем...
   Но он понимал, что именно так все и может быть, и, скорее всего, именно так оно и есть. И оставалось только разыскать Люцифера и попроситься к нему на краткий курс выживания в этом безликом, наделенном вселенским могуществом болоте.
   Небо почернело окончательно.
  

17

  
   -- Слушай, Пан, я вот все никак не пойму, тебе-то зачем все это понадобилось? -- поинтересовался Артем.
   Вальяжно развалившийся в кресле Пашка выпустил в потолок толстую струю дыма, прищурился, глянул на Артема сперва левым глазом -- насмешливым и ярким -- потом правым, потом снова левым. Пока до Артема, наконец, не дошло, что Пашка так хулиганит.
   -- Нет, -- поспешил оправдаться он, -- если мне этого знать не положено, ты так и скажи.
   Пашка поморщился от этих его слов как от зубной боли.
   -- Терпеть не могу этой сентенции, -- объяснил он, -- Положено, не положено... Положено -- это когда на тебя х... положили.
   -- Тоже верно, -- усмехнулся Артем. -- Просто я никак понять не могу.
   -- Чего? -- поинтересовался Пашка.
   -- Да вообще ничего.
   -- Хороший ответ, -- похвалил его Пашка. -- Взвешенный и самокритичный. Всякое понимание начинается с осознания непонимания.
   -- Издеваешься? -- обиделся Артем.
   -- Не-а. Это я вполне серьезно.
   -- И я серьезно, -- сказал Артем. -- Я, на протяжении этих месяцев написал под твою диктовку несколько статей. Аккуратный статей, взвешенных, настолько осторожных...
   -- Не в твоем духе?
   -- Да при чем тут мой дух? Вообще не в духе журналистики. Ни нашей, ни какой бы то ни было другой.
   Пашка уставился на него с недоумением.
   -- Будьте добры, объясните, что вы имеете в виду, -- раздался знакомый звучный голос.
   Артем резко обернулся. Так и есть, в дверях стоял он -- этот странный тип, представившийся главным заказчиком его, артемовой, работы и ухитрившийся при этом до сих пор не назвать своего имени. Стоял, засунув руки глубоко в карманы широченных парусиновых штанов, привалившись могучим плечом к дверному косяку, и светилась в его странных глазах совершенно искренняя заинтересованность.
   -- Добрый день, -- сказал Артем, как всегда в присутствии этого типа ощутив какую-то странную неловкость, неудобство.
   -- Добрый день, -- отозвался тип. -- Будьте любезны, объясните, пожалуйста, что значит "Не в духе современной журналистики"? Разве не вы писали эти статьи?
   Артем пожал плечами.
   -- Я писал только то, о чем вы меня просили. И если...
   -- Нет-нет, -- поспешил успокоить его Пашкин компаньон, -- я ни в коей мере не собираюсь вас в чем-либо обвинять или ставить под сомнение вашу компетентность. Просто мне хотелось бы разобраться. Так в чем же дело?
   -- Дело в том, -- пустился в объяснения Артем, -- что статьи эти писал, собственно, и не я. То есть я, конечно, но я был не столько журналистом, сколько этаким литобработчиком. Пашка, -- от ткнул пальцем в сторону совершенно равнодушного и безучастного Пашки, -- давал мне факты, материалы, говорил что нужно сделать и как...
   -- Совершенно верно, -- перебил его незнакомец. -- Вы же сами говорили, что не имеет смысла писать сопливые очерки на тему несчастных детишек. Вот мы и...
   -- Да-да, -- согласился Артем. -- Но вместо таких очерков у нас, в итоге, получилось нечто чертовски похожее на набор этаких псевдонаучных эссе от какой-то отвлеченной философской социологии. Мы же только и делали что рассуждали на тему "Что станется, если...".
   -- А разве это плохо? -- удивился Пашкин компаньон.
   Артем вздохнул печально. Он совершенно не представлял себе как втолковать этим двоим непрофессионалам вещи, которые для него совершенно очевидны как для журналиста и могут оказаться абсолютно неперевариваемы для них как для простых потребителей.
   -- Понимаете, -- осторожно начал он, -- журналистика такого рода... Строго говоря, она начала агонизировать еще во времена Жюля Верна, и окончательно сдохла сразу после второй мировой войны. И к нынешним временам остался только полуразложившийся гниющий труп.
   -- Вы так думаете? -- удивился здоровяк.
   -- Я это знаю. Как и большинство современных публицистов. Люди стали намного менее чувствительны, но гораздо более активны. Они готовы заглатывать информацию страшными битами, но если вы хотите заставить их задуматься или что-то там почувствовать, то всякие туманные предположения на тему пусть даже недалекого, но будущего... Это не тот инструмент. Людям некогда теперь думать о каком-то будущем далее послезавтрашнего дня, отвыкли они от такого думания и не хотят снова привыкать. Телевидение изменило мир за двадцать лет, интернет -- за пять. Скоро мир начнет обновляться и вставать на уши ежегодно. Футурология и долгосрочные пророчества нынче не в моде, они слишком отстают в темпе от самой жизни и плотности потока информации. И перспективы пусть неизбежного, но хотя бы на десять лет отдаленного вырождения человечества... Да плевать всем на это. Их больше интересуют сегодняшние и завтрашние биржевые котировки, рост цен на горючее, на продукты в магазинах.
   -- А в эмоциональном плане? -- кажется, загадочный здоровяк здорово заинтересовался лекцией Артема.
   -- Я тебе отвечу, -- неожиданно вступил в разговор Пашка. -- В эмоциональном плане их, скотов, намного более чем все эти рассуждения о деградации человечества через нынешних твоих горячо любимых беспризорников, заинтересовало бы литературное описание группового изнасилования хотя бы одного из этих самых беспризорников.
   Здоровяк резко повернулся в сторону Пашки, уставился на него недобрым глазом и проговорил:
   -- Следует ли это понимать так, что история о грядущем крахе всех, включая их собственных потомков, заинтересует людей меньше, нежели банальная история содомского греха?
   -- Совершенно верно, -- радостно подтвердил Пашка.
   -- Но почему? -- возмутился здоровяк.
   -- А потому что порнуха, да еще с картинками, да еще с извращениями чертовски приятно щекочет им нервишки. А другого ничего им и не надо, поверь мне. Другое заставляет их задумываться, а это им неприятно. И неинтересно... Да и не умеют они этого уже давно. Задумываться, я имею в виду. Та же плотность информационного потока обязывает разум скорее к скорости обработки информации, нежели к глубине и вдумчивости. Пророчества вышли из моды, я же тебе говорил -- их теперь попросту никто не понимает. Назаретянин в этом мире обанкротился бы, и никто бы не поволок его на голгофу, на него просто не обратили бы внимания.
   Здоровяк, казалось, был растерян. Он переводил взгляд с Артема на Пашку, потом снова на Артема, а потом спросил:
   -- Это правда?
   -- В итоге -- да, -- пожал плечами Артем.
   Здоровяк крякнул, оторвал плечо от косяка и принялся мерить твердой поступью кабинет. Кабинет был огромный -- не кабинет, а целый конференц-зал -- и шагов по нему можно было проделать изрядное количество.
   -- И что же нам, в таком случае, делать? -- осведомился здоровяк, нагулявшись, наконец, по просторам кабинета.
   Артем снова пожал плечами.
   -- Видите ли, -- сказал он, -- я бы с радостью вам помог... Честно сказать, мне просто неудобно получать от вас такие гонорары за подобную бесполезную ерунду. Так вот, я бы вам помог, если бы хоть примерно понимал, чего вы, собственно, добиваетесь.
   -- Мы же вам объясняли, -- удивился здоровяк.
   -- Объясняли, -- покорно согласился Артем. -- Только я так и не понял главного -- вам-то какое до всего этого дело? Какая вам забота в этих беспризорниках, в жестоком обращении с детьми и прочем? Уж простите мою прямоту, но на Мать Терезу вы совсем не похожи.
   Здоровяк фыркнул.
   -- Не хватало еще чтобы я был похож на эту сморщенную индийскую старуху с ее манией величия, -- возмутился он.
   А Пашка вдруг заржал. Артем, правда, не понял, в чем заключалась причина его веселья, но сеялся он от души, заразительно. И здоровяк через секунду присоединился к нему. Они гоготали так, что, казалось, тряслись стены кабинета и вполне готово было сорваться с ковров и подставок расставленное повсюду холодное оружие, и порушились бы с неведомо кому понадобившихся тут пюпитров раритетные инкунабулы в кожаных переплетах...
   Наконец отсмеявшись и сумев снова управляться своим голосом, здоровяк проговорил:
   -- Иными словами, вы хотите знать все до конца?
   -- Нет, упаси Бог, -- поспешил осадить его Артем. -- Я просто хочу понять... представить себе, что происходит. Я пока что не вижу... Ну, общей картинки что ли. Да, с беспризорниками что-то происходит -- с ними, вокруг них. Ну и что? У нас постоянно что-то происходит, и в большинстве случаев это что-то вполне мерзкое, чтобы понаписать кучу второсортных статеек, потрепаться на телевидении и благополучно перейти к другим делам. Я не понимаю...
   -- Зло! -- с неожиданной даже для его голоса зычной торжественностью провозгласил здоровяк.
   Пашка враз перестал улыбаться, а Артем чуть со стула не свалился от шелохнувшей волосы на макушке вербальной волны.
   -- Зло! -- повторил здоровяк. -- Вы знаете, что это такое? -- осведомился он у Артема.
   Артем несколько растерялся. Во-первых, он впервые услыхал как, оказывается, этого голос используется, может использоваться на полную мощность (ему бы в самом деле проповеди в Иерусалиме две тысячи лет назад читать). А во-вторых, сам вопрос был несколько... ну, неожиданным что ли.
   -- Вы ведь вполне взрослый, самостоятельный и свободно мыслящий человек, -- говорил здоровяк, обращаясь, на этот раз, исключительно к Артему и как будто даже вдавливая его в кресло своим взглядом, впихивая в его сознание каждое слово. -- Вы должны понимать, что зла как такового, вне какой бы то ни было системы координат попросту не существует и существовать не может. Зло, формировавшееся на протяжении веков и тысячелетий человеческой истории. Первичное зло было привнесено в психологию человека, буквально вдавлено в нее. До того момента разумная обезьяна понятия не имела ни о добре, ни о зле, как не имеют его животные. Колоссальный труд. С тех пор многое переменилось, зло обрело свою структуру, определенную структуру. И эта структура -- одна из важнейших составляющих общей структуры мира человека. И вот теперь появились эти детишки. Это сумасшедшее Братство Бродячих Собак, как они сами себя называют. Неужели вы не понимаете, что всего через несколько лет эти дети, выросшие в намного более жесткой атмосфере, нежели нормальные, так называемые обычные человеческие детеныши, станут гораздо сильнее своих сверстников. Сильнее, жестче, безжалостнее. У них уже сейчас появляется своя, совершенно иная и непонятая обычному человеку система ценностей. И они станут той довлеющей силой, против которой всему остальному человечеству будет попросту нечего противопоставить. Они создадут свое зло!
   Артем аж растерялся -- да какое там растерялся, обалдел от этой зычной, пробирающей до костей, заставляющей вибрировать кости проповеди. Несомненно, ментальная сила этого странного типа была чудовищна, он обладал какое-то совершенно непонятной, неведомой, но колоссальной мощью.
   И все-таки Артем собрал всю свою волю в клак и сумел задать вопрос:
   -- Но... вам-то какое?.. Почему вас это так тревожит?
   Лицо здоровяка сделалось еще более хищным, гневным, черты заострились, глаза засверкали сатанинским блеском.
   -- Потому что у первичного зла, сколь бы странным вам это ни показалось, существуют свои хозяева и создатели. Видите ли, эта ниша уже занята, на этом стуле давно и крепко сидят. А теперь вот эти... -- было очевидно, что он считает до боли и фонетического бессилия неправильным произнесение в данном контексте слова "дети". -- Теперь кто-то пытается все изменить.
   Артема так и подмывало спросить, о каком, собственно, таком первичном зле идет речь, что это за философия гнева и ярости такая была ему тут продемонстрирована. И кто такие эти самые хозяева, адепты, занимающие указанную нишу. Он очень хотел об этом спросить, но что-то внутри него всеми силами противилось этому вопросу -- что-то, должно быть, доставшееся ему в наследство от еще только приготовившейся спуститься с дерева и подобрать палку обезьяны. Обезьяны, которая не знала никакого добра и зла.
   Здоровяк, между тем, заметно успокоился, лицо его расслабилось, взгляд приобрел обычное насмешливое выражение.
   -- Впрочем, -- проговорил он, -- все можно объяснить и иначе. Скажем, те, кто создал это самое Братство, эту общину, это общество падших и готовящихся подняться, собираются изменить мир. Однако существуют силы, желающие чтобы никаких таких изменений не происходило.
   Артем посоображал какое-то время, постепенно приходя в себя, а потом проговорил осторожно:
   -- Если честно, я и сам был бы не прочь кое-что изменить в нашем мире.
   И снова ответом ему был дружный хохот. Пашка и его компаньон загоготали одновременно, словно кто-то включил в них этот смех с некоего общего пульта управления.
   -- Изменить кое-что! -- гоготал Пашка. -- Ах, Темка, Темка. Вот и все вы, человеки, такие наивные. И наивность эта ваша до сих пор была самой лучшей гарантией, что ничего и никогда не изменится. Изменить кое-что! Да тебе ли не знать, старик, что кое-что у нас измениться попросту не может. Меняется либо все, либо вовсе ничего. Вы талдычите про неприкосновенность и абсолютную ценность жизни человеческой, и в то же время выдумываете такие перлы как "Священная война". Вы пишете одни законы и подчиняетесь совершенно другим. Вы пытаетесь изменить что-то, ничего при этом не меняя. Да пойми же ты, дурья твоя башка, что когда эти детишки, брошенные сейчас и никому не нужные, чуть подрастут и станут набирать силу, они ведь... -- Он гоготнул. -- Они и в самом деле начнут менять. Но они станут менять все. Силой, напором, абсолютно не спрашивая твоего мнения и мнения таких как ты. И вам это не понравится, поверь мне. Не потому что это будет хорошо или плохо, а потому... Потому что все это будет другое, чуждое для вас.
   Другое, чуждое. Перед воображением Артема вдруг встала картинка, приведшая бы, должно быть, в восторг какого-нибудь Кинджи Фукасаку* -- задымленные улицы, руины, горы трупов, пожары, а посреди всего этого ходят команды зачистки, состоящий из детишек лет двенадцати, не более. Равнодушные, деловитые, с огнеметами наперевес. И жгут, и стреляют, уничтожают тех, кто еще жив, тех, кто стремится спастись, спрятаться или просто умирает, истекая кровью на закопченном асфальте. Уничтожают методично, уверенно, не слыша криков, стонов, не откликаясь на чужую боль. Как механизмы. Как стадо маленьких Терминаторов.
   Глупая картинка, разумеется, но Артему почему-то все равно стало жутко и как-то холодно. Так холодно, что захотелось срочно позвонить Стасу, взять водки (много) и отогреваться до полного беспамятства.
  

