Вандерер Дмитрий : другие произведения.

Дьяволопоклоники или кое-что о добре и зле

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    История про самого обычного человека, приехавшего в Москву в гости к своему старинному другу. Про этого друга, превратившегося таинственным образом из обычного парня в человека могущественного, обладающего таинственной, буквально мистической властью. И про самого обыкновенного дьявола (Люцифера, Вельзевула, Пака, Кихота, Ги, Ильмаринена), обитающего в наше время и в нашем мире, и творящем свои не столько темные, сколько загадочные дела. Дьявола, который, признаться честно, и сам не очень хорошо представляет себе сущность добра и зла, а потому не может провести границу между ними. А потому каждый вынужден решить для себя самостоятельно, верит ли он в абсолютное зло, в дьявола, в темные силы... А главное - что делать со своей верой либо неверием.


ДЬЯВОЛОПОКЛОННИКИ

или

Кое-что о добре и зле.

   Дьявол. В религиозной мифологии: злой дух, противостоящий Богу, сатана, употребляется как бранное слово, а также в некоторых выражениях.
  
   Зло. Нечто дурное, вредное, противоположное добру; злой поступок.
  
   Душа. В религиозных представлениях: сверхъестественное, нематериальное бессмертное начало в человеке.
  

Толковый словарь русского языка С. И. Ожегова.

БОГАТСТВО, ВЛАСТЬ И МНОГОЕ ДРУГОЕ

  
   ГЛАВА 1. МИНИМАЛЬНЫЙ ЖИЗНЕННЫЙ НАБОР
  
   Знаете, что такое Минимальный Жизненный Набор? Да знаете, наверное. В конце концов, это все знают. Мы впитываем, всасываем это с молоком матери, перенимаем из разговоров взрослых еще в детстве, учимся этому в играх, стремясь подражать старшим. Это один из законов общества и столпов, на которых оно, общество, пока еще пытается держаться и о которых, как правило, не задумывается, полагая их чем-то совершенно, до абсолютного, естественным -- чем-то таким, о чем и говорить не имеет смысла, поскольку и так все знают. Он, Набор, может оказаться монстром, пожирающим человека год за годом, изматывающим его, вводящим во многие искушения, но, в то же время -- благой вещью, дарящей радость и являющейся смыслом жизни. Он многолик и суть его, как правило, зависит от того, кому он принадлежит и кем создается. Мы можем не понимать, что это значит -- Минимальный Жизненный Набор, -- но всякого, кто не достиг его, кто этим самым набором не обладает, полагаем, по общепризнанному и совершенно неоспоримому правилу, человеком во всех общественных смыслах не вполне сформировавшимся, не таким как все и следовательно -- неполноценным.
   И в самом деле, Минимальный Жизненный Набор -- совсем простая штука. Простая и каждому понятная. Очевидная. Это то, без чего всякий нормальный среднестатистический человек, воспитанный в нормальной среднестатистической среде и в ней же (в среде) обитающий, чувствует себя неуютно, осуждает самое себя и постоянно находит отклик этому осуждению в окружающих, а потому полагает себя... не уродом, конечно (кто ж про себя такое скажет?), то неудачником наверняка.
   Минимальный Жизненный Набор -- дом (пусть однокомнатная квартирка, пусть в "хрущевке", но своя); жена (Бог с ней, что не красавица, даже человек не всегда приятный, но однозначная твоя половина); дети (пускай не блистающие талантами, самые обычные сорванцы, но все равно всегда и за все тобой любимые); ну, и прочая мелочь -- дача, машина, мебель всякая и тому подобное. Быт, собственно говоря. Быт и иже с ним. Все, что человек на нормальном уровне своего обывательского функционирования стремится создать вокруг себя, о чем думает чаще и больше, чем о чем-либо другом.
   И ничего казалось бы необычного и фантастического не таится и быть не может в этом самом Минимальном Жизненном Наборе и всем, что с ним связано, но так уж вышло, что именно с него, с заботы о нем, с создания этого набора и приумножения и началась для меня эта жутковатая история.
   К тому времени, когда все началось, я уже успел заложить некоторые глобальные кирпичи в свой Набор. Брак мой был вполне удачен и поженились мы с нынешней моей половиной почти что по любви... Говоря "почти что", я не хочу никого вводить в заблуждение и не хочу посмеяться над чувствами тех, кто поженился совсем по любви, просто так уж вышло, что этой самой СОВСЕМ любви я как-то никогда не видал в своей жизни -- ни у родителей своих, ни у друзей, нигде (разве что на киноэкране, а это, сами понимаете, не та инстанция). Не знаю где и как, а в нашем маленьком городишке, в нашем закрытом мирке, где все про всех все знают, семьи создаются, как мне кажется, по двум причинам. Во-первых -- по залету... Ну, не мне вам рассказывать, как это бывает: дело молодое, кровь горячая, парни, девчонки, много водки и свободного времени, мало жизненного опыта, ночи темные, травка мягкая... А потом -- родители, слухи, сплетни, всеобщее осуждение, иногда с мордобоем и привлечением странных и не всегда уместных организаций... И вот, дабы всего этого срама избежать, люди вынуждены подавать заявление в ЗАГС, а потом жить вместе и растить в пылу юношеской неопытности сотворенное дите. Это первый вариант. Второй же вариант, в числе приверженцев (или жертв, как вам будет угодно) которого нахожусь и я -- это традиция. Неодолимая тяга жить по правилам, как положено, не выделяться из толпы и не позволять соседским старухам активно перешептываться тебе вслед, а родителям, жаждущим внуков, грозно вопрошать, когда ж ты возьмешься за ум. Такие как я создают семью потому, что семью НАДО создавать; растят детей потому, что так надо, потому что так принято, так должно, потому что ничего иного не знают и придумать не могут, потому что отцы и деды... ну, и так далее.
   Нет, вы не подумайте, что я как-то насмехаюсь над подобным положением вещей, или, не дай Бог, его критикую, жалуюсь. Наоборот, я вполне доволен тем, как сложилось мое нынешнее бытие, и семья моя никогда не вызывала у меня того странного отвращения, какое вызывают у многих моих знакомых и друзей их семьи. Я человек не то чтобы счастливый, но вполне состоявшийся. Я очень хорошо отношусь к своей жене (почти люблю, я об этом уже говорил), у меня подрастает замечательный сынишка и второй (как мне хочется надеяться) на подходе. Только вот как-то так теперь получается, что в жизни моей при нынешних условиях не осталось места ни для чего, кроме постоянного обеспечения и пополнения того самого Минимального Жизненного Набора. Нет у меня сегодня никаких интересов, кроме домашних, нет времени ни на что, кроме семьи и быта. Не знаю, по-моему, это немножечко обидно. Нет, я не собираюсь, как многие мои знакомые, заливать эту свою совсем небольшую неудовлетворенность водкой и устраивать пьяные дебоши с семейным мордобоем, но все-таки. Хотелось бы чего-то еще; хотелось бы иметь хоть какие-то перспективы в жизни -- не для детишек, не для очага семейного (хотя, это, разумеется, самое главное), а для себя, лично. Для совсем еще молодого и на многое годного парня.
   Однако, как выясняется в течение жизни, ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВО СУДЬБА сама решает, где и как встречаемся мы с удивительным и необычным. И ежели ей, СУДЬБЕ, угодно втравить тебя в историю, то она оказывается вполне способна сделать это даже там и тогда, где ничего такого не ожидается, где ничего необычного не бывает и быть, собственно, не может. И именно когда ты увлечен своим Минимальным Жизненным Набором, через него, в нем притаившись с каверзным сюрпризом, СУДЬБА вдруг выскакивает, превращая совершенно обычную историю в страшную сказку с многими последствиями.
   Так вот, как я уже говорил, в Минимальный Набор, помимо собственно семьи, входит также множество вещей, призванных обеспечивать этой семье максимальное удобство и комфорт. Например, квартира, где жить, чтобы не сталкиваться на поле невнятной ревности и противоборствующих интересов, ни мужу с тещей, ни жене со свекровью. Или, скажем, та же дача, куда можно на все лето вывезти собственное чадо и оставить там, на попечении бабок с дедками -- чтоб резвилось оно на свежем воздухе, росло в здоровой атмосфере и (что уж греха таить) не путалось под ногами у родителей. Ну и машина, разумеется, чтобы поездки на дачу не превращались в ад и не гробили выходные с самого субботнего утра, а то и с пятничного вечера...
   И вот так сложилась жизнь, что дача у меня была -- настоящий дом в деревне, деревянный сруб, пятистенок с верандой и банькой на участке в пятнадцать соток, -- а машины, чтобы добраться до этого рая на земле не было. И, ввиду несерьезности наших провинциальных зарплат, грозила мне судьба так и оставить наше семейство без индивидуального средства передвижения. Лично мне было страшно об этом даже подумать. Я закрывал глаза и с ужасом представлял себе, как спустя сто лет, старый и больной, весь в пятнах пролежней, в паутине, уже слегка попахивающий тленом подхватываю на спину рюкзак, в одну руку -- вязанку садового инвентаря, в другую -- тяжкую авоську с продуктами, и прусь в стотысячный раз на вокзал. Ни свет ни заря, дабы успеть на первую электричку, первым ворваться в вагон, распугав остальных пассажиров своим могильным запахом и водрузить старые кости на лавку у самого окна. И так каждый раз, каждые выходные... И Наташка моя, такая же гнусная и дряхлая, будет волочиться за мной следом, а правнуки капризничать и орать, как скоро, должно быть, начнут орать наши дети, что им все это не нужно, им все это осточертело и в гробу они видали эту дачу. Кошмар!
   И вот, дабы предотвратить реализацию этого самого кошмара, я вкалывал как проклятый. Брал частные заказы, трудился не покладая рук без выходных и проходных. Правда, достаточно серьезным препятствием на моем пути оказалось то, что городок у нас маленький, люди живут небогато и, даже если они и нуждались в моих услугах мастера на все руки, то заплатить много не могли. А мне было неудобно отказывать им или требовать повышенных гонораров -- ведь все они были моими если и не друзьями, то знакомыми, а город наш, в сущности, -- большая деревня. И раз так, сегодня я им помогу, завтра -- они мне... Короче говоря, очень мешала моя христианская добродетель и провинциальное добродушие. Ведь говорил же мне дружок мой по армейской службе Пашка, говорил, что время добрых самаритян прошло безвозвратно, сменившись эпохой меркантильных и безжалостных крокодилов. А если ты, по дурости своей, то ли замечать этого не хочешь, то ли стесняешься схватить свой кусок -- пусть тогда Бог тебе, идиоту, поможет.
   В общем, страшным напряжением воли и в борьбе с нетерпением мне удалось собрать гигантскую для моего круга общения сумму -- тысячу окаянных американских долларов.
   Долгими и мучительными были эти сборы, но, тем не менее, оказались они мне по плечу. И вот, в торжественный момент, я залез во все домашние тайники и заначки, где прятал копящиеся деньги, сложил все на столе в комнате, перечитал, потом выровнял стопочку мятых бледно-зеленых купюр, снова пересчитал. Как ни крути, а счетом деньги не размножаются. Во всяком случае, у меня в руках такого чуда никогда не происходило. Я удовлетворенно глядел на свой капитал, а потом позвал жену.
   -- Гляди, Наташка, -- сказал я, тыча пальцем в горбом добытое богатство.
   -- Ого, -- уважительно пробормотала жена. -- И сколько тут?
   -- Штука.
   -- Тысяча долларов?
   -- Точно.
   Она с недоверием поглядела на пачку, потом на меня, потом уселась на древний кособокий диванчик, доставшийся нам в качестве послесвадебной поддержки от ее родителей.
   -- Ну, -- сказала Наташка, не отрывая глаз от денег, -- и где ты теперь машину будешь брать?
   -- Пока еще не знаю, -- равнодушно, как и должно отвечать обладателю состояния в тысячу долларов сказал я. -- Виталик говорил, у него какой-то знакомый "Ниву" продает. Надо съездить, посмотреть.
   -- Виталик твой -- пьянь, -- презрительно фыркнула Наташка. -- И друзья у него все такие же.
   -- Да ладно тебе! -- возмутился я.
   Хотя, если говорить честно, то это было правдой. Половина моих знакомых была пьянью, а другая половина -- такими же нищебродами, как и я. Но с другой стороны, где мне взять других? Такова наша среда обитания, так сказать, и надо с этим смириться и жить в соответствии. В конце концов, никто из моих знакомых не являлся владельцем "Месредеса", а если бы и являлся, то вряд ли согласился бы продать его за тысячу долларов.
   -- Ну, а ты что предлагаешь? -- поинтересовался я.
   -- У тебя же был какой-то друг в Москве, -- заявила она.
   -- Пашка? Ну, он не то чтобы друг -- просто мы с ним служили вместе...
   -- Ты вроде говорил, что вы были друзьями.
   -- Может и были. Только с тех пор почти десять лет прошло. И потом, при чем тут Пашка и вообще Москва?
   -- А при том, -- сказала Наташка. -- Взял бы отпуск, съездил в Москву. Там-то уж наверняка что-нибудь стоящее найдешь.
   Ну, не знаю. Москва. Я задумался. Это ведь другой мир, другая жизнь. И цены там, простите, наверняка другие. А кроме того, мы с Пашкой не общались с тех пор, как он, напоив нас всех до коматозного состояния ворованным самогоном, досрочно демобилизовался. И что же теперь: десять лет от меня не было ни слуху ни духу, а теперь вот объявлюсь? Но с другой стороны, Наташка этих моих аргументов может и не понять, ответив на них с совершенно женским резоном, что позвонить-то ведь можно, от звонка-то меня не убудет.
   -- Слушай, -- вздохнул я, -- а ты не боишься, что в Москве меня могут попросту "кинуть", и концов потом не найдешь? Это ведь знаешь, город такой -- столица нашей проворовавшейся родины. Там на такого деревенщину как я с его штукой баксов найдется куча желающих.
   -- А ты не будь лопухом -- тебя и не кинут, -- заметила исполненная нынче здравого смысла и беспощадной логики Наташка.
   Я вздохнул, и тут в комнату ворвался наш сынишка. Наследник. Сергей Юрьевич собственной персоной. Сразу стало шумно, и ни о каком обсуждении речь уже не шла. Наследник с разбегу налетел всем своим могучим телом на мои колени и тут же, не теряя набранной инерции, принялся карабкаться. С визгом, смехом, непрерывно что-то лопоча и посвящая меня в свои великие открытия, которые он сделал нынче во дворе и позже на кухне. Мне было сообщено, что "тетя Вика жалит кулицу и на весь дом воняит", что дядя Вася опять наизайся, как зюзя", а "Аня -- дула".
   Наверное, с точки зрения правильной педагогики, мне следовало бы запретить сынишке говорить подобные вещи о соседях, да и вообще произносить такие слова, но я не смог. Я заржал, весь затрясся от смеха, восхищаясь тому, насколько точные и (что уж греха таить) верные, в детской своей непосредственности, характеристики дал четырехлетний мальчишка некоторым из наших знакомых. Наташка тоже засмеялась, так что воспитательный процесс запущен, увы, не был. Да и Пашка с Москвой, слава богу, были забыты. Но только на время, поскольку жена моя -- дама настойчивая и память у нее цепкая, как верблюжья колючка. В течение нескольких дней она продолжала долбить мне по маковке в том смысле, что надо, мол, позвонить Пашке, позвони Пашке, узнай хотя бы, какие там, в первопрестольной, цены, да стоит ли вообще рыпаться. Я отбрыкивался как мог, но возразить мне, было, в сущности, нечего. Предлагавшаяся Виталиком "Нива" оказалась не просто полным дерьмом, а совершенным шедевром, наглядным пособием, демонстрирующим до чего дурак способен довести машину, других же вариантов пока не наблюдалось.
   Эх, если бы знала Наташка моя, чем все это закончится, какой узел завяжется после этого телефонного звонка, то не настаивала бы, даже наоборот -- отговорила, убедила бы меня, что вообще не нужна нам машина, сто лет жили без машины и еще сто проживем, а баксы найдем на что потратить. Однако кому из нас дано предвидеть будущее?
   И я, поддавшись на уговоры жены и, увы, полностью с ней согласный, был вынужден совершить этот телефонный звонок, благо Пашкин номер сохранился в моей старой записной книжке.
   На другом, далеком конце провода мне ответил женский голос. Я попросил к телефону Павла (отчество я забыл). Последовала долгая пауза, и я, в глубине души, уже обрадовался было, предположив, что Пашка давно по этому телефону не живет, что уехал он, отбыл в неведомом направлении и координат не оставил. Однако, помолчав какое-то время, женский голос осведомился, а кто, собственно, Павлом интересуется. Я принялся объяснять, что это его старый товарищ (терпеть не могу этого слова -- "товарищ"), что мы с ним служили вместе и все такое. Голос выслушал все это не перебивая, а потом предложил мне перезвонить через несколько часов, поскольку Павла сейчас на горизонте не наблюдается и когда он появится -- неизвестно.
   Ни за что в жизни бы не перезвонил. Не люблю я возобновлять старые знакомства и связи. Есть в этом для меня какое-то неудобство. Ведь человек за столько лет мог сильно измениться, наверняка изменился, он теперь для меня совершенно посторонний и незнакомый, я ничего о нем не знаю. И вообще -- не люблю я лезть к людям и навязывать свою персону. Но ведь мне надо было сделать дело, да и Наташка от меня не отстала бы ни за что. В общем, вечером я перезвонил и все тот же равнодушный женский голос дал мне новый номер телефона, по которому следовало искать Павла. Я позвонил по указанному номеру, и мне почти сразу, не дав отзвучать первому сигналу, ответил знакомый и одновременно совсем незнакомый, какой-то не то чтобы угрюмый, но мрачноватый голос.
   Мучаясь странной неловкостью, я представился и попросил Павла. В ту же секунду голос в трубке изменился и проорал восторженно:
   -- Юрка! Ты, старый хрен?!
   -- Я, -- робко и, одновременно, с колоссальным облегчением отозвался я. Если Пашка обзывал меня старым хреном и орал в трубку и вообще сразу узнал, значит, во многом он остался таким же, каким я его запомнил.
   После радостных воплей, типа "Как жизнь" и стандартного разговора на тему "Как ты там жил-то все это время?", я приступил к главному:
   -- Слушай, Пахан, я же тебе не просто так звоню, я по делу.
   -- Ну, конечно, -- хохотнул Пашка. -- Кто бы сомневался. В чем проблема?
   -- Понимаешь, я тут деньжат насобирал, хочу машину купить. Вот и подумал, может в Москву смотаться?
   -- Ага, -- сказал Пашка и я, на этот раз, совершенно не понял его "ага". -- И какую хочешь?
   -- Не знаю. Какую получится.
   -- Ну ясно. А бабок у тебя сколько?
   Я признался, сколько у меня бабок и Пашка снова заржал. Так заржал, что у меня в руках завибрировала телефонная трубка.
   -- Ладно, -- сказал он сквозь смех, -- приезжай. Только позвони перед отъездом -- я тебя встречу. Штука баксов ха-ха-ха. -- И он повесил трубку.
   Если честно, я не понял ни его последней фразы, ни его хохота. То есть, если он посмеялся над суммой моих трудовых сбережений, то зачем же потом сказал, чтобы я приезжал? В общем, после этого телефонного звонка моя неуверенность возросла. С одной стороны, и Наташка на меня давила, и жизненная необходимость, и все прочее, да и Пашка ведь фактически меня пригласил, что он подумает, если я не приеду? Но с другой... какая-то странная неуверенность мутила мою растерявшуюся ввиду всего этого -- от обладания тысячей долларов, до странного Пашкиного поведения -- беспорядка душу.
   Короче говоря, я начал собираться в Москву. Взял отпуск, купил билет, собрал чемодан и все такое. Позвонил Пашке, чтобы сообщить, когда приеду, но на этот раз его не застал. Вместо него мне ответил удивительно ласковый и соблазнительный женский голос, который, расспросив, кто я такой и по какому поводу звоню, пообещал передать все Павлу. Я вежливо усомнился в надежности этого способа передачи информации и поинтересовался, не стоит ли мне перезвонить еще раз. В ответ на это, голос уже поклялся, что никакая информация, адресованная Павлу, мимо него никогда не проходит. Значит, не пройдет и эта. Эвон как! Покрутел мой Пашка, посерьезнел. Никакая информация мимо него не проходит, секретарш по всей Москве у него стада. Славно.
  