18

  
   Жара с самого утра стояла удушающая. И не с утра даже, а с ночи, не пожелав хотя бы на недолгие часы отпустить изнывающих людей из своих липких объятий, с первыми лучами солнца принявшись снова набирать обороты. Воздух дрожал над бетонными коробками, поросшими лишаями никчемности и темными пятнами, никому теперь не нужными цехами, складами, безжизненными трансформаторными будками, проржавевшими крышами, гнилыми перекошенными воротами -- над всем этим пространством резко очерченным бессмертной и несгибаемой линией равнодушного бетонного забора. И совершенно нежилым выглядело это пространство, мертвым, пыльным, окончившим уже свой век, но не доросшим еще до статуса археологического объекта, этакого нового Стоунхенджа.
   Артем изо всех сил всматривался в этот безжизненный пейзаж, силясь разглядеть хоть какое-то настоящее, не порожденное дрожью воздуха движение, какие-нибудь признаки жизни... и не находил. Пейзаж был совершенно мертвый, пыльный, такой же душный для глаз, как окружающий воздух для легких. Сказать честно, эта идея поездки на непосредственное, так сказать, место событий не особенно его воодушевляла. И потому что посреди всеобщей жары, в подобных местах (как подсказывает нам жизненный опыт) всегда особенно жарко и противно; и потому, что не улыбалась ему встречаться лицом к лицу с этими странными беспризорниками, пытаться что-то узнать у них, понять... Да и побивался он, если уж быть до конца откровенным. Побаивался, поскольку информация, в виде слухов, сплетен и прочего, распространявшаяся об этих детишках, никак не располагала к общению, а Пашка, вместе с загадочным своим безымянным компаньоном, только подлили масла в огонь жуткими рассуждениями о каком-то там новом порядке зла. Как будто старого порядка нам мало.
   Однако отсюда, с холма, образованного слежавшимся шлаком, на который они с Пашкой, пыхтя и обливаясь потом, забрались в целях рекогносцировки, никаких беспризорников, вообще ни единой живой души в промзоне не виднелось.
   -- Странно, -- проговорил Пашка, с этаким наполеоновским прищуром изучая окрестности. -- Не видать никого.
   -- Ну и славно, -- проворчал Артем. -- По мне так век бы не видать этих детишек. Особенно после твоих россказней.
   Пашка удивленно посмотрел на него и поинтересовался:
   -- А как же журналистский азарт? А жажда информации? Да и простое любопытство, в конце концов.
   -- А я не профессиональный журналист, -- отозвался Артем. -- Не Ромен Ролан уж точно. Бегать под пулями с кинокамерой не намерен. И ежели де мне, в процессе добычи информации, могут задницу оторвать, то гори эта информация ясным пламенем. Жопа своя дороже.
   -- За жопу ты не опасайся, -- усмехнулся Пашка, снова принимаясь разглядывать мертвое пространство промзоны. -- Никто не тронет драгоценное твое седалище.
   -- Это почему ж ты так уверен? -- удивился Артем.
   -- Ну я же с тобой, -- заявил Пашка. Как будто это что-то объясняло.
   Артем посоображал, силясь понять, каким же это образом присутствие Пашки способно охранить его здоровье (да и Пашкино собственное, коль уж на то пошло), а потом спросил:
   -- И что это должно означать?
   -- То, что нас никто не тронет, -- уверенно сказал Пашка. -- Видишь, тишина какая? Ты что же, думаешь, они от жары все попрятались.
   -- Ну не от тебя же, -- возмутился Артем.
   -- Не от меня, конечно, -- неожиданно легко согласился Пашка. -- То есть не лично от меня. Просто они знали, что рано или поздно мы придем. И ждали.
   Артем окончательно запутался в его объяснения, но жара нисколько не располагала его к стремлению понять витиеватые Пашкины измышления, так что он решил просто махнуть на все рукой.
   Они принялись спускаться с холма.
   На территории самой промзоны в самом деле было как будто еще жарче (если такое вообще возможно), и Артему почему-то подумалось, что жара эта образована, создается отнюдь не по понятным причинам -- ну, яркое солнце там, голый бетон вокруг, -- а как будто кто-то специально нагнетает тут духоту... Будто бы желая прогнать незваных гостей, прекрасно, впрочем, понимая, что это не удастся, но продолжая в бессильной неприязни создавать мелкие неудобства. Артем плелся рядом с Пашкой, изнывая от запахов разогретого бетона, плавящегося под беспощадными лучами старого рубероида, раскаленной ржавчины и прочих индустриальных прелестей. Пашка же, казалось, жары не замечал. Он шагал твердо и уверенно, даже, пожалуй, слишком твердо и уверенно, будто бы стараясь всем своим видом показать, что никого и ничего на свете он не боится, ничему удивляться не намерен и вообще в гробу он видал и очевидно ощущающуюся тревожность этого места, и буквально звенящее повисшее в воздухе напряжение. При этом он пристально смотрел по сторонам -- словно сканируя окружающее пространство и будто бы даже принюхиваясь.
   -- Они здесь, -- негромко проговорил он, продолжая вертеть башкой по сторонам. -- Попрятались. Чуют.
   -- Что чуют? -- удивился Артем.
   -- Нас. Главным образом -- меня.
   Артем непонимающе поглядел на него, потом по сторонам, а потом украдкой приподнял руку и понюхал у себя под мышкой. Ничего такого особенно неожиданного он не унюхал и поинтересовался:
   -- А что, ты пахнешь как-то по-особенному?
   -- Иногда, -- отозвался Пашка. -- Я, знаешь ли, в последнее время пропитался весьма своеобразными запахами. Правда, далеко не все могут их улавливать. Эти вот могут.
   -- Бред какой-то, -- пробормотал Артем.
   -- Тс-с, -- сказал вдруг Пашка. -- Смотри.
   Артем посмотрел в сторону, куда указывал Пашка и вздрогнул от неожиданности. Посреди площади, на которую они только что ступили, стоял мальчишка. Лет двенадцати, не больше. Светловолосый, тощий, с недобрым выражением лица. Только что его не было -- в этом Артем мог бы поклясться -- и вдруг появился. Словно из под земли вырос. Да не один к тому же. У ног мальчишки развалился с таким видом, словно пребывал тут вовеки, здоровенный мохнатый пес.
   Мальчишка не произнес ни слова и даже не пошевелился, пока Артем с Пашкой не приблизились вплотную. Только когда они сошлись почти что нос к носу, мальчуган поднял на незваных гостей взгляд пронзительно голубых глаз, посмотрел-посмотрел, а потом все так же, не говоря ни слова, развернулся и пошел не спеша куда-то. Очевидно, приглашал следовать за собой.
   И они последовали.
   Артем хотел было заговорить с мальчишкой, ну, поздороваться что ли, поинтересоваться как его зовут, но Пашка не дал ему раскрыть рот -- ощутимо саданул локтем под ребра, призвав таким образом сохранять до поры до времени молчание. Очевидно, он лучше разбирался в правилах этой игры, так что Артем поспешил захлопнуть рот.
   Так они и шли, глядя на равнодушную худую спину мальчишки и мерно раскачивающийся в такт движению мохнатый хвост собаки. Было во всем этом -- в мертвенности пейзажа, в ледяном равнодушии и немоте мальчишки, даже в псе -- что-то от навязшего на зубах и до тошноты приевшегося голливудского стиля. Не хватало только чтобы загрохотали над пустыми зданиями многомиллионные спецэффекты, засверкали молнии и спустился бы с вертолета на невидимом капроновом шнурке колдун какой-нибудь, Мерлин, или один из многочисленных недругов дикого киммерийца Конана-Шварценнегера. Но, в то же время... Как будто и в самом деле некий элемент мистического воздействия проявлялся -- ну, в том смысле, что явившийся бы вдруг из атмосферы колдун вполне мог бы ударить рукотворной молнией из волшебного жезла, в вырвавшийся из подвала бойлерной дракон спалить дотла своим напалмовым дыханием.
   Мальчишка привел их к громадному необъятному зданию, служившему, очевидно, в лучшие свои времена либо складом, либо каким-нибудь депо -- вполне могли бы в нем уместиться несколько полноразмерных железнодорожных составов. Тем более, что прямо в здание вели, убегая под створки колоссальных ворот, проржавевшие и заросшие редкими сорняками рельсы.
   Вошли они, впрочем, не через ворота, а через вполне человеческую обветрившуюся деревянную дверь. Вошли и обалдели. Артем, во всяком случае, обалдел. За Пашку говорить он бы не взялся -- до того странное выражение застыло у него на лице.
   Помещение, открывшееся их взгляду, и в самом деле оказалось гигантским. Громоздились тут и там скелеты каких-то неведомых огромных механизмов, шестерни в человеческий рост валялись на загаженном бетонном полу как игрушки, позабытые неизвестными великанами, чудовищные электромоторы выставляли напоказ бока проржавевших кожухов... И много еще всякой мертвой и мумифицировавшейся техники... И ни с чем не сравнимый запах -- запах ржавчины, давно уже испарившегося, но продолжающего вонять машинного масла, ушедшего, но насыщавшего в прежние времена все это пространство звонким гудением электричества...
   Но не это, не вид этой механической кунсткамеры, не странная прохлада, царившая в громадном здании, заставила Артема остолбенеть. Остолбенеть его заставили дети. Мальчишки и девчонки, которых тут были сотни, если не тысячи. Они сидели на останках механических уродов, в широких оконных проемах, на все тех же рельсах, просто на полу. Сидели и молчали, молчали как каменные, только сверкали недобрыми взглядами на гостей.
   Психологический эффект был оглушающим, так что Артем не выдержал и еле слышно про себя выматерился.
   Они смотрели на них -- сотни пар глаз, глаз холодных, пристальных, непроницаемых и, в то же время, наполненных эмоциями не содержащими, должно быть, ничего человеческого. Так, должно быть, смотрели бы на людей осьминоги, обладай они достаточным интеллектом, чтобы создать свое общество. Осьминоги -- существа из другой среды, с совершенно своими, непонятными человеку представлениями о добре и зле, со своим подводным взглядом на мир. Эти мальчишки и девчонки...
   Артем вдруг почувствовал страх -- удушающий, липкий -- ощутил приступ какой-то фобии, названия для которой, должно быть, не придумали еще даже велеречивые психиатры. Ему нестерпимо захотелось оказаться снаружи, вне этого здания, как можно дальше от этих пацанов и пацанок, а еще лучше и вовсе бы никогда не знать об их существовании. В этом его неожиданном приступе было все -- и ощущение опасности (он понимал, что эти малолетки вполне способны, при соответствующих обстоятельствах, наброситься на человека, разорвать его в клочки, убить, уничтожить с холодным спокойствием с которой звери уничтожают своего врага); и какое-то странное чувство... чуждости, что ли. Кем бы ни были эти ребята, они явно не являлись уже простыми отколовшимися от обычного человеческого мира беспризорниками. Что-то еще -- то ли чье-то присутствие, то ли некая магическая аура -- ощущалось здесь, в этом здании, над всей этой Богом проклятой промзоной.
   Артем покосился на Пашку. Пашка был как огурец, и не думал даже пугаться, настораживаться или принимать какую-то там оборонительную стойку -- просто стоял, засунув руки в карманы, и разглядывал это ирреальное сборище с какой-то агрессивной улыбкой, вполне сошедшей бы за презрительный оскал дикого зверя или за усмешку подсматривающего через замочную скважину Мефистофеля.
   Так они и стояли друг перед другом -- два незваных взрослых перед толпой детей с нечеловеческими глазами. Артему почему-то вспомнились "Мидвичские кукушки" Уиндема. Аналогия вполне уместная. Вряд ли эти ребята окажутся намного добрее и человечнее тех гибридов инопланетян.
   Тут от толпы отделилась девчушка и небрежным, но, в то же время, каким-то кошачьи настороженным шагом направилась в их сторону. Худенькая, темноволосая, и вполне, может быть, симпатичная, если бы не все та же нечеловеческая печать на лице, этот странный оттенок во взгляде темных глаз. Подошла, встала аккурат напротив Пашки, засунула руки в карманы стареньких джинсов (то ли издеваясь, насмехаясь, то ли принимая невысказанный вызов), сверкнула взглядом и сказала:
   -- Мы знали, что вы придете.
   Обращалась она, кажется, исключительно к Пашке, которому, видимо, это ничуть не показалось странным. Он только шире оскалился, разглядывая девчонку. И в его взгляде тоже не было ничего человеческого -- в нем было какое-то презрение с очень странным подтекстом.
   -- Мы ждали, -- проговорила девчушка. -- Он говорил, что вы рано или поздно появитесь.
   Артем растерялся. Хотя... Черт побери, разве не ожидал он чего-то подобного? Не чувствовал разве, что с Пашкой и тем его загадочным компаньоном все ой как непросто? Он вдруг осознал, что его обманом втянули в водоворот событий, понять суть и смысл которых ему окажется явно не по зубам. Но, в то же время, он неожиданно для себя самого вдруг почувствовал неодолимое желание написать ту самую главную статью, ради которой его и наняли. Не нужны ему были больше никакие объяснения, никакая отдельная информация. И девчушка эта, маленькая подрастающая Гингемма, вполне могла ничего уже не говорить. Артем чувствовал, что теперь он в состоянии осознать и выразить в словах что-то главное, основное, связанное со всей этой историей... И -- как знать? -- быть может с будущим всего человечества.
   А Пашка, меж тем, продолжал рассматривать девчонку все с той же зловещей усмешкой.
   -- Ждали? -- усмехнулся он, наконец. -- Впрочем, конечно ждали. Только почему мне кажется, будто нам тут совсем не рады?
   Тон его был почти оскорбительным. Таким тоном террористы диктуют свои условия, завоеватели говорят с поверженными королями, таким тоном принято было, наверное, издеваться над рабами. Видимо, именно такой тон побудил, в свое время, Спартака поднять свое восстание.
   -- Да, -- согласилась девчушка, -- мы не хотели, чтобы вы приходили. Мы надеялись, вы оставите нас в покое.
   -- В покое? -- усмехнулся Пашка. -- С какой это стати? Вы вторглись в уже освоенное пространство в котором установился свой порядок, свое, хотя и хрупкое, и нелепое, и непонятное вам, но равновесие. Вы, собираетесь все переделать... Неужели вы надеялись, что известное нам обоим лицо станет спокойно взирать как у него отбирают зоны влияния?
   Девчушка одарила Пашку ледяным взглядом. В ней, как, впрочем, и во всех прочих собравшихся тут мальчишках и девчонках, не было ничего ребяческого -- даже злость, ненависть, какая-то мучительная бессильная неприязнь, мелькнувшая в глазах -- и те были совсем не детскими и нечеловеческими даже.
   -- Мы никого не трогаем, -- попыталась возразить она.
   -- Не мели чепухи, красавица, -- грозно бросил ей Пашка, и Артем вдруг понял, почувствовал, что, несмотря на подавляющее численное превосходство и недобрые взгляды этих детишек, лидер, главный тут, в этой беседе, в этом споре, именно он, Пашка, а не худенькая девчушка. -- Вы могли бы никого не трогать если бы расселились где-нибудь на Марсе. И то с вариантами. Вам всем, голодранцам, надо бы было лучше учиться в школе, чтобы знали хоть элементарные вещи.
   -- О чем вы? -- ледяным тоном поинтересовалась девчушка.
   -- Есть милая моя, такая старая физическая формулировка: "Мы наблюдаем мир не таким, какой он есть, а мир плюс воздействие наблюдателя". И не было еще никого, кто ухитрился бы прочно и навсегда остаться в стороне.
   -- Да, верно! Только одним наблюдателям, почему-то, разрешается воздействовать, а другие должны сидеть по углам и сопеть в две дырки?
   Это был новый голос. Страшный, грозный, громыхающий, совсем не человеческий. Прозвучал он откуда-то сверху, обрушился как гнев Господень, заставив вибрировать все здание целиком.
   Все посмотрели на верх. Там, на проходящей под самым потолком старой ржавой трубе виднелась человеческая фигура. Разглядеть ее во всех подробностях не представлялось возможным, можно было только сказать, что кто-то присел там, на невероятной высоте на корточки, в совершенно неудобной для нормального человека птичьей позе. Потом фигура вдруг дернулась, соскользнула со своего насеста и ухнула прямо вниз, с высоты нескольких этажей.
   Артем инстинктивно вздрогнул и затаил дыхание, ожидая, что человек сейчас разобьется в лепешку о неприветливый и пыльный бетон. Но тот, разумеется, не разбился -- только полы его странного черного сюртука захлопали как крылья, и через секунду новый персонаж уже стоял на земле, прямо напротив Пашки. Это был длинный тощий мужик, лохматый, с поросшим многодневной щетиной узким костистым лицом на котором сверкали кошмарной звериной яростью темные нечеловеческие глаза. Одет мужик был явно не по погоде -- в черные тертые джинсы, черный суконный сюртук под которым сверкала белизной странного покроя и как будто из домотканной материи рубаха. На ногах у мужика красовались чудовищные армейские башмаки (что-то вроде "Гриндерсов" или "Камелота"). И при всем при том, этот новый персонаж, видимо, нисколько не смущался жарой и не думал даже потеть или испытывать иное неудобство. Стоял прочно и твердо, будто бы вросши рубчатыми подошвами своих бахил в бетонный пол и нависая немалым своим ростом над Пашкой.
   Пашка, впрочем, и не думал пугаться, в то время как у Артема душа ушла в пятки. Непонятно почему, но этот мужик, который абсолютно точно соответствовал описаниям очевидцев, так или иначе ставших свидетелями многочисленных происшествий с беспризорниками, не просто пугал, а вызывал ужас, заставлял трепетать все существо. И не в росте тут было дело (хотя рост был немалый, метра под два), и не в кошмарном голосе, эхо которого до сих пор не отзвучало под сводами помещения. В нем чувствовалась какая-то чудовищная ярость, мощь, рвущаяся наружу сила -- сила безжалостная, как сила урагана или цунами.
   А Пашка меж тем осмотрел мужика с головы до ног и усмехнулся.
   -- Что ты скалишься, смертный? -- грозно, с каким-то совершенно натуральным пафосом, в котором не было ни капли театральности осведомился мужик.
   -- Да так, -- спокойно ответил Пашка. -- До тебя я видел только одного... Только одного такого же...
   Мужик усмехнулся, обнажив в оскале белоснежные и страшно острые как у акулы зубы, и осведомился:
   -- Ну и как я тебе?
   -- На его фоне -- душераздирающее зрелище, -- объявил Пашка. -- Вам что, в небесной канцелярии, бритвы не выдают? Зарос как бомж.
   Против ожиданий, мужик не разозлился на это высказывание, не стал метать молнии из глаз. Он рассмеялся, а потом вдруг спросил:
   -- А почему бы мне прямо сейчас не выпустить тебе кишки и не бросить их собаками?
   Пашка, против ожиданий, не испугался и молить о пощаде не стал, а презрительно фыркнул:
   -- Господи, в каком театре ты нахватался таких выражений? Выпустить кишки, бросить собакам. Ты еще обезглавить меня пообещай. Собаки не жрут кишки -- это тебе не кошки. И потом... Вряд ли это что-то изменит, так ведь?
   -- Да, так, -- спокойно, на этот раз, и даже задумчиво проговорил незнакомец. -- Рано или поздно он явится сам, да? Кстати, почему он не пришел сразу?
   -- Решил понаблюдать, -- ответил Пашка, пожимая плечами. -- Думал, все пойдет своим путем. А теперь вот...
   -- Что теперь? -- с вызовом осведомился незнакомец.
   -- Это его территория. Его земля. Он сотворил тот порядок в который ты и твои выкормыши теперь пытаетесь влезть. Думаешь, он вам позволит?
   -- Все сущее сотворил Большой Зверь! -- гневно провозгласил незнакомец.
   -- Брось ты, -- отмахнулся Пашка. -- Большой Зверь -- это всего лишь амеба. Инфузория, состоящая не столько из плоти и крови, сколько из человеческих эмоций и представлений.
   -- Он всемогущ, -- возразил незнакомец. -- Он создал даже того, от чьего имени ты пришел.
   -- Это верно, -- согласился Пашка. -- И тебя, кстати, тоже. Но ведь дети редко слушаются родителей, верно? А со временем начинают даже ими помыкать. И потом, даже если он все это и создал, даже если он всемогущ... Он ведь равнодушен, как и все амебы. Попробуй заставить его заинтересоваться, я не говорю уж разгневаться. Так что ты забудь про Большого Зверя -- здесь только ты и он.
   Некоторое время незнакомец молчал, переваривая сказанное Пашкой (лично Артему это сказанное представилось темным лесом, ахинеей совершеннейшей), а потом поинтересовался:
   -- И чего он хочет?
   -- Чтобы ты ушел.
   -- Нет!
   -- И ты намерен с ним бороться? -- с иронией осведомился Пашка.
   -- Я намерен остаться там, где нахожусь сейчас.
   -- Это ненадолго, -- заверил его Пашка. -- Рано или поздно вами заинтересуются другие. Помяни мое слово -- скоро у вас тут будут и менты, и прочие представители власти. Может быть, ты и сумеешь как-то выстоять, но очень скоро тот, внешний мир проникнет сюда. Как думаешь, чем все это закончится?
   Незнакомец стоял и смотрел на Пашку исподлобья. Кажется, ему нечем было крыть.
   -- А как быть с ними? -- спросил он вдруг, обводя широким жестом всех присутствующих тут ребят.
   Только теперь Артем вспомнил, что, оказывается в помещении полно мальчишек и девчонок -- спор Пашки с этим странным типом на время поглотил все его внимание. Но теперь дети вовсе не были такими уж равнодушными и неживыми, какими показались ему ранее. Теперь они были, кажется, встревожены. Смотрели на этого проклятого гиганта в сюртуке с отчаянием и надеждой одновременно.
   -- Как быть с ними? -- повторил свой вопрос незнакомец. -- Бросить их на произвол судьбы?
   Пашка пожал плечами.
   -- Не надо этих дешевых эмоций, ангел, -- сказал он. -- Ты заварил эту кашу, так почему она должна беспокоить кого-то еще? Впрочем, тебе ведь тоже на них наплевать, разве не так? Ты ведь только одного и хочешь -- досадить своему Большому Зверю. И даже если для этого понадобится навалить гору трупов этих самых мальчишек и девчонок -- те ведь не задумаешься ни на секунду.
   Незнакомец вскинул голову, в глазах его загорелся гнев. А ребята смотрели теперь то на него, то на Пашку, не зная, очевидно, чему из сказанного следует верить.
   -- Хотя, ты прав, -- сказал вдруг незнакомец. -- Сначала так и было. Я и в самом деле готов был на что угодно. Но теперь... -- Он обвел взглядом своих многочисленных воспитанников. -- Теперь я не могу... Нет, не так. Я не хочу бросать их. Я останусь.
   -- Это твое последнее слово? -- осведомился Пашка.
   -- Да.
   -- Что ж, тогда жди его. И ты знаешь, что его визит будет означать конец твоего присутствия.
   -- Там поглядим.
   -- Прощай, ангел. Забавно было с тобой пообщаться. Темка, пошли отсюда.
   И они вышли из здания, почти физически ощущая как взгляды сотен ребячьих глаз и одной пары, должно быть, даже нечеловеческих, подталкивают их в спины.
  
   До машины они добрались без приключений. Никто их не преследовал, даже не смотрел вслед, и вряд ли могло быть иначе. Артем, во всяком случае, другого финала придумать не мог. Уже подойдя к одиноко и нелепо сверкающему посреди пустыря великолепному "Остину", Пашка вдруг как-то сник, будто бы истратил последние капли энергии, бессильно опустился на землю, и даже привалился было к полированному боку машины, но тут же дернулся и зашипел. И немудрено -- простоявши пару часов на такой жаре, "Остин" успел раскалиться как сковородка.
   -- Проклятье, -- проворчал Пашка, потирая обожженную спину. -- Ф-фу, жарища какая. Но, кажется, пронесло. Пронесло нас, а, Темка?
   -- В каком смысле? -- не понял Артем.
   -- В прямом. Я, честно сказать, чуть не обосрался там, посреди ихнего пондемониума. А когда этот появился -- думал уж хана нам. Но пронесло.
   Артем недоверчиво рассматривал его сверху вниз. Он вспоминал недавнее Пашкино поведение, его дерзость перед этим жутким типом, рухнувшим на них прямо с потолка и как-то не верилось ему, что в тот момент Пашка готов был обгадиться со страху. Напротив, он там дерзил, обзывался и всячески напирал на странного тощего великана. Правда, может по-другому и нельзя было? Артем слишком многого не понимал, а теперь вот начал даже сомневаться, хочет ли понять. Но все же он спросил:
   -- Слушай, Пахан, а этот тип, он кто все-таки?
   Пашка глянул на него, усмехнулся и полез в карман за сигаретами. Артем тоже вдруг осознал, что ему страшно хочется курить.
   -- Кто он такой? -- переспросил Пашка. -- Знаешь, я бы вряд ли взялся ответить тебе на этот вопрос, Темка. И потому, что слов у меня подходящих не найдется... А если и найдутся... Есть на свете вещи, которых лучше не знать, как ты полагаешь?
   Артем пожал плечами. В принципе, он был согласен.
   -- Ну вот, теперь ты можешь писать свою статью, -- сказал Пашка. -- Ты видел все, что тебе стоило видеть.
   -- Но я ведь даже не смог с ними поговорить, не задал ни одного вопроса.
   -- А ты намеревался задавать вопросы? -- удивился Пашка. -- Господь с тобой, Темка, неужели ты даже теперь полагаешь, будто тебе есть о чем говорить с этими чудовищными малолетками?
   Нет, вопросов Артем задавать бы не стал. И более того -- он твердо решил, что про этот их визит в промзону он не напишет ни слова, ни звуком не обмолвится. О таком следует молчать.
   Правда, у него лично -- не для статьи, для себя -- оставался еще один вопрос: кто такой этот Большой Зверь, о котором они там упоминали. Но, подумав какое-то время, он решил оставить этот вопрос на потом, а то и вовсе выкинуть из головы. Для него и всего уже произошедшего было более чем достаточно.
  
  
  

19.

  
   Когда Санька вернулся в свою комнату (угол, келью, логово), там был Н... Сидел на полу, сложив по-турецки длинные свои тощие ноги и то ли спал, то ли пребывал в какой-то своей нирване. Однако, стоило Саньке переступить порог, Н... встрепенулся, открыл глаза и уставился на мальчишку одним из самых сложных и неприятных своих взглядов -- как будто ничего не выражающим и одновременно выжидательным, требующим каких-то слов, действий... Объяснить это было сложно, Н... вообще был мастер смущать, запутывать и вот так, ни слова не говоря, одним только взглядом заставить человека ощутить чудовищное неудобство.
   -- Привет, -- сказал Н..., разглядывая Саньку.
   -- Привет, -- отозвался мальчишка, прикрывая задом дверь за собой.
   Вообще-то Н... в последнее время не часто появлялся в Братстве. Санька во всяком случае, не видал его уже несколько дней, а не разговаривал так и вовсе с пару недель.
   С того самого визита двух странных типов, которых Н... встретил как каких-то особенных, отдельных людей, хотя, на взгляд Саньки, ничего особенного в них не было -- просто двое взрослых, таких же как и многие прочие. Правда, один из них говорил с Н... нагло и уверенно, как хозяин положения, как победитель, пришедший требовать капитуляции. И не удалось Н... ни запугать его, ни смутить, ни даже переубедить в чем-либо. Санька мало что понял из их разговора, сумел лишь догадаться или почувствовать даже, что эти двое -- во всяком случае, тот нахальный и уверенный наверняка -- приходили не по собственной инициативе, а как будто по поручению кого-то третьего. Санька так и не сумел понять, кто этот третий, но, по всей видимости, был он человеком не простым и могущественным, если пришедшие от него люди вели себя столь уверенно и даже (Саньке показалось на мгновение) сумели смутить, насторожить как-то Н...
   Впрочем, может быть, тот, кто их послал вовсе не был человеком. Или не совсем человеком. Как Н..., например.
   Санька как-то набрался смелости и спросил-таки у Н... напрямую, человек ли он. Н..., против ожиданий, отнесся к вопросу более чем серьезно, даже склонил голову набок, размышляя над вопросом, а потом сказал:
   -- Иногда я сам не знаю. Знаю только, что человек -- это всего лишь одна из форм. И я умею принимать эту форму. А что касается остального... Во мне есть все, что в человеке осталось от зверя и даже намного больше. Но то, что в человеке свое... Это непросто объяснить, но иногда я как будто и в самом деле человек. Хотя появился на свет совершенно иначе.
   И вот теперь Н... сидел в Санькиной комнате (логове, келье, углу), смотрел на Саньку, и мальчишка чувствовал, что пришел Н... не просто так, что должно произойти что-то очень важное, особенное. И это особенное, может быть, начало происходить уже давно, но сегодня предстоит пересечь какой-то новый рубеж.
   -- Все пошло не так, как я планировал, -- сказал Н...
   Санька промолчал. Во-первых, он понятия не имел как там Н... планировал, что планировал и был несколько удивлен тем фактом, что он вообще строил какие-то планы -- Н... всегда производил впечатление существа, которое действует совершенно спонтанно, не задумываясь, ухитряясь, правда, при этом всегда добиваться своего и попадать в одному ему ведомую цель.
   -- У нас осталось мало времени, Санька, -- продолжал Н... -- Очень мало. Теперь события пойдут вскачь.
   -- Это из-за тех двоих? -- осторожно предположил мальчишка.
   -- Да.
   -- Или из-за того, кто их прислал?
   Н... встрепенулся, глянул на Саньку несколько удивленно, потом хитро прищурился и сказал:
   -- А ты сообразительный.
   Санька пожал плечами. Жест достаточно нелепый для того у кого нет рук, но эта привычка так и не оставила его по сей день (а втайне он и не желал, чтобы она его оставляла).
   -- По-моему все поняли, -- сказал мальчишка. -- Ты сам часто говорил, что есть кто-то, кто захочет тебе помешать тут. Не Большой Зверь, а кто-то еще. Правда, я так и не понял, кто это.
   -- Не понял? -- усмехнулся Н... -- Значит, не настолько ты сообразителен, как я ожидал. Впрочем, быть может, это всего-навсего пробел в образовании. Да и не в этом дело. Он прорезался, проявил себя. Его люди приходили не для того, чтобы что-то сказать, и не для того даже, чтобы взглянуть на нас. Они появились как послание. Он обратил внимание на нас, он дал понять, что не позволит нам вторгаться в его владения.
   Саньке вдруг стало страшно. Он представить себе не мог, кто такой этот другой -- тот, кто посылает странных гонцов и предупреждения Н..., -- но воображение рисовало нечто ужасное и могущественное. А кроме того, Санька опасался и за свою судьбу. Как, должно быть, опасались все другие ребята. Что станет с ними, если Н... исчезнет? Будет изгнан тем таинственным противником? Куда пойдут они? Обратно? В тот страшный и подлый прежний мир, который теперь казался им еще более отвратительным, нежели прежде?
   -- Что же теперь будет? -- пробормотал Санька, глядя а Н...
   -- Не знаю, -- отозвался тот. -- Впрочем, -- проговорил он голосом уже более уверенным, -- этого ведь не знает никто. Даже Большой Зверь -- он ведь по натуре своей импровизатор, и кто разберет, что придет ему в голову в следующий момент. Дело не в этом. Дело в том, что мы с вами позабыли одно очень важное правило. А жизнь, вот, нам про него напомнила.
   -- Какое правило?
   -- Ни у кого из нас нет лишнего времени, -- как-то торжественно провозгласил Н... -- Ни в этом мире, ни в этой жизни. Каждый миг может оказаться последним, каждая следующая секунда -- смертельной. У нас нет лишнего времени для подготовки к действиям -- только на принятие решения и на само действие*.
   Санька никак не мог понять, о чем речь, но все его существо вдруг переполнилось каким-то звенящим ощущением близости чего-то особенного, огромного, страшного и захватывающего одновременно.
   -- Вы еще слишком слабы, слишком мало умеете, -- сказал Н... -- И у нас нет времени, чтобы учиться неторопливо и основательно. Чтобы сперва учиться, а потом еще долго и нудно убеждать самих себя в том, что вы и в самом деле что-то умеете.
   -- Я... я не понимаю, -- пробормотал Санька.
   Н... посмотрел на него с этакой хитрецой, покачал головой, будто бы посмеиваясь над его тупостью. При этом рука его шарила по холодному бетонному полу как будто в поисках чего-то определенного. В конце концов, Н... нащупал и подобрал с пола небольшой камушек -- просто кусочек гравия, когда-то, видимо, вкрапленный в бетонную плиту, а теперь вот выскочивший. Н... поднес камень к глазам, рассмотрел его со всех сторон придирчиво и строго, словно приценивался как к бриллианту, а потом вдруг резко, без предупреждения, швырнул прямо Саньке в лицо.
   Санька даже не пытался увернуться. Он почувствовал нечто странное. Как будто какая-то сила, энергия -- да не просто энергия, а энергия, содержащая определенное знание, как информация, передающаяся электронным импульсом, -- исходившая от Н..., пропитала все его существо. Мальчишка сделал странное, для самого себя неожиданное движение -- словно пытался несуществующей рукой отбить летящий точно в лоб камень... И тут случилось чудо. Он ощутил прикосновение шероховатой поверхности камушка к ладони -- совсем как во время недавних их с Н... занятий -- почувствовал его угловатость и даже какое-то ощущение сродни боли от удара холодного и твердого гравия о нежную ладонь. И можно было бы посчитать все это крошечной галлюцинацией, но камень и в самом деле отлетел в сторону, отбитый рукой, которой не существовало.
   Санька оторопело таращился то на камень, то на Н..., а потом посмотрел вниз -- совсем как простой человек, рассматривающий собственную руку. Но руки ведь по-прежнему не было.
   -- Вот об этом я и говорю, -- прокомментировал Н... -- Вы не знаете собственных возможностей, не верите в них. А раз не верите, то не можете сделать следующий шаг. Это ведь совсем непросто, пока не убедишься в том, что у тебя есть ноги и что они могут ходить.
   -- И... и что я должен сделать? -- спросил Санька.
   Н... задумчиво рассматривал его, словно прикидывая его возможности, а потом сказал:
   -- Я хочу, чтобы ты встретился с одним человеком. С настоящим учителем. Видишь ли, я слишком плохо знаю людей и не всегда могу помочь вам. А он... Это очень странный человек -- кое-кто до сих пор не верит в его существование, называя его литературным персонажем, или собирательным образом, в лучшем случае. Многие утверждают, что он давно уже умер. Но для нас это не имеет никакого значения.
   Санька не совсем понял эти комментарии, а потому храбро спросил:
   -- И где я должен с ним встретиться?
   -- Да прямо здесь!
   -- Здесь? В братстве?
   -- Нет, прямо здесь.
   -- В этой комнате?
   -- Просто здесь. Забудь про комнату. Комната -- это только наш способ говорить о пространстве.
   -- Э-э... Ладно. А когда?
   -- Да прямо сейчас, -- радостно сообщил Н...
   И в ту же секунду у Саньки все поплыло перед глазами, ему показалось, что то ли он улетает куда-то, то ли весь остальной мир решил переместиться, как перемещаются стрелки подводимых часов.
  

* * *

  
   Санька очнулся и первым же делом увидал ссохшуюся твердую землю у себя под носом. Земля забилась в ноздри, отчего невыносимо хотелось чихнуть, больно царапала щеку, скрипела на зубах. Это было так противно и непонятно, что он сделал над собой усилие, и сел. И сразу же обнаружилось, что сидит он на земляном полу в какой-то странного вида хижине (или просто сарае), что стены этого сарая сотворены явно из подручных материалов, а потому выглядят как-то жалко и печально. Были тут и старые доски, и толстые прутья, которые подошли бы более для постройки забора, и какие-то рассохшиеся фанерные листы. Дверь хижины -- перекосившаяся и непрочная -- была нараспашку и за ней виднелась непроглядная влажная тьма. Убогую обстановку хижины составляла явно самодельная кровать, самодельный же грубый стол и несколько очевидно многофункциональных деревянных ящиков, использовавшихся, видимо, как табуреты и по любой другой надобности.
   Было удивительно жарко и душно, а в зев раскрытой двери налетали тучами отвратительные и непонятные (Санька таких сроду не видел) насекомые. Кем бы они ни были, стоило ему возникнуть посреди хижины, они принялись немилосердно кусаться. Впрочем летели они, надо полагать, не на запах его свежего, обильно потеющего в непонятной жаре тела, а, скорее всего, к свету подвешенной под потолочной балкой древней керосиновой лампы. Именно благодаря этому неверному пляшущему свету Санька и смог разглядеть внутреннее убранство хижины. Он различил даже крытую какой-то соломой крышу и подивился, как это хозяева не боятся подвешивать в таком опасном месте керосиновую лампу. Впрочем, может быть, они не опасались пожара, потому что ничего, на Санькин взгляд, ценного в хижине не было и быть не могло.
   Кстати, хозяев-то как раз не наблюдалось. И присутствие их не ощущалось никаким образом, что было достаточно странно -- ведь зажег же кто-то эту допотопную керосинку.
   Вскоре, правда, из темноты за дверью послышались шаги, и, прежде чем Санька успел испугаться или, хотя бы, насторожиться, на пороге возник человек, являвшийся, очевидно, хозяином сего странного обиталища.
   Это был пожилой мужчина, почти что старик. А может, и не старик, поскольку двигался он легко, стремительно и бесшумно, а под легкой, по случаю невероятной жары, одеждой угадывалась на удивление крепкая мускулатура. Однако коротко остриженные волосы его были совершенно седыми, а широкое лицо избороздили глубокие морщины. Правда, странный взгляд почти по-детски сверкающих глаз опять-таки не вписывался в образ. Роста хозяин хижины был небольшого, одет в старые, потертые, пузырящиеся на коленях холщовые штаны неописуемого буро-зеленого оттенка и просторную холщовую же рубаху. На голове у незнакомца болталась широкополая соломенная шляпа явно кустарного производства, а на плече висела большая сумка, из которой робко высовывались в свет керосиновой лампы какие-то непонятные веточки, травинки, колосочки-корешочки и прочая зелень.
   Чем дольше Санька разглядывал этого типа, тем более странным он ему казался. Невозможно было понять кто он такой, что это за хижина и что вообще происходит. Нельзя было даже определить национальность незнакомца. В одном Санька был уверен точно -- он в жизни своей не встречался с людьми подобного рода. Было в чертах незнакомца что-то азиатское, но, в то же время, и что-то арабское, но он явно не был ни арабом, ни монголоидом. И европейцем он тоже быть не мог. Странная физиономия, очень странная.
   Незнакомец, меж тем, кажется, даже не удивился Санькиному присутствию тут, в хижине. Какое-то время он насмешливо рассматривал его своими странными сверкающими глазами, а потом принялся распаковывать свою сумку. Там и в самом деле оказались какие-то корешки и травы, и грибы, и еще некие совсем уж странные предметы, похожие не то на сухие шишки (только какого-то зеленовато-бурого цвета), не то на окаменевшие незрелые сливы.
   Не прекращая копаться в своем гербарии, незнакомец заговорил с Санькой. Причем на каком-то совершенно экзотическом, тарабарском языке, так что невозможно было понять ни слова. Санька, естественно, промолчал. Он вообще не понимал, что происходит. Голос хозяина хижины был низкий, с легкой хрипотцой, но, в то же время, несмотря на совершенную непонятность произносимого, значительный и привлекающий внимание. Правда, понятнее от этого его речь не становилась.
   Повещав какое-то время, и увидав, наконец, что его не понимают, незнакомец недоуменно глянул на Саньку, задрал удивленно бровь, и снова заговорил, опять на незнакомом языке. Правда, на этот раз Санька смог-таки узнать испанский. Однако в испанском он не был силен, равно как и в любом другом иностранном языке, так что опять ничего не понял. Кажется, незнакомца поразила эта скудность Санькиных лингвистических познаний. Он аж рот раскрыл от изумления, но потом вдруг как бы спохватился и хлопнул себя по лбу. Видимо, сообразил, в чем дело. И тут же заговорил по-русски.
   Надо сказать, что выглядело это как-то странно. Санька не сразу понял, в чем тут дело, но потом до него, наконец, дошло, что артикуляция странного моложавого старика совершенно не соответствует произносимым им словам. Как в дублированном кино. Словно он продолжал говорить то ли на испанском, то ли вовсе на своем тарабарском языке, но воспринималось это, почему-то, как русская речь.
   -- Ну, здравствуй, гость, -- проговорил старик.
   -- Здрассте, -- промямлил Санька.
   -- Наконец-то ты меня понимаешь, -- обрадовался старик. -- Я, видишь, не сразу как-то сообразил, откуда именно ты взялся.
   -- Ага, -- согласился с ним Санька, сам, собственно, не зная, что имеет в виду. -- А я вот до сих пор не понял, куда попал.
   -- Вокруг нас Соноранская пустыня, -- сообщил незнакомец, театрально обведя ладонью окружающее пространство. -- Если, конечно, это тебе о чем-нибудь говорит. Сейчас на дворе тысяча девятьсот шестидесятый год, по вашему летоисчислению, и я жду одного очень важного гостя. Так что давай не будем тратить время попусту.
   Санька совершенно обалдел от этих слов -- так и сидел с открытым ртом, не зная, что тут можно сказать.
   -- Впрочем, для тебя это и не имеет никакого значения, -- успокоил его незнакомец. -- Как пришел, так и уйдешь. Кстати, тебя как зовут?
   Санька сказал.
   -- Ага, -- обрадовался незнакомец. -- Я буду называть тебя Алехандро. Если ты не против, конечно.
   Саньке, собственно, было все равно.
   -- А ты можешь звать меня Иваном, если тебе так легче. Хорошо?
   -- Хорошо, -- согласился Санька, но про себя подумал, что менее всего этому странному типу подходит имя "Иван". Скорее Хуан какой-нибудь. Коль уж Алехандро.
   Иван-Хуан меж тем разобрался, наконец, с диковинным содержимым своей сумки и уселся на пол напротив Саньки.
   -- Итак, Алехандро, -- проговорил он, -- что привело тебя ко мне?
   -- Понятия не имею, -- признался Санька. -- Я даже не знаю, как вообще сюда попал.
   Тут он поймал себя на том, что слишком часто повторяется, будто бы оправдываясь перед удивительным стариком. И это каким-то немыслимым образом словно прояснило что-то в мозгу. Так это галлюцинация! -- обрадовано подумал он. Ну конечно, сразу надо было сообразить. Н... ведь частенько проделывает подобное с людьми. Неясно правда зачем ему сейчас это понадобилось, ну да это уж, как говорится, нам не доступно. Зато намного проще будет общаться с этим стариком неопределенной национальности.
   А старик меж тем с лукавой усмешкой наблюдал за Санькой и казалось, что он ясно видит, какие догадки его посещают. И эти Санькины догадки, очевидно, изрядно забавляли непонятного старика. Что ж, ради Бога. Чего только в галлюцинациях не бывает -- и старики, читающие мысли, и еще много чего.
   -- Значит, ты уверен, что я тебе привиделся? -- усмехнулся старик и Саньку нисколько не удивил его вопрос.
   -- Конечно, -- ответил он отважно.
   Старик покачал головой, задумался, а потом вдруг объявил:
   -- Ну, что же, может оно и к лучшему. Так нам будет проще общаться. Только давай выйдем на воздух.
   Он легко, просто удивительно легко поднялся на ноги, помог встать Саньке (которого, надо сказать, несколько оскорбила эта помощь, явственно подразумевавшая намек на его ущербность), и они вышли из развалюхи.
   А на дворе и впрямь была ночь. Или скорее уж вечер. Темнота вовсе не была кромешной, в ней вполне можно было различить очертания окружающего ландшафта, и Саньке оставалось только подивиться витиеватости своего видения. Вокруг, насколько хватало лаз, простиралось бескрайнее, чем-то похожее на увиденную им когда-то давно, в каком-то кино степь пространство. Было оно неровным, вздыбалось в самых неожиданных местах холмами, и торчали из этой странно степи, будто бы вогнанные Господом Богом гвозди, редкие скалы самой немыслимой формы. Кое-где угадывались смутные очертания некоего кустарника, а вдалеке, на самой линии горизонта, виднелись неизвестные горы.
   -- Знаешь где ты находишься? -- поинтересовался старик, позволив Саньке в полной мере насладиться обстановкой.
   -- В бреду, -- не задумываясь ответил Санька.
   -- Ну, в каком-то смысле, так оно и есть, -- согласился с ним старик. -- Только что такое бред? В конце концов, большинство эзотерических школ утверждают, что человеческое восприятие очень условно, и что бы мы ни видели, это все равно можно называть бредом. Или галлюцинацией, как тебе будет угодно.
   Санька какое-то время раздумывал над его словами, а потом спросил:
   -- Ну и что?
   -- Да ничего, -- хихикнул Иван-Хуан, пожимая плечами. -- В том-то и дело, что ничего. Знаешь, в мире есть страшное количество всевозможных толкователей. Они толкуют сны, галлюцинации, болезненный бред, вспышки какого-то там сверхзнания, озарения всевозможные. Они способны часами философствовать, сочинять теории, подводить базис. И все это их словоблудие, в конце концов, разбивается об этот простейший вопрос: "Ну и что?".
   Этого Санька не понял. Да он и не стремился ничего понять, поскольку глупо было бы всерьез стараться осмыслить слова какого-то старика неопределенной национальности, который, к тому же, тебе привиделся.
   -- Впрочем, не о том сейчас речь, -- заявил Иван-Хуан, моментально, видимо, уловив его настроение. -- У нас мало времени, Алехандро, у каждого из нас -- и у меня, старика, и у тебя, вполне еще молодого человека -- очень мало времени. Так что давай-ка мы опустим светскую беседу и перейдем сразу к делу. Кстати, я надеюсь, что ты не очень испугаешься перспективы погрузиться в галлюцинацию, находясь в галлюцинации?
   -- Как это? -- не понял Санька.
   Вместо ответа старик отошел на несколько шагов и, извлекши из за пазухи спички, запалил заранее, видимо, приготовленный костер. Костер занялся быстро и легко, моментально превратив окружающие сумерки в непроглядную темноту, но зато достаточно неплохо осветив небольшое пространство вокруг себя. Старик уселся возле огня и жестом предложил сесть Саньке.
   -- Ну-те-с, -- как-то совсем по-нашему, по-русски проворковал Иван-Хуан, -- так в чем же заключается твоя проблема?
   -- А вы что, не видите? -- удивился и несколько даже обиделся (несмотря на всю бредовость происходящего) Санька.
   -- Мало ли что я вижу, -- фыркнул старик. -- То что я вижу тебя, если уж говорить откровенно, не касается. Вопрос ведь не в том, что вижу я, правда? Вопрос в том, что думаешь ты. Проблемы-то твои. Так что давай, говори.
   Санька открыл было рот, и тут вдруг обнаружил, что ему не хочется произносить это вслух. Более того, он как-то неожиданно для себя осознал, что никогда ранее ничего подобного не говорил ни кому-либо постороннему, ни даже самому себе. Но что-то во взгляде старика, или в его манере говорить, или даже просто в самой необычности его фигуры словно подталкивало, требовало произнести это вслух.
   -- У меня... -- промямлил Санька. Старик терпеливо ждал. -- У меня... у меня нет рук.
   -- Да ну? -- удивился старик.
   И тут Санька взбесился, позабыв обо всем, что придумал несколькими минутами ранее.
   -- Вы что, слепой?! -- заорал он на старика. -- Или издеваетесь?!
   Ивана-Хуана этот гневный вопль немало позабавил. Он захохотал звонко, от души, и едва не повалился на землю.
   -- Да не ори ты так, -- сказал он сквозь смех. -- Я же галлюцинация, забыл что ли? Разве можно обижаться на галлюцинацию? Тем более, что галлюцинации всегда порождены твоим собственным воображением. Так что можешь считать, что разговариваешь сейчас сам с собой. А обижаться на самого себя ты, к сожалению, не умеешь.
   Это было странное заявление, Санька запутался и как-то разом остыл.
   -- Итак, -- продолжал меж тем Иван-Хуан, -- у тебя нет рук. Я мог бы с тобой поспорить на эту тему, но трудно представить себе более бессмысленное занятие. Можно только сказать, что это ты думаешь, будто у тебя нет рук. А можно сказать, что, в результате некоего несчастного случая и неизбежного потрясения ты, не без помощи тупоумных окружающих, обнаружил, что тебя нет рук, а потом убедился в этом, и уже после этого твое убеждение вошло в привычку.
   Это была весьма похоже на то, что говорил ему ранее Н... Очень похоже. А старик, способный говорить так же как Н... сам по себе заслуживал внимания.
   -- Однако, -- не унимался старик, -- все это не имеет никакого значения. Не имеет значения, потому что ты ничего этого не понимаешь, а если бы понял это, то до тебя дошло бы и все остальное... Так как насчет галлюцинации в галлюцинации? -- спросил он вдруг.
   Санька опять растерялся.
   -- Знаете, -- проговорил он, -- я ни черта не понимаю, что вы говорите. Что такое галлюцинация в галлюцинации?
   Вместо ответа старик нырнул куда-то в темноту за спиной, так что на свету остались только его ноги и сложно изогнутый зад, и через секунду вновь проявился целиком. В руках у него обнаружилось нечто длинное, замотанное в белоснежную мягкую тряпку. Старик аккуратно, будто бы боясь повредить содержимое, распеленал сверток, и в руках у него обнаружился странный предмет, в котором Санька не без труда узнал курительную трубку. Трубка была удивительная, выточенная из некоего светлого дерева, чудной формы. Такие трубки (если верить фильмам и соответствующим картинкам) курили во время своих ритуалов всякие индейцы... И тут Санька вдруг осознал, что Иван этот Хуан или кто он там на самом деле более всего похож не на араба какого-то и не на монгола, а именно на индейца, на коренного обитателя американского континента. Североамериканского, решил Санька, новым взглядом посмотрев на старика. Южные выглядят как-то по другому. Вроде бы.
   А старик, меж тем, продолжал заниматься трубкой. Это было настоящее произведение искусства, и Иван-Хуан относился к нему с надлежащим почтением. Он аккуратно возложил трубку себе на колени, извлек откуда-то из за пазухи маленький кожаный мешочек, распустил тесемки, и в трубку посыпался сероватый однородный порошок, который менее всего походил на табак и вообще на траву.
   -- Ага, -- сообразил Санька. -- Грибочки?
   -- А почему нет? -- удивился старик, закончив набивать трубку и аккуратно пряча кисет обратно за пазуху. -- В конце концов, одной галлюцинацией больше -- одной меньше.
   В самом деле, подумал Санька, какая разница?
   Старик протянул ему трубку. Санька осторожно ее принял, один конец зажав зубами, а другой -- с чашечкой в которой заряжено было зелье, -- водрузив на колени, благо мундштук был достаточно длинный. Иван-Хуан, ловко орудуя двумя палочками, подхватил из костра небольшой уголек и погрузил его в чашку. Санька затянулся. Сложное ощущение моментально распространилось по его ротовой полости и постепенно разлилось в легкие. Нагретая угольком загадочная серая пыль из кисета не была неприятной, но курить такое было все-таки странно. Однако он затягивался раз за разом и сам не заметил, как высосал всю трубку.
   Во рту остался странный привкус. Или это просто был запах, перешедший во вкус, разобраться было трудно. Стариковское зелье пахло странно и сложно -- какой-то осенней прелью, поздним сентябрем, дождем, и почему-то свежей рыбой. Было там еще множество оттенков, но Санька так и не смог в них разобраться, да и не старался особенно.
   После того как трубка была искурена, старик бережно вычистил ее чашечку, протер светлую полированную поверхность и снова завернул трубку в полотно. Санька следил за его действиями, попутно ожидая "прихода" -- то есть, когда наркотик начнет действовать. Но ничего не происходило. И он вдруг понял, до чего это глупо -- сидеть вот так, во сне или в галлюцинации, и ждать, когда подействует принятый в этой галлюцинации или мне наркотик. Санька расхохотался. Старик посмотрел на него с удивлением. Впрочем, этот смех явно не был ожидаемым "приходом", так что Санька вскоре успокоился.
   Старик сказал ему что-то на том самом тарабарском языке, которым недавно пытался начать их общение. Санька, разумеется, ничего не понял, и уже собрался было сообщить об этом Ивану-Хуану, или даже проявить форменное неуважение, ляпнув что-нибудь вроде "Вакатепе, бабун", как вдруг обнаружил, что не может произнести ни слова. Язык не повиновался ему. Сознание было кристально ясным, никакого помутнения в мозгах не наблюдалось, но язык не слушался. Это тоже было достаточно смешно.
   -- Ну, хватит уже, -- строго проговорил старик, возвращаясь к нормальной речи. -- Ты ж не коноплю курил.
   Санька хотел сказать, что именно ему показалось смешным, но опять не смог выговорить ни слова -- только мычал. Теперь уже старик расхохотался (очевидно, его позабавило это мычание). И тут Санька вдруг обнаружил, что не только язык, но и все лицо его не слушается. Мимические мышцы словно одеревенели, обвисли и казались теперь не неотъемлемой частью организма, а какими-то тяжелыми пластинами, приклеенными на физиономию. Более того, все тело стало совершенно чужим, непокорным, даже, наверное, парализованным. Санька хрюкнул и, оказавшись не в силах более сохранять сидячее положение, повалился набок. Он валялся так, хрюках, храпел, уткнувшись носом в пыль, пытался дергаться, но ничего не мог поделать. Старик внимательно и без тени улыбки наблюдал за ним. И до того забавная морда сделалась от внимательности у Ивана-Хуана, что Санька снова захохотал. Старик, услыхав этот смех, загадочно улыбнулся. И тут Санька понял, что это странно. В самом деле, если он не может контролировать свое тело, если он не может даже улыбнуться, как же он тогда хохочет? Это открытие несколько его отрезвило. Он попытался снова засмеяться, но, на этот раз, не смог.
   -- Ну вот, -- хмыкнул старик. -- Вот и все вы так норовите -- не вперед, а назад, в пещеру.
   В какую пещеру? -- хотел спросить Санька, но не смог.
   Старик вдруг поднялся на ноги, легко, словно тряпичную куклу, одной рукой ухватил Саньку поперек туловища и поволок обратно в дом-сарай. Там он бросил одурманенного гостя на пол и, склонившись над ним, объявил:
   -- А теперь ты должен попытаться снова рассмеяться. Так, как ты делал это в прошлый раз.
   Санька, не зная как быть, решил подчиниться, но у него ничего не вышло. Только образ какой-то кислой ухмылки возник в мозгу никак впрочем не спроецировавшись на физиономию.
   -- Не так, -- нетерпеливо сказал старик. -- Ну не так же. Не пытайся ты выполнить привычный алгоритм, вообще не пытайся думать, что нужно для того, чтобы смеяться -- просто вспомни что-то смешное.
   Но обстановка теперь уже не располагала к подобному вспоминанию, так что даже если бы Санька и исхитрился вспомнить что-то забавное, смеяться бы он уже не мог.
   -- Вот дурак! -- фыркнул сделавшийся вдруг очень неприветливым Иван-Хуан. -- Смейся же ты, червяк, смейся!
   Если бы он кого-то другого обозвал червяком, это, быть может, и прозвучало бы вполне нейтрально. Но Санька разозлился, моментально уверившись, что старик намекает на его безрукость. Он так разозлился, так взбесился от того, что вот его, мало того что одурманенного наркотиком, так еще и инвалида, оскорбляют -- сил не было описать, как он рассвирепел. Зарычал даже. И это рычание его отрезвило. Значит, рычать он мог! Несмотря на общий глобальный паралич. Он попытался зарычать снова, но не сумел.
   И тут какое-то понимание, даже тень его промелькнули на самом краю сознания. Санька напрягся и, как учил его наставник, поймал это понимание за хвост. До него начало доходить, что в этом сне-галлюцинации невозможно даже самые простые и обычные действия совершать так как в нормальном мире. Но как?
   -- Сядь, -- прорвался сквозь его раздумья голос Ивана-Хуана.
   -- Я не могу, -- отозвался Санька вовремя спохватившись и не дав себе удивиться по поводу вернувшегося дара речи.
   -- А я тебя сейчас научу, -- пообещал старик. -- Смотри на стену. Смотришь? Вот так. А теперь схватись за нее взглядом. Держись крепче. Да не пытайся понять, как это так можно -- за что-то хвататься взглядом, просто сделай. Вот так. А теперь поднимай себя. Вот так, давай. Нет, не так, не ерзай ногами -- взглядом себя поднимай, волей. Ничто другое сейчас не работает.
   Сам не понимая как, Санька сел. Он сидел и с недоумением таращился по сторонам. Все, вроде бы, было нормально. Но, стоило ему об этом подумать, как он снова потерял равновесие и рухнул на землю.
   Слава Богу, во второй раз подниматься было гораздо легче.
   -- Вот и хорошо, -- похвалил Иван-Хуан. -- А теперь вставай на ноги.
   Санька решил не задавать никаких вопросов -- просто сделал над собой усилие и не при помощи по-прежнему парализованных мышц, а как-то совсем непонятно, одним лишь намерением подняться, поднялся на ноги.
   -- Молодец! -- вопил старик. -- Вот так, а теперь иди.
   -- Куда? -- совершенно автоматически спросил Санька, но тут же спохватился, испугался, что сейчас снова рухнет на землю. Однако ничего такого не произошло.
   -- Да какая разница? -- удивился старик. -- Просто иди.
   Продолжая все так же, одним только усилием воли управлять онемевшим телом. Санька переставил сперва одну ногу, потом другую. Шаги становились все тверже, увереннее. Только очутившись на улице, Санька, наконец, опомнился и осторожно, все тем же усилием воли, глянул назад. Оказывается, старик и не думал следовать за ним. Он сидел на своем прежнем месте в хижине и сквозь дверной проем глядел на делающего успехи гостя.
   -- Славно, славно, -- крикнул Иван-Хуан. -- А теперь садись.
   Вот это было по-настоящему непросто. Удерживать равновесие без помощи мышц оказалось делом непростым. Несколько раз Санька пытался сесть так, как делал это обычно и падал навзничь. И тогда старик требовал, чтобы он снова поднимался на ноги и начинал все сначала. Наконец, Санька смог более или менее удачно приземлиться задницей в пыль.
   -- Замечательно, -- похвалил старик, выходя из хижины. -- Не мышцами, не костями, не связками с сухожилиями разными. А раз так, раз можно творить такое при помощи одной только силы воли и намерения, подай-ка ты мне, друг, во-он тот камень.
   -- Вы что, издеваетесь? -- обиделся Санька. Обижаться и одновременно сохранять контроль над телом и речью было дьявольски непросто.
   -- Немножко, -- признался старик. -- И поверь мне, это пустяки по сравнению с тем, как издеваешься над собой ты сам.
   -- Я не...
   -- Молчи! -- строго оборвал его старик. -- Поэкономь энергию. Потом, я тебе гарантирую, у тебя такое похмелье будет с непривычки. А теперь просто сделай это. Возьми камень. Точно так же, как ты поднимался на ноги, как ходил -- не мышцами, а волей, намерением.
   И тут случилось чудо. Санька посмотрел на камень и протянул к нему... В общем, Бог его знает, что он там протягивал, но ощущение было удивительное. Как совсем недавно, когда Н... запустил в него маленьким камушком и Санька неведомо чем его отбил. Но теперь все чувства обострились. Должно быть, оттого, что Санька действовал сам и сознательно. Он ощущал шероховатую поверхность камня в ладони, ощупывал ее, стремясь запомнить каждый бугорок, каждую впадинку. Обыкновенный серый булыжник казался загадочным, волшебным, фантастическим самоцветом, предметом из иной, колдовской реальности. И Санька поднял его, приблизил к глазам...
   -- Не увлекайся так, -- посоветовал старик. -- Это самый обыкновенный камень. Будешь так его разглядывать, не сможешь больше поднимать никогда и ничего, кроме него. Дай сюда.
   Санька протянул ему камень, но тут все вдруг завертелось, замелькало перед глазами, как и в прошлый раз, старик со своей хижиной и окружающей пустыней стали стремительно удаляться, и Саньку окружила тьма.
  