   ГЛАВА 2. ПЛАЦКАРТА
  
   До Москвы мне добираться чуть более суток. В вонючем плацкартном вагоне, на боковом месте (спасибо еще, что не на третьей полке), а мимо тебя постоянно мелькают шастающие туда-сюда пассажиры в спортивных костюмах, каковые, в нынешние времена, заменили исподнее... Хотя, с другой стороны, не так все и плохо. После нашего скучного городка, после моей каторги, благодаря которой я и собрал эту несчастную мою драгоценную тысячу долларов, было полезно протрястись и оторваться от привычной обстановки, даже от семьи, если уж на то пошло. А мысль о предстоящей перспективе возвращения не в таком же вагоне, а за рулем собственного автомобиля поднимала настроение и отвлекала от попутчиков.
   Наташка собирала меня долго, хлопотно и тщательно. Словно не в столицу я собирался, а на северный полюс как минимум. Целый чемодан тряпья, кучу съестного и прочее, и прочее... Я пытался сопротивляться, но без особого энтузиазма. И только когда она вознамерилась зашить злосчастные доллары мне в трусы (чтоб не сперли по дороге), мой здравый смысл взбунтовался, и я остановил ее бурную деятельность.
   Сидя на своем месте и глядя, как проплывают за окном пейзажи, мелькают деревни, пропускаемые поездом перроны, станции, расположенные в таких же маленьких и скучных городах, как и мой собственный, я вспоминал Пашку. Вспоминал, каким он был, как мы с ним чудили и хулиганили, как бегали в самоволку по бабам, как воровали продукты на складах, чтобы потом частично обменять их на водку у местного населения. И как мы мечтали. Мы были совсем еще сопливыми и глупыми, нам казалось, что после службы все изменится для нас. Вот, думали мы, закончится эта наша каторга на благо родины, выйдем мы за пределы родной части, поворотимся лицом к знакомому забору и завопим, заорем благим пьяным матом, пошлем в непотребные места и наших гнусных господ офицеров, в течение двух лет пользовавшихся бесправностью молодых солдат; и нашу котельную, бывшую нам все это время домом родным -- все к разнесчастной, многократно попользованной и так же часто упоминаемой матери. А потом поедем по домам и -- весь мир у наших ног...
   Сейчас, вспоминая эти наши наивные мальчишеские мечты, я могу только усмехнуться. До чего же глупыми мы были! Нам казалось, что для счастья и процветания нужно совсем немного -- отслужить поскорее срочную, чтобы с плеч долой, а там уж мы не подкачаем. И во что теперь вылились мои мечты? Нас встретил большой и жестокий мир, страна за два года переменилась до неузнаваемости. И они -- этот мир и эта страна -- глянули на нас равнодушным взглядом, да и послали к чертовой бабушке, объявив, что лично им мы ни на кой ляд не нужны, так что карабкаться нам придется самостоятельно, как душе угодно.
   Пашка. Странный был парень. Неплохой, но странный. Впрочем, мне тогда казалось (как, кстати, кажется и теперь), что все москвичи странные. По крайней мере, во времена моей службы так оно и было. Не то чтобы они считали себя самыми умными, не то чтобы как-то выпячивали грудь и гордились тем, что родом из первопрестольной, нет, но... Окружающие были уверены, что они именно такие, что они гордятся, что гады они, пусть не по умыслу, пусть по греху рождения, но все равно -- везучие гады. И не было, казалось, в мире силы, способной переубедить нас, наивных провинциалов, в том, что и в Москве могут жить нормальные люди. Черт его не знает. Наверное, дело тут было все-таки не в москвичах, а в нас, во всех остальных. Мы полагали их именно такими, каковыми рисовало нам их воображение и, если честно, не любили. Не любили этакой странной нелюбовью, замешанной на неосознаваемой зависти. У них, у москвичей, всегда было больше шансов, больше возможностей во всем. И нам казалось, что в этой связи они слишком пижонят, корчат из себя самых умных... Но в то же время, отношение к человеку, родившемуся и выросшему в первопрестольной было особое. Как... к туристическому справочнику, что ли? Или к энциклопедическому словарю. Было, было особенно среди самых диких и тупых ребят такое представление: мол, если ты из Москвы, то будь добр соответствовать. Помню, один таджик как-то пристал к Пашке с вопросом, видел ли он Горбачева, а когда Пашка ответил отрицательно, таджик страшно удивился, изрекши великую фразу: "Э-э, а что же ты тогда в Москве живешь?". А на самом-то деле они, москвичи, как мне теперь кажется, просто были более информированы, больше нашего знали (не в смысле образованности, а в том смысле, что все информационные потоки у нас спокон веков замыкались на Москву), были не то чтобы культурнее, но... самыми городскими из всех городских, я бы так сказал.
   А Пашка был не просто москвичом, но и в самом деле парнем умным. Умным, но каким-то... равнодушным, что ли. Хладнокровным, плюющим налево и направо и чаще обычного требующим, чтобы от него отстали. На все ему было наплевать, ничто его не интересовало. Непробиваем он был, вот что. Друзей у него было немного -- только я, да еще пара парней из нашей же котельной. Да и не стремился он никогда ни к какой обширной дружбе, скучал, когда к нам по вечерам заходили ребята из роты, зевал и с тоскливой усмешкой поглядывал на них, когда они рассказывали про свои столь увлекательные похождения в самоволках. Два года я провел с ним бок о бок -- мы вместе ели, спали, вместе прятались от патрулей и шкерили от офицеров водку, -- но так и не узнал, интересует ли что-нибудь его настоящему. Разве что всякая мистика-фантастика, так ведь это так, кого ж оно не интересует...
   Когда на наших глазах развалился Советский Союз и посыпались на наши головы многочисленные издания типа трех частей "Омена" и многих книг Стивена Кинга; когда начали размножаться с кроличьей скоростью всевозможные колдуны, ведьмаки и прочие; когда вдруг выяснилось, что практически все, включая бывшего нашего замполита, люди верующие, точно знающие, как надлежит вести себя в церкви, что такое сглаз и порча и умеющие от них защитить... Тогда Пашка, в свойственной ему зачастую достаточно жестокой манере, просто начал хулиганить на этой почве. Ну, не в прямом смысле, разумеется, но с еще одним таким же повернутым на запредельщине пареньком они, помнится, пару раз доводили до мелкой дрожи некоторых особо суеверных ребят. Подшучивали над ними, пугали по ночам -- прямо как в пионерлагере. Правда, как-то посреди ночи, когда я один-одинешенек торчал на вахте, а вокруг меня, в вонючей пятидесятиградусной жаре (мы даже зимой держали все двери и окна настежь распахнутыми) стоял могучий, оглушающий рев работающих котлов, мне почему-то подумалось (как озарение накатило), что Пашку в детстве, должно быть, часто били. Не потому что он был каким-то там зубрилой или очкариком, не по стандартным школьным причинам, а просто потому, что иногда он мог разозлить до ужаса, до белого каления довести человека. Причем не какими-то там словами, не действиями, а равнодушием своим, наплевательством, издевательским презрением, одним брезгливым взглядом лучше любых слов говорящим все, что он думает по поводу собеседника. Его не интересовали люди, которых он не считал для себя интересными, своими друзьями -- он пренебрегал такими людьми открыто и совершенно не желал этого скрывать. Коллектив был для него пустым местом -- не признавал он никакого коллектива, и слово это терпеть не мог. Сам по себе. Вот его в школе, наверное, и лупили, а он... а он отбивался, давал сдачи, сражался до последнего -- либо до победы, либо до полной отключки. А драться Пашка умел и пускался в драку легко, с пугающей свирепостью. Это я сам видел, когда еще будучи сопливыми молодыми "духами" мы попали в нашу часть и местные "деды" принялись нас воспитывать. Свалка тогда была страшная. А потом еще одна, и еще, пока, в конце концов, Пашку не оставили в покое как явного психа.
   И вот теперь я ехал к этому парню. Ехал и гадал, как он изменился, чего достиг, будет ли рад меня видеть и поможет ли в приобретении машины... Вот черт, а про машину-то я почти забыл! Оказывается, сама перспектива скорой встречи с бывшим армейским дружком напрочь заслонила в моем воображении предстоящую мне карьеру автовладельца.
   Так вот я думал, гадал, вспоминал и строил предположения. А что мне еще было делать? Чем заняться в поезде? Читать в дороге я не могу -- не получается у меня, много раз пробовал, -- а больше никаких занятий для скучающего пассажира поезда дальнего следования нет. И я, не отрываясь от воспоминаний, сжевал пару яиц вкрутую (которые, если честно, всегда терпеть не мог), пару нагревшихся в моей сумке помидоров (которые тоже недолюбливаю), два бутерброда с нагревшейся же и вспотевшей под плацкартной жарой и полиэтиленовым пакетом колбасой. Я бегал курить в тамбур раз в пять чаще, чем следовало бы, так что к вечеру, когда совсем стемнело и за окном ничего уже не было видно, в горле у меня першило, а на языке ощущался противный горьковатый привкус. И тогда я понял, что пора спать, тем более, что сосед мой -- толстый и неразговорчивый старик -- давно уже забрался на свою верхнюю полку и храпел оттуда, время от времени роняя вялую ладонь прямо мне на физиономию. Как спал уже почти весь вагон -- пованивая несвежими носками и пропотевшими спортивными костюмами, похрапывая и причмокивая, выставив ноги в проход, так что особо брезгливым приходилось передвигаться по нему с зажатым носом -- и только в самом конце еще веселилась группа каких-то диких туристов, потихоньку тренькая на гитарах.
   Проснулся я рано поутру, не выспавшись, но будучи не в силах снова задремать. С тяжкой головой и таким ощущением во рту, будто мне туда всю ночь кошки гадили. Открыл глаза, какое-то время полюбовался на фланирующие мимо моей физиономии зады во все тех же спортивных штанах, и, в конце концов, встал.
   Настроение было отвратительное, голова -- тяжелая. В окно светило погано жизнерадостное ослепительное солнце, пробивающееся сквозь изгаженное мухами стекло. Вокруг стоял дикий утренний гомон плацкарты, восседающий напротив сосед мой с верхней полки, отметив мое пробуждение, тут же, словно позабыв про свою вчерашнюю угрюмость, заговорил на какие-то отвлеченные и абсолютно не интересные темы, отчего мне сделалось вдвойне тошно. И я торопливо поднялся, автоматически отвечая на его реплики, когда они требовали ответа, прибрал свою полку и, извинившись перед неожиданно рассловоохотившимся стариком, устремился в дальний конец вагона -- в сортир. Однако в сортире было, увы, занято. Перед узкой болтающейся дверцей выстроилась уже целая очередь угрюмых, повязанных полотенцами и сжимающих в руках пакетики с туалетными принадлежностями пассажиров.
   Какое-то время полюбовавшись на перекошенную надпись "Занято" на нужниковой дверце и на бдительно-тревожных пассажиров в очереди, следящих, как бы я не проскочил у них перед носом в заведение, я решил плюнуть на все приличия и закурить натощак. Что и сделал. А потом еще раз, поскольку утренняя гигиена моих попутчиков затянулась.
   В конце концов, относительно умытый и небритый (а пошло оно все, бороду буду отращивать), я вернулся на свое место. Под аккомпанемент непрекращающегося стариковского бормотания проглотил еще одно крутое яйцо и бутерброд с начавшей уже пованивать колбасой.
   Будь она проклята, эта Москва, думал я, покачиваясь в тамбуре, стараясь хотя бы вкусом табачного дыма перебить специфический вкус моей колбасы и боясь возвращаться на свое место -- в лапы болтливого соседа. Куплю машину и в тот же день -- обратно. Домой. Тем более что я уже начал скучать. Нет, не по жене скучать, не по сынишке даже, а по чему-то более простому и примитивному -- по своему любимому креслу, по пролежанному и кривому дивану, который являлся с самого дня свадьбы нашим супружеским ложем. По привычным удобствам.
   С таким вот примерно настроением я и въехал в первопрестольную.
   По московским уже просторам поезд тащился медленно, тяжело, словно страдая одышкой, часто останавливаясь. Многие из моих попутчиков прильнули к окнам, тащили к ним своих отупевших в долгой дороге детишек, тыча пальцами в заоконное пространство и что-то им объясняя. Хотя Москвы за окнами еще не было никакой. Во всяком случае, это была совсем не та Москва, на которую принято любоваться -- бесконечные сложнопереплетенные переезды, невзрачные перроны в промышленных районах, и вагоны, вагоны, вагоны, товарные поезда, пустые, торчащие на запасных путях пассажирские составы. Только изредка, когда поезд выкатывался на открытое пространство, становились видны вдалеке жилые дома и улицы, которые, почему-то, ничем абсолютно не отличались от точно таких же домов и улиц в любом другом городе необъятной нашей родины.
   Наконец все это кончилось. Поезд медленно, с тяжким шипением вполз на вокзальный перрон и, в последний раз вздрогнув всеми своими вагонами, остановился окончательно, будто умер. Попутчики мои рванулись на волю, как звери, бегущие из зоопарка. А я и еще какая-то семья в отсеке напротив ждали, пока схлынет этот поток и можно будет спокойно выйти вон.
   Не знаю. Вот, вроде бы, больше суток я ничего не делал -- сидел и глазел в окно, -- а устал так, словно сутки эти пахал, работал не покладая рук, горбатился. И чемодан мой, еще вчера такой легкий (каковым он на самом деле и был) показался мне набитым кирпичами и неподъемным. Едва я вышел из вагона на грязный асфальт платформы, чемодан уже оттянул мне руку вплоть до плеча, так что пришлось его срочно поставить.
   А вокруг меня творилось столпотворение. Шумное, многоголосое, возбужденно-усталое и не очень чистое. То есть я всегда предполагал, что Москва не самый чистый город Земли, но тем не менее вид поганого асфальта с частыми оспинами сохнущих плевков, валящегося через края урн мусора, грязных и страшно воняющих бомжей, окурков, банановой кожуры, оберток от непонятных импортных лакомств, битых пивных бутылок и пивных же банок заставил меня поморщиться.
   Но в ту же секунду радостный, громогласный вопль "Юрка!" отвлек мое внимание от мусоросозерцания. Я обернулся и увидел торчащего посреди перрона памятником Пашку.
  