* * *

  
   Когда он очнулся, то долго не мог понять, где находится. Чувствовал только, что лежит на чем-то твердом и что в теле ощущается какое-то странное, непривычное неудобство. Но открывать глаза и выяснять что к чему почему-то не хотелось. Как не хотелось и шевелиться. Он мог только припомнить, что ему снился какой-то странный сон. Старик какой-то... или не старик? Иван-Хуан. Странное ощущение в теле не давало сосредоточиться, разгоняло мысли. Необычное какое-то ощущение, а может просто подзабытое.
   И все-таки глаза открыть пришлось. Тяжко, с неохотой, как будто веки вдруг налились свинцом. Санька как будто слышал, как они поскрипывают, не желая подниматься. Открылся только один глаз, но это его нисколько не удивило. Во-первых, он словно утратил способность удивляться -- та часть его сознания, которая была для этого предназначена, категорически не желала просыпаться, -- а во-вторых, как выяснилось, правый глаз закрывала подушка, в которую он уткнулся.
   Что ж, это понятно, по крайней мере, никакой мистики, подумал Санька.
   Понемногу начиная ориентироваться, он решил, что находится в своей комнате, в труднодоступном полуподвальном помещении одного из заброшенных зданий. Здесь был его топчан, который как всегда немилосердно давил на бока, его старая, обернутая серой наволочкой подушка, в которую он теперь уткнулся, не позволяя правому глазу смотреть на мир. Все как будто на месте, все знакомо и не вызывает никаких тревог. И все-таки, все-таки...
   Он воспринимал окружающее словно через какую-то матовую пелену, как бы через туман, не видя ничего, кроме подушки, края топчана, свесившегося на физиономию тонкого одеяла и еще какого-то неопределенного вялого сияния за пределами подушки, топчана, одеяла и прочего. Что это было за сияние он не мог понять, пока откуда-то оттуда не раздалось тихое позвякивание. Тогда Санька смог, наконец, напрячь зрение, и увидел, что там, за старым расшатанным столом сидит Н...
   Н... прихлебывал что-то горячее, дымящееся, ярко и сильно пахнущее из металлической кружки и время от времени бросал в сторону Саньки заинтересованные взгляды.
   -- О, очухался! -- обрадовался Н..., узрев открытый Санькин глаз. -- Молодец. Как самочувствие?
   Санька попытался понять, как у него с самочувствием и не смог. Дело было не в том, что ему было плохо или наоборот хорошо, просто все его тело, разум, весь организм пребывал в некоем странном состоянии. Как будто его недавно разобрали на отдельные молекулы, а потом опять собрали. Собрали хорошо, грамотно, без ошибок, но привычные связи еще не восстановились, а посему нормально функционировать организм не мог.
   -- Ну, давай вставай, -- потребовал Н... -- Нечего тут пластаться.
   Только теперь до Саньки, наконец, дошло, что он находится не в своей комнате, а в какой-то другой, где не бывал раньше. То ли это была комната кого-то из ребят, то ли самого Н... хотя, что-то не слыхал он, чтобы у Н... была своя комната. Он же демон, призрак, ему вообще не полагается иметь жилье.
   Демон-призрак меж тем продолжал изучающе разглядывать Саньку. И было в его взгляде что-то до того странное и непонятное, что мальчишка, наконец, не выдержал и, преодолевая страшное сопротивление всего своего тела, сел. Посидел какое-то время, разбираясь, работает ли организм. Организм, кажется, работал, хотя та самая вязкая пелена, сковывающая восприятие, никуда не исчезла.
   -- Чаю хочешь? -- предложил Н..., выставляя на стол вторую кружку.
   Как ни странно, Санька сразу понял, что он хочет чаю. Причем, именно того чаю, который был у Н... -- терпко и загадочно пахнущего, горячего и прямо-таки какого-то живого. Он перебрался за стол, плюхнулся там на скамью, и Н... немедленно наполнил его кружку. И Санька со странной и неожиданной для него самого жадностью стал прихлебывать из кружки обжигаясь, даже, кажется, отфыркиваясь. Конечно, организм моментально сориентировался и понял, что ему сейчас нужно.
   А Н... продолжал разглядывать Саньку, и выражение его лица сделалось совсем уж сложным. До того сложным, что даже в нынешнем своем расхлюстанном состоянии Санька понял, что Н... с великим трудом сдерживает смех. Это было непонятно, тем более, что Н..., в конце концов, расхохотался и объявил сквозь хохот:
   -- Нет, вот ведь мастер! Величайший мастер!
   -- Кто? -- не понял Санька.
   -- То есть как это -- кто?
   -- А, старик тот... -- пробормотал Санька и тут же осекся.
   Нет, погоди, сказал он себе. Мы же договорились, что старик этот тебе приснился. Так какого же черта. Но ведь он, -- Санька осторожно глянул на Н..., -- откуда-то про него знает. И не просто знает, а уверен, что и я знаю... То есть, я-то не знаю, в чем он там уверен, но... Санька запутался. А Н... продолжал хихикать, таращась на него с самым дурацким видом. И Санька решил принять эту игру. А что ему еще оставалось?
   -- Да, странный старикашка, -- объявил он.
   -- Ого, еще какой! -- заверил его Н...
   -- Я, кстати, даже не понял, кто он по национальности. Латинос какой-нибудь?
   -- Латинос? -- удивился Н... -- С чего это ты взял? И потом, это не имеет никакого значения... Хотя, если ты интересуешься, могу сказать тебе по секрету, что он самый настоящий индеец. Индеец яки. По рождению, конечно. А вот по воспитанию...
   -- Все-таки индеец! -- обрадовался Санька.
   -- Ага, -- подтвердил Н... -- Представитель коренного населения Америки.
   -- Яки, -- дурным голосом пробормотал Санька. Это было уже чересчур.
   -- Кстати, а как тебе местность, в которой ты побывал?
   -- Местность? -- Санька вспомнил смутные темные силуэты далеких гор, размазанные на чернильном небе и твердую горячую землю. -- Не знаю, темно было.
   -- Темно? -- почему-то это удивило Н... -- Жаль. Я-то надеялся, что ты полюбуешься на красоты Соноранской пустыни... Впрочем, не в этом суть.
   -- Да-да, -- пробормотал Санька, -- этот дед тоже что-то плел про Соноранскую какую-то пустыню. И будто бы сейчас на дворе шестидесятый год.
   -- Ну, что ж, -- сказал Н... -- У него на дворе -- очень может быть. Для той реальности и этого старика шестидесятый год весьма знаменателен. Был там один студентик... Впрочем, для тебя оно не имеет значения.
   Санька не нашелся что сказать, и какое-то время они молчали.
   -- А этот старик... -- пробормотал он, наконец. -- Он... кто он?
   Н... пожал плечами.
   -- Это я не возьмусь тебе объяснить. Но мастер он грандиозный. Это ж надо было так все проделать, чтобы ты до сих пор ничего не заметил!
   -- А что я должен был?..
   И тут пелена, обволакивавшая до сих пор Санькин мозг, не просто спала, а обрушилась со страшным, слышимым только для него одного грохотом. Только теперь он заметил, что сжимает обеими ладонями свою кружу, и чувствует этими ладонями ее жар и неровность поверхности, каждую щербинку, каждый выступ.
   Это был такой шок, что Санька выронил кружку и ее содержимое выплеснулось ему на колени.
   -- Спокойнее, спокойнее, -- ровным голосом проговорил Н... -- Как ты там, ничего себе не обварил ценного? А то смотри, с руками и без этого дела... -- Он прыснул.
   А Санька таращился на свои руки и не мог поверить, что все это происходит на самом деле. Несомненно, это были его ладони -- именно такие (так ему, во всяком случае, казалось), какими он их запомнил. Не протезы, не мистика, не обманка. Но как?.. Он вдруг понял, что то странное ощущение и неудобство, которое заставило его недавно проснуться было ни чем иным, как дискомфортом в правой руке -- он ее отлежал. Отлежал то, чего у него давно уже не было и быть теперь уже не могло! Но было.
   Саньке казалось, что сейчас он упадет в обморок, но он справился с шоком, смог (не без труда) оторвать взгляд от своих ладоней и выдавить, глядя на Н... сумасшедшими глазами:
   -- Но к... как?
   К его немалому удивлению, Н... довольно-таки равнодушно пожал плечами.
   -- Это чудо, -- проговорил он таким голосом, словно говорил не о чем-то удивительном и сверхъестественном, а о совершенно обыденной вещи. -- Просто чудо. Впрочем, ты и сам это понимаешь. Видишь ли, мы не знаем и никогда, наверное, не узнаем как происходят подобные вещи. Мы можем только понять... и не понять даже, а просто почувствовать, что нужно сделать, чтобы это оказалось возможным.
   И Санька, к немалому своему удивлению, кажется, его понял. Он вообще теперь понимал многое, как, например, то, что не просто руки вернулись к нему сегодня, не только обыкновенная человеческая полноценность, но нечто большее. Это и впрямь невозможно было не то что просто объяснить при помощи слов, а и понять, уяснить вразумительно для самого себя. Однако можно было почувствовать, ощутить той частичкой души, которая у обычных людей вечно пребывает в состоянии полудремы, заглушенная бытовыми проблемами, нелепыми идеями, скучными мыслями, да и вообще всем тем, что считается "обычным" и чем живет этот самый среднестатистический человек.
   И еще Санька, кажется, начинал понимать, нечто очень важное -- вернее, очень много разного и важного. Это были, казалось, настолько не связанные с собою вещи, но, в то же время, сосуществующие. Сам того не ведая, он не просто отрастил себе (теперь уже почти догадывался каким образом) новые руки -- он еще очень многому научился, пробыв недолго в гостях у сказочного старика и курнув его трубки. Например, Саньке казалось, что теперь он знает, может понять, кто такой Н..., понимает суть его действий. И теперь он точно знал, от кого приходили те двое. И только теперь он, несмотря на лавину впечатлений и вновь обретенные конечности, по-настоящему испугался. А потом... потом заплакал. От радости, от неверия, от испуга, от того, что произошло, случилось нечто настолько огромное, невероятное и немыслимое, что не разум даже, а чувства не могли вместить его и переварить. Просто заплакал.
  

20.

  
   Если бы у Вовки сейчас спросили, если бы поблизости оказался хоть кто-то с кем стоило бы беседовать, он сказал бы, что этот день рождения -- самый отвратительный в его жизни. Хотя, день рождения -- это так, условность. На самом деле он не знал, когда именно, в какой день и в какой месяц появился а свет, разве что та безымянная женщина -- его мать, -- или кто-то другой, кто двенадцать лет назад оставил крошечный вопящий кулечек на пороге Дома Малютки. Впрочем, как раз к ней-то, к неизвестной матери, Вовка не испытывал никакой ненависти. В конце концов, она ничего не должна ему. Она не обязана была вообще производить его на свет, а раз уж произвела, то уж точно не обязана была его растить, кормить, воспитывать, тратить на него свою жизнь, отказываясь от чего-то там.
   Впрочем, все это мало интересовало его сейчас. Разве что так -- в связи с тем, что по идее, номинально, у него сегодня был день рождения. И единственным чувством, которое он испытывал в этот день, было острое, щемящее, мучительное разочарование.
   Разумеется, большинство людей полагают, будто бы им известно, что это такое -- разочарование. Но они ошибаются. Они врут сами себе, эти скучные тепличные кактусы. Самое страшное разочарование в своей жизни, которое им доводится испытать -- это если кто-то не возвращает им долг, банкротится банк, в котором они хранили скудные свои сбережения; или когда они, по тупости своей, доверяются мошенникам, а потом горько плачут вслед утраченным деньгам. Они разочаровываются в правительствах, в вере, в идеях, которые сами же для себя придумывают. И им кажется, что подобное разочарование -- страшная, мучительная штука. Избалованные идиоты. Страшное разочарование -- это когда тебе, замерзшему, измученному, страшно, невероятно голодному пообещают еду, а потом этой самой еды тебе не достанется. Разочарование -- это когда тебе постоянно врут, постоянно пытаются тобой воспользоваться, когда ты раз за разом убеждаешься, что ты один-одинешенек в этом мире и никому нельзя доверять под угрозой боли или смерти. Это когда ты голодный, продрогший, мокнущий под дождем раз и навсегда, окончательно и бесповоротно убеждаешься в том, что ты одинок в этом мире, что никогда и ни на кого не можешь рассчитывать, потому что если кто-то и обратил на тебя внимание, то он обязательно тебя обманет. И хорошо еще, если не использует для каких-нибудь похабных своих извращенных нужд. А самое страшное разочарование -- это когда ты, окончательно утвердившись в этом своем мировоззрении, вдруг встречаешь кого-то, кто кажется тебе самым настоящим Богом. Кого-то, кто не врет тебе, не сюсюкает с тобой, не пытается тебя трахнуть или просто убить. Кого-то, кто даже учит тебя чему-то. И ты, в очередной раз позабыв обо всем, что знал ранее, позабыв о том, что никому и никогда нельзя верить, поверишь ему, пропитаешься его Знанием и его идеей. А потом окажется, что ты в очередной раз был обманут, и не обманут даже, а просто твои идеи как-то незаметно стали расходиться с представлениями этого твоего Бога -- сперва чуть-чуть, а потом все больше и больше, в очередной раз, с очередной, на этот раз, в сто крат более сильной болью выбрасывая тебя обратно в твое одиночество.
   Нет, Вовка не мог ни в чем винить Н..., но ведь именно это было больнее всего. Н... не обманывал, не врал, он никогда не обещал никому ничего конкретного. Ну и что? В конце концов, он ведь не простой человек -- он, как минимум, сверхчеловек. А сверхчеловеку должно понимать, какие именно ожидания порождают его слова и его действия.
   Ведь еще совсем недавно Вовка в лучезарных, почти бредовых своих мечтах представлял себе, как они -- вся ихняя община, все ребята, как новая разновидность людей, новый род человеческий -- поднимаются над этим старым, глупым, подлым, вонючим и самодовольным миром. Как они сметают в лица земли все эти экскременты лживых идей, как трясутся от ужаса жирные тюленьи тушки зажравшихся обывателей. И как над всем этим стремительно растворяющимся зловонием начинает расти новый мир... Нет, конечно не должно было быть никакого массового истребления, никакого террора... Хотя... До чего было бы сладко и радостно.
   Н... выслушал всю эту пусть восторженную, пусть до глупого наивную, но искреннюю ахинею молча, без единого звука. И через какое-то время Вовка вдруг понял, что Н... не просто не одобряет его, а посмеивается над ним, и... кажется, слегка разочарован.
   "И пройдем с факелами по улицам мира, -- проговорил Н... -- И пыль с наших сапог станет стоить дороже золота. И гром наших маршей разнесется по всей планете. Так? Ай, Вовка, Вовка, а ведь я ожидал от тебя большего. А ты у нас, оказывается, глупенький". "Почему это?" -- обиделся Вовка. Н... долго молчал, а потом высказался: "Да потому что везде и всегда, где и когда кто-то начинает употреблять подобные фигуры речи -- "Старый мир, Новый мир" -- всегда, почему-то получается мир именно старый. Ты жаждешь стать мясником, Вовка, но мясников хватает и без тебя. Да, ты должен уметь убивать, но не как взбесившийся зверь. Переняв звериное умение не отдавайся животной сущности. Я понимаю, это приятно, это так здорово, дает как будто ощущение полета, всемогущества... Но не задумывался ты, почему именно люди -- слабые, мерзкие, жирные и безвольные правят этим миром? Пойми, Вовка, избрав дорогу бешеного волка ты неизбежно, рано или поздно встретишься с ружьем охотника". Обиженный, растерявшийся Вовка спросил: "Но... но зачем же тогда ты учил нас?..". "Я учил вас силе, -- сказал Н... -- а ты сейчас рвешься превратить ее в слабость. Я учил вас убивать как звери, но ты сейчас хочешь убивать именно так, как убивают люди. За новые идеи, за власть, просто по дурости. Нужна чудовищная воля, чтобы овладеть силой, но еще большая -- для того, чтобы не стать ее рабом и не сделаться просто еще одной кусачей шавкой".
   И Вовка вдруг отчетливо, ясно, мучительно осознал себя именно такой вот шавкой -- псом, способным покусать, даже загрызть, но бессильным хоть что-то изменить. В том числе и свою жизнь. Он грезил о великих переменах, о мести, а сделался обыкновенным маленьким зверенышем. Убийцей.
   С тех пор Вовка стал избегать встреч с Н... Или Н... стал избегать встреч с Вовкой. Как бы то ни было, больше они не виделись. И тогда же появилось, начало расти и болеть у него в душе это мучительное разочарование.
   На самом деле, Вовка ведь и сам не знал, чего ему надо. Свержения старого мира? Да нет, это даже звучит нелепо. Кто он, собственно такой -- маленький трусливый гусенок, отвергнутый, втоптанный в дерьмо, никогда в жизни ничего не имевший, но, тем не менее, обокраденный. Кто он такой, чтобы что-то там свергать и вершить судьбы мира? Наверное, ему хотелось просто отомстить, и не отомстить даже, а доказать всем на свете, самому себе, что помоешный гусенок вырос-таки и теперь стал сильным, опасным. Показать миру, как он может его растрясти. Доказать кому-то что-то...
   Н... говорил, что большинство действий, помыслов и чаяний обыкновенного человека направлено именно на это -- кому-то что-то доказать, покозырять собой, убедить самого себя и окружающих, что ты вовсе не то дерьмо, каковым им, точно таким же, кажешься. И еще он сказал, что в этом своем замутненном, неопределенном свирепстве, в этой пассивной презрительной ярости Вовка сам уподобляется тем, кого изо всех сил старается презирать. Дурак дурака видит издалека.
   Вовка так больше не мог. А как надо, он не знал. Не мог вернуться туда, откуда его когда-то вытащил Н... Не мог снова заставить себя глотать то дерьмо, не мог подчиняться тем остолопам, не мог верить в то, во что его пытались заставить поверить. А что он мог? Горевать и возмущаться? Требовать объяснений и ясных перспектив для себя и своего дела, которое непонятно в чем заключается?
   Это и было мучительнее всего. Неясность, неопределенность и смутное пока еще ощущение, что опять тебе подсунули что-то такое, что совсем тебе не нужно и не нравится.
   Вовка плелся по вечерним улицам, разглядывая пакостный асфальт у себя под ногами и перекатывая в голове все те же заведомо унылые мысли. Вообще-то, появляться в городе вот так, открыто, было опасно. К беспризорникам (а он, несмотря ни на что, по-прежнему был беспризорником и выглядел как беспризорник) отношение было настороженное. С тех пор, как они с ребятами научили жизни нескольких шпионов и парочку залетных бомжей, по городу ходили самые страшные и противоречивые слухи. И кому какое дело, чему там научился этот тощий сопляк, которому сегодня, вроде бы, исполнилось двенадцать лет? Выглядит он именно так, как и ожидается, а потому... Собственно, Вовка и сам не знал, что "потому". Он не замечал повышенного внимания к себе у прохожих. Сперва это его слегка удивляло, а потом разозлило. Господи, думал он, исподлобья разглядывая бегущих в разных направлениям по своим делам людей, ну чего вам еще надо? Как вас еще надо тряхнуть, чтобы вы хотя бы задумались об ущербности своей, чтобы хоть на секунду усомнились в своей непогрешимости и правильности.
   Напьюсь, решил он, наконец. А какого черта, в самом деле, у меня ведь день рождения.
   Денег у него было немного, но их как раз хватило на бутылку средненькой водки. Продавщица -- некрасивая, усталая, равнодушная крашеная блондинка -- скользнула по нему равнодушным взглядом. Была она вся какая-то затертая, застиранная, в грязноватом зеленом переднике, стояла, упершись пухлыми руками на прилавок и все ей, очевидно, было до фени. Сперва, правда, на постном ее лице появилась этакая тень сомнения, отпускать или не отпускать водку двенадцатилетнему пацану, но так, видимо, это сомнение и не оформилось в ее спящем мозгу. Так что Вовка получил свою праздничную выпивку, а сдачи хватило даже на три сигареты с фильтром.
   Он решил не затягивать с весельем -- отошел на задворки магазинчика, откупорил бутылку и присосался к горлышку.
   Как выяснилось, привычка у него еще сохранилась, а вот организм не желал возвращаться к употреблению зелья. Но Вовка все-таки успел сделать аж три больших глотка, прежде чем закашлялся. В какой-то момент ему показалось, что сейчас его вывернет наизнанку, но водка только немного поворочалась, укрощая возмущенный желудок, и успокоилась там. И почти сразу же Вовка почувствовал, что пьян. Ноги стали ватными, в голове зашумело. Он глупо улыбнулся, сел прямо на изгаженный мокрый асфальт и закурил.
   И пусть всякие ангелы идут к чертям, вяло подумал он. Пусть идут к чертям.
   Что-то мокрое ткнулось ему в щеку и над ухом кто-то влажно заскулил. Вовка сделал еще глоток и обернулся. Ну так и есть, выследил-таки его этот медведь. Вот ведь привязался.
   -- Ну, чего приперся? -- пьяным голосом спросил он у Матуса.
   Матус скулил, неуверенно вилял хвостом и вообще нервничал, будучи явно не в силах понять, что происходит с его другом.
   -- Иди отсюда, -- проворчал Вовка. -- Ну, иди, иди. Без тебя сегодня тошно.
   Матус явно не собирался уходить. Он боялся оставлять Вовку одного в таком непонятном состоянии посреди этого злого города. Он готов был разорвать любого, кто посмеет причинить вред его другу и хозяину, но совершенно не знал, что делать, когда друг и хозяин вредит себе сам.
   Матус как-то совсем по-щенячьи повизгивал, аккуратно брался зубами за вялую Вовкину руку, пытался тянуть куда-то за собой, будто бы звал прочь, долой из этого гнилого места.
   В конце концов, Вовка не удержался и со всего размаху, изо всей силы треснул прямо по огромной мохнатой морде. Матус взвизгнул от неожиданности и отскочил.
   -- Пошел вон! -- едва не плача проорал Вовка. -- Видеть тебя не могу! Всех вас видеть не могу!
   И Матус, наконец, не выдержал. Посмотрел еще раз на бывшего своего друга и хозяина -- что-то вроде сожаления промелькнуло в его глазах -- и удалился важной рысью.
   А Вовка так и остался сидеть на холодной земле, не зная, радоваться ему или горевать.
   Он был уже совсем пьян -- трети бутылки без закуски более чем хватило такому тощему двенадцатилетнему парню, чтобы опьянеть. Все его горести, все проблемы и недоумения -- и Н..., и то, что он, в сущности, готов был уже предать все, чем жил в последнее время, и то, что он уже предал Матуса, -- все это стало каким-то зыбким, далеким, нереальным и уже почти не беспокоило его.
   Размышляя, сколько еще нужно выпить, чтобы отключиться совершенно, Вовка вдруг обнаружил, что уже некоторое время смотрит на стоящие прямо перед ним грязные стоптанные башмаки. Башмаки были до того изношены и уродливы, до того грязны, что невозможно было теперь определить, чем они были ранее и как выглядели в молодости. Сделав над собой усилие и подняв взгляд, Вовка обнаружил, что башмаки надеты на тощие кривоватые ноги, обтянутые столь же грязными драными спортивными штанами с лампасами. Над штанами обнаружилась древняя заношенная болоньевая куртка из под которой виднелась совсем уж поганая рубашка. Венчала все это великолепие испитая синюшная морда с подбитым глазом. Морда улыбалась гнилозубым ртом, и улыбалась, надо полагать, именно Вовке.
   -- Ты кто? -- поинтересовался Вовка у морды.
   Морда осклабилась еще шире, и только теперь Вовка обратил внимание на жуткую вонь, исходившую от нависшего над ним урода. Вонь застарелой грязи, мочи, вонь гнилого дыхания и еще чего-то, о чем даже думать не хотелось, тем более, что его и так уже тошнило.
   -- Во набрался-то пацан, -- обрадовано сообщила морда кому-то.
   Кто-то не заставил себя долго ждать, объявившись в поле зрения. Это оказалась женщина (по крайней мере, что-то подсказало Вовке, что когда-то, в далекой, прошлой, наверное, жизни, это существо было женщиной). Женщина была еще страшнее и отвратнее мужика -- такая же вонючая, грязная, прогнившая. Она равнодушно глянула на Вовку, а потом что-то, кажется, заметила и глаза у нее загорелись. Вовка с трудом проследил направление ее взгляда, и понял, что она, как и ее компаньон (или сожитель, или и то и другое) глядит на зажатую в его руке бутылку. Водки там оставалось еще на две трети.
   -- Ну, чего уставились? -- осведомился Вовка.
   -- Слышь, пацан, -- проворковал мужик. -- А не будет тебе?
   -- Что мне будет? -- не понял Вовка.
   -- Водяры говорю не хватит с тебя? Во как набрался -- глаза не глядят.
   -- А у тебя рожа на жопу мерина смахивает, -- сообщил ему Вовка. -- И воняет от тебя как из параши. Шел бы ты на х... отседова.
   Кажется, эти слова здорово разозлили мужика. Равно как и его бабу. Они налились багровой кровью и принялись материться в два ствола так, что у Вовки зазвенело в ушах. Они орали одно и то же, словарный запас их (даже матерный) был ничтожен. Редкие прохожие оборачивались на эти вопли, но, увидав в чем дело, шли дальше по своим делам.
   Когда, наконец, мужик наорался вдоволь (баба продолжала бубнить что-то совсем уж поганое), он наклонился и попытался вырвать из Вовкиных рук бутылку. Однако, не на таковского напал. Вовка, сохранивший еще остатки прежней прыти, выдернул бутылку из самых его рук, а затем, лишь секунду подумав, обрушил ее прямо на вонючую, сальную, издревле немытую башку мужика.
   Мужик страшно заорал и отпрянул, схватившись за скальп. Между мальцами у него показалась кровь.
   Баба страшно заорала, а Вовка почему-то расхохотался. Однако смеялся он недолго -- опомнившись и оценив нанесенный ему урон, мужик весь аж перекосился от злости и с размаху, изо всей силы пнул Вовку ногой в живот. Вовка квакнул и повалился на асфальт. Его вырвало.
   Он валялся в луже собственной блевотины и вяло размышлял, насколько это унизительно и глупо, и что он сделал бы, оставайся он трезвым, с этими двумя, как набросился бы на них... и что сделал бы с ними Матус, не прогони его Вовка совсем недавно... и что сотворил бы с ними Н..., окажись он поблизости... И тут Вовка с отстраненным интересом вдруг осознал, что скоро умрет. А эти двое, набросившись, как взбесившиеся стервятники, пинали и пинали его куда придется...
   Он ничего не мог. Не мог даже протрезветь. Все его умения, все, чему обучал его Н... куда-то исчезло. Он теперь был как тот мальчик-паж, умеющий сотворить совершенно непригодные для носки хрустальные башмаки, сказать несколько дурацких фраз о дружбе и чудесах, а больше -- ничего. Его пинали ногами, а он даже не мог сопротивляться. Сперва было больно, очень больно, но потом боль стала куда-то уходить, и сделалось просто холодно. А потом и холод исчез -- Вовка больше ничего не чувствовал. Его истязатели куда-то исчезли. Он был совсем один на этом поганом асфальте. Изредка пробегал мимо запоздалый прохожий, бросал равнодушный взгляд на распростертое в неприятной темноте маленькое тело, и исчезал. Но даже этого Вовка уже не видел. Точнее -- не воспринимал.
   Его нашли только утром. Дежурная бригада констатировала факт смерти, непроспанные и злые поутру менты составили протокол, завели уголовное дело, которому суждено было изначально сделаться еще одним из многих "висяком", тело запаковали, по новым правилам, в пластиковый мешок и увезли. Один из санитаров заметил, что мешок-то великоват для тщедушного мальчишеского тела, но это не имело значения.
  