   ГЛАВА 3. ЗАГАДКИ СТАРОГО ДРУГА
  
   Он стоял посреди людского потока, но толпа как будто не видела его, обтекала, как горная река огибает валяющийся посреди самого русла камень... Нет, не так. Люди несомненно его замечали, но при приближении как бы сторонились, словно стремясь уступить дорогу, а может просто старались держаться подальше. Как гражданин, у которого непорядок с документами старается избегать непосредственной близости грозного постового милиционера... как провинившийся ребенок старается избежать контакта воспитующего и грозящего наказанием взрослого... как нерадивый подчиненный не желает показываться на глаза начальству... Такое вот впечатление. А я глядел на него, на своего старого друга, узнавал и, в то же время, не узнавал. И дело тут было не в том, что прошло десять лет, за которые я успел подзабыть, как мой армейский дружок выглядит в реальности, не в том, что за эти десять лет он в самом деле изменился, а просто...
   Я примерно представляю себе, как выглядит преуспевающий человек, как выглядит человек богатый и даже, как мне кажется, могу, напрягшись, вообразить миллионера, но Пашка... Он не просто изменился, не просто выглядел преуспевшим за эти десять лет в жизни человеком, он казался королем. Да-да, именно королем. Этаким вышедшим в народ императором.
   Я помню его худым, слегка меланхоличным и чуть злобным парнишкой, с которым мы вместе по распределению после "учебки" попали в нашу часть, в котельную. Однако теперь он вовсе не был худым, да и меланхоличным тоже не казался. И не то чтобы он выглядел отъевшимся и довольным. Он был строен, но крепок, как гимнаст в самом расцвете сил. И никакого сытого довольства, никакой меланхолии, частенько мелькающих в глазах обычных богатеев, не было в его взгляде. А была там усмешка, живая усмешка сильного лихого человека и уверенность в том, что все на свете ему сойдет с рук. Даже одеяние его, казавшееся на первый взгляд обычным, производило достаточно сильное впечатление. Вроде бы, что может быть проще -- черная рубаха, черные же штаны и кожаные мокасины. Но от всего этого, от каждой вещи пахло неимоверным шиком и дороговизной, так что сразу становилось понятно -- не на базаре они куплены, не у хитрых азербайджанцев, не у мешочников. Таких туфель я вообще ни на одном базаре не видал, и представить себе их там не мог. Ну и плюс ко всему изящные золотые часы на правой руке (именно на правой, Пашка всегда так носил) и золотая же цепочка на мускулистой шее. А короткие, на грани щетины усы, бородка клинышком (какие нынче вошли в моду) и поблескивающая в мочке левого уха изящная, но истинно мужская серьга делали его похожим на какого-нибудь преуспевающего латиноамериканского торговца наркотиками.
   Впрочем, вел себя мой старый дружок совершенно просто, по-нашенски: завопил радостно, зашумел и бросился ко мне, отшвыривая со своей дороги нерасторопных, не успевших посторониться пассажиров. Люди отлетали с его пути, как дорожная пыль разлетается от удара конского копыта. Это было на грани грубости, хамства, но Пашка всегда был таким. Правда, раньше его хамство заключалось, как правило, в подчеркнутом брезгливом равнодушии, заставлявшем, зачастую оппонента буквально зеленеть от злости, но все меняется в этом мире, все течет. Он подбежал, сгреб меня в охапку, сжал в своих страшно могучих объятиях и поднял над землей, как пушинку. У меня аж что-то хрустнуло в пояснице.
   -- Юрка, сукин сын! -- радовался Пашка.
   -- Отпусти, буйвол, -- прохрипел я. -- Раздавишь.
   Он послушно поставил меня на землю и принялся рассматривать, приговаривая:
   -- Господи, и что ж это ты такой какой-то бледный. Пролетарий, муравьев тебе в штаны.
   -- Ну, не всем же цвести так, как ты.
   Пашка расхохотался и хлопнул меня по плечу. Меня едва не смело с платформы, но я устоял.
   -- Ладно, -- сказал он, отбирая у меня чемодан, -- пошли отсюда. Терпеть не могу вокзалы.
   В этом я был с ним солидарен.
   Пашка двинулся сквозь толпу с прежней невозмутимостью ледокола, а я плелся в его кильватере и недоумевал, как же это он ухитрился так перемениться. Помнится, у него никогда не было привычки орать и распихивать окружающих. Он вообще не переносил громких звуков, не любил когда у него над ухом вопили, а в толпе всегда держался так, словно попал в холерный барак. Не то чтобы он был откровенным психом или человеконенавистником -- просто не любил, когда их, этих человеков, много. И потом, эти дорогие шмотки, эти золотые побрякушки, этот фантастический аромат какого-то грандиозного одеколона. Так пахнут только богатые люди. По моим наблюдениям, обычные пролетарии вообще не способны распространять никаких запахов, кроме естественных. Значит, Пашка уже давно не пролетарий, поднялся-таки, вырвался из той среды, в которой я до сих пор бултыхаюсь. Бизнес у него небось свой, квартира шикарная, машина. Черт, а интересно будет посмотреть на его машину!
   И я принялся шарить взглядом по автостоянке, к которой мы приближались. На автостоянке было огромное количество автомобилей, причем многие из них, по моему представлению, -- шикарные. Множество иномарок, да и наши, отечественные машины выглядели, как правило, на порядок достойнее, нежели на исторической моей родине. Так что я, памятуя о цели моего визита в первопрестольную, иззавидовался.
   Однако Пашка быстрым шагом миновал автостоянку и двинулся дальше. Впрочем, у обочины также была припаркована масса машин.
   И тут я увидел ЕЕ. Раньше я видал такие аппараты только по телевизору. Кажется, это теперь принято называть странным и совершенно мне непонятным словом "родстер". Спортивный "Мерседес", кабриолет из последних (в ихней маркировке я, если честно, никогда не разбирался, но на заду сумел рассмотреть маркировку SL 500). Великолепная, как произведение искусства, дорогая, как... как я и не знаю что. Я, по дикости своей провинциальной, даже представить себе не мог, как подобные машины выглядят изнутри. И каковы же были мои чувства, когда Пашка, старинный мой армейский дружок, быстрым шагом подошел именно к этому автомобилю, нажал брелок сигнализации и полез внутрь, предварительно зашвырнув мой чемодан в багажник.
   -- Ну, чего ты там встал, сапог? -- позвал меня Пашка из недр своего авто. -- Залезай, поехали.
   И я, чувствуя себя смердом поганым, волею судеб занесенным в царские покои, сел в "Мерседес".
   В общем, внутри это немецкое чудо выглядело примерно так, как я и ожидал. Шикарные панели из великолепно отполированного дерева, светлый, просто-таки пахнущий дороговизной пластик, а на приборной панели... вообще-то я человек к технике близкий и в машинах разбираюсь, но о назначении половины кнопок и прочих причиндалов в этом авто боялся даже догадываться.
   А Пашке, кажется, было на все это наплевать (конечно наплевать, это же его машина, он же на ней, небось, давно катается) -- он захлопнул дверцу, закурил и, презирая все мыслимые и немыслимые правила дорожного движения, выехал на дорогу. Остальные машины шарахались в стороны и замирали, уступая дорогу, как совсем недавно шарахались от Пашки пассажиры на перроне. Впрочем, в этом-то как раз не было ничего удивительного -- будь я за рулем любого из встречных автомобилей, я бы тоже шарахнулся от новехонького "Мерседеса", у которого просто на радиаторной решетке написано, сколько он стоит и чем может кончится столкновение с ним на дороге. До такой машины только дотронься -- всю жизнь расплачиваться будешь.
   -- Да, Пашка, ты живешь, -- вздохнул я.
   -- Помаленьку, -- ответил Пашка. -- А ты-то как?
   -- А как все. Женат, сынишка подрастает, второй на подходе. Домик вот себе приобрел за городом. Дача у меня такая.
   -- Понятно, -- усмехнулся Пашка. -- А теперь, значит, надоело тебе на эту дачу на электричке ездить, и ты решил свои колеса приобрести?
   -- Ага.
   Пашка усмехнулся и резко, распугивая прочих участников дорожного движения, выскочил на относительно свободный участок дороги. Здесь он ударил по газам, "Мерседес" рванулся, будто застоявшийся конь, и меня вдавило в сидение.
   Мимо проносились знакомые, но не столько лично, сколько по кино и телевидению улицы, мелькали дома. Пашка решительно игнорировал все мыслимые и немыслимые правила, уверенной рукой швыряя "Мерседес" из ряда в ряд. Меня мотало по салону, пока я не додумался ухватиться обеими руками за ручку над окном. Так было полегче.
   -- И что потом? -- спросил вдруг Пашка, отвлекаясь от дороги.
   -- В каком смысле -- потом? -- не понял я.
   -- Ну, второй ребенок, машина, дача... ах, да, дача у тебя уже есть. Но потом-то что?
   Я пожал плечами:
   -- Не знаю. Жить буду.
   -- Понятно, -- усмехнулся Пашка.
   -- Что -- понятно? -- насторожился я.
   -- Засосало, засосало тебя, Юрка. Что, впрочем, и ожидалось.
   -- Куда засосало?
   -- А куда всех, туда и тебя. Я ведь тебя предупреждал. Быт -- он сперва засасывает.
   Я подумал и, на всякий случай, спросил:
   -- А потом?
   -- Потом -- по обстоятельствам, -- просветил меня Пашка. -- Либо сжирает, либо выплевывает. И то и другое одинаково неприятно.
   Теперь настал мой черед усмехнуться. Нет, время, конечно, все меняет, переиначивает, переделывает, но тем более отрадно осознавать, что некоторые вещи не способны перемениться даже под его влиянием. В сущности, под этими дорогими покровами, под золотыми часами и прочим, Пашка остался таким же, каким был. Я вдруг вспомнил то, о чем напрочь позабыл за все эти годы: более всего на свете он ненавидел обычность. Обыденность. Терпеть не мог поступать так, как все, по правилам, как должно и принято. Тошнило его от проторенных тропинок и членства в большинстве. За что и получал он по физиономии многократно, подвергался наказаниям и был нелюбим начальством.
   -- Слушай, -- сказал он, -- ты извини, что я тебя вот так, прямо с поезда достаю, но очень уж охота спросить.
   -- Спрашивай, -- отважно предложил я.
   -- Тебе не скучно?
   -- В каком смысле?
   -- Ну, вот так -- семья, дети, дачи, машины эти. Тоска же.
   Я пожал плечами. А что тут можно было возразить? Конечно, легко, сидя за рулем собственного "Мерседеса" рассуждать о том, что быт -- это не главное. Когда у тебя денег полны карманы, когда от тебя ими пахнет, можно о них уже не думать. Но у большинства людей просто времени не остается ни на что, кроме добывания куска хлеба. Выживание прежде всего. Закон природы, истинный и непоколебимый как в самой природе, так и в миру человеческом. Я бы, может, и рад был поменьше думать об этом -- о Минимальном своем Жизненном Наборе, -- только куда ж деваться? Правда, как все это объяснить человеку, с которым ты, может быть, и был дружен, но давно, а в последние десять лет не то что не общался, но даже не слышал о нем, не вспоминал? Однако я собрался с силами и, по возможности избегая острых углов, тщательно подбирая выражения, высказался.
   Пашка выслушал все это не перебивая и даже с интересом, а потом вдруг заявил:
   -- Юрка, предупреждаю сразу -- не веди себя как пролетарий. В твоих словах светится зависть, и это отвратительно. Ты так говоришь, словно мне все это барахло от дедушки в наследство досталось.
   -- От дедушки или нет, -- строго сказал я, залезая в карман за сигаретами, -- а то, что ты все это не заработал -- это точно.
   -- Ну, -- пробормотал Пашка, -- работа -- понятие неопределенное. Можно сказать, что заработал.
   -- Да ну? -- усмехнулся я, прикуривая. -- Пристроил бы старого друга на такую работенку.
   -- Легко, -- пообещал Пашка и вдруг закашлялся. -- Черт, ты что за дерьмо куришь? -- возмутился он сквозь кашель.
   Я усмехнулся:
   -- Помнится, на службе мы родину готовы были продать за такое дерьмо. Только не надо, ради бога, угощать меня своим табачком, -- предупредил я его попытку сунуть мне под нос пачку каких-то невиданных сигарет. -- Не хочу привыкать к хорошему -- мне ж скоро домой возвращаться.
   -- Ладно, -- сказал Пашка, убирая обратно свои сигареты и одновременно нажимая какую-то кнопку на приборной панели. Крыша "Мерседеса" вдруг ожила, поползла куда-то назад и легко упокоилась в пространстве багажника. Поток сомнительно чистого воздуха ударил меня по физиономии и я зажмурился. Хотя, не знаю почему, но это показалось мне более приятным и естественным, нежели кондиционированный мерседесовский комфорт.
   -- Слушай, Пахан, -- проговорил я тоном максимально легким, почти шуточным, -- а ты что, в бандиты заделался?
   Почему-то этот мой вопрос его рассмешил. Пашка загоготал восторженно, совершенно отвлекшись от дороги, и я, в какой-то момент, испугался, что мы сейчас соберем на сверкающий капот его "Мерседеса" все окружающие достопримечательности, вкупе со столбами, припаркованными автомобилями и, не дай Бог, пешеходами. Однако "Мерседес" как будто сам знал, что ему следует делать, так что никто не пострадал. Пашка нахохотался, взялся, наконец, за руль и спросил:
   -- Юрок, с чего это взбрело тебе в башку?
   -- Ну, не знаю, -- пробормотал я. В самом деле, с чего? Просто как-то очень уж удачно вписывался мой старый друг новым своим обликом в тот образ отвязанного московского "братка", каковой преподносили нам кино с телевидением. Идеально вписывался. -- Не знаю. Шмотки эти твои, часы, небось, баксов триста стоят...
   -- Пятьдесят штук, -- уточнил Пашка и я чуть было не поперхнулся бьющим мне в морду московским воздухом.
   -- Тем более. Я уж не говорю о машине этой.
   -- Барахло, -- равнодушно сказал Пашка. -- Все это хлам. Все эти машины, деньги, бабы, золото -- хлам.
   -- Ну, когда у тебя всего этого невпроворот -- может быть, -- усмехнулся я. -- А вот когда ты за несчастную штуку баксов вкалываешь с утра до ночи, как папа Карло...
   -- Кстати, о твоей штуке баксов, -- перебил меня Пашка. -- Не хочется тебя огорчать, но за такие бабки ты в Москве ничего приличного не найдешь. Это, братец, так, на запчасти.
   Я встревожился:
   -- Так какого ж черта ты по телефону...
   -- Не боись, -- отмахнулся Пашка. -- Придумаем что-нибудь.
   Ну, конечно, подумал я. Ему просто захотелось повидать старого друга, потрепаться, водки выпить. А мне что теперь делать? Один билет до треклятой этой Москвы страсть сколько стоил. И что дальше? Пашка, конечно, станет предлагать мне денег, а я и не знаю -- взять, или нет. С одной стороны, соблазнительно, но с другой... как я отдавать-то их буду? Он-то, небось, про долг и слушать не станет, а я? Разве я смогу принять такой подарок? Значит, снова буду мучаться, психовать, маяться этими своими дурацкими угрызениями совести. Эх, надо было взять ту "Ниву" раздолбанную, да и привести ее потихоньку в порядок. Ничего, руки бы не отвалились.
   -- Деньги -- мусор, -- продолжал Пашка, лениво шевеля руль "Мерседеса". -- Чушь.
   -- Это когда они у тебя есть, -- в десятый раз заметил я.
   -- Всегда. Есть вещи гораздо ценнее.
   -- Ну, это конечно. Семья, дети. Это я и без тебя знаю. Только тебе же от них скучно, сам ведь говорил.
   Пашка брезгливо поморщился, словно я сказал какую-то совершенную гадость:
   -- Какая семья? Какие дети? Старик, ты, похоже, за эти десять лет настолько потяжелел, что и соображать-то уже не можешь. Разве это ценности -- дети, семья? Кому они, дети твои, кроме тебя нужны? Кому какое до них дело? Я о другом.
   -- О чем?
   -- О такой разменной монете, рядом с которой всякое злато-серебро -- дерьмо; и баксы эти -- дерьмо. И машины, виллы, шмотки -- все это дерьмо. Ничего этого, в сущности, на самом-то деле и нет.
   Он говорил легко, весело, так, что было совершенно непонятно -- шутит или нет.
   -- А что же тогда есть? -- поинтересовался я. -- Какое-нибудь другое дерьмо?
   Пашка задумчиво задрал правую бровь:
   -- Это я тебе как-нибудь потом расскажу. Кстати, по поводу дерьма, -- он будто бы проснулся, вынырнув из своих странных размышлений о ценностях. -- Надо тут заехать в одно место. Ты как, не сильно устал?
   -- Да нет, держусь.
   -- Вот и славно. Это быстро.
   Должен признаться, что совершенно не знаю Москву. То есть Кремль с Красной площадью и мавзолеем вождя пролетариев опознаю, разумеется, но вот дальше... ГУМ с ЦУМом смогу узнать только по вывескам, исторический музей -- понятно по чему. И все. Так что совершенным лабиринтом были для меня улицы и переулки, по которым Пашка с заправской лихостью гнал свой чудесный аппарат. Какие-то старинные, но явно не на государственные деньги отреставрированные особнячки -- красивые, просто игрушечные и на вид совершенно свежие; скверики -- маленькие, ухоженные. Старая Москва -- так, кажется, это принято называть. Правда, люди, которых я наблюдал на тротуарах, были совершенно нормальными и обычными. Шли куда-то по своим делам, волокли авоськи, тянули сумки на колесиках. И только у свежеотреставрированных особнячков стайками теснились подобные Пашкиному "мерину" дорогие иномарки, и роились похожие на Пашку же люди. В дорогих одеждах, все с сотовыми телефонами в оправленных золотом холеных ладонях; все курят дорогие сигареты; все озабочены, наговаривают что-то в свои трубки, выставляя напоказ нацепленные на жирные запястья "Роллексы". Правда, как мне показалось, Пашка отличался даже от этих людей, от "новых русских", как их кто-то прозвал по непонятной причине еще на заре нашего пещерного капитализма. Он, друг мой армейский, не производил впечатления ни отъевшегося бизнесмена, ни разбогатевшего, по причине странно долгой жизни, бандита. Он был слишком жизнерадостен и как-то беззаботен что ли, по сравнению с теми и с другими. Просто образец успешности и правильной жизни.
   Мы остановились у подъезда одного из особнячков, и Пашка полез наружу. Я вознамерился было остаться и посидеть еще в этой чудесной машине, поглазеть на окружающие меня виды и людей, но Пашка сказал:
   -- Пошли, пошли. Успеешь еще в машине насидеться. Чемодан оставь, тут никто не сопрет.
   И я послушно пошел за Пашкой, на ходу глядя по сторонам и удивляясь шикарно сделанному подъезду, крыльцу из какой-то импортной сверкающей плитки, массивным дверям с тяжелыми резными ручками и зеркальными стеклами. Все вокруг было какое-то... чужое. Дорогое, высококлассное, а потому -- чужое.
   Пашка решительно толкнул дверь и мы вошли в небольшой вестибюль -- тоже шикарно отделанный, сверкающий, с убегающими вверх мраморными лесенками и постом охраны при входе.
   -- Я вам могу помочь? -- поинтересовался выдвинувшийся из-за стойки охранник -- холеный, могучий, отутюженный, но... в общем, по нему сразу было видно, что это такой же пролетарий, как и я, облаченный (по служебной необходимости) в относительно дорогой костюм, который сидел на нем как на корове седло. Швейцар. Холоп, не более.
   -- Не можешь, -- бросил ему Пашка. -- Я к Мамаю.
   -- Простите? -- не понял охранник.
   -- К Мамаю, -- повторил Пашка, продолжая движение.
   -- Постойте, постойте, -- запротестовал охранник, догоняя Пашку и деликатно беря его за локоть. -- Я так и...
   -- Пан? -- донесся откуда-то сверху высокий неприятный голос.
   Мы все (включая охранника-портье) одновременно посмотрели наверх. Там, в самом конце мраморной лестницы, стоял с сигаретой в одной руке и сотовым телефоном (кажется, они без них и в сортир не ходят) в другой такой же, как и толпящиеся на улице богатеи, экземпляр. Маленький толстенький плешивый человечек с суетливыми движениями и каким-то трусоватым взглядом бесцветных глазок. Он с некоторым удивлением глазел на нашу компанию, а потом сбежал, буквально спорхнул по лестнице и очутился рядом.
   -- Пан, -- повторил он, обращаясь явно к Пашке, -- ты чего приехал? Мы ж совсем недавно...
   -- Не здесь, -- строго сказал ему Пашка.
   -- А, ну да, конечно, пошли, -- он рванулся было обратно по лестнице, но тут замер и уставился на меня недобрым цепким взглядом. Я поежился. Совершенно понятно, какие ассоциации вызвала в его воображении моя внешность и колхозная физиономия. -- Это с тобой? -- спросил человечек у Пашки, кивнув в мою сторону.
   -- Со мной, -- подтвердил Пашка.
   -- А может, не стоит...
   -- Со мной, -- повторил Пашка хозяйским тоном.
   Человечек вздохнул, пожал плечами и поскакал вверх по лестнице. Мы шли следом. По лестнице, потом по коротенькому, но не менее шикарно отделанному коридору, пока, наконец, не оказались в большом, но тесно заставленном громоздкой (и очень, очевидно напоказ дорогой) мебелью кабинете.
   В кабинете человечек, которого Пашка обозвал Мамаем (хотя ничего татарского я в его лице не углядел), плюхнулся в стоящее за огромным письменным столом великолепное кожаное кресло, посидел так несколько секунд, задумчиво глядя то на Пашку, то на меня, а потом вдруг сложно изогнулся, как-то весь скособочился и полез куда-то в недра своего стола. Ему, видимо, было очень неудобно, поскольку ни кресло, ни стол явно не соответствовали габаритам их владельца. Человечек пыхтел и сдавленно матерился, пока, наконец, не извлек на свет божий небольшой пакетик с каким-то белым порошком внутри и объемистую пачку стодолларовых банкнот, перевязанную резинкой. При виде этой пачки у меня засосало под ложечкой. Господи, каким же ничтожеством, каким несчастным дурнем чувствовал я себя в тот момент! В пачке было никак не меньше пятидесяти тысяч, а то и более. Правда, вид пакетика с порошком меня слегка насторожил. Знаем мы, что фасуют в такие пакетики, и в кино видали и сами не до такой уж степени лаптем щи хлебаем. Пакетик мне не понравился.
   -- На вот, -- мрачно фыркнул человечек, пододвигая деньги с пакетом к Пашке. -- Бери. И вот что, Пан, давай на будущее договоримся -- мы платим вовремя, а ты к нам так вот, без предупреждения не являешься.
   -- Не ной, -- грозно сказал Пашка, сгребая все со стола. -- Уж тебе-то ныть совсем нет повода.
   -- Ну, конечно.
   Пашка на секунду замер, глянул на человечка пристальным недобрым взглядом и спросил:
   -- Слушай, чего тебе еще надо? Ты ведь этого сам хотел. У тебя же не просто самая крутая "крыша" в Москве -- во всем мире такой больше не найдешь. Сам ведь хныкал, просился, прах тебя побери. Ты же как за каменной стеной теперь.
   -- Конечно, -- усмехнулся человечек. -- Как за стеной. Это вроде как на зоне в "шизо". Там ты тоже за каменной стеной, не доорешься, в случае чего. Кстати, ты знаешь, что тут вчера творилось? Менты понаехали, вломились как черт знает кто, кавалеристы хреновы, всех раком поставили.
   Пашка помрачнел, будто бы даже как-то потемнел ликом и грозно спросил:
   -- Кто?
   -- Кто? -- хихикнул человечек. -- Угадай с трех раз. Любимчик твой, ментяра этот честный.
   -- Барский? -- предположил Пашка.
   -- Он, коряга безмозглая. Идиот принципиальный.
   Какое-то время Пашка размышлял, глядя в пустоту все тем же темным взглядом, а потом сказал:
   -- Ладно. С этим я попробую разобраться. Вот ведь тля надоедливая! -- усмехнулся он, как мне показалось, не столько со злостью, сколько с восхищением.
   -- Наслал бы ты на него порчу какую-нибудь, что ли? -- прохныкал человечек.
   -- А пошел ты, -- фыркнул Пашка. -- Что я тебе, колдун деревенский?
   -- Да нет, но...
   -- Заглохни, Мамай. Меня от тебя иногда просто блевать тянет. Я десяток таких как ты на одного Барского не променяю. Он хоть и враг, но человек. А ты -- мартышка гнусная.
   -- Ну, ты полегче все-таки, -- обиделся Мамай.
   -- Ты меня еще поучи! -- грозно проговорил Пашка. -- Барский -- человек. Он истинную цену знает. А ты, пес, ничего, кроме бабок в жизни своей корявой и не видал. Гад трусливый. Небось в жизни ни одна баба тебе без денег и не давала. Ты и ко мне-то прибежал с перепугу. Если бы не я, тебя бы братва давно уж на части порвала. У своих же крал, гиена.
   Не знаю, мне, если честно, тоже не был сильно симпатичен это самый Мамай, но как-то слишком уж презрительно разговаривал с ним Пашка. И пусть я не понял ничего из этого разговора, но в одном я убежден -- с такими людьми, как этот Мамай надо обращаться осторожно, как с гремучими змеями. Такие только и ждут удобного случая, чтобы ужалить, когда ты повернешься к ним спиной. Продадут, предадут и не секунды раздумывать не станут. И чтобы жить с ними в мире надо либо их не дразнить, либо... либо не иметь спины, в которую они могли бы ударить.
   Когда мы вышли из особнячка, я почувствовал большое облегчение. Не понравилась мне тамошняя обстановка. И не дворец это был вовсе, несмотря на шикарную отделку и апартаменты, а самое что ни наесть пиратское логово, замаскированное под прекрасный замок. Наверное, таких в Москве немало, а может быть и вовсе большинство.
   А здесь, на улице, погода стояла прекрасная, светило солнце и тени от растущих повсюду старых знаменитых московских тополей ложились на асфальт причудливым узором. Не было тут, слава богу, никаких Мамаев.
   Пашка распахнул дверцу своего "Мерседеса" и прыгнул внутрь. Я уселся рядом, косо поглядывая, как он распахивает бардачок и швыряет туда полученные от Мамая деньги и пакет с порошком.
   -- Черт бы побрал этих уродов, -- усмехнулся Пашка, закуривая. -- Ну, что, Юрка, помчались в мои пенаты?
   -- Помчались, -- согласился я. -- Если ты уже закончил все свои бандитские дела...
   -- Бандитские дела? -- Пашка усмехнулся. -- С чего ты все-таки взял, что я бандит?
   -- Ха! Ты же сам в кабинете этого своего Мамая назвал себя "крышей".
   -- Ну и что? -- страшно удивился Пашка. -- Отстал ты от жизни, Юрка, одичал в своем Кривозадове, или как там твоя называется твоя малая родина. Бандитских "крыш" в первопрестольной давно уж нет. Во всяком случае, вышли они из моды точно. Теперь принято иметь "крышу" ментовскую. Или просто чиновничью. От мэрии, например. А то и гэ-бэшную, бывает и такая. Бабки те же, а гарантий больше. И спокойствия больше.
   -- Ага. Так значит, ты в менты подался?
   Пашка задумчиво поглядел на меня, подумал, словно прикидывая. Стоит ли мне отвечать на этот вопрос и что-то рассказывать, а потом сказал:
   -- Я, видишь ли, придумал крышу нового поколения. Такой еще ни у кого не было.
   -- Интересно. И что это за крыша?
   -- Как-нибудь в другой раз расскажу, -- уклончиво ответил Пашка. -- И хватит уже об этом. Поехали водку пить.
  
   ГЛАВА 4. ДВОРЦЫ И ЗАКОЛДОВАННЫЕ КРАСАВИЦЫ
  
   Когда мы подъехали к Пашкиным пенатам, я сперва не понял, что это вообще пенаты, а когда убедился, то не сразу смог поверить, что тут кто-то живет. Это было слишком даже после всей той роскоши, которую я увидал в течение своего недолгого пребывания в первопрестольной.
   Располагались пенаты, как я понял, уже за пределами города, но совсем недалеко. Мы ехали по какому-то шоссе (названия я не знаю), а потом вдруг резко свернули на неприметное ответвление, на убегающую вглубь придорожного леса ухоженную дорожку. Вскоре Пашка остановил родстер перед высокими воротами, по обе стороны от которых расходился высоченный бетонный забор, и не забор даже, а глухая стена. И никого вокруг, ни души, тишина. Только птицы кричат с деревьев. Сперва я решил, что мой разбогатевший друг сейчас начнет сигналить и откуда-нибудь с той стороны ворот появится привратник, чтобы пустить нас внутрь. Но вместо этого Пашка извлек из нагрудного кармана рубашки маленькую плоскую коробочку с кнопками и нажал на одну из них. Ворота будто бы по мановению волшебной палочки распахнулись.
   -- Добро пожаловать, -- сказал Пашка и въехал на территорию.
   Когда мы уже миновали ворота, я все-таки не выдержал и оглянулся. Никого. Воротины все так же легко и абсолютно без человеческого участия закрылись.
   -- Лихо, -- пробормотал я.
   -- Не знаю, -- сказал Пашка, пожимая плечами. -- Я уже привык.
   Какое-то время я смотрел на него, но так и не смог придумать какого-нибудь такого вопроса или просто фразы, каковая высказала бы все чувства, что я сейчас испытывал. Не было у меня слов, чтобы описать те ощущения, которые вызывал мой переродившийся и будто бы переселившийся на другую планету дружок. Я глядел на него, и как-то мне уже не верилось, что это именно с ним мы по ночам играли в карты в нашей котельной, пили паршивую водку, прятались от офицеров, бегали в самоволки. А впрочем, почему бы и нет? Десять лет все-таки прошло. Это срок. Тем более в нынешние времена и в нашей стране.
   Я оторвал свой взгляд от Пашки и тут передо мной предстал дом.
   Да какой к черту дом -- дворец, воистину дворец. И пусть он был для дворца невелик, пусть всего в два этажа, но так красив, так грандиозен на фоне окружающей природы, что я снова обалдел. Нет, дом не походил на дома старых российских помещиков (по крайней мере, как я их себе представлял), да и на загородный особняк какого-нибудь преуспевающего иностранца тоже был похож мало. Он был индивидуален и я не смог бы его сравнить ни с одним архитектурным сооружением, какое когда-либо видел.
   Белоснежный, под бурой черепичной крышей, со слегка затонированными окнами, некоторые из которых прорезали фасад аж на два этажа и спускались к самой земле... нет, к желтым, выложенным плиткой дорожкам, опоясывающим дом и разбегающимся по просторам участка. Он был как будто собран из двух половинок, но, в то же время, казался, с архитектурной точки зрения и на мой непрофессиональный взгляд, совершенно цельным. И то, что все окна нижнего этажа, равно как и те длинные, прорезающий весь фасад, оказались забранными решетками, совсем не портило впечатления. Тем более что решетки были ажурные, изящные, удивительно красивые.
   -- Вот это да, -- выдохнул я, обалдело таращась на дворец.
   -- Нравится? -- поинтересовался Пашка без тени какой-то гордости в голосе.
   -- Ну, мягко говоря.
   -- Тогда пошли. -- Он ловко подхватил мой чемодан, про который я уже напрочь позабыл, и вылез из машины.
   -- Погоди, -- удивился я, глядя, как он тащит мой скудный багаж, -- такой дом, машина, у тебя что, прислуги нет?
   -- Нет, ну вот ведь природа человеческая, -- хихикнул Пашка. -- Только приехал, только с поезда, из глуши какой-то, пролетарий пролетарием, а туда же -- прислугу ему подавай. Прав был Макиавелли -- даже самый последний смерд мечтает в этом мире быть господином. -- И вдруг, словно спохватившись, засмущался и пробормотал: -- Ты на смерда не обижайся. Я не то имел в виду.
   Я, конечно, не обиделся. То есть сначала кольнуло мое самолюбие, почувствовал я некий гневный жар в ушах, но потом сообразил, что оскорбляться, в данной конкретной ситуации, совершенно глупо. И потому, что высказывание пашкино было заведомо отвлеченным, не адресованным конкретно в меня, и потому... и потому, что против правды не попрешь -- смерд, он смерд и есть, что уж тут поделаешь.
   -- А что до прислуги, -- говорил мой господствующий друг, -- то на кой она мне? Чемоданы таскать?
   -- Хотя бы. Чемоданы таскать, еду готовить, домино этот прибирать. Или ты все сам?
   -- Ну, почему же сам. Два раза в неделю приходит уборщица. В еде я, если честно, совершенно непритязателен, а чемоданы... знаешь, ко мне не так часто кто-нибудь приезжает, чтобы нанимать специального человека -- чемоданы таскать. Да и не люблю я, когда в доме много народу. Я вообще не люблю, когда много народу, забыл?
   Нет, это я помнил. И именно этим мог объяснить для себя столь странное расположение пашкиного особняка -- посреди леса, в глуши, за здоровенным забором. Хотя, почему-то сложилось у меня странное впечатление, что забор высотой своей и глухостью призван защищать не столько от воров, сколько от посторонних глаз с ушами.
   -- А охрана? -- спросил я.
   -- Зачем? -- удивился он.
   -- Как зачем? Чтоб не залез никто.
   Он подумал, а потом сообщил:
   -- До сих пор таких сумасшедших не находилось. -- И пошел в дом. Я двинулся следом.
   Уж не знаю, почему Пашка до такой степени был равнодушен к идее возможной кражи или ограбления (дом стоит на отшибе, в глухом месте), однако входная дверь оказалась все-таки стальной. Массивной, хотя и классно отделанной, с сейфовыми запорами и прочим. А за дверью все оказалось именно так, как я ожидал. Все это предшествующее нашему приезду катание на "Мерседесе" и шастанье по особнякам в центре Москвы в некоторой степени подготовило меня к виду пашкиного обиталища. Конечно, тут все было намного более шикарно, изящно, красиво и светло, чем где бы то ни было. Я видал подобные интерьеры только в рекламных журналах на тему "сделайте свой дом красивым". Откуда следует брать средства на эту красоту, в журналах не сообщалось.
   Разумеется, в обозримых перспективах дворца было светло и просторно; минимум мебели, причем самой лучшей, легкой и изысканной. Ну и, как водится, плитка, стенные панели, много стекла и все такое. Во всяком случае, пространство при входе (уж не знаю, как оно называется на языке дизайнеров и архитекторов), выглядело таким образом. Прихожая, не прихожая? Да какая к черту прихожая? Холл?.. Да, должно быть холл, был полукруглым, высоким. От него расходились в разные стороны два ответвления-коридорчика, ведущие, видимо, в разные крылья здания и убегали вверх две лесенки, наподобие тех, что я видал в особняке, где сидел противный Мамай. И все мраморное, гранитное, а местами даже с малахитовыми вставками. Тут бы самое время вспомнить о новых клубных банях, в которых теперь собираются те самые "новые русские" и дорогие проститутки, но пашкин дом совершенно не производил такого впечатления. Не баня, не дорогая сауна, а именно дворец. Тадж-Махал в миниатюре. Не знаю уж, кто все это сотворил, но он, вне всякого сомнения, был талантливым дизайнером.
   Я попытался захлопнуть за собой дверь, но она почему-то сопротивлялась. Я посмотрел вниз и увидал, что в дом с остервенелым упорством рвется здоровенная мохнатая дворняга. Именно дворняга, хотя и сытая, ухоженная. Громадный зверь (помесь каких-нибудь чудовищ -- жертв первичных экспериментов доктора Франкенштейна) черный как ночь глядел на меня снизу вверх и буквально требовал взглядом, чтобы я отпустил дверь и вообще убрался к чертовой матери.
   -- А, волчара пришел, -- обрадовался Пашка. -- Пусти его, Юрка, пусти.
   Я послушно отпустил дверь, и собака по-хозяйски вошла в дом, предварительно больно хлестанув меня по ногам мощным, толстым как обух хвостом.
   -- Это твой? -- поинтересовался я, опасливо разглядывая пса.
   -- Ну, в каком-то смысле мой, -- согласился Пашка. -- Хотя, он просто бегает тут по округе. Я его кормлю, но он ведь хитрый. Правда, волчок, -- обратился он к собаке, -- ты ведь хитрый? Так что кормится он, наверняка, не только у меня. Ну, да ладно, пошли.
   И, не дожидаясь, пока я налюбуюсь его замком и этой странной собакой, Пашка рванул куда-то влево, по столь же приятному, как и все остальное, коридорчику, распахнул одну из дверей и, полным напускной изысканности жестом, предложил мне войти первым. За дверью оказалась очень даже неплохая комната с царствующей посредине огромной кроватью, встроенным шкафом, телефоном на прикроватном столике и всем прочим.
   -- Тут ванная и сортир, -- сообщил Пашка, распахнув неприметную дверь в углу комнаты, которую я сперва не заметил. -- Здесь водка и соки, -- сказал он, приоткрывая дверцу бара. -- Ну, и все остальное. Потом разберешься. Пошли.
   -- Опять пошли? -- заныл я. -- Господи, сколько можно? И что ты все бегаешь? Нет, чтобы присесть, пожрать, побеседовать. Я устал, как...
   -- Успеешь еще, -- заверил меня Пашка. -- Пошли.
   И я, послушный воле новых богов и тянущей руке моего друга, поплелся вслед за ним обратно в холл, затем по лестнице на второй этаж, где Пашка, все еще держа мой локоть, распахнул одну из дверей и втолкнул меня в комнату.
   Эта комната была значительно больше моей, хотя служила, по всей видимости, тоже спальней. Правда, помимо кровати тут наличествовал еще белоснежный диван, такие же кресла и стеклянный стол, размеры которого не позволяли говорить о нем как о журнальном, а высота -- как об обеденном. В комнате было светло и солнечно, благодаря огромному окну -- видимо, одному из тех, что снаружи разрезали фасад с самого верха и до земли. А на белоснежном диване сидела, забравшись с ногами, самая красивая женщина из всех, что я когда-либо видал в жизни или в своих снах.
   При нашем появлении она встрепенулась и вскочила с дивана, как будто для того, чтобы позволить мне разглядеть ее во всей красе. Высокая, стройная, прекрасно сложенная, с высокой грудью, длинноногая... Свихнуться можно. Из одежды на ней была только белоснежная мужская рубашка с длинным рукавом, оттеняющая смуглость кожи. В общем, у меня моментально свело скулы, сердце застучало как раздолбанный дизель, и я вынужден был напомнить себе, что я женат, что у меня ребенок и второй на подходе, что эта дама -- наверняка пашкина пассия, и я как друг и гость не должен... Чего не должен? А Бог его знает -- просто не должен и все. Ни духом, ни взглядом. Не помогло. Я смотрел на это прекрасное лицо, на эти густые рыжеватые волосы, в эти ярко-голубые глаза, обрамленные пушистыми ресницами, и чувствовал себя ничтожеством. Именно ничтожеством. Сперва -- ничтожеством, а потом уже мужиком, самцом и все остальное. И какими-то глубинами своего подсознания почти возненавидел Пашку (и сам себе удивился, если честно) за то, что он такой вот красивый, крепкий, мускулистый, уверенный в себе, да еще богатый, как Крез... Проклятье. Это было похоже на кратковременное помутнение сознания, но именно в тот момент я по-настоящему осознал, насколько важны деньги в нашей проклятой жизни. Чтобы обладать такой женщиной, нужно... я даже и не знаю что. Сколько этих чертовых долларов, таких вот домов, "Мерседесов" и прочего?
   А сказочная красавица меж тем обратила на меня, разумеется, не больше внимания, чем на ворвавшуюся следом и снова долбанувшую меня хвостом собаку. Правда и Пашка, к моему немалому удивлению, глянул на свою королеву совершенно равнодушно.
   -- Всем привет, -- сказал он и плюхнулся в одно из кресел.
   А эта принцесса продолжала стоять в позе приготовившейся к прыжку лани и я, уже почти ошалевший, почти влюбившийся, хотя она не сказала еще ни одного слова, снова почувствовал какую-то смутную ненависть к нему. Нельзя так, нельзя. Такую женщину надо любить, на нее надо молиться, носить ее на руках, стихи читать и устилать путь цветами...
   -- Юрка, -- позвал меня Пашка и я вздрогнул, с трудом возвращаясь к реальности, -- знакомься. Это Ольга. Ольга, это мой старый друг, Юрка, мы с ним вместе служили. Он у нас провинциал, так что ты его не обижай.
   Прекрасная Ольга скользнула по мне рассеянным взглядом и снова уставилась на Пашку.
   -- О, господи, -- вздохнул Пашка. Он полез в карман своей рубашки, извлек оттуда тот самый пакетик с белым порошком и небрежно, как кость собаке, швырнул его красавице.
   Ольга с какой-то жадной суетливостью поймала пакетик, раскрыла его и принялась совершать сложные, но абсолютно недвусмысленные манипуляции.
   Я был в шоке. Словно загипнотизированный смотрел, как она колдует с порошком, и руки у нее дрожат, как дрожит огонек поднесенной к неведомо откуда взявшейся ложке зажигалки. Ну, а потом в ход пошел уже тонкий инсулиновый шприц, белоснежный рукав был отброшен далеко за локоть, и я приготовился было увидеть там точки и синяки от многих уколов... но ничего этого не было -- просто чистая гладкая кожа, и потому непонятна была эту странная суетливость заядлой наркоманки, с которой орудовала Ольга.
   Только сделав себе инъекцию, красавица расслабилась, и в изнеможении повалилась обратно на диван. На ее прекрасном лице было написано сказочное блаженство.
   Пашка все это время угрюмо наблюдал за ее действиями, а потом, когда Ольга сделала, наконец, себе укол и успокоилась, пробормотал что-то, как мне показалось, похабное.
   -- Провинциал, говоришь? -- пробормотала Ольга, на какое-то время вынырнув с глубин наркотического транса. -- Ну, это за сто верст видать. Ты где такую курточку взял, гость черниговский?
   Я вздрогнул. Все-таки, несмотря на наркотики, несмотря на ту постыдную какую-то суетливость, с которой готовилось зелье, она была невероятно хороша. А я -- в стареньких китайских джинсах, в китайской же дурацкой курточке, по поводу которой прошлась Ольга, в нелепых мятых туфлях... Мне захотелось завыть и провалиться сквозь землю. Куда-нибудь в подвал этого замка, который наверняка окажется шикарнее моей оставшейся в далеком далеке, в другом измерении убогой квартирки.
   Зато Пашку, кажется, реплика Ольги заинтересовала. Он встрепенулся и окинул меня с головы до пят оценивающим взглядом. Я поежился.
   -- Вот черт, -- сказал Пашка, -- и как это я не заметил. Гость черниговский. Все-таки женский взгляд -- он вернее. Даже у такой... -- Он не закончил фразу, только бросил в сторону вновь отключившейся от внешнего мира красавицы презрительный взгляд. -- Надо бы тебя, Юрка, приодеть. А то ты и впрямь на черт знает что похож.
   Я и без него знал, на что я похож.
   -- Ладно, -- усмехнулся Пашка. -- Давай-ка мы сейчас с тобой перекусим по быстрому и поедем приоденемся. Лады?
   Он вскочил, снова схватил меня за локоть и поволок прочь из комнаты, не дав даже попрощаться с прекрасной Ольгой.
   -- Постой, да погоди ты, -- запротестовал я, когда мы уже вернулись на первый этаж.
   -- Что не так? -- поинтересовался Пашка, приостанавливая свой бег.
   -- Черт, -- выдохнул я. -- Слушай, Пахан, ты меня, конечно, извини, но я так не могу. Сбавь темп, ладно? Очень уж все быстро.
   -- Да что быстро-то? -- не понял он.
   -- Все. Я ехал к парню, с которым мы когда-то вместе служили. Просто к другу, понимаешь? А тут этот твой особняк, деньжищи бешеные, наркотики, "Мерседес", Ольга...
   -- А что -- Ольга?
   Он смерил меня цепким, буравящим взглядом, а я стоял красный по уши и смущенный, как мальчишка. В самом деле, не стоило, наверное, вот так откровенно не намекать даже, а открыто заявлять, что мне понравилась его женщина. И не понравилась даже, а просто на какое-то время свела с ума. Однако, против моих ожиданий, Пашка вдруг загоготал:
   -- Ну, я так и знал! Наш бедный Юрка попался. Симпатичная девочка, да?
   -- Да, -- честно признался я, хотя на самом деле, несмотря на ту лихорадочную жадность, с которой Ольга схватилась за наркотики, несмотря на последовавший транс, полагал ее не просто симпатичной девчонкой, а совершенно неземным существом. -- Слушай, это, конечно, не мое дело, но эти наркотики... Зачем ты ей даешь эту гадость?
   Пашка всерьез задумался над моим вопросом, крепко задумался, а потом сказал:
   -- Это ее выбор. И вообще долгая история. Как-нибудь в другой раз.
   Он снова двинулся по коридору, уводя меня куда-то вглубь левого крыла.
   -- Не знаю, -- пробормотал я, плетясь за ним следом. -- Если бы моя жена так подсела на эту гадость, я бы из кожи вон вылез, чтобы ее отучить.
   -- Жена? Ольга мне не жена. Я вообще не женат, никогда не был и не собираюсь.
   -- Ну, не жена, ну я не знаю, кто она там тебе. Все равно.
   -- Слушай, Юрка, -- сказал Пашка, останавливаясь, -- это все очень непросто. Ты ведь ничего не знаешь, да? Ну вот. Так что давай-ка мы с тобой перекусим, а то я жрать хочу, как гиена. Займемся делами земными и понятными. Перекусим, а потом как-нибудь уж поговорим, если тебе этого так хочется.
   И он привел меня в шикарную (я слишком часто стал употреблять это слово с того самого момента, как впервые увидал моего старинного друга на вокзале) кухню, где мы и перекусили. Перекусывали мы бутербродами с черной икрой, балыком и еще каким-то невиданным, копченым, тающим на языке мясом. Мясо было нарезано тонкими прозрачными ломтиками, и я чуть было им не обожрался. Пашка сообщил мне, что это копченая оленина, но меня подобные гурманские тонкости уже не интересовали. К тому же мы выпили по три рюмки водки, и я уж обрадовался было, что он не потащит меня сейчас по магазинам, поскольку после водки не следовало садиться за руль, но Пашка легко сцедил четвертую рюмку, проглотил еще ломтик оленины и объявил, что надо ехать.
   -- Нет, Пахан, -- сказал я ему, -- ты уж меня уволь. Мне не по средствам одеваться в твоих магазинах. Так что...
   -- Поехали, поехали, -- говорил он голосом, не терпящим возражений. -- Я угощаю.
   -- Чем угощаешь? -- не понял я.
   -- Всем. Водкой, жратвой, барахлом, бабами и даже дурью, если тебе приспичит. Но лучше бы не приспичило.
   -- Слушай, да с каких это пор у нас принято угощать одеждой? -- взбунтовался я.
   -- Мне плевать, где и что принято, -- заявил Пашка. -- Я сам для себя устанавливаю правила. Но если тебе так уж нужны приемлемые формулировки, считай это подарком. Или чем-то еще. Сам что-нибудь придумай. Ольга тебе понравилась? Вот. Так не хочешь же ты в следующий раз предстать перед ней в этом своем наряде огородного пугала.
   -- Ольга? -- Я задумался. -- Слушай, Пашка, а все-таки, она тебе кто?
   Глупый вопрос. Ну кем может приходиться эта сногсшибательно красивая женщина такому залихватскому миллионеру как Пашка? Однако он посмотрел на меня с какой-то еле заметной усмешкой и сказал:
   -- Кем? Ну, как бы тебе... Вообще-то -- никем. Тебя интересует, трахаюсь ли я с ней? (Я вздрогнул от этих его слов, как от пощечины). Нет, не трахаюсь. Так что поле свободно, действуй, но будь заранее готов к разочарованиям разного рода.
   -- Никто? -- Нет, это было уже выше моего понимания. -- Такая девчонка живет у тебя в доме, ты кормишь ее наркотиками и она тебе никто?
   -- Да что ты разошелся, ей богу, -- возмутился Пашка. -- Пса видал? Я его тоже кормлю, хотя и не наркотиками. Только он у меня не живет -- приходит и уходит. Вот и Ольга так же -- приходит, когда ей вздумается, уходит, когда захочет. Правда, в последнее время она совсем не уходит. Прописалась. И вообще, надоели они мне все -- сил нет, -- с неожиданным раздражением в голосе пробормотал он. -- Крутятся, крутятся под ногами, лезут со своими эмоциями...
   Боже мой. Он сравнивал эту девушку с собакой, и почему-то мне вдруг стало совершенно понятно, что к собаке он относится много лучше, чем к Ольге. Хотя, насколько я для себя уяснил, они занимают в его жизни примерно одинаковое место. То есть -- крутятся под ногами и лезут с эмоциями. Интересно, с какими?
   Теперь я уже вовсе ничего не понимал. Конечно, среди моих знакомых нет и никогда не было миллионеров, и я, если честно, слабо представляю себе миллионерский образ жизни и мыслей, и ту степени эксцентричности, грань, за которой миллионер еще может считаться психически здоровым, а обычный человек -- нет. Однако, как ни крути, а они, миллионеры, ведь тоже люди. И если бы, скажем, я был миллионером, то такая женщина как Ольга занимала бы в моей жизни совершенно определенное место. И от наркотиков я бы ее отучил -- никаких денег не пожалел бы. А кроме того, будь ты хоть кем, владей хоть каким особняком, но чтобы относиться к находящимся в этом особняке людям таким вот образом -- "пришел, когда вздумалось, ушел, когда захотелось" -- это слишком даже для миллионера. Такая беспечность до добра не доведет. И охраны в доме никакой и у ворот никого. Непонятно.
   Так я думал, когда мы с Пашкой выходили из дома и снова садились в его "Мерседес". И настолько увлекли меня эти размышления на тему правильного поведения миллионеров, что я, пойдя у них на поводу, по инерции оглянулся на дом. Странно, но почему-то мне показалось, будто из окна первого этажа в правом рыле за нами кто-то наблюдал -- стоило мне обернуться, как легкая занавеска на этом окне дернулась, словно некто за ней не желал, чтобы его заметили. Впрочем, это все ерунда. Мало ли кто там может быть.
  