21.

  
   "...Они убивают, они давно уже научились убивают легко, быстро, не задумываясь, как убивают дикие звери. Они научились этому давно, очень давно, можно сказать, что мы сами научили их этому, хотя предпочитаем не говорить о подобных вещах вслух. Они не верят нам, относятся к нам с опаской, ненавидят нас, и, по всей видимости, им есть за что нас ненавидеть. Но об этом мы тоже предпочитаем не говорить вслух и не задумываться.
   Я был там, я смотрел в глаза этих мальчишек и девчонок, и мне, признаться честно, было страшновато. По многим причинам, в том числе и потому, что я не знал, кто прав в этой борьбе. А это и в самом деле стало теперь борьбой. И мы, наверное, вполне способны напустить на них нашу доблестную милицию, наброситься, разметать, подчинить себе. И мы, должно быть, будем в своем праве, но это будет право сильнейшего, а не право справедливости. Потому что ведь именно мы сделали так, чтобы они, эти ребята, могли стать такими, какими стали, чтобы возникла эта их община и образ мыслей.
   Уже сейчас они очень и очень опасны, но что будет лет через пять-десять, когда они повзрослеют, силы их окрепнут и они шагнут из своего так неожиданно возникшего мирка в наш большой и далеко не идеальный? Что будет, когда они со своей странной силой и новой, безжалостной логикой ворвутся в нашу повседневность, начнут отвоевывать у нас жизненное пространство, потому что к тому моменту право сильного вполне может оказаться уже на их стороне? Когда они ворвутся в такую уютную духоту наших телевизионных экранов и примутся... просто примутся притеснять нас, отодвигать, освобождая для себя жизненное пространство? Ведь, как ни крути, а они уже и в самом деле новый вид -- не с биологической, разумеется, но с психологической, ментальной точки зрения, но это вряд ли сможет послужить для нас утешением.
   Я не хочу никого пугать, не желаю заработать себе репутацию очередного утописта-паникера. Впрочем, ни о какой утопии речи уже не идет. Эти ребята вполне реальны, они учатся (хотя я, видит Бог, так и не понял как и чему, могу только свидетельствовать, что учатся они вещам странным и опасным), они растут, они существуют. Новый психологический вид. Быть может даже новая цивилизация.
   И раскормленные наши фальшивые педагоги, почвенники наши, профессиональные патриоты и цепные нравственники могут, разумеется, отреагировать на происходящее со своеобычной грозной истеричностью и замусоленными, заученными воплями "К ногтю их к ногтю!", "Драть как сидоровых коз" или слюнявым феминистским "Надо спасать детишек". Крики эти будут, как всегда, привычным сотрясанием воздуха. Потому что, не знаю как умники наши, призванные принимать (или вообразившие, будто они призваны принимать) решения, но я, признаться откровенно, не знаю как и от чего надо спасать этих ребят и следует ли их спасать вообще. Их уже спасли раньше, спас кто-то другой, и научил, продолжает учить вещам недобрым и непонятным. Мы отбросили этих детей, забыли о них, а этот (или эти) некто подобрал их и настроил против нас. Тем более, что много сил и времени для этого не потребовалось.
   Только столкнувшись с этими мальчишками и девчонками, самолично побывав в этом странном Братстве бродячих собак (это они сами так себя называют), поговорив, заглянув им в глаза я вдруг понял, насколько мы с вами -- те, кто живет в этом, большом, обычном мире -- слабы и беззащитны. Разумеется, у нас есть грозное оружие, за нами стоит целая цивилизация, но все это... Все это и для нас самих как-то очень далеко и абстрактно. А сами по себе мы -- каждый в отдельности -- бессильны и беззащитны. И эти мальчишки и девчонки вполне способны уже сейчас разорвать любого из нас в клочья. Но вот спустя несколько лет они окажутся способны победить нас в споре, даже переубедить, вышибить почву из под ног. И что мы станем делать тогда?.."
   Пашкин компаньон отложил в сторону журнал и посмотрел на Артема пристальным тяжелым взглядом. И непонятно было что в этом взгляде -- упрек, или уважение, или и то и другое и еще что-то, как будто он изучал Артема, словно увидал его сегодня впервые в жизни.
   Но первый вопрос был все-таки критическим:
   -- И для чего столько пафоса? К чему этот апокалиптический тон?
   -- А к тому, что страшно, -- проворчал Артем. -- Не знаю как Пашке, а мне вот до оторопи было страшно там. И потом, надо же как-то привлечь внимание. Если не нарисовать нового апокалипсиса, вряд ли кого-то это заинтересует. Толпа любит когда ей щекочут нервы, я же объяснял. А нервы ей можно пощекотать очень немногими способами. Либо предсказать угрозу для их кошелька, либо рассказать гадость про того, кому они завидуют. Ну или, скажем, описать в подробностях преступления какого-нибудь маньяка...
   -- Или предсказать новый апокалипсис? -- вставил пашкин компаньон.
   -- Или так, -- подтвердил Артем. -- Кстати, давно уже собирался поинтересоваться вашим именем. А то мы с вами все спорим, спорим, а как к вам обращаться я до сих пор не знаю.
   Пашка почему-то усмехнулся и принялся внимательно рассматривать ногти на правой руке. А компаньон его задрал правую кустистую бровь, подумал, и заявил:
   -- Ну, у меня много имен. И все они, по преимуществу, псевдонимы. И все они придуманы не мной...
   -- И что? -- удивился Артем. -- Мало кто придумывает себе имя самостоятельно. Родители, в основном.
   Эта мысль, почему-то, очень заинтересовала Пашку -- он выпрямился, посмотрел на своего друга и интересом и проговорил:
   -- Кстати, ты ведь никогда не рассказывал мне о своих родителях! Этот вопрос, насколько мне известно, вообще утонул во тьме времен...
   -- Вот пусть там и остается, -- отрезал компаньон. -- А что до имени. Если для вас это так уж принципиально, можете звать меня... ну, скажем, Кихот.
   Артем посмотрел на него с недоверием, а потом спросил, просто не мог не спросить:
   -- Дон?
   -- Э-э... -- кажется, товарищ Кихот даже несколько растерялся. -- Почему именно дон? Ах, да, вы намекаете на Сервантеса. Нет, лучше просто Кихот. Мне мало льстят сравнения с полоумными фермерами, вообразившими себя рыцарями.
   -- Вы испанец? -- осведомился Артем, только теперь вдруг сообразив (у него словно глаза открылись), что он не взялся бы даже приблизительно определить не то что национальность, но даже расовую принадлежность этого типа.
   -- Почему это -- испанец? -- удивился Кихот. -- Просто такое имя. У меня есть еще масса псевдонимов. Ме-Куи, например. Хотя я и не китаец. Или Пак, но и корейцем вы меня, я полагаю, не считаете.
   -- Так как мне вас звать? -- растерялся Артем.
   -- Как хотите, -- отмахнулся этот странный тип. -- И давайте уже вернемся к нашим баранам. Павел, я так и не понял, зачем тебе все-таки потребовалась столь сложная комбинация? Можно было намного проще...
   -- Можно, -- откликнулся Пашка. -- Только неинтересно. И потом, я хочу, чтобы последний акт в этой пьесе отыграл тот, кто возомнил себя оплотом справедливости на земле. Потому что у того, кто отыграет последний акт неизбежно совесть завибрирует. Вот я и хочу...
   -- Барский? -- немедленно предположил Кихот, он же Ме-Куи, он же Пак.
   -- Именно, -- подтвердил Пашка. -- А то он что-то совсем зазнался в последнее время. Пусть-ка поелозит рылом в грязи.
   Услыхав фамилию Барского, Артем насторожился. Вспомнились предостережения Стаса.
   Кихот-Пак призадумался, затем просиял и вынес свой вердикт:
   -- Хитроумная интрига.
   -- У тебя учусь, -- парировал Пашка. -- Но все-таки о статье. Темка, ты молодец, -- сказал он Артему. -- Я и не думал, что в тебе дремлют такие таланты. Даже и не знаю... теперь мне кажется, что гонорар маловат.
   -- Нет, гонорар вполне, -- возразил Артем. -- Но... Понимаешь, у меня от всей этой истории какой-то неприятный осадок. Я бы хотел...
   -- Понять до конца что происходит? -- догадался Пашка.
   -- Ага.
   Пашка призадумался.
   -- Это чертовски непросто объяснить, Темка, -- признался он. -- Тут нужно так глубоко знать историю, философию... тут вообще столько всего нужно.
   Артем вздохнул. Очевидно ничего объяснять ему тут не собирались.
   -- Ну до конца досмотреть хотя бы можно?
   -- Это вполне, -- согласился Пашка. -- Только... Поверь мне, Темка, не понравится тебе конец. Но если ты так уж настаиваешь...
  
   По дороге домой Артем позвонил по сотовому Стасу, и поинтересовался:
   -- Слушай, бык, у тебя нет знакомых, которые разбирались бы... Даже не знаю...
   -- Таких нет, -- немедленно гоготнул Стас.
   -- Не выеживайся, -- фыркнул Артем. -- Я имею в виду специалиста по... этносу, что ли. В смысле национальностей, имен и прочей принадлежности. Но главное -- чтобы... черт, не знаю даже как объяснить. Понимаешь, мне нужно выяснить, что означают имена Ме-Куи, Кихот, Пак... Хотя бы какого они роду-племени. И если разных родов, то как могут пересекаться.
   -- Чего проще, -- фыркнул Стас. -- В и-нете посмотри.
   -- У меня модем тазиком накрылся. Слушай, сделай одолжение, глянь, а?
   -- А что, так срочно? -- Стас, очевидно, уже прожевал и теперь насторожился.
   -- Да нет, -- вздохнул Артем. -- Хотя и сам не знаю. Просто чтобы я сегодня ночью смог заснуть спокойно. Поройся, ладно?
   -- Л-ладно, -- пробормотал Стас и отключился.
   Когда Артем вернулся домой, телефон уже трезвонил. Он, с проклятьями, споткнувшись о тридцать три угла, залетел в комнату и схватил трубку.
   -- Привет, -- сказал Стас. -- Это я. Кстати, с тебя бутылка -- в такие недра пришлось зарыться, чуть компьютер не закипел.
   -- Ничего, за мной не заржавеет, -- заверил его Артем. -- Давай, говори.
   -- Я-то скажу, -- как-то неприятно серьезно пробормотал Стас, -- только ты вот ответь сперва, на кой ляд оно понадобилось?
   -- Ой, толстяк, это такая долгая история, -- вздохнул Артем. -- Как раз за бутылкой я тебе все и расскажу.
   -- Ну, как знаешь. Только учти, заснуть ты все равно вряд ли сможешь. Так вот, это у нас из истории развития религии и религиозных представлений. Так вот, Ме-Куи, он же Пак, он же Кихот, он же Ариман, он же Шанс, он же Ильмаринен, он же... Темка, если ты стоишь, то лучше присядь... Так вот, он же Вельзевул и Люцифер. Все это у разных народов имена для одной и той же мифологической фигуры или одного и того же явления, как уж посмотреть. Догадываешься о чем речь?
   -- Да, -- пробормотал Артем враз пересохшими губами. -- Я тебе перезвоню, спасибо.
   Теперь все происходящее казалось ему дурной шуткой. В лучшем случае -- галлюцинацией, бредом, кошмарным сном, понять сущность которого было невозможно, а посему и не требовалось, что было облегчением.
  

22.

  
   Андреич давно уже работал тут и успел привыкнуть и к месту, и к странной, быть может, обстановке, ко всему успел привыкнуть. Человек вообще существо привыкающее, он умеет приспособиться к таким вещам, с которыми никакое, даже самое сильное животное не сможет смириться никогда. А человек вот...
   Поначалу, конечно, его коробило, и страшно ему было (особенно по ночам), и он долго не мог заснуть на стареньком скрипучем топчане, предоставленном больничным начальством, и замирал он, бросало его то в жар то в холод от каждого скрипа. Но потом он привык-таки, сообразив, наконец, что ничего страшного от тех, кто находился за широкими железными дверями ждать не стоит. От них вообще ничего не стоит ждать, наверное, все ожидания они уже оправдали... или не оправдали -- это уж по обстоятельствам. Но теперь они, пожалуй, самые безобидные представители племени людского, а все прочее -- суеверия и детские страхи.
   И Андреич научился спокойно забываться чутким, строго ограниченным по времени и часто прерываемым позывами ослабшего мочевого пузыря старческим сном на скрипучем топчане, рядом с несколькими десятками мертвецов, так же покойно (еще более покойно чем он) спящими за широкими железными дверями.
   Днем тут бывало многолюдно -- зажигался яркий свет, приходили врачи, набегали стайками молоденькие практиканты (которые, зачастую выходили из железных дверей совершенно зелеными, с стеклянными глазами и трясущимися руками), реже приезжали посторонние. Тела привозили, вывозили, и тогда Андреич должен был просто открыть тяжелый, вечно заедающий и кряхтящий замок на железных дверях. Только и всего. Никакой ответственности, никакой нервотрепки (если, конечно, не накручивать себя и не переживать по поводу мертвецов). Днями напролет он просто сидел за своим рабочим столом, читал газеты и журналы, а вечером запирал наружную дверь, кипятил себе в стакане чай при помощи потемневшего от времени кипятильника, а потом ложился спать на старенький топчан, укрывался тоненьким стеганым одеялом, и ничто его не тревожило. Работа была вполне подходящей для рядового пенсионера, неприхотливого, вдовца, частенько мучающегося бессонницей и стремящегося добыть хоть какую-то прибавку грошовой пенсии, дабы иметь возможность хоть изредка побаловать нечасто видимых внуков.
   Поначалу Андреич, конечно же, переживал, с ужасом смотрел на привозимые тела -- тела мужские, женские, даже детские, тела в ужасном состоянии и вполне нормальном, сжималось его сердце при виде молоденькой и даже в таком виде красивой девушки, совсем недавно еще полной жизни и привлекавшей к себе, очевидно, многие мужские взгляды, а теперь ставшей просто куском холодного мяса на каталке; тела детей, которые не успели даже толком пожить, смотревшиеся на предусмотренных для взрослых столах особенно жалко. Но более всего его, поначалу, тревожили, как ни странно, именно старческие тела -- потому, наверное, что в каждым мертвом старике он видел, так или иначе, себя. А умирать ему совсем не хотелось. Это просто принято так говорить, будто старики смиряются, некоторые даже ждут смерти как избавления, смотрят на нее с этакой покойной философской грустью. Чушь все это. Если это было бы правдой, разве толпились бы старики эти в бесконечных очередях по поликлиникам? Разве закупали бы пачками лекарства, жаловались бы на судьбу и на многие боли? А что до подготовки собственных похорон и закупки гробов, то это, простите, всего-навсего простое желание снять последнюю обузу и заботу с плеч собственных детей и более ничего.
   Но вскоре Андреич настолько привык к своему рабочему месту, что ничего уже не тревожило его и не призывало к размышлениям -- ни покойники, ни доносившиеся снаружи вопли и причитания родных, приезжавших за телом, ничего. Ко всему привыкает человек.
   Однако той ночью некоторые его представления все же поколебались и отношение к смерти сделалось... более осмысленным, что ли. И еще после той ночи Андреич стал ходить в церковь.
   А ведь до этого был самый обычный день, даже, можно сказать, приятый день, потому что один из врачей привез персонально для Андреича портативный телевизор -- мол, что пылится на антресолях без дела, а сторожу ночью тут скучно, небось, с жмуриками же не поговоришь.
   Андреич был благодарен врачу и даже простил неприятное высказывание насчет "жмуриков", зная, что у врачей, провизоров и прочих это профессиональное. А сидеть тут целые сутки и в самом деле скучно. Особенно по выходным.
   Вот Андреич и сидел, смотрел телевизор, радуясь неожиданному удобству. Весь день сидел, и даже вечером, заварив себе крепкого чаю, расположился у экрана.
   И тут вдруг почудилось ему на заднем плане что-то странное. Не на заднем плане телевизионного изображения, а там, в особенно темном, благодаря свету кинескопа, пространстве за его столом. Словно фигура какая-то, тень с неясными очертаниями промелькнула. И даже будто бы шаги послышались. И, что странно, шаги мягкие, почти неслышные, но, в то же время, вовсе не крадущиеся, не торопливые, а уверенные.
   Сперва Андреич решил было, что это кто-то из врачей пожаловал, но потом сообразил, что время слишком уж позднее, тем более выходной день. Да и не стал бы никто из врачей так вот подкрадываться и пугать его, старика. А потом его словно ледяной водой окатило -- ведь он же часа два назад сам, лично, запирал входную дверь. И помнил прекрасно, как вышел сперва на улицу, постоял, покурил на свежем воздухе, перекинулся парой слов со случившимся поблизости больничным охранником, а потом вошел внутрь и задвинул за собой кривой громыхающий засов. И после этого открыть дверь снаружи было уже невозможно -- засов и при нормальном к нему подходе постоянно перекашивало и заедал он намертво в разбухших от многих слоев масляной краски петлях. Так кто же?..
   Андреичу вдруг сделалось страшно. Прежние недобрые, мистические даже мысли и ощущения по поводу этого места и тех, кто лежал там, за тяжелыми железными дверями, вернулись к нему. Да нет, глупости, показалось, небось. Глаза стариковские окосели совсем от целого дня у телевизора, темнота, блики эти дурацкие. Ерунда.
   Он почти уже убедил себя в том, что и в самом деле все ему померещилось, как вдруг донесся оттуда, из за далекого поворота в коридоре явственный и узнаваемый скрежет. Это уже не могло быть ни видением, ни галлюцинацией -- кто-то открывал, распахивал железные двери, и распахивались они с трудом, с неохотой. Андреич почти сразу сообразил в чем тут дело -- кто-то пытался открыть двери не отпирая замка. И слышался оттуда явственный скрежет и стон раздираемого металла, писк вылезающих из гнезд шурупов.
   Господи, да что же это там? Неужто кто из мертвяков... Но Андреич еще не выжил из ума настолько, чтобы поверить в подобный бред. Он собрался с духом, поднялся из за стола (ощутив при этом какими слабыми и непослушными сделались ноги) и неуверенной походкой двинулся туда, в сторону железных дверей.
   А двери и в самом деле были настежь, словно ударило их оттуда, изнутри, тараном. Это было непонятно и жутко. Андреич совсем уж маленькими шажками приблизился, не замечая, что прижимается к стене, даже, кажется, крадется, и осторожно, преодолевая страх свой, заглянул внутрь. Он надеялся, искренне надеялся, что никого и ничего там не увидит, как маленький мальчик надеется, что если зажмуриться покрепче, все страхи исчезнут сами собой. Однако надежда его не оправдалась.
   Там, посреди обширного помещения прозекторской, стоял какой-то незнакомый мужчина. Очень высокий, метра под два ростом, в черном каком-то сюртуке и черных же штанах, длинноволосый. Стоял он к Андреичу спиной, так что разглядеть лицо не было никакой возможности -- виднелась только резко очерченная впалая заросшая щека и жилистая шея. Этот человек стоял совершенно неподвижно, как статуя, как изваяние, упершись костистыми ладонями в необъятный стальной стол патологоанатома, а на столе... Андреичу трудно было рассмотреть, помещение освещал только неверный отблеск уличного фонаря, но ему показалось, что на столе лежит кто-то маленький, совсем крошечный. Кажется, это был труп мальчишки.
   Стоящий посреди комнаты великан вдруг как-то дернулся всем телом и будто бы даже зарычал, а потом вдруг взмахнул широкими своими ладонями и с яростью, сильно, гневно ударил по поверхности стола. На стальной поверхности остались две глубокие вмятины. А потом...
   Андреич так и не сумел даже себе самому до конца признаться в том, что он это видел, потому что так и не понял, не поверил, что видел он именно то, что запомнил.
   У этого громадного мужика, склонившегося перед трупом мальчишки, вдруг появились какие-то странные образования за плечами. И будь Андреич человеком менее скептическим, он честно признался бы, что это были крылья. Казалось, они выросли из самого сюртука, в который был одет таинственный ночной нарушитель, но Андреич откуда-то точно знал, что к сюртуку они никакого отношения не имеют, что они проходят сквозь него легко, чтобы расправиться на свободе, потому что... потому что эти крылья существуют как будто в каком-то другом мире, измерении.
   А потом сам обладатель крыльев начал меняться. Он как будто сделался еще выше и шире в плечах, та часть его лица, что была видимо Андреичу, словно заострилась еще больше, и почему-то не разглядеть теперь было ни одежды, ничего. Какое-то будто сияние заполнило комнату, и от этого сияния сделалось больно, как-то мучительно.
   Незнакомец протянул свои преобразившиеся руки, поднял со стола хрупкое мальчишеское тельце...
   Андреичу стало вдруг совсем уж не по себе. Вся жизнь -- его собственная жизнь -- замелькала у него перед глазами. Что было, что могло бы быть, множество мелкой лжи и крупных обманов, упущенные возможности, бездарно прожитые годы... Жизнь казалась ему цепочкой, состыкованной из ничего не значащих звеньев, бессмысленных, пустых и блеклых. И звенья эти были слабы, их носило по ветру, так что цепочку вполне могло бы разорвать в любом месте, но, по какой-то прихоти судьбы, не разорвало. И выросла она достаточно длинной, хотя это и не прибавило ей ни прочности, ни привлекательности.
   Когда Андреич, наконец, пришел в себя, он снова был один. Не было ни страшного визитера, ни мальчишеского тела. Только развороченные будто бы взрывом железные двери морга, да помятый прозекторский стол. И Андреич решил, что утром первым же делом пойдет в церковь. Бог его знает, но, кажется, он догадывался, кем именно был этот страшный ночной нарушитель и для чего он пришел за телом мальчишки.
  