КОЕ-ЧТО О ЗЛЕ

  
   ГЛАВА 5. СЕКРЕТЫ БОЛЬШОГО БИЗНЕСА
  
   -- Нет, и все-таки я не понимаю, как это может быть. Ты нигде не работаешь, ничего не делаешь, а у тебя это все.
   Должно быть, я уже был порядочно набравшись. Язык у меня слегка заплетался, в голове шумело и я начинал нести ту самую пьяную чушь, которую обычно терпеть не могу. А потому жест, сопровождавший негодующий выкрик "Это все" вышел корявым, неловким, так что я чуть было не повалил стоявшие на столе бутылки. Однако иначе и быть не могло. После этого сумасшедшего дня; после всего, что я увидел и всех, с кем, благодаря Пашке, познакомился; после того как меня буквально вылизали, подстригли, причесали, накрутили, а потом одели в нечто заоблачно дорогое, да еще в придачу не взяв (тут уж не с меня, а с Пашки, разумеется) ни копейки денег -- после этого мне было просто необходимо надраться. Тем более что с нами за одним столом сидела прекрасная, но по-прежнему безучастная и равнодушная Ольга, а я, несмотря на мой новый облик, все еще чувствовал в ее компании чудовищное неудобство. Правда, наливаться водкой -- не лучший способ это самое неудобство ликвидировать. Зато можно отключиться, и тогда мир станет для тебя не таковым, какой он есть на самом деле, а таким, каким тебе его видеть хочется. Хотя бы на время.
   -- А вот так, -- спокойно ответил Пашка на эту мою полную желчного недоумения фразу и снова наполнил рюмки.
   Не знаю, может быть, мне это казалось, но он был совершенно трезв. То есть абсолютно. И взгляд по-прежнему ясный, и движения столь же точны и уверенны. Глядя на таких людей, перестаешь понимать, для чего вообще нужно пить.
   -- Нет, ты мне ответь, -- требовал я, какой-то далекой, еще пока не охмелевшей частичкой своего сознания чувствуя, что надо бы остановиться в этих своих расспросах. -- Откуда у тебя деньги?
   Пашка подумал и сказал, поднимая рюмку:
   -- Библия гласит: "Да не оскудеет рука дающего". Вот она и не скудеет.
   -- Не понял, -- пробормотал я.
   -- Люди сами мне их приносят.
   Мы чокнулись и выпили.
   -- Ни черта не понимаю, -- признался я, набивая полный рот полюбившейся мне копченой олениной. -- Что -- так вот просто приносят?
   -- Как правило, -- подтвердил Пашка. -- Иногда, правда, не приносят, а просто не берут с меня платы. Как вот сегодня в салоне.
   -- Да, в салоне было хорошо, -- согласился я.
   Мне вспомнилось, как вокруг меня порхали симпатичные девушки (не такие как Ольга, конечно, но очень славные), как они меня обхаживали, умащали, одевали и причесывали (а потом вдруг принялись так недвусмысленно предлагать определенные услуги сверх тарифа, что я с испугом ретировался обратно под крыло к Пашке). Правда, улыбки их показались мне не просто любезно-профессиональными, а какими-то испуганными, что ли, но это, скорее всего, с непривычки. Никогда в жизни я не посещал никаких салонов с бутиками, и откуда же мне, гостю черниговскому, неумытому, знать, как должна выглядеть улыбка в нынешней сфере обслуживания для миллионеров.
   -- Господи, чушь какая, -- печально вздохнула Ольга. -- Библию вспомнил. Тебе ли поминать?
   -- А почему бы, собственно, и не мне? -- удивился Пашка.
   -- Ты ему все расскажи, -- потребовала она. -- Ты же у нас не человек -- ты у нас жертвенный камень. Вот они и тащат подношения, кто во что горазд. Давай, объясни своему другу, за что они тебе платят.
   -- Сама объясни, -- не без издевки в голосе предложил ей Пашка. -- Ну, давай.
   Нет, и все-таки я не понимаю, как можно подобным тоном разговаривать с такой девушкой, как Ольга. Нельзя так, нельзя. Путь она наркоманка, пусть ничего на свете, кроме дури, ее не интересует, но все равно. Она не просто женщина -- она шедевр. Нерукотворный шедевр, природный, созданный самим Господом Богом, а потому вдвойне ценный и удивительный. Чудо, которое мне посчастливилось увидеть в своей жизни, а Пашке, болвану, так и вовсе повезло жить с ней под одной крышей.
   А сама Ольга, покуда я таращился на нее пьяным восхищенным взглядом и сочинял в ее честь идиотские дифирамбы, будто бы смутилась, как-то растерялась, потупилась.
   -- Вот так вот, -- сказал ей Пашка. -- Ведь сама же сказать ничего не можешь, а туда же. Жертвенный камень! Придумала тоже словечко. Какое мне, в сущности, дело до причин, заставляющих людей совершать глупости?
   -- Нет, Пахан, -- запротестовал я, решивши вступиться за Ольгу, -- в самом деле, как такое может быть, чтобы тебе люди просто так свои кровные отдавали?
   -- Не кровные, Юрка. В том-то и секрет, что не кровные. Люди, которые мне платят, отличаются от всех остальных тем, что деньги для них никогда не бывают кровными. Кровными деньги бывают для тебя и таких как ты. Для пролетариев. Вы, народ, вообще чертовски жадные животные. Жаднее любого миллионера.
   -- Почему это? -- оскорбился я, смутно, впрочем, понимая, что меня так обижает.
   -- А вот именно поэтому, -- любезно объяснил категорически не желающий пьянеть Пашка. -- Потому что деньги у вас -- кровные. Потому что только такие как ты, дружище, сравнивают какие-то паршивые дензнаки с собственной кровью. Потому что нет никого алчнее и безжалостнее нищих, ибо богатеи готовы убивать за власть, а нищий -- за заплесневелый кусок хлеба на помойке. Так кто же после этого выше ценит жизнь человеческую? Хотя, все относительно, конечно...
   Не знаю, может быть, я и впрямь был уже изрядно пьян, но пашкина логика показалась мне более чем странной. Нет, с точки зрения чистой математики, так оно, может, и выходит -- миллионер, в процентном отношении, существо куда как более нравственное, нежели двое нищих, сцепившиеся насмерть за найденный на помойке кусок. Только вряд ли какая бы то ни было логика с математикой подходят для подобных оценок, потому что у нищих ведь жизнь зависит, а у миллионера -- жир. Стало быть, предложенная Пашкой оценка является от начала и до конца отвлеченно-общественной, а значит... А это значит, что общество наше -- дерьмо, и люди, его образующие и оценки придумывающие -- дерьмо, и следовательно, миллионер от нищего ничем не отличается, ибо и тот и другой -- дерьмо. По определению. Дерьмовая разносортица. То есть -- говно собачье и говно овечье... Или просто не следует так быстро напиваться?
   Пары алкоголя перемешивали столь странные мысли в моем одурманенном сперва -- окружающей Пашку роскошью, потом -- домом, потом -- Ольгой мозгу. В трезвом виде и в нормальной обстановке я бы до такого никогда не додумался. А посему, сделав над собой мучительно усилие, я спросил:
   -- И что ж это за люди такие? Ну, эти, которые к тебе приходят и денег дают?
   -- О, брат! -- торжественно провозгласил Пашка не столько с пафосом, сколько с пренебрежительной усмешкой в голосе. -- Это такая гнусь. Люди, перешедшие от жажды власти и банального стяжательства к новой системе ценностей. Эти люди знают, что есть в мире нечто намного более дорогое, нежели примитивное богатство. Видишь ли, как бы тебе это... Понимаешь, у нас широко распространено такое дурацкое мнение, будто бы к озарению можно прийти только через труд, боль страдание всякое... ну и прочие гадости. В принципе, оно, конечно, можно и так. Только поверь мне, это путь не единственный. К нему -- к прозрению этому -- можно также добраться и другими путями. Например посредством страха, жажды наживы, феноменальной подлости и всяких там волчьих законов. Правда, озарение это будет, в итоге, окрашено в несколько иной цвет -- чуть помрачнее, -- но какая кому, в сущности, разница? -- Он крякнул с каким-то непонятным удовольствием. -- Это, Юрка, знание совершенно особенное, выстраданное не кровью, как тебе, народному представителю, привычно, а жиром, салом. Это знание, которое можно получить только до одурения обожравшись благами земными и изрыгнув их обратно. Потому что не лезет уже. И тогда они приходят ко мне. Потому что я -- единственный человек, который может им помочь это самое дорогое приобрести... или наоборот продать... в общем, совершить товарообмен.
   -- И что же это за ценность такая? -- осведомился я.
   -- Ну... это сложно объяснить, -- сказал Пашка, снова наполняя рюмки. Проклятье, он взял слишком уж бешеный темп. Так я долго не продержусь. -- Эта ценность у каждого человека своя, но, в то же время, у всех общая. Как-то так получается, я и не знаю как. Наверное, так мир устроен.
   -- А что за ценность-то?
   -- Ты не поймешь.
   -- Почему это? -- обиделся я. -- Вроде как не дурак.
   -- Юрка, только ради бога не надо мне этих воплей, что мы, мол, не дурнее других. Тут уж как ни крути, дружок, а выходит, что дурнее.
   -- Это еще почему?
   -- А потому что ты сидишь там, где ты сидишь, -- жестко сказал Пашка, поднимая рюмку. Мы снова выпили. -- Потому что ты только и делаешь, что вкалываешь, и света белого не видишь. Потому что ты создан для того, чтобы вкалывать. Вернее, ты сам согласился с тем, что создан именно для этого, согласился большую часть своей жизни посвятить трудовой повинности. И все только потому, что тебя так сызмальства приучили, а ничего своего ты придумать не можешь. Или не хочешь. Зато ты всегда готов в перерывах глядеть вокруг себя и ныть, что, мол, то тебе не так, это не так, денег не хватает, квартирка маловата. И так далее и тому подобное. Только вот ответь ты мне, друже, что ты сделал, чтобы эти самые деньги получить? Если они так уж тебя восхищают т так тебе нужны.
   -- А что я мог сделать? -- возмутился я. -- Тебе хорошо рассуждать, сидя тут. Ты бы на наш городишко посмотрел...
   -- Да видал я такие поселения, -- фыркнул Пашка. -- Можно подумать, ты один такой на свете несчастный. Большинство моих знакомых родилось не в Москве. И выросли эти люди тоже не в Москве. Вообще две трети этих нынешних московских волков-толстосумов -- люди пришлые... Да не о них сейчас речь, пошли бы они все к пиявкам. Мусор. Разговор о тебе, пролетарий. Дело не в том, что ты не знаешь, откуда взять деньги, Юрка, дело в том, что ты даже не пытался это придумать. А если и пытался, то так, по мелочи, чтоб до получки дотянуть. Воображения у тебя не хватает что ли, а может просто духу для риска и хапания миллионов, не знаю. Я вот в каком-то американском фильме слыхал потрясающую фразу по поводу того, что неудачники всегда ноют и говорят, что делали все, что могли, а победители просто побеждают, а потом приходят домой и трахают королеву. Что-то в этом роде.
   При упоминании абстрактной американской траханой королевы я вздрогнул и бросил косой трусливый взгляд на Ольгу. Она, кажется, слушала пашкин бред вполуха, или не слушала вовсе.
   -- Ну, не знаю, не знаю, -- пробормотал я, убедившись, что присутствующая королева не оскорблена. -- Может быть, ты и прав. Только сомневаюсь я, что все эти твои знакомые нажили свои капиталы честным путем.
   -- Честный путь -- понятие условное, -- назидательно проговорил Пашка, закуривая. -- Вопрос не в честности, она -- муть необъяснимая, придуманная такими вот как ты, дабы оправдывать собственное бессилие. Вопрос всегда только в том, насколько далеко ты готов пойти и насколько тебе в самом деле нужны деньги. И деньги ли тебе собственно нужны. И если ты готов на все, если не ошибся с выбором приоритетов, -- деньги у тебя будут.
   -- Точно, -- подала голос Ольга. -- Только ты забыл ему сказать, что бывает, когда эти самые деньги появляются.
   -- Вот когда деньги появятся, тогда и узнает, -- усмехнулся Пашка. -- Зачем ему знание на пустом месте?
   -- Так, ради общего образования, -- сказал я. -- Расскажи.
   Какое-то время Пашка разглядывал меня сквозь клубы табачного дыма, а потом усмехнулся:
   -- Да ради бога. В конце концов, никакого секрета тут нет, хотя большинство рамоликов рвущихся к богатству упорно не желают этого понимать и с остервенением убеждают друг друга, будто это какая-то страшная тайна. Видишь ли, когда у тебя появляются большие деньги, сперва ты начинаешь им радоваться, как ребенок радуется новой игрушке, копить, беречь. Потом, когда их становится еще больше, начинаешь тратить. Тратишь все больше и больше, выдумываешь разные глупости, швыряешься баксами направо и налево, покупаешь для себя уважение, власть, все на свете. Пока в одно прекрасно утро вдруг не понимаешь, что на самом деле деньги ничего не меняют. Они у тебя есть, но в жизни твоей ничего с их появлением не изменилось. Просто поверхностный взгляд и зависть человеческая заставили тебя увидать то, чего на самом деле нет, убедили в чем-то заведомо ложном: будто бы деньги -- это хорошо... А на самом деле... -- Он посоображал, подыскивая, видимо, соответствующие аналогии. -- Ну, это вроде как жизненный опыт -- всегда компенсируется старостью. Тут то же самое. Были у тебя маленькие деньги, а при них -- маленькие проблемы и маленькие трудности; потом появились большие деньги, но и трудности с проблемами стали больше. Но в сущности, ничего не изменилось. И ты начинаешь маяться, выдумывать для себя новые глупости -- чего б такого пожрать, до сих пор не жратого, как сказано у тех же Стругацких. Ну, и страх, конечно -- деньги ведь всегда стервятников привлекают. Бандиты, менты, чиновники -- много всякого сброда начинает вокруг тебя плясать. А ты и понять не можешь -- то ли они тебе поклоняются, как дикари, то ли сожрать хотят, тоже как дикари. И так далее.
   -- А потом?
   -- А потом понимаешь, что есть на свете ценность, намного превосходящая жемчуга и злато. Не говоря уж о дензнаках.
   -- И что же это за ценность? -- поинтересовался я.
   -- Извини, Юрка, но я не смогу тебе этого объяснить, -- вздохнул Пашка. -- Я ведь уже говорил -- эта ценность у каждого своя, но сводится, в итоге, к одному и тому же.
   -- К чему?
   -- Вот черт липучий! -- фыркнул он. -- Ну не поймешь ты. Не веришь? Ладно. Вот скажи мне, чего ты хочешь?
   -- Ну, не знаю, -- растерялся я. Действительно вопрос. -- Может быть, деньжат побольше. Дом вот как у тебя -- не отказался бы. Да ты и сам все понимаешь.
   -- Не понимаю, -- резко сказал Пашка, снова хватаясь за водку.
   -- Не понимает, -- повторила Ольга, закуривая длинную тонкую сигарету.
   Пашка глянул на нее и хмыкнул.
   -- Да, не понимаю, -- повторил он. -- Это что, все, чего ты хочешь?
   -- А что еще?
   -- Ну, не знаю. Для человека при жене и детях, твои желания, по меньшей мере, странные. Я бы, например, в первую очередь захотел бы, чтобы мои дети были самыми здоровыми, умными и красивыми. А жена чтобы никогда не старилась и трахалась, как королева.
   Ольга, услыхав это, прыснула и сползла с подлокотника пустующего кресла, на котором сидела все это время. Смех ее был приятен для слуха, как перезвон серебряного колокольчика, а зубы белые и ровные. Жемчужные. Жемчуга и злато, вспомнил я пашкину реплику. Вот они тебе -- девушка с жемчужной улыбкой и золотой кожей.
   -- Ну, чего ржешь? -- весело поинтересовался Пашка, легонько пихнув Ольгу в бок.
   -- Чтоб трахалась... как королева... -- простонала Ольга.
   -- А почему нет? -- удивился Пашка. -- Вон, спроси у Юрки. А то знаю я этих провинциалок.
   -- При чем тут провинциалки? -- смутился я.
   -- Ни при чем, -- согласился со мной Пашка. -- Ольга, хватит хихикать, вылезай оттуда.
   Ольга немного успокоилась, но вылезать ни откуда не стала -- просто уселась прямо на покрытый мягким светлым ковром пол, поджав под себя ноги по-турецки. И до того привлекательной, до того чудесной показалась она мне в этой позе, что я сам на этот раз схватился за бутылку. Спит она с Пашкой, или нет (я представить себе не могу причины, по которой молодой, здоровый и неженатый мужик вроде Пашки откажется спать с такой дивой), но мне надо бы вспомнить, что у меня дома Наташка осталась... Правда, на фоне Ольги и под воздействием алкоголя Наташка вспоминалась с трудом.
   -- Так, -- сказал я, разливая водку, -- о чем мы говорили? Ах, да, о каких-то там ценностях. Значит, выходит, что когда богатеи твои совсем уж обожрутся, ты им эти самые ценности и предлагаешь?
   -- Я никому ничего не предлагаю, -- возразил Пашка. -- Они сами ко мне приходят. И сами, между прочим, всегда четко знают, чего им надо. Не то, что ты.
   -- И большая у тебя клиентура? -- поинтересовался я, поднимая свою рюмку.
   -- Большая клиентура мне не нужна, -- заявил Пашка, проглотив водку. -- Хватит нескольких достаточно серьезных и влиятельных людей. А дальше уж все покатится само собой.
   -- Что покатится? -- не понял я.
   -- Все покатится, -- весело сказала Ольга. -- Все покатится к дьяволу.
   Против моих ожиданий, Пашка не стал ее одергивать и не стал смеяться, а глянул на нее сверху вниз, подумал и произнес:
   -- Да, примерно так.
   Потом мы еще долго пили и болтали о какой-то чепухе. Я все чаще и чаще поглядывал на Ольгу, а образ далекой жены становился для меня все мутнее и невнятнее. И вот ведь что странно -- то ли показалось это мне по пьяни, то ли было на самом деле, но Ольга тоже смотрела в мою сторону. Смотрела украдкой от Пашки, и взгляд ее был серьезным, совсем не равнодушным. Черт его знает, что там было во взгляде этих невероятных глаз, но то, что она не относится ко мне как к простому пролетарию и деревенскому дурню казалось очевидным.
  
   ГЛАВА 6. У ЖЕЛЕЗНОЙ ДВЕРИ
  
   Я проснулся посреди ночи и почувствовал, что больше не могу. Было мне тошно, муторно, череп казался обклеенным изнутри стекловатой, которая погано поскрипывала и царапала мозг. Во рту стояла мерзкая сушь, как на погубленном мелиораторами болоте, а глаза, казалось, готовы вывалиться из орбит и шмякнуться на подушку.
   По своему пьяному обыкновению я лежал на животе, мордой вниз, подперев ноющий лоб кулаками. Любая другая поза вызывала незамедлительное и страшное головокружение с понятными последствиями. Однако даже в таком положении моему пьяному организму не было покоя. Водка у Пашки была прекрасная, жратва -- тоже. Опять же Ольга. Ну как мне было не надраться в подобных обстоятельствах? И теперь вот он там с ней, а я тут подыхаю в полупьяном-полупохмельном состоянии. И сколько бы он ни говорил обратное, но после такой выпивки совершенно невозможно оставить в одиночестве столь прекрасную девушку. Тем более на ночь. А у меня болит башка, мне плохо, хотя я и не знаю от чего больше -- от похмелья, или от сознания, что Пашка там сейчас с Ольгой, а я тут... Бред да и только. Нет, это не ревность, конечно, и не может быть ревностью. С какой стати, скажите на милость? В конце концов, мне такой женщины в жизни не видать, как своих ушей. Зависть это -- вот что. Глупая похмельная зависть.
   Нет, так больше нельзя, невозможно. Я с трудом и скрежетом поднялся над своим шикарным ложем и осмотрелся. Было темно и трудно ориентироваться -- все плыло и мелькало перед глазами, -- но мне все же удалось сообразить, что я нахожусь в своей комнате... то есть, в той комнате, которую отвел мне Пашка. Так, стало быть, окно у нас справа, сортир -- слева.
   Стоило мне вспомнить про сортир, как желудок вздрогнул, дернулся и завязался в тугой узел. Я бросился в боковую дверь и распростерся над унитазом. Простоял так долго -- не потому, что так уж меня выворачивало наизнанку, а потому, что не было сил подняться на ноги или принять какую-нибудь другую позу. Правда, стоять на карачках, голышом (кстати, кто это меня раздел?), упираясь коленями в пусть прекрасный, даже теплый, но такой твердый напольный кафель было больно и неприятно. И я встал, полез под душ -- просто потому, что это оказалось первое средство расслабления, попавшееся мне на глаза.
   Не знаю, сколько я торчал под тугой струей, поливая свое ватное тело и дурную голову то горячей, то холодной водой. Через какое-то время я осознал, что еще немного и у меня начнут в похмелье отрастать жабры. Я вышел из ванной, прошлепал босыми ногами по паркету и приблизился к большущему платяному шкафу. Шкаф был и в самом деле солидный -- ростом метра в три (интересно, как должно поступить, если приспичит достать что-нибудь с самой верхней полки?) -- сплошь зеркальный, со многими бесшумно откатывающимися в сторону створками. Я полез в недра этого странного гардероба и почти сразу уткнулся носом (все-таки тело мое было еще достаточно вялым и неуклюжим) в великолепный купальный халат, который тут же и напялил на свое мокрое страдающее тело. Халат обволок меня своей мягкостью. Правда, полы его почти что волочились по полу, а рукава болтались на манер боярских кафтанов времен царя Иван Васильевича, но, поскольку мы с Пашкой были одного роста, я решил, что это теперь мода такая. В конце концов, не так уж все и плохо. Похмельная муть уже отпустила меня в значительной степени, голова, хотя и побаливала, но вестибулярный аппарат больше не шутил и не путал верх с низом.
   И тут я вдруг осознал, что мне совершенно не хочется спать. Ни капли. Это было странно, поскольку во времена таких вот перепоев я имел обыкновение дрыхнуть по много часов, не разбирая дня и ночи. Однако факт оставался фактом -- спать мне не хотелось. Хотелось есть, но это нормально. И снова пить. Не водку конечно, а чего-нибудь освежающего.
   Благодарение Богу и пашкиному гостеприимству, в баре, помимо всякого спиртного, был сок. И я высосал целый пакет, ругая себя за недавнюю дурость, когда, качаясь над раковиной, хлестал ледяную воду из-под крана.
   Итак, питье у нас имеется, похмелье почти прошло, жратвы нет, но с этим придется подождать до утра, поскольку мне просто не верилось, что я сумею посреди ночи, в темноте отыскать ту чудную кухню, где Пашка давеча меня потчевал. Ладно, перебьемся. Я вскрыл второй пакет сока, плеснул себе немного в стакан, повалился на кровать и включил телевизор. Правда, когда рука моя уже легла на кнопку, я вдруг сообразил, что уже, наверное, глубокая ночь и волшебный ящик вряд ли явит мне чудесные картинки. Однако палец не успел отреагировать на мои сомнения и сам нажал кнопку.
   Телевизор работал, и по нему показывали голых баб. Много. Бабы были красивые, стройные, пышногрудые. Они танцевали какие-то странные танцы и сложно изгибались, попеременно выставляя для детального обзора самые что нинаесть интимные места, чем должны были, вероятно, вызвать сексуальное возбуждение у ночных зрителей. Не знаю, как у прочих, но у меня они вызвали тоску. Нет, девчонки были очень славные, на "Плейбоевском" канале других не держат, но мне почему-то снова совершенно некстати вспомнилась Ольга. Черт бы побрал эту загадочную красавицу, которая жила в пашкином доме, травилась пашкиными наркотиками, хотя Пашка почему-то, как он сам утверждает, с ней не спал. Эта женщина напрочь завладела моим воображением и всеми мыслями. И, вместо того, чтобы наслаждаться великолепным зрелищем, которое явил мне огромный экран телевизора, я подумал, что на фоне Ольги даже эти девицы, от пяток до макушки построенные и слепленные визажистами, пластическими хирургами, плюс компьютерная ретушь и еще бог знает что, кажутся не более чем бесстыдными силиконовыми шлюхами.
   Я повздыхал еще какое-то время и переключился на другой канал. Тут два надутых господина в очень серьезном и даже мрачном интерьере рассуждали о потере нравственности, о критическом состоянии русской культуры, об отсутствии идеалов у современной молодежи и так далее. Некоторое время я их послушал, а потом принялся быстро переключать с канала на канал -- с "Плейбоя" на рассуждения о нравственности и обратно. Было забавно. Правда, вскоре обнаженные нимфы куда-то подевались, и теперь там какой-то поганый, сальный, потный, тощий, сплошь волосатый и отвратительно жизнерадостный иностранец рассказывал публике о вольных фантазиях гомосексуалистов и всяких для них приспособлениях, продающихся в западноевропейских магазинах. Меня снова затошнило, так что пришлось опять переключаться на рассуждения о нравственности. Я послушал некоторое время ночную беседу компетентных господ, и вскоре в моей еще слегка мутной с похмелья голове промелькнула мысль о том, что она, эта самая культура с нравственностью, потому, наверное, и загибается, что ее посреди ночи обсуждают в телеэфире такие вот долдоны. И это в то время, когда по другому каналу показывают голых баб и рассказывают про гомосексуалистов. Что выберет полуночный зритель, как вы думаете? В конце концов, может быть, просто время ей, культуре, пришло загнуться, если она уже не интересует никого, кроме полуночных надутых дядек.
   Но третьем канале трехметровые баскетболисты из НБА с могучим топотом носились по паркету, сверкая мне в экран потными черными плечами. Это было совсем уж не интересно. Я пощелкал еще немного по каналам и выключил телевизор.
   И тут -- едва сменив свет телевизионного экрана на мягкий свет ночника, -- я понял, что терпеть больше не могу. Жрать хотелось страшно, чудовищно, как слоняющемуся по зимнему лесу медведю-шатуну. Я встал (меня слегка качнуло), я сбросил с плеч халат, я напялил на себя новенький спортивный костюм, купленный для меня накануне щедрым Пашкой (вспомнились мои недавние пахучие соседи по плацкарте), и вышел из комнаты.
   В коридоре было тихо, темно и тревожно, как в коридоре какого-нибудь древнего рыцарского замка с привидениями. Лунный свет, пробивающийся местами через частично застекленную крышу, прибавлял таинственности всему дому и совершенно сбивал с толку длинными тенями человека еще слабо ориентирующегося в этом дворце. Однако, преодолев массу препятствий в виде всяких напольных ваз и непонятно для чего выставленных в коридор низких стеклянных столиков, я все же ухитрился спуститься на первый этаж. И вот тут моя память отказала окончательно. Я сунулся в одну дверь, но за ней оказалась еще одна комната -- большая, с царящим в центре огромным овальным столом дымчатого стекла и расставленными вокруг него чудовищными кожаными креслами. За другой дверью меня поприветствовало хозяйство уборщицы, о которой упоминал Пашка -- странные и наверняка дорогие швабры, ведра, всевозможные специальные тряпочки, щеточки и жидкости для мытья чего непопадя, целых два пылесоса (многорукая, видать уборщица). Потом был гараж.
   Если честно, я и сам не заметил, когда углубился в правое крыло здания. А когда заметил, то сообразил, что уже поздно, что выхода отсюда мне так просто не найти, поскольку Пашка с Ольгой жили в левом крыле, и меня поселили там же, а сюда, как мне показалось, даже и не ходят. Правда, тогда непонятно, для чего и кого оно, это крыло, вообще нужно.
   Я шел по новому коридору, соображая, как теперь поступить -- то ли заорать на весь дом "Ау!", то ли просто залезть в первую попавшуюся комнату и завалиться спать (все они одинаковы, в конце концов). И тут послышались голоса. Голоса доносились откуда-то издалека, из самой дальней комнаты, и потому я совершенно не мог разобрать, кому они принадлежат. Однако, рассудив здраво, я сообразил, что никому, кроме Ольги с Пашкой они принадлежать не могут. Кому же еще? Домовым? Чертям? Или в доме, помимо этой странной парочки, живет еще кто-то? Тогда почему я накануне никого не заметил? Впрочем, я тут менее суток, мало ли чего.
   Дверь комнаты, откуда доносился разговор, была распахнула настежь, однако в самой комнате было темно. Голоса слышались из-за приоткрытой железной двери, которую неведомо кто непонятно зачем врезал прямо в стену, посредине, нагло и грубо нарушив тщательно продуманный интерьер. Из под железной двери пробивалась полоска мягкого света и именно оттуда неслись голоса. Один из голосов принадлежал Пашке, и я, обрадовавшись было, рванул туда, чтобы попросить его помочь моему горю, указать мне, нерадивому, путь верный -- сперва на кухню, а потом обратно в мою комнату. Но тут на последнюю Пашкину реплику, которой я не разобрал, ответил другой, незнакомый голос и я замер, как вкопанный.
   Этот голос. Сперва я даже не понял, что в нем так меня поразило -- вроде бы обычный, мужской, может быть, слегка хрипловатый, низкий. Но потом я понял, что именно эта моя реакция и является ответом на вопрос. Обладая таким голосом, можно уже вообще ничем больше не обладать, как Паганини не обладал ничем, кроме своего таланта скрипача. Его звук обволакивал мозг, за несколько секунд полностью завладевал вниманием, и ты уже не был способен слышать ничего, кроме этого голоса. Таким голосом можно было бы, наверное, остановить несущуюся на тебя и уже готовую растерзать бешеную собаку; таким голосом можно урезонить схватившегося за нож психопата, остудить пыл пьяного драчуна и заткнуть рот сколь угодно агрессивному оппоненту. Обладая таким голосом, можно внедрить, просто сбросить с высокой трибуны в толпу любую, самую дурацкую идею и толпа воспримет ее на "ура", даже если это будет идея о массовом самоубийстве. А уж сколько женщин можно было бы свести с ума!..
   И я почему-то побоялся приближаться к двери -- тихонечко сел в подвернувшееся кресло и стал слушать.
   -- И почему они все зовут тебя Паном? -- интересовался голос.
   -- А как им меня еще звать? -- отвечал Пашка. -- Не Павликом же.
   Голос неопределенно хмыкнул.
   -- Кажется, ты опять чем-то недоволен? -- поинтересовался Пашка.
   -- Не доволен? Нет, это не совсем точно. Скорее я разочарован. Знаешь, мне быстро надоедают пижоны, даже если они очень интересны и выдумывают что-нибудь необычное.
   -- Так ты считаешь меня пижоном?
   -- Конечно, -- подтвердил голос. -- А кем мне тебя еще считать? В конце концов, ты ведь и сам это понимаешь. Все твои потуги, деятельность эта твоя хитроумная -- сплошное пижонство.
   -- Между прочим, я помогаю тебе, -- обиделся Пашка.
   -- Да? И чем же это, позволь тебя спросить? Ты ведь только посредник, а я прекрасно обходился безо всяких посредников все это время.
   -- Но...
   -- Ты пижон, Павел, и все, что ты до сих пор делал -- это только пижонство, обеспечение твоей позы и твоего странного политического капитала. Почему-то тебя очень беспокоит отношение окружающих. Да, я знаю, ты сочинил для себя эту сказочку о комплексе неудачника, сумевшего перебороть судьбу, только это ведь лажа. Ты и сам понимаешь, что все это -- не более чем лажа, оправдания. Самообман. Ты так рисуешься, что иногда мне просто противно за тобой наблюдать. Машины эти, дом, деньги -- зачем все это? Зачем ты запугиваешь наших друзей? Таких солидных людей напугал до запачканных штанов. Ну на кой тебе это, если ты давным-давно уже понял всю условность подобного подхода?
   -- Это не люди, -- буркнул Пашка. -- Это шакалы. Твари трусливые.
   -- Ой, оставь ради бога, -- взмолился голос. -- Где ж нам теперь взять других? И потом, ты ведь и сам был таким, более того -- ты таким и остался. Конечно, обогатился, посолиднел, страху на всех навел, но все это только доказывает, что ты, в сущности, ничуть не изменился и ничем не отличаешься от тех, кого так презираешь. Более того -- ты изо всех сил стараешься их превзойти, а значит, ориентируешься на них, неважно с какой целью, но ориентируешься. Ориентируешься на тех, кого презираешь. Парадокс, верно? Иначе тебе не понадобилась бы эта твоя наивная поза и амплуа сверхкрутого парня. Тебе надо бы знать это простейшее правило психологии -- больше всего нас раздражают люди, на которых мы похожи, ибо мы подсознательно видим в них собственные недостатки.
   Некоторое время из за двери не доносилось ни единого звука, но я буквально чувствовал (или это воображение у меня разыгралось) пашкино смущение и злость. И это мое ощущение каким-то странным образом подтверждало утверждения, сделанные странным голосом. Пашка был оскорблен, а следовательно, -- задет за живое.
   -- Ладно, -- сказал он, наконец, -- хватит уже меня отчитывать. В конце концов, если бы не я...
   -- Что -- если бы не ты? -- живо поинтересовался голос. -- Они перестали бы идти ко мне? Черта с два, не обольщайся, Павел. Как всегда шли, так и продолжали бы. Ничего не изменилось в этом мире со времен доктора Фауста, и сдается мне, в ближайшее время не изменится. Ты всего-навсего придумал хитроумную комбинацию, суть которой -- дырка от бублика. Правда, нынче подобные комбинации в моде, но кому какое до этого дело? Тот, кто хочет меня найти всегда и неизбежно находит. Так было до тебя, так будет и после тебя. Это система, и нет в ней иного исхода, ты сам знаешь.
   -- И зачем же тогда ты меня терпишь? -- спросил Пашка.
   Голос долго медлил с ответом, очень долго. Это была уже не театральная пауза, для придания словам особой весомости -- обладатель странного голоса, очевидно, в самом деле формулировал ответ, подыскивал наиболее точные слова.
   -- Зачем я тебя терплю? -- переспросил он наконец, медленно, будто бы смакуя и пережевывая произнося каждое слово. -- Я не терплю тебя, Павел, поскольку, как ты мог заметить, вообще не отличаюсь особенной терпимостью. Я пытаюсь тебя научить чему-то. Чему-то важному. Потому что до сих пор все, кто ко мне обращался, были... ну, обыкновенными, что ли. Примитивными. Видишь ли, дело в том, что в сути своей все люди, как правило, очень похожи. На обычном уровне их роднит многое -- воспитание, образ мыслей, способ взаимодействия с окружающим миром и его, мира, восприятие. И еще нечто, о чем я упорно пытаюсь тебе рассказать, но ты меня совершенно не слушаешь, сочинив новую сказку о какой-то там особенной абсолютной ценности, каком-то там злате неразменном. А на уровне духовном, люди вообще одно и то же. Души у всех одинаковые. У большинства. Простые и пустые какие-то. Почему-то люди с сильным и развитым духом ко мне не идут. Я хочу, чтобы ты стал первым таким человеком, понимаешь? Первым и единственным человеком осознанного и сильного духа, который будет на моей стороне. И никакие деньги, никакая роскошь для этого не нужны. И эти твои театральные эффекты -- тоже. Мистификаторы веками поражали толпу великолепными фокусами, но только простой сын плотника из Назарета смог тронуть ее за живое. Было поставлено много фильмов, написана куча книг на мистическую тему, а Карлос Кастанеда смог шокировать мир рассказом о простом старике-индейце, которого, между прочим, никогда и не существовало.
   -- Ну, ты сравнил! -- возмущенно фыркнул Пашка.
   -- Я ничего не сравнивал, -- строго возразил голос. -- Это твоя страсть -- сравнивать, искать похожесть, оценивать, проводить какие-то дурацкие параллели. А мне не нужен этот твой шик, Павел, ибо в сути своей он -- мишура, а цена ему -- дерьмо. В конце концов, если ты, вместо того, чтобы подъезжать на своем "Мерседесе" будешь выползать из канализационного люка в рубище... Что ж, поначалу это будет выглядеть странновато, но потом станет производить еще больший эффект. Главное -- чтобы для тебя это не имело принципиального значения, понимаешь? Чтоб глаза горели -- вот что главное. Чтобы ты понял, наконец, что в мире нет ничего, кроме духа, а значит и меня ничто кроме духа не интересует. А ты мне миллионеров под нос суешь. И почему ты вбил себе в голову, что сила души измеряется властью и количеством бабок?
   -- А разве нет? -- удивился Пашка.
   -- Нет, -- уверенно заявил голос. -- Даже в вашем мире, среди вами же засранных идей -- нет. Это не более чем иллюзия. Самообман, придуманный нищими, убедившими себя в том, в чем им убеждаться хотелось.
   Не знаю, как Пашка, а я ни черта не понимал. То есть абсолютно не мог взять в толк, о чем там у них речь, хотя очень хотел понять и разобраться -- восхитил и заинтриговал меня этот удивительный голос, прятавшийся за бронированной дверью. Потому что, когда подобным голосом говорят такие вещи...
   И я бы, наверное, попытался послушать еще, попытался понять, о чем все-таки у них там речь, но тут справа от меня что-то зашуршало и вздохнуло прерывисто. Я аж подскочил и так резко повернулся, что захрустели шейные позвонки.
   В комнате было очень темно -- темнее, чем в любой другой, через которые я совсем недавно пробирался в поисках выхода, и пробивающийся из под железной двери свет лишь мешал, ослеплял желающего всмотреться -- так что сперва я не смог ничего разглядеть, кроме светлого пятна в углу. И только напрягши зрение я понял, что там, на диване, в такой же белой рубашке, что я видал утром, свернувшись калачиком и сверкая на меня глазами из тьмы сидит Ольга. Она глядела на меня, и было в этом ее взгляде, во всей ее позе и в выражении лица что-то от напуганного ребенка. Так что мне немедленно захотелось успокоить, сгрести в охапку, обнять и убаюкать... правда, может это уже выходило за рамки обычного успокоения.
   -- Тсс, -- сказала мне Ольга.
   Я не спорил.
   Она поднялась со своего места и, бесшумно ступая босыми ногами, подбежала ко мне, схватила за руку и поволокла в свой угол. В ту же секунду железная дверь неожиданно и со страшным лязгом захлопнулась. Щелкнул запираемый замок.
   Ольга, правда, отреагировала на это слабо -- она дотащила меня до дивана, усадила и сама уселась рядом, снова свернувшись калачиком и поджав под себя длинные чудные ноги.
   Некоторое время я подождал дальнейших действий с ее стороны, но она так и сидела, уставившись тревожным взглядом в сторону двери.
   -- Что... -- начал было я.
   -- Ничего, -- оборвала она меня, зашептав горячим шепотом прямо в ухо. -- Ты ничего не понимаешь. Ты думаешь твой друг -- он кто?
   -- Кто?
   Она молчала долго, очень долго, так что я уж подумал было, что не дождусь ответа. Но вскоре Ольга будто бы встрепенулась и снова зашептала:
   -- А ты сам подумай -- денег у него немерено, люди его боятся, а никаких дел он не делает.
   -- Ну, этого я не знаю, -- усмехнулся я.
   -- Я знаю. Не бизнесмен он, и не бандит, и не чиновник. Деньги он не зарабатывает и не ворует. Он хуже.
   -- Да? И чем же он хуже?
   -- Он торгует. А знаешь чем?
   -- Чем?
   -- Душами.
   Я смотрел на нее и никак не мог понять -- то ли она просто сумасшедшая, то ли снова накачалась тем белым порошком, что давеча привез ей Пашка. Глаза расширенные и блестят неестественно, руки трясутся, взгляд пустой, мечущийся.
   -- Я тут почти каждую ночь сижу, -- бормотала Ольга, глядя на дверь. -- Иногда они оставляют ее открытой, и я слушаю. А иногда -- просто так. Они не возражают.
   -- А может быть, они просто не знают, что ты подслушиваешь? -- предположил я.
   Она посмотрела на меня как на идиота:
   -- Они не знают? Ха! Они все знают. Ты думаешь, они тебя сегодня не заметили? Еще как заметили. Просто решили, наверное, что тебе полезнее будет послушать. Теперь жди.
   -- Чего ждать? -- осведомился я.
   -- Чего угодно.
   Я посоображал, прикидывая, что можно ответить на эти ее странные слова, а потом просто предложил:
   -- Слушай, Ольга, а давай я тебя провожу в твою комнату... Или нет, лучше ты покажи мне как выбраться отсюда, а потом я уже провожу тебя в твою комнату. А то я, понимаешь, заплутал в этих хоромах.
   К моему немалому удивлению, она не спорила -- покорно поднялась, опершись на предложенную руку, и мы пошли выбираться из окаянного правого крыла. Правда, вскоре обнаружилось, что идти по прямой у Ольги получается не очень хорошо -- ее кидало из стороны в сторону, но я каким-то шестым чувством понимал, что это не опьянение вовсе и не действие белого порошка, а последствия страшного нервного переутомления. Немудрено, что она наркотики глотает. Ей отдохнуть надо, на курорт какой-нибудь съездить, а не героином накачиваться. Дурак этот Пашка.
   Ольга все больше и больше заплеталась ногами и, в конце концов, обхватила меня за шею, прижавшись ко мне всем телом. Никакой одежды, кроме все той же тонкой хлопчатобумажной рубашки "по пейджер", как теперь говорит молодежь, на ней не было, так что вскоре и я задрожал мелкой дрожью.
   До ее комнаты мы добирались мучительно долго, но все-таки добрались. Ольга распахнула дверь, ворвалась внутрь вихрем и тут же, вместо того, чтобы завалиться в постель, рванулась к бару. Схватила два стакана и плеснула в каждый на два пальца. При этом ее совершенно, видимо, не интересовало, что я предпочитаю в четыре часа утра и собираюсь ли пить вообще -- она просто сунула мне один из стаканов, а второй тут же осушила жадным залпом. Я задумчиво повертел свой стакан в руках и, подумав, поставил его на туалетный столик. Голова у меня по-прежнему побаливала, а от запаха алкоголя и вовсе передергивало.
   -- Ты не переживай так, -- говорила мне Ольга уже вполне спокойным и даже бодрым голосом. -- В конце концов, ты скоро уедешь и все это забудешь. И не обращай на меня особого внимания, ладно? -- Она глянула на меня каким-то странным, даже как будто вороватым взглядом, словно собиралась солгать. -- Я иногда болтаю всякие глупости, так ты не слушай.
   Я уже собрался было наплевать на все и сказать, что волнуют меня вовсе не сказанные ей глупости, а сама она -- вся и целиком. Собирался, но тут произошло нечто совсем уж невероятное. Ольга вдруг резко, со стуком поставила опустошенный стакан на столик, приблизилась с грацией охотящейся пантеры и положила руки мне на плечи. Фантастический аромат ее тела, ее жар и еще что-то, что я не осмелился бы назвать желанием, обдали меня всего с ног до головы. Она заглянула мне в глаза, и мне показалось, что я не тону даже, как это принято говорить, а проваливаюсь в эту сверкающую синевой бездну. И в тот момент, когда я уже готов был взлететь под потолок и удариться там макушкой для отрезвления, Ольга спросила чудесным воркующим голосом:
   -- А ты не хочешь переночевать сегодня в моей комнате?
   ...Знаете, что такое передозировка? Это когда только что тебе было хорошо, только что ты испытывал некие особые ощущения (либо острые, либо просто приятные, либо и то и другое), и вдруг падает последняя капля, которая оказалась лишней, и из тебя выплескивается даже то, что до этого момента могло удержаться. Ты начинаешь творить глупости, с тобой происходит нечто неимоверное, тебя сносит куда-то и мозг уже не в силах справиться с многочисленными заносами и виражами, которые сам же закладывает.
   Вот примерно то же самое было сейчас со мной. С самого утра, едва только сойдя с поезда, я не просто окунулся -- меня буквально силой уволокли, утянули в новый, совершенно чуждый мне, непривычный и непонятный сумасшедший мир. Все пашкины закидоны, финты, которые, казалось, имели одну единственную цель -- сбить меня с толку. Деньги, машины, грандиозный особняк. И еще вот Ольга. Я познакомился с этой дивой сегодня утром. Одно это знакомство, ее внешность поразили меня -- я никогда не думал и не предполагал, что такие женщины бывают в реальности. И в самом пике моего восхищения она вдруг схватилась за наркотики и принялась загонять гадость себе в вену. А потом пила вместе с нами весь вечер. И вот я, совершенно одуревший от ее причуд и от странного пашкиного заявления о том, что они живут вместе, но спят отдельно, окончательно смирившийся с тем, что такие женщины созданы на этой Земле не для провинциальных дурачков вроде меня, стою тут, перед ней и слышу ее слова...
   Это и называется передозировка. Слишком много было сегодня всего -- начиная от нашей с Пашкой встречи и заканчивая тем странным голосом из за железной двери. Я был переполнен всем этим. И Ольгой, Ольгой, Ольгой... Ольгой, колющей себе наркотики; Ольгой, шарящей вокруг себя взглядом потерявшегося ребенка; Ольгой, пьющей с нами водку.
   Я медленно снял ее руки со своих плеч, ухватил еще недавно отвергнутый мной стакан со спиртным, медленно поднял его, медленно высосал все до капли. Затем, чувствуя себя даже не кретином, не идиотом, а вообще не знаю кем, сказал Ольге: "Спокойной ночи". И, стараясь не смотреть в ее сторону, вышел вон. Уши у меня пылали, а штаны рвала на части чудовищная, нечеловеческая какая-то эрекция.
  