* * *

  
   Он опять сидел в пустом оконном проеме на высоте второго этажа. И опять перед ним было темнеющее небо, расчерченное рваными полосами облаков. Небо, как всегда, было безразличным и безмолвным, и ему страшно хотелось ударить по нему, врезать изо всей силы, чтобы посыпались осколки и застонала треклятая твердь.
   Зачем Ты это сделал? -- спрашивал он у равнодушного неба. -- Зачем? Создатель, Творец, Хозяин сущего. Вседержец, чтоб Ты захлебнулся собственной гордыней, чтоб встала она Тебе поперек глотки, и закашлялся бы Ты и сдулся, наконец, хоть немного, сполз бы со своей перины, стал бы хоть чуть-чуть более живым, хоть в чем-то попытался бы понять хоть кого-то. Зачем Ты убил мальчишку, Зверь? Да еще так страшно, так подло. Когда он был один, когда он сделался слаб и беззащитен, когда он мучался и сомневался, страдал. А Ты... Это было грязно, гнусно -- Гавриил в облике испитого вшивого бомжа и его подружки. Да-да, меня не было там, но я все знаю, я словно видел это своими глазами, до сих пор вижу это. Как страшный сон, как кошмар. Смотрю, и мне так хочется вмешаться, а я не могу. Меня не было поблизости, иначе я сумел бы защитить его.
   Небо хранило твердокаменное хрустальное молчание. Как всегда.
   Что молчишь? -- спросил он. -- Думаешь, я не сумел бы справиться с Гавриилом? С этим натасканным цепным псом? С этой шестикрылой бестией? Впрочем, я и сам не знаю, сумел бы или нет. Я же не профессиональный убийца, в отличие от него. Люцифер -- вот он бы справился. Правда, Люциферу вряд ли пришло бы в голову заступаться за какого-то там пацана, но если бы и пришло. Ты ведь боишься его, Зверь, правда? Ты, всемогущий, опасаешься этого неистового демона, который бросил Тебе вызов и не захотел потом ползти на коленях обратно? И Гавриил твой испугался бы. Он ведь всего лишь пес, а Люцифер, насколько мне известно, прекрасно умеет приручать псов.
   Небо по-прежнему не реагировало, но в какой-то момент ему показалось, что он уловил легкое, словно слабенький сквознячок, едва заметное неудовольствие, исходящее от небес.
   Мне кажется, я начинаю ненавидеть Тебя, -- сказал он с отчаянием. -- По-настоящему ненавидеть. В тот день, когда Ты вышвырнул меня, сбросил, мне тоже казалось, что я Тебя ненавижу, но я ошибался. Это был всего лишь капризный вопль наказанного ребенка. А теперь... Теперь у меня появилась причина. Теперь я понимаю, что Тебя можно ненавидеть по-настоящему и понимаю за что. Ты -- Учитель, Господь Бог, Творец -- предал созданный Тобой мир, рожденных Тобой тварей. Ты отвернулся от них, растерялся. Может, они Тебе надоели, может, Ты испугался в какой-то момент масштабности и странности собственного творения, может запутался. И что же теперь, Зверь? Стоит ли удивляться тому, что вышло? Стоит ли удивляться этой грязи, подлости, бессмысленности? Этим экскрементам, заполнившим сотворенный Тобой такой некогда совершенный -- по твоему же разумению -- мир? Зачем теперь уж Ты встреваешь? Для чего? Ведь Ты даже теперь ухитряешься неизменно получать свое, свой шерсти клок, подать, налог с этого мира. Ты хапаешь их души с жадностью торговца, загребающего золото. Они все равно достаются Тебе. И только Люцифер осмелился красть у Тебя это золото. Но я же не Люцифер. Я хотел... Да я и сам не знал тогда, чего я хотел. Может, просто освободить их -- от Тебя, от Люцифера, от всего. От всей этой вашей корыстной лжи. Просто сотворить нечто такое, что будет отличаться и от Твоей безжалостности с сопливыми песнопениями про райские кущи и прочую чушь, и от циничной правдивости и расчетливой злобы Люцифера. А теперь... Я запутался теперь. И еще... я начинаю, кажется, сочувствовать Тебе. Будь Ты проклят, Зверь, я ненавижу Тебя, но я же Тебе и сочувствую. Потому что начинаю понимать Твое настроение. И я не знаю, как мне быть дальше.
   В совсем уже темном небе он вдруг увидал, или ему показалось, что он увидал, нечто странное. Одно облако -- легкое перышко, едва различимое теперь на фоне подступившей темени -- ползло совсем не туда, куда плыли его собраться и куда было должно ему продвигаться по воле ветра. Оно двигалось как будто осмысленно, словно стремилось куда-то. Всего несколько секунд. А потом все потемнело и не различить уже было ни облаков, ничего.
   Я видел, -- пробормотал он. -- Я не знаю, что Ты хотел сказать мне, но ты хотел заговорить. Я подумаю.
  

* * *

  
   Настя с Ромкой прятались за углом, прижавшись друг к другу, тихо как мыши, боясь пошевелиться, боясь лишний раз громко вздохнуть. Впрочем, Н... все равно обнаружил бы их, если бы до того ему было. Но Н..., кажется, был занят. Время от времени выглядывая из своего укрытия, ребята видели его черный, зловещий какой-то силуэт в темнеющем оконном проеме. Н... сидел на корточках, к ним спиной, и, будь это обыкновенный человек, можно было бы удивиться, как это он ухитряется оставаться столь долгое время в такой неудобной позе, да как он вообще умудрился забраться туда, на такую-то высоту. Но, поскольку речь шла не об обычном человеке, удивляться следовало совсем другому.
   Например, тому, что Н... бормотал что-то про себя. Хотя, может и не про себя, может, обращался к какому-то ему одному видимому собеседнику. Если бы так делал обычный человек, можно было бы заподозрить обострение шизофрении, но если говорил Н..., то собеседник вполне мог и в самом деле существовать, а шизофренией страдали все те, кто слышал его голос и не понимал, к кому он обращается.
   Иногда до Насти с Ромкой долетали обрывки фраз, бессвязное будто бы бормотание, особенно резкие, а потому произнесенные отчетливо слова. Кажется, Н... обвинял в чем-то невидимого собеседника. Кажется, Н... сердился. Но, в то же время, он как будто просил... не помощи, нет, но объяснения, просил сказать ему, почему, зачем...
   -- С кем он говорит? -- шепнул Ромка а самое ухо Насте.
   Девочка задумчиво посмотрела на черный, страшный, словно иллюстрация к недоброй сказке, силуэт Н... в окне, задумалась, а потом так же шепотом, едва слышно, но, в тоже время, уверенно ответила:
   -- С Большим Зверем.
   Ромка вздрогнул. Н... редко заговаривал о Большом Звере, и никто, кажется, так до конца и не понял, кого он имеет в виду говоря так. Складывалось впечатление, что Большой Зверь -- это какая-то главная, определяющая сила во Вселенной. Что-то не могущественное даже, а всемогущее, абсолютное какое-то. Во всяком случае, у Ромки сложилось такое впечатление. И каждый раз, когда заходила речь о Большом Звере, он почему-то думал о страшном, бездонном космическом холоде, о бесконечном мертвом пространстве из которого смотрели на него, крохотного человечка, безжалостным взглядом гигантские ледяные глаза.
   -- Вовка погиб, -- с трудом, но все-таки уверенно проговорила Настя.
   -- Вовка? -- растерялся Ромка. -- С чего ты взяла?
   -- Чувствую. Н... не говорит нам. И не скажет. Но многие знают. Догадываются.
   Ромка снова выглянул из за угла и посмотрел на Н... Тот теперь молчал, а потому еще более стал напоминать статую, этакую жуткую гаргулию, пристроившуюся на подоконнике старого цеха, да и окаменевшую до лучших времен.
   -- Вовка, -- пробормотал Ромка. -- А как он погиб?
   -- Его убили, -- все так же убежденно проговорила Настя.
   -- Кто?
   -- Большой Зверь.
   Ромке стало еще страшнее. А потом вдруг что-то переменилось. То ли они с Настей моргнули одновременно, то ли это сгустившаяся темнота создала такую иллюзию, но Н.. вдруг пропал из окна. Настя с Ромкой принялись озираться, недоумевая, куда это он мог сгинуть так ловко, но все равно прозвучавший совсем рядом голос заставил их вздрогнуть:
   -- Подслушивать нехорошо, -- сообщил голос.
   Они резко обернулись. Ну разумеется, Н... опять провел их. Вот он, стоял совсем рядом и непонятно было, как это они не заметили его раньше.
   Н... смотрел на них и легкая улыбка блуждала по его вообще-то неприятному, даже страшному лицу. Страшному не в смысле уродливому, но как будто окаменевшему во гневе много лет назад и несущему с тех пор эту печать непонятной и нечеловеческой ярости. Кажется, Н... вовсе не сердился на них за то что они подслушивали. И все-таки Настя сказала:
   -- Извини.
   -- Ничего страшного, -- успокоил ее Н... -- Бывает.
   -- Ты говорил с Большим Зверем? -- спросила девочка, и по голосу было понятно, что вопрос этот, само произнесение имени Большого Зверя, далось ей нелегко.
   Н... посмотрел на Настю пристально и как будто удивленно.
   -- Да, с ним.
   -- И он не ответил? -- поинтересовалась Настя.
   -- Он вообще никогда не отвечает, -- равнодушно сказал Н... -- Но сегодня... Не знаю. Мне показалось, я увидел что-то в небе. Мне кажется, что-то произойдет. Совсем скоро. Только не спрашивайте меня -- что? Я и сам пока не знаю. Но...
   -- Вовка погиб? -- выпалила вдруг Настя.
   -- Да, девочка, -- спокойно ответил Н... -- Ты почувствовала?
   -- Да.
   -- Это правильно. Ведь вы с ним были первыми.
   -- Это... Это Большой Зверь убил его?
   -- Конечно, -- все так же невозмутимо ответил Н... -- Так или иначе, все мы рождаемся или умираем по воле Большого Зверя. Мы -- часть его. Хотя... Знаешь, я, в последнее время, стал сомневаться, что у него есть хоть какая-то воля.
   -- Что же теперь будет? -- пробормотала Настя.
   -- Не знаю, -- сказал Н... -- Но что-то будет, это точно.
   Сказав это, Н... как-то особенно неприятно рассмеялся и стремительно, не дав им сказать ни слова, двинулся к выходу.
   А они стояли -- маленькие, слабые, хотя и обученные им, но все равно почти еще дети, -- смотрели вслед этому недоброму ангелу, и сомневались, бывают ли вообще ангелы добрыми, и бывает ли добрым Бог, и есть ли вообще хоть какая-то доброта в этом мире. Потому что сами они теперь уже не находили этой доброты даже в самих себе. И еще они боялись. Боялись того, что грядет, что притаилось еще в самом ближайшем будущем, но уже напружинило лапы и приготовилось броситься на них.
  

23.

  
   Полковник был зол, чертовски зол. Зол он был на судьбу свою невезучую, на начальство, на подчиненных, на Шегаля, жирного выродка и шегалева сыночка, уродца поганого, на этого журналистишку, писаку, философа, проповедника очередного апокалипсиса, мать его.
   Нынче утром, едва переступил он порог своего кабинета, скинул с потной лысины фуражку и плюхнулся в кресло, позвонили ему из министерства. И сразу, сходу, не поинтересовавшись как дела и как вообще, такой кол вкрутили в задницу против резьбы, что у несчастного полковника чуть глаза на лоб не вылезли.
   И как только он проморгал эту статейку... Да черт с ней, со статейкой и с журналистом этим, мало их что ли, п...болов, не привык он к ним, что ли? Как он вообще проворонил эту ситуацию? А ведь докладывал ему Барский, и не докладывал даже, а в самой странной для него, буйвола, доверительной форме сообщал, что непросто, ой как непросто все с теми беспризорниками. А он, полковник, отмахнулся, проворонил. Да и как было не проворонить, с другой стороны, что ж у него голова, Дом Советов? Мало ли что беспризорники, не насмотрелись на них что ли за эти годы, не привыкли? Ну сидят они там, в промзоне своей, ну сбились кучкой, мало ли. Однако в министерстве, похоже, думали иначе. И показалась там, очевидно, шегалевская рука и луженая глотка, и еще что-то было -- полковник чуял это.
   И сразу же, не успела еще остыть от министерских воплей телефонная трубка, созвал на совещание всех своих замов, подчиненных -- всех, кто вообще хоть кто-то мог, умел, принимал решения и способен был выдвигать идеи.
   Он обозрел их тяжелым начальственным взором, особое внимание уделив притулившемуся отдельно, в самом конце стола Барскому, и начал:
   -- Ну что же, государи мои, допрыгались мы с вами? Дождались? И что теперь прикажете делать с этим клубом озверевших малолеток?
   Вопрос был совсем не риторический, поскольку полковник сам пребывал еще в состоянии легкого ошаления опосля вторжения начальственного гнева в свой зад, а потому выдвигать инициативы не мог. Подчиненные, впрочем, тоже не могли. Да и не особенно хотели, поскольку все ознакомились со статьей, опубликованной не где попало, а -- вот ведь пакость! -- в журнале, успешно издающемся за рубежом, в загранице проклятой, переводимом. Бог с ним, кабы журнальчик был обычный, местного, так сказать, значения. Местные журналисты, как всем прекрасно известно, никому, кроме самих себя не нужны, они поорут, поорут, а потом и успокоятся, ввиду того, что никому, кроме них самих, вопли ихние не интересны. А тут... Да стоит только сделать неосторожное движение, и тут же сбегутся, слетятся как коршуны на падаль, хищно клацая клювами и погано каркая всевозможные правозащитники, пойдут петиции всякие, разбирательства. Министерству-то, может, и ничего -- их жирные загривки никаким топором, кроме кремлевского не перерубишь, но крайнего все равно искать придется. И найдут его именно здесь -- среди тех, кто сейчас вот собрался в этом кабинете. А кому охота собственноручно зад свой под пушку подставлять? Нет уж. Пусть начальство само -- оно затеяло это, заварило кашу, вот пусть и жрет ее теперь.
   Какое-то время полковник подождал высказываний подчиненных, но потом сообразил-таки, что подчиненные у него совсем не идиоты и высказываться не намерены. Ты, мол, полковник, начальник, вот ты и высказывайся, отчетливо читалось в их глазах. Сволочи. Впрочем, не все. На том конце стола торчал кучей богатырской Барский, водил толстенным как арматура, пальцем по полированной поверхности стола, ни на кого не глядя и ни с кем не перешептываясь. Отдельный.
   -- Барский, -- позвал полковник. -- Петр Венедиктович, что скажешь? Есть мысли?
   -- Мысли есть, -- прогудел издалека Барский. -- Но все больше философские. Не к делу.
   -- Ты статью-то читал? -- грозно осведомился полковник.
   -- Читал, -- признался Барский. -- Ее, кажется, все управление с утра прочитало. Территория-то наша. Только...
   -- Что -- только? -- спросил полковник.
   -- Что мы можем сделать? -- печально спросил Барский. -- Нагрянуть туда с ОМОНом? Согнать всех этих ребят в автобусы, погрузить? И что дальше? Обратно в детские дома, где их избивают? К какому-нибудь новому Антонычу в студию? К очередной Асе Мейнель под крыло? И снова они побегут в какую-нибудь промзону -- не в эту, так в другую. А хотя бы и в эту, что мы можем сделать? Снести ее? Не наша компетенция. Мы не строители. А что еще? Расставить там пикеты? Посты? Где людей взять?
   -- Но мы же обязаны что-то предпринять, -- будто бы даже оправдываясь проворчал полковник. -- Иначе сюда из министерства не сегодня завтра прибудет кастрационная команда, это я вам обещаю. И чьи яйца будут резать, нам не дано предугадать.
   Барский пожал плечами.
   -- Единственное, что мы можем предпринять -- это акция, -- отрезал он. -- На какое-то время очистить промзону от беспризорников. Просто показать, что мы еще что-то можем. Но, если в этой статейке есть хоть доля правды, и эти детишки именно такие, как их описывают... Это будет поганое дело, товарищ полковник. И подумайте, какими козлами мы будем себя потом чувствовать.
   Полковник обвел взглядом подчиненных. В их взглядах было написано скорее недоумение, нежели понимание. Видимо, козлами чувствовать они себя давно уже привыкли, а начальственного гнева ожидать никому не хотелось. И плевать им было на все на свете и не боялись они ничего такого, абстрактного, и никакая совесть их, козлов, мучить уж точно не станет. Менты поганые, с неожиданной для себя самого злостью подумал полковник. Будьте вы прокляты. Никого из вас на эту операцию назначать нельзя. Любой же из вас, в стремление выслужиться, искалечит половину этих ребят, и плевать ему, служаке, будет на все на свете, лишь бы начальство потрепало по холке, лишь бы командиры не ругались. Псы вы, вот и все.
   И полковник вдруг понял одну очень важную вещь -- как ни крути, а проводить операцию все-таки придется. И ответственным за нее назначить он может только Барского. Все остальные как начнут там служить -- костей потом не соберешь. Вот так. Единственный приличный мент, и ему, именно в силу характера своего, видимо, придется расхлебывать эту кашу за всех. Впрочем, Барский человек своеобразный -- на начальственный гнев ему плевать, сроду он не боялся ни обычного начальства в лице полковника, ни министерского, ни самого Господа Бога, а с детишками он постарается обойтись по возможности деликатно, мужик понимающий.
   И полковник сказал:
   -- Петр Венедиктович, я так думаю...
   -- Ладно, -- неожиданно быстро согласился Барский.
   -- Что -- ладно, -- растерялся полковник.
   -- Ну, сразу же было понятно, что мне этим заниматься, -- усмехнулся Барский. -- Сколько людей я могу привлечь?
   -- Да сколько хочешь! -- радостно выдохнул полковник. -- Хоть всех забирай. Это дело первоочередной важности. И транспорт весь твой. Кроме моей машины, разумеется.
   Собравшиеся вежливо захихикали. И полковник захихикал, хотя и чувствовал сейчас при взгляде на своих подчиненных, острое омерзение.
   Ах, если бы знал он, если бы Барский знал в тот момент, чем кончится эта их затея, во что выльется. Если бы прочли они повнимательнее статью, написанную Артемом по заказу Пашки и друга его, именующего себя Люцифером, попытались бы понять, сообразить, с какими детьми им придется иметь дело. Впрочем, вряд ли они могли все это понять и просчитать.
  

* * *

  
  