   ГЛАВА 7. ПОВЕЛИТЕЛЬ СТРАХА
  
   Проснулся я до безобразия поздно -- к полудню, -- но все равно не торопился вылезать из постели. Лежал, глазел в далекий потолок и мусолил свое поганое настроение.
   Итак, чуть больше суток я провел в пашкином доме, в этом шикарном особняке посреди подмосковного леса, и успел за столь короткий срок раз сто сказаться глупцом, столько же раз растеряться, запутаться и даже, кажется, прикоснуться к какой-то тайне, каковая, очевидно, скрывалась за железной дверью и таинственным голосом, а главное -- влюбиться в эту загадочную Ольгу, которая живет в пашкином доме, но при этом не является его любовницей, и, следовательно, вообще непонятно кто...
   Не знаю, может, у меня с памятью что-то, но это были самые странные и неудобные сутки в моей жизни, за которые я напрочь успел позабыть о том, кто я есть. Я позабыл о том, что у меня есть жена, ребенок и второй на подходе; забыл, откуда я явился со своей рабоче-крестьянской харей; забыл о Минимальном Жизненном Наборе; и совершенно ухитрился позабыть для чего, собственно, приехал в первопрестольную. Пылящаяся на дне моего кармана тысяча долларов казалась мне теперь чем-то до странного мелким и удивительно далеким. Глупостью она казалась на фоне всего того великолепия, в которое я успел окунуться и которого успел нахлебаться за эти сутки. Да, Пашка вел себя странно, встреча наша была странной, да и вообще, что не было странным во всем происходящем? Тем не менее, если отвлечься от впечатлений и позабыть обо всем (даже об Ольге и о вчерашнем инциденте в ее спальне), если заставить себя вернуться к тому, что принято называть здравым смыслом и смело посмотреть в глаза реальности, то остается один-единственный вопрос. Что мне делать дальше? Как быть? Грамотный вопрос, блестящий, гениальный своей своевременностью, в лучших конфуцианских традициях. Только выдумывать вопросы -- это одно. А вот действовать исходя из них, все в тех же конфуцианских традициях... этому-то мы как раз и не обучены.
   Я протянул руку, взял лежавшие на прикроватной тумбочке сигареты, зажигалку и пепельницу и закурил. Натощак. Снова.
   А что это я, собственно, разволновался? -- пронеслось у меня в голове. Какого черта? В конце концов, ничего страшного не произошло и, если я впредь буду столь же осмотрительным (идиотом), то не произойдет. А значит, надо срочно ехать на рынок, брать машину и бежать, бежать из этого странного города, от которого у меня мозги набекрень. Пашка мне наверняка поможет с машиной -- у него, чувствуется, связи в каждой московской норе, -- и айда. К тетке, в глушь, в Саратов, так сказать.
   Я затушил сигарету, вскочил с постели и направился в ванную. И столь решителен был мой настрой и бодрая внутренняя уверенность в том, что все будет хорошо, что я почти не обратил внимания на новенькую зубную щетку, непочатый тюбик пасты и прочие причиндалы. Я просто умывался, чистил зубы, стирая с них вчерашний перепой, попутно размышляя о том, что этот странный пашкин дом, полупустой и одинокий, больше напоминает не домашний очаг, а гостиницу, в которой слишком редко бывают постояльцы.
   Уже завершая свой туалет, я снова вспомнил о давешней стальной двери, удивительном голосе и подслушанном разговоре. Ольга ночью совсем замутила мне мозги, запутала и даже испугала, так что я ухитрился напрочь позабыть об услышанном. А между тем, получалось, что помимо нее и Пашки в доме есть еще жильцы, и недаром вчера мне показалось, что в окне правого крыла кто-то за нами подглядывает. Кто-то с глубоким гипнотизирующим голосом. Некто, прячущийся за бронированной дверью, скрывающийся и не пожелавший вчера быть мне представленным. Кто бы это мог быть? И что означает это вчерашний горячий шепот Ольги "Он торгует душами"? Наркотический бред? Может быть. Только по-моему тут все намного сложнее, в этом доме; тут что-то происходит, что-то интересное. А мне какое дело? Правильно -- никакого. Куплю машину и уеду на своих колесах. Потом, быть может, позвоню Пашке из дома, поблагодарю за помощь. И еще разок позвоню -- месяцев через шесть. А потом мы спокойно позабудем друг о друге, как это всегда и бывает.
   Когда я вернулся в комнату, там был Пашка. Он сидел в кресле и курил, пуская в потолок толстые кольца табачного дыма.
   -- Ага, -- сказал он, увидав меня, -- провинциал, наконец, оклемался. Это хорошо. Одевайся, поехали.
   -- Куда? -- насторожился я.
   -- Сначала -- завтракать.
   -- А дома позавтракать нельзя? -- осведомился я.
   -- Можно, -- согласился Пашка. -- Но я ленюсь. Ну, давай, не капризничай.
   Я пожал плечами и принялся одеваться. Правда, сперва ухватился по привычке за свои старые шмотки, но Пашка так выразительно застонал, что я моментально понял свою оплошность и полез рыться в свой новый гардероб.
   -- Поедем перекусим, -- говорил Пашка. -- Потом я заброшу тебя домой на пару часов -- у меня есть одно дело. А к вечеру я полностью в твоем распоряжении.
   -- А машина? -- насторожился я.
   -- Какая машина? Ах, это... Слушай, Юрка, корыстная твоя душа, ты же в отпуске. Так что не лишай себя удовольствий, все успеется.
   Не знаю почему, но в данный момент у меня как-то язык не повернулся сказать ему, что я хочу поскорее разобраться со своими делами и сбежать отсюда.
   Мы вышли из дома, уселись в Пашкин "Мерседес" и покатились. Правда, когда мы отъезжали от дома, я все-таки не удержался и глянул в окна правого крыла. Сегодня, кажется, за нами никто не подсматривал.
   А Пашка меж тем привез меня в какой-то странный ресторан. Здание было, очевидно, недавней постройки, а потому сражало наповал вычурной грандиозностью своей архитектуры. Если, скажем, пашкин дом был похож на небольшой дворец, то ресторан походил на дворец огромный. Высотой с хороший шестиэтажный дом, сплошь стеклянный, царящий над небольшим и, очевидно, недавно же вырытым прудом, в котором плавали какие-то неизвестные мне птицы, похожие на уток, но почему-то оранжевые, с черными шеями и клювами.
   Внутри ресторан производил еще более оглушающее впечатление, хотя я, если честно, с трудом мог представить себе, как можно есть в таком заведении. И уж подавно невозможно было понять, как в нем можно есть с удовольствием. В таких зданиях должны бы располагаться штаб-квартиры каких-нибудь международных общественных и легкомысленных организаций, или, на худой конец, престижные офисы.
   Однако встретили нас в этом вычурном творении современного зодчества более чем приветливо. Стоило возникнуть на пороге, как тут же подскочил вышколенный и отутюженный метрдотель, и принялся нас обхаживать. Особенно Пашку. Метрдотель, очевидно, знал его лично, поскольку называл по имени отчеству и так и норовил поклониться в ножки. Пашка не обращал внимания.
   Нас провели к далекому столику и усадили там в мягкие, на мой взгляд, совершенно не приспособленные для обеденного стола кресла. Хорошие, конечно, несомненно удобные, но есть сидя в таких чертовски сложно -- сохраняется постоянный риск залить всю грудь супом или уронить за пазуху куриную ножку. Я приготовился было ждать, ан не тут-то было. Не успели мы пристроить свои зады в странных креслах, как неведомо откуда возник отвратительно, до подхалимажа и лизоблюдства любезный официант и принялся есть Пашку глазами.
   Я, слегка ошарашенный таким вот приторным вниманием к моему другу, подумал, что Пашка сейчас швырнет предложенное меню на стол и брякнет с барской небрежностью "Как обычно", однако он, к моему немалому удивлению, принялся изучать меню, посвистывая в нижнюю губу. Потом поинтересовался, чего хотел бы конкретно я. Разумеется, я не смог ответить ему на этот вопрос, поскольку был слегка обалдевши во-первых, а во-вторых, совершенно не представлял себе, чем можно угоститься на завтрак в таком вот заведении. В общем, Пашка сделал заказ за нас двоих, и официант удалился со скоростью пассажира, опаздывающего на самолет.
   Завтрак был подан через десять минут. Никогда не предполагал, что ресторанный заказ может быть исполнен с такой скоростью.
   Пашка с заметным удовольствием оглядел заставленный яствами стол и принялся за еду. Я тоже не отставал, но не потому, что был голоден (голод куда-то пропал), а потому, что хотел как можно быстрее покинуть это странное заведение. Увы, не сложилось.
   В самый разгар нашей трапезы к столику приблизился пожилой грузный человек и коротко поклонился.
   -- Здравствуй, Пан, -- сказал он, глядя на Пашку со странным выражением.
   -- Ираклий Антонович? -- будто бы даже обрадовался Пашка. -- Здравствуйте, здравствуйте. Как поживаете?
   -- Вашими молитвами.
   -- Ну, так уж и молитвами, -- усмехнулся Пашка.
   Однако Ираклий Антонович отнесся к этой реплике более чем серьезно. Он пристально посмотрел на Пашку и сказал странно виноватым тоном:
   -- Хорошо, что ты заехал, Пан. У нас маленькая проблема.
   -- Какая проблема? -- осведомился Пашка.
   -- Я уж не знаю, как-то неудобно беспокоить тебя по пустякам, но...
   -- Ладно, ладно, -- отмахнулся Пашка. -- Договор есть договор. Что там у вас?
   -- А вон, посмотри, -- предложил Ираклий Антонович, указывая холеной ладонью куда-то в другой конец зала.
   Нам с Пашкой пришлось вылезать из наших кресел, чтобы взглянуть на проблему Ираклия Антоновича. А проблема выглядела более чем банально -- в дальнем конце зала, оккупировав враз несколько столиков, шумела и веселилась большая компания молодых ребят с девушками. По виду это были типичные московские быки-оторвыши, со своими... ну, вы понимаете кем. Шум и гвалт там стоял приличный, и я только подивился, как это мы с Пашкой с самого начала не обратили на него внимания.
   -- С ночи сидят, -- говорил Ираклий Антонович тихим голосом. -- Шумят, буянят, охранник к ним сунулся было, так они его так отделали -- страшно. Я уж хотел милицию звать, а тут вы. Хозяин сказал, чтобы по любому поводу обращаться к тебе, Пан.
   -- Нет, -- сказал Пашка. -- По любому поводу не надо. Юрка, пойдем разберемся.
   Я аж подпрыгнул от неожиданности. То есть как это -- разберемся? Как он интересно собирается разобраться с такой толпой головорезов? Ах, да, простите, не в одиночку -- он меня с собой позвал. Вдвоем мы, конечно, сила, но не до такой степени точно. Я смотрел, как Пашка не спеша, уверенным шагом направляется в сторону резвящихся бандитов и -- а что оставалось делать? -- поплелся следом, предвкушая разбитую морду с помятыми внутренностями.
   Приблизившись к шумной компании, Пашка повел себя более чем нагло -- схватил первого попавшегося буяна за шиворот и как пылинку стряхнул со стула. Компания обалдела и в ресторанном зале на какое-то время воцарилась тишина. Пашка меж тем все так же невозмутимо перевернул стул спинкой вперед, оседлал его и уставился на самого крепкого и, видимо, главного бандита -- здоровенного наголо обритого детину обвешенного золотыми цепями, браслетами, часами и прочими атрибутами преуспевающего идиота. Только теперь до меня дошло, что на фоне всех московских воротил и богачей, которых я успел увидеть и которых еще себе представлял, Пашка с его золотой цепочкой на шее и неприметным "Роллексом" выглядел более чем скромно.
   -- Значит так, молодежь, -- обратился он ко всей компании одновременно, -- побуянили и будет. Сейчас быстренько расплачиваемся, возмещаем ущерб и уходим к чертовой матери. Вопросы есть?
   Молодежь таращилась на эту наглость пораскрывав рты. Как, впрочем, и я. Черт меня побери, да такая орава могла порвать нас с Пашкой в клочки за две секунды, и перышка бы не осталось.
   -- Это что еще за чучело? -- пробурчал глава компании. -- Слышь, ты что за такое, чучело? -- поинтересовался он у Пашки.
   -- Я большое и страшное, -- объявил ему Пашка, явно издеваясь над бандитовой манерой строить фразы. -- И ты, индюк, базар свой попридержи. А кто из нас чучело -- вскрытие покажет.
   Главарь заржал. Он гоготал немного напряженно и слишком уж явно напоказ. Как плохой актер на сцене провинциального театра. Но тут, в самый разгар этого хохота, к главарю сбоку придвинулся один из компании -- маленький юркий мужичонка в сильных очках, которые так и норовили свалиться с его длинного потного носа. Мужичонка прилип к уху главаря и принялся что-то быстро ему туда нашептывать, при этом сильно ерзая острым выступающий кадыком. Главарь перестал веселиться и глянул на Пашу уже с интересом.
   -- А, так значит, это ты, -- пробасил он, выслушав своего очкастого советника.
   -- Точно, -- подтвердил Пашка. -- Это я.
   Кто-то в компании загоготал, но на него не обратили внимания.
   -- А я-то думал, врет народ. -- Главарь снова глянул на Пашку.
   Пашке это разглядывание, видимо, надоело.
   -- Так, -- сказал он, -- короче говоря, давайте расплачивайтесь и пошли вон отсюда.
   Конечно, я человек некомпетентный и посторонний, но по-моему, Пашке не стоило этого говорить. Бандиты грозно зашумели, а восседающий во главе стола главарь налился кровью, рассвирепел и принялся орать на весь зал страшным матом про то как он Пашку на ремни порежет, да как он его узлами завязывать будет, да что они потом всей кодлой с ним сделают... Великолепная феня разносилась по залу, околдовывая слух. Пашка воспринял этот жуткий словесный поток совершенно спокойно и даже безучастно -- сидел и задумчиво глядел себе под ноги. А когда главарь, наконец, осознал, что все децибелы его гнева расходуются впустую и начал подниматься, выдвигая из за стола свои солидные габариты и попутно опрокидывая рюмки с бутылками, тогда Пашка медленно поднял голову и заглянул ему прямо в глаза.
   Я стоял сбоку и потому не видел Пашкиного лица, но, судя по реакции буйной компании, посмотреть на него стоило. Все как будто замерло, застыло, весь зал погрузился в какое-то оцепенение. Воздух стал тяжким, тягучим, как какой-нибудь гель. Могучий главарь так и окоченел в полусидячем положении, только лицо его теперь было не багровым -- оно стремительно становилось сперва серым, а потом совершенно белым, как простыня. Все собравшиеся за столом страшно побледнели, так что у меня возникло ощущение, будто я присутствую не на шумной вечеринке, а на собрании покойников. И тут оцепенение прошло -- теперь всю компанию заколотило, затрясло крупной дрожью, словно через всех присутствующих (за исключением Пашки и меня) пропустили ток в двести двадцать вольт. И тогда же я почувствовал ЭТО.
   ...Несколько лет назад, зимой я по какой-то надобности заехал в свою деревню -- в ту самую, где была моя нынешняя дача, -- и местные мужики в подпитии рассказали мне, что в окрестностях объявился шатун. Было совершенно непонятно, откуда он взялся в наших местах, где медведей уже лет сто никто не видал, но мужики клялись и божились, что находили следы и даже слышали грозный рев зверя. И еще они говорили, что надо собраться, пойти в лес и завалить шатуна, иначе он обязательно натворит бед, потому что проснувшийся посреди зимы медведь -- животина страшная, голодная, свирепая и совершенно отчаянная. Мужики приглашали меня пойти с ними на это наше русское зимнее сафари, и я по дурости согласился. Согласился, потому что представления не имел, как это тяжело -- переться по девственному снегу на широких лыжах, петлять, выдерживать темп привыкших к подобному способу передвижения местных охотников; и еще потому, что не представлял себе, какое это страшилище -- медведь-шатун. А поскольку дуракам и новичкам, как известно, везет, то именно мне -- уставшему, почти обессилевшему, всему вывалявшемуся в снегу, путающемуся в проклятом ружье -- повезло напороться на медведя. Я настолько измучился, что даже не понял, откуда он взялся -- просто в какой-то момент поднял глаза и увидал огромного, не бурого, а почти черного, вставшего на задние лапы и загородившего от меня небо демона. Да, это был просто медведь, я понимал, знал, что это всего-навсего медведь, но как-то враз позабыл. Он стоял, как мне показалось, почти рядом со мной, возвышаясь как скала, и грозно порыкивал. Я остолбенел от ужаса, а проклятые лыжи словно приросли к непрочному насту. И тут медведь распахнул огромную, страшную клыкастую пасть и заревел. Это было как в кошмаре. Не было ничего, кроме разверзнутой голодной пасти хищника, капающей со страшных клыков слюны и кошмарного, оглушающего, заполнившего мир рева. Не демон из фильма ужасов, не вурдалак, не чудище -- просто проснувшийся посреди зимы голодный зверь. Но его крик был не просто страшен, он не просто вызывал ужас -- он поработил все мое существо. У меня не осталось ни разума, ни эмоций, ничего, один только холодный животный страх. Чистый страх, фильтрованный какой-то. Казалось, что он не во мне, нет, он втекает извне, что страх -- это рык медведя. И тут у меня за спиной раздался выстрел.
   Я так и не понял, кто завалил шатуна, да и не интересовался. Не помню, как мы добрались домой, как доволокли медвежью тушу. Я был как будто отключен от внешнего мира, а в моих ушах все еще гремел этот рев. И пусть мужики посмеивались надо мной, пусть подсовывали мне прямо под нос мертвую мохнатую гору, говорили, что ничего страшного нет -- просто дохлая животина. Я знал, что все это не так. Может быть, медведь и был теперь просто тушей, а раньше был обычным зверем, но в тот момент, когда он встал передо мной на дыбы и заревел на весь лес он был не простым медведем -- он был самим демоном ужаса. Коварным бешеным Локи -- злобным сыном одноглазого Одина. Именно тогда я, человек обыкновенный, городской, достаточно спокойно живущий, понял, что такое настоящий страх. Первый раз в жизни, наверное...
   И вот теперь, стоя посреди этого по-дурацки грандиозного ресторанного зала, рядом со своим старинным другом, который бросил вызов целой толпе бандитов, я вспомнил тогдашние мои ощущения. Страх, чистый животный страх как излучение исходил от Пашки и распространялся вокруг, как распространяется холод от разлитого и стремительно испаряющегося жидкого азота. Только я-то стоял сбоку, меня эта волна едва задела своим краешком, а шумная компания сидела на линии огня. И началось сумасшествие. Составлявшие ребятам компанию девки как по команде дико завизжали и бросились врассыпную. Они опрокидывали стулья, перелезали через спинки диванов, крушили посуду, падали, опрокидывали друг на друга рюмки и тарелки, но все равно с истеричной настойчивостью бегущих с корабля крыс ломились к выходу, прочь от этого места и от Пашки. Некоторые мужики последовали примеру женщин и вскоре это начало напоминать бегство муравьев от брошенного в муравейник тлеющего окурка. Но в основной своей массе бандиты остались сидеть на местах. А еще недавно столь наглый и агрессивный вожак стал задыхаться и схватился за грудь.
   Тут Пашка снова меня поразил -- вскочил со своего места, подлетел к помирающему, видимо, от сердечного приступа главарю компании, склонился над ним... Если честно, я так и не сумел разглядеть, что там происходило. Вокруг творился ад кромешный -- все пробирались к выходу, прочь, долой из этого места. Меня пару раз с силой толкнули, едва не опрокинули на изгаженный пол, так что я почел за благо отступить, дабы не быть затоптанным. И эта мечущаяся в панике толпа на какое-то время совершенно закрыла от меня и Пашку и все происходящее за столом.
   Короче говоря, когда поток схлынул и все успокоилось, за столом уже никого не было. Я увидал только как еще недавно грозный и опасный главарь нетвердой рукой отдает Пашке пачку долларов и пьяной походкой, на подкашивающихся ногах удаляется к выходу.
   -- Позавтракали, -- проворчал Пашка, подходя ко мне. -- Черт бы побрал этих быков.
   К нам подлетел Ираклий Антонович и Пашка, не пересчитывая, отдал ему главаревы деньги. Ираклий Антонович так же не пересчитывая засунул деньги в карман брюк, отвесил нам молчаливый поклон и, не говоря ни слова, удалился. Он шел быстро, почти бежал через ресторанный зал, часто оглядываясь на нас, и я готов был поклясться, что в его взгляде не было ни удивления, ни недоумения -- один только страх и... не знаю, может быть мне показалось, но и какая-то неприязнь, осуждение. Странно.
   -- Пошли отсюда, -- сказал Пашка, ухватил меня за локоть и поволок к выходу.
   Мы покинули ресторан под настороженными взглядами редких оставшихся посетителей и выбежавшего на шум персонала. Только оказавшись на улице, под ласковым летним солнышком я вздохнул с некоторым облегчением. И тут же обнаружил, что Пашки рядом со мной нет -- он уже сидел в машине, с каким-то мрачным ожесточением глядя прямо перед собой. Я осторожненько уселся рядом, боясь говорить и задавать вопросы, хотя меня так и подмывало спросить, что же все-таки произошло в этом окаянном ресторане.
   -- Проклятье! -- прорычал, наконец, Пашка. -- Ни черта не выходит. Что бы я ни делал, получается одна только глупость. Почему так, Юрка? -- обратился он ко мне, и я подпрыгнул от неожиданности. -- Почему всегда и все получается не так, как ты собирался сделать? Какого черта? Я не должен был утраивать там этой истерики.
   -- Слышь, Пахан, -- осторожно проговорил я, -- не знаю, как тебе сказать, но я совершенно не понимаю, о чем ты.
   Он глянул на меня с каким-то непонятным выражением, задумался, а потом сказал:
   -- О том, что иногда мне по-прежнему хочется оттрахать этот мир в задницу раскаленной кочергой... Не понимаешь? Ну и слава богу. Тогда поехали.
   И он повез меня обратно в свой особняк, оставил там и сразу снова уехал, пообещав на прощание быть через несколько часов. Я не возражал.
  