   Операция была назначена на утро. Просто потому, что все подобные операции, не определявшиеся никакими входящими обстоятельствами, всегда проводились по утрам. Чтобы, значит, сразу отмучиться и весь день потом свободен. А в том, что помучиться придется, Барский не сомневался. Мало о каком деле он думал так много как об этом. И потому, что не мог, в данных обстоятельствах считать себя в своем праве (а сознание собственной правоты было важнейшей необходимостью богатырской его души); и потому что предстоящая акция была делом чертовски странным, и вправе был Барский ожидать от нее многих непредсказуемых неприятностей.
   Они подъехали а главным воротам промзоны в девять часов. Впереди -- Барский, сжавшийся, сложившийся, но тем не менее заполнивший собой весь объем переднего сидения патрульного "жигуленка", следом -- два автобуса с личным составом и два пустых. Для ребят. Пустых, разумеется, надо бы было больше, но четыре громыхающих древних ЛИАЗа оказались пределом возможностей управления, а высшие инстанции (которые начальство и не решилось особенно беспокоить) уверенно и со свойственной всем политикам ловкостью открестились от операции. Но это была едва ли не самая мелкая из предстоящих сложностей. В конце концов, можно было сделать несколько ходок.
   Для операции Барский привлек не проверенных и видавших виды ОМОНовцев, полагая, что они, конечно, люди опытные, но более подходят для обращения со всевозможными бандитами, наркодиллерами или просто зарвавшимися торговцами, но никак не с детьми. А тут были дети -- пусть странные дети, даже опасные, быть может, но все таки дети, и натравливать на них здоровенных парней в масках и бронежилетах, способных своими воплями и кавалерийскими наскоками вызвать психический спазм у самых бывалых головорезов, не стесняющихся чуть что бить по морде и крушить ребра... Нет, только не на детей. И не офицеров управления -- эти разжиревшие, насквозь погрязшие в воровстве и взятках, отличающиеся от бандитов только наличием формы, а потому почти абсолютной вседозволенностью и уже привыкшие к ней люди, оказавшись в реальности не были способны поймать блоху на собственной заднице.
   И Барский остановил свой выбор на рядовом составе. На сержантах, старшинах, ефрейторах и рядовых. Тоже ворующих и берущих, но не зажравшихся еще, не разжиревших, а потому ребятах вполне ловких и умелых с одной стороны, но и не озверевших как ОМОН, с другой.
   Как выяснилось впоследствии, этот выбор, безусловно продиктованный логикой, здравым смыслом и богатейшим опытом Барского Петра Венедиктовича, оказался одной из самых серьезных ошибок.
   С трудом выбравшись из распроклятого неудобного "жигуленка", Барский осмотрел предстоящее поле действий. Поле действий, надо признать, выглядело жалко. Поросший какими-то лишаями бетон, торчащие к месту и не к месту проржавевшие металлоконструкции необъяснимого назначения, чудовищных размеров корпуса, зловеще таращащиеся на мир выбитыми окнами, изломанный молодыми деревцами асфальт. Душераздирающее зрелище. И растущие повсюду буйными клочьями сорняки, и утопающий в крапиве покосившийся секциями бетонный забор... А над всем этим -- ватное, серое, затянутое низкими угрюмыми облаками небо. Недоброе небо. Да и чего ж еще, ведь почти уже осень. Правда, Барскому небо не понравилось.
   Нехорошее место, думал он, глядя по сторонам, ох нехорошее. И дырок в заборе не счесть -- Бог его знает, сколько их на самом деле и сумеют ли ребята, разосланные по периметру, перекрыть все, не улизнет ли кто из малолеток. Начальству, разумеется, на это плевать. Главное -- ликвидировать очаг и бодро доложить наверх об успехе. А что станет потом с изгнанными отсюда мальчишками и девчонками на улицах, на это начальству, собственно, наплевать. Как и на все остальное. Сроду начальство не интересовало ничего, кроме самого себя и другого начальства.
   Из автобусов, между тем, высыпала команда. То есть не то чтобы высыпала -- редкий мент (если только он не оперативник какой-нибудь и не занимается настоящим ментовским делом) умеет, а главное хочет передвигаться быстро. Однако эти выбрались на свет Божий на удивление бойко. И не было на них ни касок, ни масок, ни бронежилетов. Только пустые кобуры (Барский приказал оставить оружие в управлении от греха), да дубинки, болтающиеся у пояса как примитивный воинский вариант фаллоимитаторов. Ну и обычный набор -- наручники, баллончики с газом. Барский не думал, конечно, что все это -- дубинки, баллончики с газом, наручники и прочее -- понадобится для обуздания детей, просто современный милиционер -- куда деваться? -- чувствует себя без дубинки на поясе как без штанов.
   -- Ну, все готовы? -- поинтересовался Барский у команды. Команда отозвалась нестройным хором в том смысле, что да, мол. -- Тогда так. Идем цепью. Осторожно. Если кого встретим -- пеленать, по возможности, бережно. Дубинки и прочие страсти руками не трогать, понятно? Если только вам кто-нибудь череп проломить попытается -- тогда уж сам Бог велел. Не гукать, не гыкать, дурацких телодвижений не совершать, лишних слов не говорить -- не звере загоняем. Понятно?
   Команде было понятно. Кажется. Тогда Барский еще раз тяжко вздохнул, извлек с заднего сидения "жигуленка" мегафон, и, впереди команды, более всего походившей сейчас на толпу ворвавшихся-таки в Константинополь варваров и не знающих теперь, чего им с Константинополем делать, двинулся в ворота.
   Впрочем, ребят можно было понять. Многие из них руку набили в свое время на отлавливании беспризорников по вокзалам и прочим злачным местам. Но отлавливать на вокзале -- это одно. А вот так, масштабно, заводя как рыбу в невод в цепь... Было в этом что-то чудовищное, бредовое что-то, гнусное.
   Тем более, что рыбы никакой покамест не виделось. В смысле детей. Промзона казалась вымершей (если так вообще можно говорить о подобных местах). И ощущалось в воздухе еще что-то -- что-то тревожное, напряжение какое-то, как перед грозой.
   Милиционеры во главе с Барским продвигались между замшелых бетонных стен, глядели по сторонам, силясь увидать хоть одного беспризорника... да вообще хотя бы одну живую душу, но тщетно. И вполне можно было уже предположить, что кто-то предупредил ребят о готовящейся акции и они покинули зону заблаговременно, решили переждать. Или того хуже -- попрятались по подвалам, чердакам, в глубине гигантских ангаров. Это, в принципе, был самый очевидный и не радостный вывод, потому что стоило милиционерам представить себе, что придется перепахать все это место вдоль и поперек, залезать в каждую щель и выковыривать оттуда ребят по одному... Работа грандиозная, конечно. И затянется она, надо полагать, аккурат до того срока, когда последний, самый младший из беспризорников не достигнет половой зрелости.
   Они брели, глядя по сторонам и не чувствовали себя тем, кем пришли сюда -- представителями власти, намеренными принять меры. Им не нравилось это место, не нравилась его тишина и мертвая напряженность здешней атмосферы. Не нравилось непонятное ощущение, будто бы за тобой наблюдают, и это чувство, когда ты твердо уверен, что вон там, вот за ближайшим углом стоит и ждет тебя живой человек, и ты даже будто бы слышишь его дыхание и как он шевелится, но стоит заглянуть за угол, и никого там не обнаруживается.
   Из звуков был только звук их собственных шагов и редко звучавшие, произносимые в полголоса слова. Из запахов -- запах свежего, несущего уже в себе какой-то ферамон осени ветра.
   А потом они вдруг увидели девочку. Она стояла прямо у них на пути, посреди улицы. Стояла и смотрела на них. Не шевелясь, застыв как фарфоровая статуэтка. Высокая, худенькая, стройная. Лет тринадцати-четырнадцати. Приготовившаяся, очевидно, в самом скором будущем превратиться в очаровательную девушку. Правда, картинку портил валяющийся у ног девчушки здоровенный как медведь и очень недобрый по виду пес -- мохнатый, зубастый, черногубый, смотрящий на приближающуюся милицию в высшей степени недоброжелательно.
   Идиллическая картинка -- девочкам с собакой. Но что-то в ней было не так. Барский остановился как вкопанный, и вся его команда, восприняв это, очевидно, как приказ, тоже прекратила движение. Худенькая девчонка, огромная, конечно, но тем не менее обычная собака... Отчего же у Петра Венедиктовича (и, как он явственно ощущал, у всех остальных ментов) вдруг пересохло во рту и даже как будто затряслись поджилки? Отчего никто из них не решается сделать еще один шаг? Что это за невнятное и, в то же время острое ощущение угрозы, исходящее не столько даже от громадной собаки, сколько от девчонки?
   Барский дал сигнал своим людям остановиться, только теперь осознав, что они, оказывается, продвигались по этой треклятой промзоне как американцы, в свое время, по вьетнамским джунглям -- настороженно, высматривая засады, ловушки, мины, притаившиеся в тени фигуры вьетконговцев в черных пижамах... Бред какой-то.
   -- Привет! -- крикнул Барский девочке.
   Та не пошевелилась и никак не отреагировала.
   -- Слушай, -- сказал Барский, -- мы из милиции... Эй, ты меня слышишь?
   -- Уходите, -- бесцветным голосом произнесла девочка. Произнесла негромка, но очень отчетливо.
   -- Извини, но так не получится, -- признался Барский. -- Мы должны очистить это место.
   -- Очистить от чего? -- все таким же бесцветным голосом поинтересовалась девочка.
   -- От таких малолеток как ты! -- выкрикнул кто-то из милиционеров.
   Барский резко повернулся на голос и сказал, обращаясь ко всем сразу:
   -- Если еще кто рот откроет -- лично яйца откручу.
   Милиционеры засмущались (что выглядело достаточно странно и даже забавно).
   -- Понимаешь, -- снова обратился он к девочке, -- мы должны вывезти отсюда тебя и твоих друзей. Сама подумай, вы же тут живете как бомжи какие-нибудь. Нельзя же так.
   -- А как можно? -- спросила девочка.
   Барский как-то не сумел придумать ответа на этот вопрос.
   -- Значит, вы собираетесь очистить это место от нас? -- констатировала девочка.
   -- Выходит так, -- вздохнул Барский. -- В конце концов, это ведь непорядок, что вы тут сами по себе, без присмотра...
   Он ощущал огромное неудобство, понимая, что несет чудовищную чушь, однако говорить-то что-то надо было. Может, это и нелепо выглядит -- толпа ментов стоит тут и ждет, пока до какой-то девчонки дойдет целесообразность их действий и самого их тут пребывания. Хотя, может и не так уж нелепо. Грош цена, в конце концов, ментам, если они такой вот оравой не могут объяснить простых вещей одной-единственной девчонке.
   -- Без чьего присмотра? -- все тем же ледяным голосом поинтересовалась девочка.
   -- Без присмотра взрослых.
   -- Мы уже были под этим присмотром, -- заявила девчонка.
   И тут Барский внезапно с потрясающей отчетливостью осознал то, что ему и всем тем, кто принимал решение об операции, да вообще всем взрослым следовало бы понять и осознать давным-давно -- ему нечего сказать этой девчонке, нечего сказать всем тем, кто наверняка прятался сейчас поблизости и слушал этот разговор. Любая попытка хоть что-то объяснить превратиться в откровенное вранье. А это уже совсем не те дети, которые с легкостью покупаются на любое вранье взрослых, эти не верят уже никаким словам, и предавшим и продавшим их взрослым нечего сказать, возразить, нет у них того бисера, который можно было бы тут метать.
   -- Это наша земля, -- сказала девочка. -- Уходите.
   -- Ты ошибаешься, -- возразил Барский. -- Извини, не знаю твоего имени... -- Он специально сделал паузу, но девочка явно не собиралась представляться. -- Ты ошибаешься. Эта земля всегда принадлежала муниципалитету, городу, и...
   -- Город отказался от этой земли, -- перебила его девочка. -- Выбросил ее, как выбросил всех нас. И теперь мы здесь.
   -- И опять ты ошибаешься, -- сказал Барский. -- Просто до этого места руки не доходили, а теперь вот решили расчистить его под застройку.
   Вранье, конечно, кому это надо -- строить что-то в этом Богом забытом месте? Но надо же было хоть что-то возразить.
   -- Тогда мы уйдем, -- сказала девочка. -- И найдем себе другое место. Так будет правильно?
   -- Нет, -- сказал Барский. -- Так тоже не получится.
   -- Вы не дадите нам уйти? -- впервые в голосе девочки прозвучало что-то похожее на легкое удивление.
   -- Не можем.
   -- Разве мы рабы? -- спросила девчушка. -- Или преступники? Почему вы хотите лишить нас свободы?
   -- Потому что вы еще совсем дети, и...
   -- И не вправе распоряжаться собой? -- закончила за него девчушка. -- Значит, нами должны распоряжаться другие? Как рабами.
   Она сверкнула на толпу милиционеров недобрым взглядом и потребовала:
   -- Уходите.
   -- Извини, но мы не можем, -- сказал Барский.
   Девочка снова посмотрела ему в глаза и произнесла отчетливо:
   -- Вас предупредили.
   Засим она развернулась и пошла себе куда-то вдоль по улице. Не торопясь, не намереваясь, очевидно, убегать и прятаться. И пес шел рядом с ней, нахально виляя лохматой задницей.
   А менты глупой толпой стояли и смотрели ей вслед. Барский, во всяком случае, чувствовал себя глупым, не мог заставить себя остановить девчонку... или хотя бы, дать приказ остановить ее, поймать. Что-то в нем противилось тому, чтобы останавливать и ловить эту странную девочку. Она как будто была родом из другого мира, из мира где вообще нет таких понятий -- ловить, принуждать, брать в плен, навязывать что-то.
   -- Эй, капитан, -- позвало его сразу несколько голосов, и Барский не сразу сообразил, что говорить кто-то из его подчиненных. -- Что же мы стоим, капитан? Уйдет же.
   Но девчонка уже ушла -- добрела все так же уверенно и неторопливо до конца улицы (или Бог его знает, как следовало бы называть этот голый унылый путепровод в промзоне, где не было ни единого нормального здания), свернула за угол и скрылась с глаз.
   -- Вот черт, -- пробормотал кто-то из ментов. -- Ну и девчонка.
   -- Кошмар, -- согласились с ним. -- Капитан, а что, они тут все такие? Тогда их в психушку надо везти, а не в приемник-распределитель.
   -- Ладно, -- вздохнул Барский. -- Некого пока везти.
   Никто не возразил ему, не напомнил, что именно он не дал команды, даже воспрепятствовал в каком-то смысле задержанию девчонки. И менты двинулись дальше.
   Они прошли эту улицу до конца, постояли на перекрестке, пока Барский принимал решение в какую сторону двигаться теперь. Строго говоря, ему следовало бы разделить людей на группы и дать команду прочесать местность, но что-то мешало ему это сделать. Чувствовал он что-то нехорошее в самой атмосфере этого места и не хотел, чтобы его люди бродили тут порознь.
   И они свернули направо -- туда, куда, как показалось Барскому, ушла девчонка. И снова двинулись по мертвому проулку, настороженно глядя по сторонам. И снова не было видно ни единой живой души, так что впору было начать сомневаться, была ли в самом деле та девчонка, не привиделась ли она им. Но девчонка была, и менты смогли убедиться в этом, едва только ступили на большую нелепую площадь, предназначавшуюся, очевидно, в прежние времена под стоянку и разгрузку железнодорожных вагонов -- торчали кое-где из бурных зарослей сорняков ржавые рельсы, убегали в необъятные ворота складов, ангаров и валялся невдалеке обрушившийся во времена незапамятные здоровенный рельсовый кран.
   А на площади, по ту сторону ее, в оконных проемах, в многочисленных проулках, у зданий, везде, куда ни кинь взгляд, толпились дети.
   -- Твою мать! -- пронеслось в толпе ментов, и Барский прекрасно понял этот вздох. Он и сам не представлял себе сколько, оказывается, этих ребят тут, в промзоне. А оказалось их страшное количество. Он вспомнил о предназначавшихся для вывоза детей автобусах. Господи, да никаких автобусов не хватит, тут железнодорожный состав нужен. И не один. Сколько же их? Сколько их -- изувеченных, оскорбленных, изнасилованных подлым миром взрослых? Сколько детей с искалеченной психикой и судьбами, ненавидящих все, находящееся за пределами этой загаженной промзоны. И что теперь с ними со всеми делать? Ловить каждого никаких рук, ног и ментов не хватит, а в том, что ребята добровольно полезут в автобусы Барский как-то сомневался.
   И все-таки он вышел вперед , поднял мегафон и заговорил:
   -- Ребята, мы из милиции.
   На ребят это не произвело никакого впечатления. Никто не пошевелился даже, только сверкали на сбившихся в кучку ментов недобрые глаза да взрыкивали в неожиданно большом количестве обнаруживающиеся среди детей псы -- раскормленные здоровенные дворняги.
   -- Ребята, -- говорил Барский, -- мы пришли, чтобы...
   -- Увести нас обратно в рабство! -- перебил его пронзительный и отчетливо слышимый безо всякого мегафона звонкий голос.
   Барский всмотрелся и увидал среди детей знакомую фигурку. Девчонка держалась как лидер, вожак этой жуткой стаи, и пес, по прежнему торчавший рядом с ней, тоже казался вожаком всех остальных псов.
   -- Мы не желаем идти с вами! -- крикнула девчонка. -- Мы ничего от вас не требуем и не просим, вы не нужны нам, как мы до сих пор не были нужны вам. Уходите, это теперь наша земля.
   -- Ребята, -- проорал Барский в мегафон, -- вы же не маленькие, должны понимать, что есть законы, порядки, правила. Вы не должны оставаться тут одни, и мы не можем просто так уйти, оставив все как есть...
   -- Значит, вы не хотите уходить просто так? -- опять перебила его девчонка. Черт, как это ей удается так отчетливо вещать без мегафона?
   -- Да, не хотим, -- согласился с ней Барский. -- И не можем. Не имеем права.
   -- Каждый имеет прав ровно столько, сколько взвалил на себя ответственности, -- совсем не по-детски заявила девчонка. -- Что ж, вы сделали свой выбор. Вы уйдете отсюда не просто так.
   И тут эта толпа, это орава, стая, Бог знает как было назвать это скопище жутких малолеток, пришла в движение. Это было похоже на кадры из видового крупнобюджетного фильма о войне. Дети двинулись вперед сперва медленно, потом все быстрее и быстрее, переходя на бег. И все это без единого слова, без единого вскрика, так что отчетливо и жутко слышался топот сотен (или даже тысяч) ног. И еще дыхание псов, которые тоже набирали темп, рвались вперед.
   И вся эта жуткая безмолвная толпа летела прямо на оторопевших ментов, и самые недобрые намерения читались как в детских глазах, так и в собачьих.
   Барский не успел даже отдать команду к отступлению (или к бегству, что было бы точнее), как армия (по-другому не назовешь) детей при поддержке собак набросилась на растерявшихся представителей власти.
   Это было чудовищно, это было страшно. И вдвойне страшно было то, что дети были свирепее и опаснее собак. Маленькие, хрупкие (вряд ли кому-то из них исполнилось хотя бы пятнадцать), они были столь яростны и кровожадны, что с лихвой компенсировали недостаток сил и малый вес.
   Дети были как дикие звери -- они набрасывались, били, царапались, пинали ногами и даже как будто рычали. Милиционеры пытались отбиваться -- сперва нерешительно, не сразу, видимо, осознав происходящее и поверив, а потом уже изо всех сил. Не восстанавливая порядок, а защищаясь, спасая свои жизни. Однако детей было больше, и в них, похоже, сильнее был этот жуткий звериный инстинкт убийства. Со всех сторон до Барского доносились крики боли, вопли ужаса повергаемых ментов. Да и самому ему пришлось несладко, несмотря на внушительные размеры и немалую физическую силу.
   Сперва он просто отшвыривал этих осатаневших малолеток, сбрасывал их с себя, если кто-то пытался повиснуть на нем как взбесившаяся обезьяна, но потом на него набросился один пес, и еще один, и Петр Венедиктович вынужден был подхватить с земли брошенную кем-то из его людей дубинку. Он работал дубиной как Илья Муромец палицей -- с маху, вкладывая всю силу опускал ее на собачьи черепа, кроша их, дробя, все-таки стараясь при этом не угробить, не покалечить никого из детей. Какими бы они там ни были.
   Это напоминало битвы прошлого -- кровавые рукопашные, с воплями, со стонами поверженных, с истеричным ревом, на полях, пропахших кровью и адреналином.
   Барский был могуч, и вполне мог бы продержаться достаточно долго, даже отступить, ретироваться из этого дурдома. Но он не хотел бросать своих людей, боясь даже представить какая участь ждет тех, кто останется тут, на этом поле боя, раненный, без сознания.
   А потом вдруг какая-то черная тень мелькнула над ним, кто-то большой обнаружился поблизости, будто бы с неба свалился, и Барского страшным ударом отбросило сразу на несколько метров. Он сумел-таки подняться на ноги -- оглушенный, шатающийся, -- и тут тень снова налетела на него. Только теперь Петр Венедиктович смог разглядеть, что никакая это не тень, а просто мужик в черном сюртуке и черных штанах, но при белоснежной сорочке. Высокий -- одного роста с Барским, -- но худой, раза в два уже в плечах и пониже спины, с костистым, яростным, поросшим многодневной щетиной лицом на котором углями горели нечеловеческие глаза.
   Барский неоднократно слышал описание этой внешности и мог предположить кто перед ним -- тот самый таинственный незнакомец, который и собрал тут всех детей, организовал это проклятое Братство, научил малолеток так сражаться.
   Мужик, меж тем, подскочил к Барскому, схватил его рукой, более похожей на когтистую лапу за горло, рывком поднял на ноги, подтянул к себе. Барский ощутил страшную, чудовищную силу этого человека, а потом заглянул ему в глаза и подумал, что это, кажется, и не человек вовсе. Горло Петра Венедиктовича сдавливало все сильнее и сильнее, все попытки освободиться оказались тщетными, словно пропала куда-то богатырская сила, и Барский сквозь кровавую пелену увидел вдруг, что при всех человеческих чертах, лицо это вовсе не человеческое. Невозможно было это объяснить, но Барский ясно видел, чувствовал, что эта тварь не имеет с человеком ничего общего -- и черты лица, и горящие глаза, и что-то странное, как будто полотнища или крылья, вдруг появившиеся за спиной у существа -- все это было из какого-то другого мира, откуда это жуткое создание явилось лишь затем, чтобы убивать самостоятельно и учить этому детей.
   Но тварь, почему-то, не спешила свернуть шею Барскому. Она приблизила свое лицо (или морду) к лицу Петра Венедиктовича и как будто потянула носом. Барский не сразу понял, что тварь принюхивается. А потом до него как будто издалека донесся голос:
   -- Кто ты? От тебя воняет Люцифером, но ты не его человек.
   Барский смог только пробулькать что-то стиснутым горлом. А существо снова принюхалось и вдруг произнесло с безмерным удивлением:
   -- Крестоносец? Быть того не может.
   Пальцы (когти), стискивавшие горло Петра Венедиктовича, вдруг разжались, и Барский рухнул на землю.
   Ему понадобилось немало времени, чтобы прийти в себя. Перед глазами все плыло, ноги не держали, но Барский все-таки встал и осмотрелся. Сражение, в сущности, закончилось. Его люди -- избитые, окровавленные -- торопливо отступали, унося с собой нескольких раненных (а быть может, даже убитых?!). Их не преследовали. Жуткие, страшные дети под предводительством чудовища просто стояли и смотрели вслед уползающим восвояси стражам порядка.
   -- Уходи, крестоносец, -- произнес совсем рядом тот самый кошмарный голос, и Барский не решился взглянуть на говорившего. -- Уходи и уводи своих людей. И не вмешивайся больше в дела ангелов.
   И, неожиданно для себя самого, Петр Венедиктович ответил:
   -- На этом ничего не закончится. Придут другие, их будет больше и они будут готовы к подобному приему.
   -- Это уже не твоя забота, крестоносец, -- сказал голос. -- Ты должен уйти. А те, которые придут позже... Что будет, то будет.
   И Барский пошел прочь. Нетвердой походкой, шатаясь, словно пьяный, ощущая отвратительную слабость в коленях. Он уже почти добрался до ворот этой проклятой промзоны, когда ему сделалось совсем уж погано, так что пришлось привалиться к холодной шершавой бетонной стене. Петра Венедиктовича вырвало. Но он слабо беспокоился по этому поводу. А тревожило его то, что стена под вялой и потной ладонью -- мертвая бетонная стена -- будто бы как-то вся напряглась, напружинилась, очень недовольная его прикосновением. Даже стены тут ненавидели его. Его и всех тех, кто еще придет сюда. Впрочем, Барского мало беспокоило, что будет дальше. Он перестал понимать, кто прав, а кто не прав, где добро, а где зло в этом безумном мире.
  

24.

  
   Промзона оказалась в осаде, замкнувшись в таком плотном окружении, в какое и Чингиз-хан не брал вражеские города. В окружении была и милиция (на этот раз не налегке, а при полном параде, в бронежилетах, с автоматами и прочими орудиями своего труда), и внутренние войска с собаками, бронетранспортерами и иными Эс-Эсовскими причиндалами борьбы за неукоснительное соблюдение законности. Время от времени прилетал патрульный вертолет, каких и было-то всего два в городе, кружил над зоной, пилот сообщал на командный пункт, что никакого движения внутри периметра не наблюдается, и улетал прочь. Появления вертолета придавали солидности операции, не позволяли личному составу расслабиться и настраивали на очень серьезный лад. Правда, докладам пилота никто не верил и не воспринимал их всерьез, потому что все прекрасно знали, что в прошлый раз в зоне тоже не было видно ни единой живой души... пока отряд милиции не подвергся страшному нападению, не был наголову разбит и с позором выдворен. И кем? Какими-то малолетками, тощими озверевшими беспризорниками.
   В принципе, милиция и войска давно бы уже вошли в зону и навели бы там сообразный их правоохранительному пониманию порядок, чего бы оно не стоило -- память о недавнем разгроме и позоре не давала покоя, -- но сразу же после первой неудачной операции, после которой несколько десятков милиционеров приземлились в больнице с повреждениями разной степени тяжести (а двое и вовсе скончались от большой потери крови и, как говорит врачи, травм несовместимых с жизнью) -- какая-то анонимная сволочь обзвонила все правозащитные организации и всякие общества защиты детей, от отечественных до иностранных, поставила их на уши, расписав страшные меры, к принятию которых готовилась кровожадная милиция. И вот теперь, помимо милиционеров и войск, тут дежурили многочисленные представители всяких там ЮНИСЕФ и им подобных -- следили строгим сердобольным оком, чтобы детишек не обидели, не сделали бы им бо-бо. То, что эти детишки искалечили уже кучу народа, совершили массу тяжких и особо тяжких преступлений (большинство из которых следственные органы, разумеется, попросту поспешили на радостях списать на беспризорников) в расчет не принималось.
   И вот теперь промзона была взята в двойное кольцо из милиции и тех, кто следил за тем, чтобы милиция ни черта не предпринимала.
   И странно было, что никто не заметил направлявшийся к промзоне здоровенный Хаммер -- белоснежный, с великолепными пламенными разводами на бортах, заметный как черт знает что на фоне бескрайней помойки. И это при том, что Хаммер особенно как будто и не скрывался, пер себе и пер на малой скорости, объезжая кособокие холмы из шлака, огибая поваленные столбы и неторопливо переваливаясь через вросшие в окаменевшую землю рельсы.
   Пашка вел машину уверенно и небрежно, прищурив один глаз и пыхтя сигаретой. Артем сидел с ним рядом, напряженный, печальный, со словно окаменевшей шеей, боящийся лишний раз обернуться и глянуть на заднее сидение на котором разместились пашкин компаньон, нагло объявивший себя самим антихристом и печальная (а быть может, злая нынче) Ольга.
   -- Кстати, я так и не понял, зачем нужно было звонить всем этим дурным истерикам? -- спросил Пашка не оборачиваясь.
   -- Кого ты имеешь в виду? -- осведомился его компаньон с заднего сидения.
   -- Ну этих правозащитников, общественных этих нянек пальцем деланных. По-моему, если бы не они, менты давно бы уже выполнили нашу работу.
   Компаньон отчетливо фыркнул на своем месте и ничего не сказал. За него ответила Ольга -- ледяным, недобрым голосом:
   -- И как это ты, Павлик, не понимаешь. Негоже каким-то ментам встревать в дела ангелов. Они уже отыграли свое, разве нет? Ты получил удовольствие, посрамил Петра. Чего тебе еще не хватает?
   -- Ой, нужен бы мне был твой Петр, -- фыркнул Пашка. -- В конце концов, он первый начал.
   -- Ага, -- горько усмехнулась Ольга. -- Первый начал. Как в детском саду, ей богу.
   -- А что это ты вдруг так запереживала, Оленька? -- подал голос компаньон. -- Что тревожит тебя? Опять материнский инстинкт прорезался?
   Артем их не видел, но почему-то уверен был, что Ольга сейчас сверкнула на компаньона недобрым взглядом прекрасных глаз своих.
   -- Инстинкт тут ни при чем, -- отрезала она. -- В конце концов, у современного человека уже совсем другие инстинкты. Просто... Просто гадко все это, подло. Все уже привыкли, что взрослые используют детей в своих целях, играют ими как разменной картой, зарабатывают на них. А тут посмотришь -- и ангелы туда же. Подло.
   -- Подло, -- спокойно согласился с ней компаньон. -- Но подлость -- понятие человеческое, Оля. В природе существует только целесообразность. И даже если тебя возмущает, когда новый глава львиного прайда убивает львят, рожденных от его предшественника, то природе глубоко на твое мнение наплевать. Целесообразность, Оля. А кроме того, разве ты не знаешь, что подлость считается одной из наших ипостасей?
   -- Твоих, а не наших, -- возразила Ольга.
   -- Наших, Оля, наших, -- настаивал компаньон. -- Неужели ты думаешь, что дьявол -- это один человек, одна личность? Дьявол -- это теперь все мы. Все, что мы делаем, что мы затеваем, как осуществляем свою власть и расширяем зону влияния. Это все мы вместе. Павел вон давно это понял -- то-то его раздувает как индюка.
   У Артема вдруг нестерпимо заболела голова. И не заболела даже, и не голова, а будто бы заныло что-то, застонало в сознании от этого плотно окружившего его бреда. Он зажмурился, борясь с желанием заткнуть уши и начать ритмично биться головой и дверцу бардачка. Не помогло. Тогда он открыл глаза, посмотрел усталым взглядом на унылый пейзаж вокруг, и тихонько застонал.
   Пашка услышал -- покосился на него, задрал брось, потом усмехнулся. Но, Благодарение Богу, ничего не сказал.
   -- Впрочем, -- не унимался компаньон, -- я так полагаю, что сегодня мы увидим нечто такое, что переменит твое мнение об ангелах, Оленька.
   Господи, Господи, бормотал про себя Артем, и как такое может быть? Неужели они все сумасшедшие? Ведь они верят -- и Пашка верит, и Ольга -- в то, что он и в самом деле Люцифер. Причем не просто верят, а действуют в соответствии, как слуги сатаны. И у них, видимо, неплохо получается. Впрочем, впечатления сумасшедших-то они как раз не производят. А может быть, в этом все дело? В конце концов, вера наша и неверие, убежденность в том, что может быть, а чего не может -- сплошь условность. Это только ученые наши полагают, будто им твердо известна какая-то там истина, но и они, наверное, неправы, и они дураки, просто это мы позволяем им думать, что они такие вот самые умные, а на самом-то деле -- так, пустозвоны, индюки, дырка от бублика. И если Пашка, свято веря в то, что работает на восьмого архангела, сумел добиться такого богатства и такой власти, если этот загадочный его компаньон сумел каким-то неведомым способом вселить в него уверенность, придать силы, философски и психологически обосновать это развитие сатанинской деятельности... Что ж, вполне возможно, что теперь перевес правды на их стороне, поскольку правда -- штука сугубо субъективная и переменчивая как погода. А не так давно совершенно правые ученые наши, утверждавшие, что ни Бога, ни черта нет... "Увы, но истина -- блудница. Ни с кем ей долго не лежится"*.
   Хаммер, меж тем, уже въехал каким-то загадочным образом на территорию промзоны и остановился.
   Все выбрались из машины, хотя, как показалось Артему, Ольга -- с огромным неудовольствием. Впрочем, он разделял ее чувства, постоянно спрашивая себя, какого черта тут делает. Хочет увидеть конец истории? Может быть, это его долг как журналиста и все такое прочее? Но это же чушь, судари мои. К слову долг у него всегда было однозначное отношение, в том смысле, что долг, это когда занимают деньги, а все остальное -- словоблудие. Что же до конца истории... Уже давно стало ему понятно, что эта история ему не по зубам, она оказалась намного объемнее, чем может вместить его воображение и жестче, чем способен принять его вполне закаленный достаточно циничный разум. Так зачем? Неужели он настолько попал под влияние Пашки и этого странного его товарища, что готов теперь вот так таскаться за ними как привязанный?
   -- Пусто, -- сказал Пашка, глядя по сторонам. -- Как в прошлый раз.
   -- Да тут они, тут, -- прокряхтел его компаньон. -- Куда ж им деться?
   -- Тогда пошли.
   И они пошли меж знакомых плесневелых бетонных коробок с выбитыми окнами, мимо пакгаузов, перешагивая через ржавые рельсы, путаясь в зарослях сорняков.
   Кажется, Пашка вел их к тому самому зданию, в котором их принимали в прошлый раз. Конечно, странно было бы надеяться, что с того раза сидят там и ждут их повторного визита все те сотни ребят во главе с предводительствующим демоном. Однако Пашка шел вполне уверенно, да и компаньон не отставал -- вышагивал, засунув руки глубоко в карманы и даже как будто что-то насвистывая. Только Ольга брела понурая и мрачная, спотыкалась о каждую кочку. А Артем всякий раз подавал ей руку, и она всякий раз ее игнорировала.
   Наконец, они вышли-таки к тому ангару, или складу, или депо, или Бог его знает, что это было. Пашка решительно подошел к двери и схватился за ручку. Раздался отвратительный тоскливый скрип, наполнил воздух промзоны, завибрировал, и только сейчас Артем вдруг осознал, насколько тут тихо. Неестественно тихо, даже страшно. В прошлый раз не было так -- вопили вороны, ветерок шелестел, были какие-то вполне обычные звуки. А теперь -- будто вымерло все.
   -- Можно войти? -- осведомился Пашка, заглядывая в черный проем двери. И вошел.
   Артему вдруг стало страшно -- слишком уж бездонная чернота была там, за дверью. Как проход в иное измерение, в царство вечной ночи, откуда нет возврата. Он чуть было не крикнул, чтобы Пашка не ходил, остался тут, не лез на рожон, но вовремя спохватился. В конце концов, насколько бы непонимающим и глупым в данной ситуации он ни был, все-таки успел уже уяснить, что здесь все развивается по совершенно другому сценарию, автор которого вряд ли будет скоро установлен. И он шагнул в знание вслед за Пашкой. Потом порог неуверенно переступила Ольга. Компаньон шел последним.
   Как ни странно, они и в самом деле были тут. Словно ждали. Впрочем, ждали, наверное. Все те же мальчишки и девчонки. Все так же сидели и смотрели на пришельцев. Даже выражение их лиц, их взгляды, казалось, остались такими же -- настороженными, злыми, подозрительными. Как у диких зверей.
   -- Ох-хо-хо, -- прокряхтел компаньон, осматриваясь. -- Мальчики и девочки, сколько же вас?
   Они молчали. Никто не пошевелился даже, будто бы и не живые дети, а призраки собрались тут, будто бы восковые фигуры облепили все те же проржавевшие механизмы. Правда, в отличие от прошлого раза, Артем не испытывал никакого страха. Теперь он не боялся их, теперь он их жалел. Он понимал, что сам, в известной степени, стал виновником того, что происходило теперь. Если бы не его статья, менты еще долго не лезли бы в эту зону. Но что сталось бы тогда? Какими выросли бы эти дети? Щенята превратились бы во взрослых хищников? А может, появилось бы нечто новое, новые люди, новый вид, для которого нет названия? Был бы он лучше или хуже нынешнего и как отнесся бы к своим предшественникам? А главное -- как отнеслись бы к нему предшественники? Впрочем, уже сейчас понятно. Менты, бронетранспортеры, оружие. Все как всегда. Да и не в Артеме дело. Рано или поздно Пашка нашел бы другого журналиста. А если и не нашел бы, случилось бы что-то еще, и точно так же встали бы тут осадой все эти типы.
   -- Здравствуйте, дети, -- обратился к ним компаньон тем самым гнусным голосом, каким обычно посторонние взрослые обращаются к маленьким детишкам.
   Он явно не опасался. Он не боялся этих детей, как не боялся, видимо, вообще ни черта. А дети не реагировали на его приветствие, все так же смотрели, не шевелились, и невозможно было понять выражения их глаз. Зато другой знакомый голос прошипел откуда-то сверху:
   -- Убирайся.
   И огромная черная тень пала из под самого потолка. А через секунду они уже стояли лицом к лицу -- страшный великан с хищным птичьим лицом в неизменной своей черной куртке, джинсах и армейских сапогах, и этот таинственный компаньон. Невысокий, гораздо ниже предводителя Братства, коренастый, широкоплечий, в совершенно банальных холщовых штанах и клетчатой ковбойке, но при этом...
   Они стояли лицом к лицу, смотрели друг другу в глаза. Один -- яростно, гневно, будто бы вознамерившись дырку прожечь в оппоненте, а другой -- насмешливо и уверенно, твердо, видимо, зная, что нет в этом мире силы, способной прожечь в нем дырку.
   -- Я не помню тебя, -- первым заговорил компаньон.
   -- Зато я помню тебя, -- прошипел великан. -- Помню твою склоку, твое изгнание.
   -- Изгнание? -- страшно удивился компаньон. -- Ой, как вы все умеете принимать желаемое за действительность. Никто меня не гнал, ангел, я сам ушел. Просто стало скучно и противно. Вот и ушел. А ты возомнил, что если тебя скинули, то и всех должны были? Нет, брат, у каждого свой путь.
   -- Зачем ты влез в мои дела? -- спросил великан. -- Я ничего против тебя не имею. Твои отношения с Большим Зверем -- твое личное дело.
   -- Я -- склока еси и пакость еси, -- провозгласил компаньон. -- Или ты забыл? Я по определению должен делать гадости и рушить чужие планы за неимением собственных. Он ничего не имеет против меня! -- рявкнул он с деланным изумлением. -- А я, видишь ли, против тебя кое-что имею. Ты влез на мою территорию и принялся тут хозяйничать.
   -- Я спасал этих детей...
   -- Ты не спаситель! -- взревел компаньон на всю мощь запустив свой магический голос. Все собравшиеся вздрогнули, и Артем почувствовал, что ему вдруг захотелось припасть к земле, заползти в самый далекий темный уголок, спрятаться. -- Ты всего лишь волчонок, отбившийся от стаи. Ты -- звереныш, оказавшийся в чужом лесу и не научившийся тут охотиться. Ты никто. Тебя вообще не должно быть здесь.
   -- Я и не рвался, -- неожиданно спокойно ответил великан. -- Скажи спасибо Большому Зверю.
   -- Уже говорил, -- тоже, видимо, успокоившись отозвался компаньон.
   -- И тебе он тоже не ответил? -- с неожиданным интересом поинтересовался великан.
   -- Нет, конечно. Он никогда никому еще не отвечал. Ни нам, ни им, -- компаньон сделал широкий жест, стремясь показать то ли на всех собравшихся, то ли на все человечество разом. -- Он, по-моему, вообще не умеет разговаривать.
   Они замолчали. Нет, теперь они не сверлили друг друга взглядами, не мерились мощью духовной, не готовились вступить в единоборство. Просто стояли и смотрели друг на друга и было в их взглядах что-то отдаленно напоминающее обычное человеческое понимание.
   -- И что мне теперь делать? -- спросил великан. Очень печально спросил, как-то совсем не по-великански.
   -- Можешь присоединиться ко мне, -- неожиданно предложил компаньон. -- Ты только представь себе, как забурлит желчь у этого Животного, если против него ополчатся сразу двое ангелов.
   -- Нет, -- резко ответил великан. -- Я...
   -- Что? Ты все еще сомневаешься? После того как он вышвырнул тебя? После того как он обошелся с этими детьми? После того как ни разу не заговорил с тобой?
   -- Да, -- вздохнул великан. -- Даже после всего этого я не готов враждовать с ним.
   Какое-то время компаньон молча рассматривал его, а потом сказал:
   -- Тогда уходи. Удались так далеко, чтобы я не мог тебя отыскать... или просто не обращал бы внимания. Я помогу тебе выйти, спрятаться, исчезнуть. Если хочешь -- забирай с собой своих учеников.
   Великан посмотрел на него с недоверием.
   -- Ты нас отпустишь? Просто так, без платы?
   -- Я зло и хаос, -- сказал компаньон. -- И, может быть, жадность. Но у тебя нет ничего, чтобы предложить мне. Ангел отличается от человека лишь тем, что человек после смерти перестает быть зверем, а ангел остается им навсегда.
   Великан снова посмотрел на него, и на заросшем хищном лице отчетливо проступило вполне человеческое недоумение, а потом он пробормотал:
   -- Ты хочешь сказать...
   -- Ай, ангел-ангел, -- хохотнул компаньон. -- Неужели ты так и не понял этой простой истины? Большой Зверь -- это и есть они. Они до рождения, они при жизни, они после смерти. Дети и взрослые, мужчины и женщины, гении и тупицы, титаны духа и подлецы. И Ася Мейнель, и Антоныч, те менты, которым вы намедни пощипали тут перья, и нерадивые родители этих детей, и все-все. Неужели ты думал, что они работали на меня? Ну и дурак же ты, ангел. Они -- это и есть Большой Зверь. Они, и все другие, и те менты, которые стоят сейчас вокруг этой зоны. И Назаретянин, и Будда, и пророк Магомет. И эти дети -- все это Большой Зверь. Это он мучает сам себя, насилует сам себя, убивает и возрождается вновь. И все часть его... Кроме, разве что, нас с тобой.
   И тут все увидели на лице великана то, что совершенно невозможно было представить себе на этой хищной физиономии. Смятение. Он смотрел на коренастого компаньона во все глаза, смотрел с недоверием, с ужасом даже.
   -- Но я же... -- бормотал он. -- Я же помню...
   -- Что ты помнишь, ангел? -- усмехнулся компаньон. -- Твоя память -- такая же застившая глаза картинка, как и память простого глупого, слепого и глухого смертного, убежденного, что камень твердый, вода жидкая, а смерть -- нечто вроде переходного этапа. Причем он и сам не в состоянии объяснить от чего переходного и к чему, но свято верит в эту размытую абстракцию. Ты хочешь сказать, что помнишь Большого Зверя? Я тоже помню его, очень хорошо помню. Но можем ли мы с тобой сказать, что такое Большой Зверь? И это небытие наше где-то там, за пределами сущего -- что это было? Когда-то ты был уверен, что прекрасно знаешь это, но сейчас, по прошествии времени, способен ли ты определить, что было там?
   Слова компаньона как будто физически ранили великана. Он вздрагивал, когтистые могучие руки его дрожали, но он смотрел и смотрел в лицо этого страшного человека не отрываясь, как загипнотизированный.
   -- Я не вернусь туда, -- произнес он едва слышно, почти что прошептал. Но все услышали его. -- Не вернусь. Теперь я и сам не хочу.
   -- Конечно, -- поддержал его компаньон. -- Кому же охота парить рассеянным в пространстве между жизнью и смертью веки вечные? Осознавать, думать, чувствовать, но не жить. Оставайся тут. Я не призываю тебя в союзники, не прошу встать на мою сторону. Просто оставайся. Будь НАСТОЯЩИМ.
   -- Я не вернусь, -- снова пробормотал великан. Теперь уже совсем не страшный, а какой-то отчаянный, измученный, как будто даже больной.
   -- А куда ж тебе деваться, сынок? -- проскрипел в повисшей тишине новый голос.
   Все как по команде посмотрели в ту сторону.
   Меж металлических руин, меж стальных окаменелостей прежней индустриальной мощи брел не спеша, тяжело и неуверенно ступая, древний старик. Небольшого роста, сморщенный и согбенный, лет ста, не менее. Сильно ссутулившись и с каждым шагом крепко опираясь на трость. Обыкновенный старикашка. Только почему же так страшно побледнел могучий и ужасный предводитель Братства? Почему так ожесточенно, с видом проигравшего, плюнул на пол тот, кто называл себя Кихотом? Почему все собравшиеся чувствовали совсем не то что видели -- не старикашка согбенный и древний брел между омертвелыми механизмами, а огнедышащий дракон, чудовище ползло, страшное чудовище, готовое сожрать, раздавить, испепелить, превратить в пыль, в прах, в ничто.
   И трость стучала о землю с глухостью и мощью вбиваемой сваи, и, когда старик подошел поближе, все смогли увидеть, что от каждого такого удара разбегаются из под этой самой обыкновенной на вид палки по бетонному полу глубокие трещины.
   Старик с видом старого доброго школьного учителя, поймавшего своих учеников за недостойным занятием, приблизился к стоящим друг перед другом ангелам, уперся тросточкой в землю и принялся рассматривать сквозь сильные линзы очков (да-да, на нем были очки, самые дешевенькие, какие только можно вообразить, в древней роговой оправе) то одного, то другого.
   -- Ты... -- пробормотал было предводитель Братства, но осекся на полуслове.
   -- Нет, не пойдет, -- проскрипел старик. -- Попробуй еще раз.
   -- Я...
   -- И того хуже, -- старик явно был раздосадован. -- Ну плохо, мальчик, плохо.
   Первым в себя пришел компаньон Пашки. Снова сделался хитрым, веселым, засунул руки в карманы и гоготнул.
   -- Тебе смешно, Люци? -- резко повернувшись в его сторону осведомился старик.
   -- Еще как, -- бодро откликнулся Люци. -- Что за маскарад, Гаврюша, честное слово. Откуда эта морда, эти очки, палочка. Ты бы еще в инвалидной коляске прикатил.
   -- А хочешь этой палочкой по лбу? -- любезно осведомился престарелый Гаврюша.
   Пашкин компаньон внимательно осмотрел предполагаемое орудие расправы, явно что-то там такое увидал, потому что выразительно крякнул и спросил:
   -- Ваджара?
   -- Она самая, Вузи, она самая.
   -- Тогда лучше не надо, -- сказал компаньон. -- Больно.
   -- Хорошо, не буду, -- согласился старик. -- Кстати, рад тебя видеть, Люци. Ты прекрасно выглядишь для лишенного благодати.
   -- А ты, для осененного благодатью, выглядишь не очень.
   -- Не хами, -- обиделся старик.
   -- А ты не веди себя так, словно Господь Бог на прогулке, Сим. Не надо корчить из себя властителя судеб. Ты, может, и властен где-то там, за пределами, но тут собрались равные, если ты до сих пор не заметил. Так что веди себя попроще.
   Старик, кажется, осерчал всерьез. Он поднял свою жуткую палку на уровень груди, а потом резко, в гневе, ударил в пол. Пол зазмеился новыми трещинами, много глубже и шире тех, что появлялись прежде. А в задних рядах мертвых механизмов что-то загудело, зашумело и даже, кажется, обрушилось. И задребезжали редкие оставшиеся стекла.
   -- Не шуми, -- поморщился пожилой здоровяк Кихот. -- Надеюсь, ты не настолько наивен, чтобы пытаться произвести на меня впечатление.
   Старик усмехнулся.
   -- Вот и славно, -- обрадовался Кихот. -- Давай не будем устраивать дешевых разборок. Зачем ты пришел?
   -- А сам-то ты как думаешь? -- поинтересовался старик.
   -- Ты убил его, -- сдавленно проревел предводитель Братства, обретя, наконец, дар речи. -- Убил глупого беззащитного мальчишку.
   -- Ну, если так ставить вопрос... -- начал было старик, но договорить не успел.
   Огласив гулкие своды страшным ревом, предводитель Братства рванулся в его сторону. Было в этом движении столько силы, столько ярости, что даже воздух как будто затвердел, стал звонким, острым как сталь.
   Старик, однако, оказался на диво проворный -- он вскочил со своего места и столь же стремительно метнулся куда-то в сторону. Предводитель всем своим громадным телом врезался в тяжеленный, могучий кожух древнего электромотора. Моторчик был будь здоров -- в человеческий рост, -- но столкновения с телом ангела не выдержал. Раздался страшный грохот, жалобно заскрежетал раздираемый металл, поднялась в воздух туча ржавой пыли. Мертвая железяка отскочила в сторону словно выпущенная из осадной катапульты, нехотя, тяжко переворачиваясь пролетела в воздухе метров десять, и тяжко бухнулась всем своим телом, всей массой в стену. Стена не выдержала. Посыпались кирпичи, застонало все здание и в образовавшийся пролом сразу же потянуло холодом с улицы.
   На миг все застыло. И замерший в напряженной позе предводитель Братства, и Пашка с Артемом, и Ольга. И дети. Дети сделались как изваяния, как статуи. Неживые, с испуганными неестественно громадными глазами.
   -- Ого, -- пробормотал здоровяк Кихот, осматривая пролом в стене. -- Озверел звереныш Господень.
   Старик, впрочем, отреагировал более бурно. Неверящим взором окинул пролом, потом жалкие останки электромотора, а потом вдруг заорал:
   -- Ты что, совсем тут рехнулся, ангел? А если бы я там стоял? А если бы кто-нибудь из ребятишек? Идиот.
   Предводитель Братства не пошевелился, не обернулся в сторону разгневанного старичка, только проговорил тяжелым усталым голосом:
   -- Дай нам уйти.
   -- Да идите вы куда хотите, -- все еще возмущенно осматривая едва не угодивший ему в голову громадный кусок металла проворчал старик. -- Мне-то какое дело?
   Предводитель, кажется, растерялся. Он медленно, будто бы сам сделался немощным стариком, повернулся и уставился неверящим взглядом на дедушку с тросточкой. Смотрел долго, испытующе, будто бы вознамерившись таким вот осмотром выявить подвох, а потом спросил все тем же тяжким голосом:
   -- Для чего же ты тогда пришел?
   -- А чтобы вот он, -- тросточка взметнулась в сторону пашкиного компаньона, -- не хулиганил. Чтобы ему воли не давать. Не то еще полшага, и он бы вас сгреб под свое крыло -- мяукнуть бы не успели.
   Компаньон захохотал. Зычно, громко, от души.
   Артему вдруг захотелось завыть и тряхнуться обо что-нибудь твердое головой. Ощущение ирреальности происходящего достигло своего апогея и причиняло теперь почти физическое страдание. Он почти ничего не понимал, все это казалось ему каким-то дурным театром абсурда, какой-то дешевой фантасмагорией.
   Все еще похохатывая, компаньон приблизился и сказал им:
   -- Ну, хватит языками чесать. Пора по домам. Здесь нам делать более нечего. Раз Гавриил объявился, то уже дела серьезные. Пусть уж он и с ментами, и со всем остальным разбирается.
   -- Спасибо, Сим! -- крикнул он старичку. -- Рад был повидаться с тобой.
   Старичок отсалютовал им тросточкой, с чем они и удалились.
   Только на улице, под низкими сизыми тучами Пашка не выдержал-таки и спросил:
   -- А как же... тут?
   Они посмотрели на здание, по-прежнему кажущееся снаружи мертвым и пустым, окинули взглядом промзону... Все было каким-то... плоским, тусклым, как старая черно-белая фотография. Таким, во всяком случае, увидел, почувствовал все это Артем. Нереальным. Как довоенное фото деда, погибшего в сорок четвертом. Человека не просто давно уже нет в живых -- он полностью стал бессмысленным изображением после смерти бабки, когда никто уже больше не помнил и не мог сказать, каким он был человеком. Только изображение -- без характера, без прошлого, без воспоминаний.
   -- Тут нам больше делать нечего, -- пробормотал компаньон, снова засовывая руки в карманы. -- Все кончено. Далее -- без нас.
   И они ушли. Точно так же никем не замеченные добрались до машины, Пашка довез Артема до его дома, протянул было руку для пожатия, но Артем ее не то чтобы проигнорировал, а попросту не увидел. Но Пашка, видимо, не обиделся. Артем как слепой поднялся на свой этаж, отпер дверь, прошел в квартиру, выхватил из холодильника початую бутылку водки, набуравил себе полный стакан, выпил, задохнулся, зажмурился... Но тем не менее сумел, не переводя дыхания, вылить в стакан остатки. И снова выпил. В голове слегка зашумело, и он подумал, что хорошо бы взять еще. Но не было сил выходить из дома. А попросту говоря, ему, кажется, страшно было бы сейчас покидать пределы своей квартиры, он потихонечку начинал бояться того, внешнего, большого мира. Мира, в котором обитают озверевшие беспризорники и звероподобные ангелы. Мира, которым правит некто, кого называют Большой Зверь. Мира, в котором он, Артем, родился и вырос, а теперь вот вдруг перестал узнавать.
   И он решил позвонить Стасу. Пусть приезжает, привозит водки. Надеремся. И, покуда набирал номер, он дал себе слово, поклялся всем, чем только пришло ему в голову, что забудет эту историю, выкинет ее из головы, сотрет. Потому что жить, зная такое, нет никакой возможности, а кончать с собой он не собирался.
  

ЭПИЛОГ

  
   Вот, собственно, и все.
   Через два дня милиция, наконец, собралась с духом и вошла на территорию промзоны. Осторожно, словно ступая по минному полю, подгоняемые укрывшимся в безопасной тиши кабинетов начальством, с одной стороны, и под бдительным присмотром всевозможных правозащитников с журналистами, надувшихся, словно коршуны на своих наблюдательных пунктах, готовые в любой момент, заметив хоть какое-то нарушение со стороны милиции, применение избыточной силы и тому подобного, зареветь, завопить сиренами (оставаясь, впрочем, на безопасном расстоянии).
   Как выяснилось, и те, и другие, и третьи зря тревожились. В промзоне не обнаружилось ни единой живой души. Даже собак. Даже крыс и кошек. Словно это была не нормальная засраная окраина обычного города, а зона недавней ядерной бомбежки. Мертвая территория.
   Обшарили каждый уголок, каждый закоулок (благо людей для этого хватило) и не нашли никого и ничего. Впору было бы усомниться в том, что тут в самом деле что-то было. В конце концов, большая часть информации о странном Братстве беспризорников являлась не более чем слухами, сплетнями, сочиняемыми на ходу байками и тому подобным. А недавнюю атаку на первый отряд милиционеров вполне мог устроить кто-нибудь залетный
   Вполне можно было бы ожидать, что за этим делом все равно так или иначе последует большой шум с вытекающей неизбежно бесконечной болтовней как в средствах массовой информации, так и среди народных масс, но никакого шума с болтовней почему-то не было. Никто не стал ни с того ни с сего пересматривать (или, попросту говоря, выдумывать) какую-то там новую, с учетом последствий, педагогическую доктрину, никто не сорвался с места в порыве позаботиться об еще оставшихся в городе беспризорниках. Никто и ничего не сделал, никто ни о чем не задумался (кроме, разве что, непосредственных участников событий). Никто, ничего и нигде. Мир вернулся на круги своя, что он делал всегда и что он, строго говоря. Умеет делать лучше всего.
   А непосредственных участников событий разнесло кого куда, вернулись они к своеобычной жизни, к собственным хлопотам и заботам. И все.
   А Большой Зверь так и не заговорил ни с кем из них. Ни разу.
  
  
  

Конец

  
  

2001-2003гг.

   * Кинджи Фукасаку -- японский кинорежиссер, снявший фильм "Королевская битва"
   * Один из базовых практических принципов, основ магии, сформулированных в книгах К. Кастанеды.
   * И. Губерман
  
  
  
  
   150
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"