   ГЛАВА 8. СИЛЬНЫЕ МИРА СЕГО
  
   Я слонялся по огромному пашкиному дому и изнывал от безделья. А что еще мне оставалось? Какое-то время после его отъезда я валялся на кровати в своей комнате и пытался выжать хоть что-нибудь интересное из телевизора, но была вторая половина дня -- самое время для сериалов, -- а потому с экрана на меня потоками лились крокодиловы латиноамериканские слезы и бушевали совершенно бредовые страсти. Читать тоже было нечего -- при всем комфорте, который Пашка предоставил в мое распоряжение, он как-то позабыл поставить в комнату хоть один шкаф с книгами. А кроме того, после недавних событий в ресторане я все равно не смог бы сконцентрироваться ни на чтении, ни на телевизоре. У меня появилась масса вопросов, ответить на которые было некому. И эта мучительная странность положения, этот нервный зуд, которые было просто необходимо куда-то деть, не давали мне покоя. Так что я отправился слоняться по дому, рискуя столкнуться с Ольгой или еще с кем-нибудь из обитателей этого заколдованного замка, с кем, если честно, я сталкиваться побаивался.
   Но дом будто бы вымер. За все время исследований, я не встретил ни одной живой души -- только странная пашкина собака пару раз попадалась мне на глаза, но я ее, кажется, абсолютно не интересовал, чему был несказанно рад. А живых людей не было. Зато я обнаружил в полуподвальном помещении небольшой великолепно оборудованный спортзал, еще одну спальню (пустующую), сауну с небольшим бассейном и, наконец, кабинет. Вот кабинет был хорош -- большое, несколько мрачноватое помещение, обставленное дорогой тяжеловесной мебелью, стилизованной под старину. И тут уже были книги. Множество книг в шкафу, занимающем всю правую стену. Правда, при ближайшем рассмотрении пашкины литературные вкусы показались мне несколько странными. Книги, в большинстве своем, оказались религиозными или же эзотерическими. История религии, влияние религии на общественное сознание, мистицизм, теософия, теология и иже с ними. И Библия, Коран, Веды, распечатанный на компьютере перевод Пополь Вуха и еще что-то, названия чего я не знал. Много и много изданий на неизвестных мне языках, некоторые на вид -- совершенно раритетные. Попадались инкунабулы в кожаном переплете, отяжеленные металлическими замками и странными печатями. И множество трудов по алхимии, астрологии, кабалистике и прочей средневековой жути (кажется, там был даже "Молот ведьм" с кошмарными иллюстрациями) -- эти стояли отдельно и, судя по некоторым признакам, к ним не относились иначе как к хламу.
   Мн-да, думал я, разглядывая эту библиотеку Жозефа Бальзамо, вот значит, чем увлекается Пашка. Ну, что ж, ничего удивительного, это в его духе. Мы видали и не такое. И от Пашки и вообще. После отмены советской власти мистики у нас словно с цепи сорвались -- госпожи Марьи и сударыни Любы всевозможные расплодились как кролики на полях Великобритании. И раз они до сих пор существуют, то значит, и спрос на них есть. Находятся, стало быть, идиоты, готовые отдать все свои деньги за знание своего будущего, приворот-отворот, снятие (равно как и наведение) сглаза, порчи и прочий маразм. А коли есть спрос -- будет и предложение, дайте только время. Но при чем тут Пашка? На шарлатана от шоу-магии он не похож. А с другой стороны, интересно было бы знать, как все-таки он проделал этот свой фокус в ресторане. И почему потом так злился, говорил, что ничего путного у него не получилось, что сотворил он какую-то ерунду?
   Я отвернулся от полок с книгами, глянул на противоположную стену и обалдел. Там на громадном багровом ковре, раскинувшись широко и солидно, красовалась такая коллекция холодного оружия, какой я не видал никогда и нигде -- даже в кино или музее. Мечи, шашки, сабли, палаши, копья и алебарды, кортики, стилеты и прочее и прочее. Внизу под ковром на специальных подставках были разложены японские клинки различных размеров (насколько я мог судить -- полный набор вооружения самурая, включая и нож для сеппуку) и китайские мечи всех мыслимых и немыслимых видов. Несколько десятков единиц холодного оружия, за каждую из которых (появись ты с ней на улице) можно было легко загреметь за решетку.
   Вот это было сильно. Я с восторженностью мальчишки приблизился к этому великолепию, будучи уверенным, что все это -- бижутерия, муляжи, каких я видал предостаточно во многих дорогих магазинах. Такие вот сувениры производили в Испании, стоили они страшно дорого (не как настоящий клинок, конечно, но тем не менее) и я никогда не мог понять людей, которым была охота покупать такую пусть и красивую, но чепуху, игрушки. Присев на корточки перед одним из японских мечей я с восторгом осмотрел его сверкающее полированное лезвие. В мече как в зеркале отражалась моя восхищенная физиономия. Конечно же, я не удержался, протянул руку и дотронулся до клинка, и... тут же отдернул ладонь -- с пальцев закапала кровь.
   Черт меня побери, думал я, мечась по дому в поисках ближайшего крана с холодной водой. Черт меня побери, так значит, оружие настоящее? Вот это номер! Наконец мне посчастливилось угодить на кухню, я открыл кран и подставил окровавленную руку под ледяную струю.
   Оружие настоящее, думал я, чувствуя, как ладонь медленно немеет -- только настоящий катана способен вот так, одним прикосновением рассечь кожу. Впрочем, что из всего этого следует и почему тот факт, что в кабинетной коллекции содержатся настоящие клинки вогнал меня в такое замешательство, вразумительно объяснить я бы не смог. Я вообще не желал сейчас ничего никому объяснять, а хотелось мне только одного -- не истечь кровью. Слава Богу, в одном из кухонных ящиков обнаружилась аптечка, и я оперативно обработал свою рану перекисью водорода, потом йодом, а затем наложил корявую и неудобную повязку, израсходовав весь запас бинтов.
   Ну и хрен с ним, пронеслось у меня в голове, когда я отрывал последний клок бинта. Купит новые, подумал я о Пашке. В конце концов, сам виноват -- нечего было расставлять такое оружие в местах доступных детям и глупым гостям из провинции. А если бы я тут у него истек бы кровью и помер, что тогда?
   В дверь внизу давно уже звонили. Звонили одним непрерывным звонком, как будто желающий войти пальцем прирос к кнопке. Впрочем, какое мне дело? В конце концов, я тут в гостях и не мне открывать двери, не мне решать, кому можно войти в дом, а кому нельзя. Хозяев нет, и пошли все в задницу. Вот так.
   Звонок продолжал ныть.
   Нет, ну вот же настырная сволочь, думал я на автопилоте спускаясь на первый этаж, в холл, неужели не понимает, что никого дома нет?
   Звонок ныл. Уже никак не меньше пяти минут, по моим подсчетам. И как у них там палец не отсох?
   Ну, сволочь, подумал я, подходя к двери, я тебе сейчас.
   За дверью никого не было. И на лужайке перед домом -- тоже. А звонок, тем не менее, продолжал настырно скулить. Странно. Снова мистика? Или просто кнопку закоротило? Кнопка располагалась у двери, на самом видном месте и, на первый взгляд, была в полном порядке. Красивая такая кнопка, в медной оправе. На всякий случай я легонько стукнул по ней здоровым кулаком. Ничего не произошло, звонок продолжал скулить.
   Мать-перемать! Наконец до меня дошло, что звонят-то, наверное, не в эту кнопку, а в ту, у ворот. Ну в самом-то деле, как бы этот настырный гость попал на территорию? Через забор бы перелез? То есть возможно, конечно, но зачем после этого трезвонить и оповещать хозяев о своем наглом вторжении?
   Я направился решительным шагом к далеким воротам, дабы объяснить настырному гостю, что быть таким настойчивым неприлично, что если тебе не отвечают на звонок, значит, никого нет дома или же хозяева не желают никого видеть. И это совсем не повод, чтобы названивать, как при пожаре. Так только менты с обыском звонят. Странно, но мысль о том, что это и в самом деле могут оказаться менты с обыском в тот момент как-то не пришла мне в голову.
   Я подошел к воротам и заорал там, чтобы было слышно на той стороне:
   -- Кто там?
   -- Прошу прощения, -- донесся до меня неожиданно вежливый и почему-то странно знакомый голос, -- я к Павлу Александровичу. К Пану.
   -- Понимаю, что к нему, -- пробурчал я все еще злой из-за порезанной руки и настырности стоящего по ту сторону забора человека. -- Его нет дома.
   -- Простите, но мне назначено, -- виновато сказал голос из за забора.
   -- Ну а я-то чем могу помочь? Говорю же -- его нет дома. Зайдите позже.
   И тут, к немалому моему удивлению, за моей спиной раздался голос Пашки:
   -- Юрка! Кто там?
   Я вздрогнул и обернулся. Пашка стоял на крыльце и глядел в мою сторону. Черт, я совершенно не заметил, когда он успел вернуться.
   -- Не знаю, -- проорал я. -- Говорит, что к тебе.
   -- Да? Ну тогда впусти, будь другом.
   Я пожал плечами и принялся озираться, в поисках способа открыть ворота. Таковой способ вскорости обнаружился в виде широкой клавиши в углублении одной из опор, на которой держалась воротина. Я нажал на клавишу и ворота с плавным шелестом распахнулись, явив моему взору настырного гостя, увидав которого я слегка растерялся.
   Это лицо и эту плешь знала вся страна. Этот человек был невероятно богат и могущественен. Поговаривали, что он если и не управляет единолично нашей сошедшей с ума отчизной, то во всяком случае оказывает заметное влияние на принятие решений на самом верху. Его личность постоянно обсуждали по телевидению, и каждый мало-мальски серьезный телеаналитик просто-таки почитал своим долгом порассуждать, что имел в виду этот человек, сказавши очередную совершенно отвлеченную фразу, которую журналисты тут же подхватывали и рассматривали каждое сказанное слово не иначе как намек содержащий пропасть глобальной информации внутри себя.
   И вот он стоял передо мной собственной персоной, самолично, из плоти и крови. Стоял и смотрел на меня странным взглядом, если и не униженно, то с уважением точно. А я буквально остолбенел и был не в силах вымолвить ни единого слова. И как-то не сразу я заметил, что высокопоставленный гость одет, почему-то, не в приличный костюм с галстуком, а в эту жуткую куртку из грубой кожи, байкерский наряд "косуху", как называет это молодежь и тертые до белесости черные джинсы. И торчали из под джинсов отяжеленные многочисленными бляхами и пряжками остроносые сапоги, а обширная лысина была обмотана черной же банданой исписанной белым кабалистическим непотребством. И приехал высокий гость не на соответствующем положению "Мерседесе", или там "Линкольне" каком-нибудь, напротив -- подле него стоял, величественно перекосившись к подножке сверкающий, ощетинившийся раскидистыми хромированными рогами руля великолепный "Харлей". Так мы смотрели друг на друга, и у меня почему-то появилась уверенность, что этот гигант, этот богатей и властитель готов простоять вот так передо мной целую вечность, до скончания времен или пока я не позволю ему пройти.
   Вывел нас из этого оцепенения объявившийся рядом Пашка.
   -- Ну, что встали? -- поинтересовался он совершенно спокойным и будничным голосом. -- Проходите, проходите в дом.
   Я сперва не понял, к кому именно он обращается, но гость сориентировался мгновенно (он вообще славился по всему миру умением быстро ориентироваться), поклонился, с явной натугой подхватил свой "Харлей" и оба они прокатили мимо меня.
   Так мы и плелись: впереди Пашка с высокопоставленным гостем при мотоцикле, следом -- я, терзаемый сложными эмоциями. Правда, в какой-то момент этого шествования, Пашка вдруг остановился, обернулся и, приблизившись, ухватил мою покалеченную мечом руку. Схватил небрежно, даже грубо и принялся сдирать повязку.
   -- Ну и де это тебя угораздило? -- поинтересовался он, изучая мою вновь начавшую кровоточить ладонь.
   -- В кабинете твоем, -- пробурчал я. -- Разбрасываешь холодное оружие где непопадя.
   Пашка усмехнулся и снова погрузился в рассматривание раны. Так и стоял столбом, таращился на мою несчастную ладонь, а его страшно высокопоставленный гость терпеливо топтался невдалеке на лужайке. Ждал. Не выказывая никакого нетерпения или раздражения, что его, такого могущественного, такого влиятельного и великого, вершителя судеб, так сказать, временно позабыли и отодвинули в сторону ради какой-то там порезанной ладошки. Кстати, ладошка у меня за это время совершенно онемела и вся рука ныла -- не то из-за пореза и кровопотери, не то благодаря Пашкиному стальному захвату, которым он держал мое запястье. Я уже хотел было освободиться и сказать, что сам как-нибудь разберусь с покалеченной конечностью, а Пашку, в конце концов, гость ждет, но тут Пашка сам отпустил мою руку.
   -- Иди смой кровь, -- посоветовал он мне. -- А то вид у тебя жутковатый.
   И засим удалился вместе со своим гостем.
   Я смотрел им вслед. Боль в руке постепенно проходила, и я только теперь начал осознавать, какой могучей хваткой Пашка сдавил несчастное мое запястье. Немудрено, что кровь почти не шла. Но уже в доме, в очередной раз подставив свою руку под струю ледяной воды, я вдруг понял, что кровь не шла не потому, что Пашка сдавил мое запястье, напрочь перекрыв кровоток, а потому... потому, что никакой раны на моей ладони теперь не было. То есть совсем. Даже шрама не было, и оставалось только недоумевать, где это я ухитрился так вывозиться в крови. Мн-да.
   В очередной раз совершенно растерявшись от происходящего, я вернулся в холл. Пашка со своим высоким гостем удалились куда-то в правое (кажется) крыло, а я стоял столбом, и не знал, в какую сторону двинуться. Поблизости не было никого, кто мог бы меня ущипнуть и помочь убедиться, что я не сплю.
   -- Ну, что застыл? -- раздался откуда-то сверху голос Ольги.
   Я резко обернулся. Она стояла там, остановившись посередине лестницы, ведущей на второй этаж, одетая в простой белый свитер и синие джинсы -- самая прекрасная из женщин, когда-либо носивших джинсы со свитерами. Стояла и смотрела на меня, а я смотрел на нее, стараясь заметить в этих фантастических глазах хоть тень насмешки, хоть намек на то, что она меня презирает за то, что я такой вот, какой есть; что отверг ее прошлой ночью совершенно очевидно не из соображений какой-то там добродетели с моралью, а просто по трусости и нерешительности. Однако никакой насмешки в ее взгляде не было.
   -- Слушай, -- пробормотал я, -- ты видела его?
   -- Кого? -- не поняла она.
   -- Ну, этого, который приехал к Пашке.
   -- Конечно видела. Я его не в первый раз вижу. Он к нам частенько наведывается.
   -- Да? И это именно тот, о ком я подумал?
   -- А ты что, решил, что у тебя начались галлюцинации? -- усмехнулась она.
   -- Если честно -- да. И тому есть немало причин.
   -- Не беспокойся. Пока еще ты в полном порядке. Галлюцинации начнутся позже.
   -- Но это же был...
   -- Был, был, ну и что? Он -- один из клиентов твоего приятеля. Я же тебе говорила по-моему? -- Она мрачно усмехнулась, разглядывая мою ошарашенную физиономию. -- А ты думаешь, как вертится этот безумный мир? Или в самом деле решил, что все это сумасшествие возникло само собой? Дурачок. Впрочем, ведь все так думают, да? А если сказать кому, как оно все устроено на самом деле -- ведь не поверят, в психушку отправят.
   Я не совсем понимал, о чем она говорит. О том, что все сильные мира сего (во всяком случае те, что державят в нашем отечестве) объединены тем, что являются клиентами моего старого армейского дружка Пашки? Но какими же, скажите на милость, услугами он их одаривает? Что это за услуги такие, согласующиеся со всеми теми странностями, свидетелем которых я стал в последние два дня?
   -- Ты, небось, думал, что я вчера ночью под кайфом была? -- горько усмехнулась Ольга. -- Думаешь, я в бреду наговорила всякого, да? А ведь это все правда.
   Я смотрел на нее снизу вверх. Что ж, раз она сама заговорила об этом... Я побоялся спрашивать у Пашки, я с ним даже словом не обмолвился, но раз так, раз она сама свернула в эту сторону.
   -- Ольга, -- сказал я ей, -- а кто был там, за этой железной дверью? С кем Пашка вчера посреди ночи трепался? А то я с похмелья был, так что...
   Она вздрогнула, посмотрела на меня с каким-то страхом и даже ужасом, а потом вдруг рассмеялась нервным истеричным смехом.
   -- А ты так и не понял, да? -- восхитилась она. -- Да ты ведь и не мог ничего понять, и не надо тебе ничего понимать. Главное -- не дай себе это понять, не дай им втянуть тебя в эту игру. Иначе станешь таким как я, или таким, как твой друг. Если честно, я не знаю, что хуже. Впрочем, тебе это как раз не грозит. Ты из тех людей, которые способны не позволить себе понять истину, если она им не нравится. Обыватель.
   И, сказавши это, она резко повернулась и удалилась вверх по лестнице. А я стоял и опять ломал себе голову над всеми теми странностями и несообразностями, которым был свидетелем в последнее время.
  
   ГЛАВА 9. РАБОТОДАТЕЛЬ
  
   На следующее утро я проснулся достаточно рано и сразу же понял, что настроение у меня препоганое. Все летело в тартарары. Вчера Пашка с явной неохотой и по моему настоянию отвез меня в несколько автосалонов и на большущий автомобильный рынок. Мы побродили там, поглядели на товар, поприценивались... В общем, все было ужасно. Моя несчастная тысяча долларов лежала в какой-то мертвой зоне автомобильных покупок. В том смысле, что "Запорожец" покупать мне было неинтересно и как-то даже стыдно, а ничего другого я позволить себе не мог. Вернее мог, но это была либо откровенная рухлядь, либо... нет, это могла быть только рухлядь.
   Пашка шел за мной немногословной тенью, и у него на лбу отчетливо читалось, что он заранее знает, чем кончатся все наши блуждания с поисками достойной доли за малые деньги. Только когда я уже вконец отчаялся и сидел поникнув в его треклятом "Мерседесе", Пашка закурил и сказал мне:
   -- Ну, что, предупреждал я тебя?
   -- Предупреждал, -- проворчал я. -- Только почему это ты не мог меня предупредить, когда я тебе по телефону звонил?
   -- А потому, что тогда ты бы не приехал.
   -- Эгоист ты, -- фыркнул я все же изрядно польщенный. Польщенный, потому что уже начинал привыкать к новому пашкиному имиджу. Потому что уже не воспринимал его как того нервного драчливого паренька, с которым мы вместе служили, а видел перед собой того самого загадочного воротилу, к которому на поклон -- да, именно на поклон -- ходят такие люди, как давешний высокопоставленный гость.
   -- Я не эгоист, -- сказал Пашка. -- Я человек, который уверен, что ничью судьбу, кроме своей собственной, устроить не может. Эгоисты вы, пролетарии.
   -- Ну да, конечно, -- усмехнулся я. -- Все люди думают, в первую очередь, о себе.
   -- А разве нет? -- удивился Пашка. -- Ведь это естественно. Вопрос не в том, о чем они там себе думают -- вопрос в том, что они для себя делают. Знаешь, я недавно от нечего делать сел посмотреть телевизор и вдруг понял одну удивительную вещь. Все люди хотят лучшей жизни для себя -- и это нормально; но, как это ни удивительно, никто из них не готов хоть что-то предпринять, чтобы эту свою жизнь улучшить.
   -- Что ты имеешь в виду?
   -- Ну, тогда как раз сменилось правительство -- они же у нас меняются по десять раз в году, -- и проводился опрос среди населения. Мол, чего вы ждете от нового правительства? И ты знаешь, что меня поразило? Из десяти опрошенных девять начинали свой ответ словами "Чтобы нам..." или "Чтобы мне...". Понимаешь? Чтобы оно, это правительство, нам это сделало и то, и чтобы там поправило. Никто из них даже не задумывался о том, что он сам, лично может для себя сделать. Вот я бы, например, будь у меня возможность подать прошение... ну, не правительству нашему дурному, конечно -- оно ни на что толком и не способно, сам знаешь, -- а... ну, скажем, на имя Господа Бога, я бы не стал просить его дать мне что-то там этакое, нет, -- я бы попросил Его сделать меня могущим взять это самостоятельно. Чтобы я сам был способен обеспечить себе все то, о чем так любят ныть многие. Потому что данное раз богатство, знаешь ли, имеет свойство тратиться. Но коли ты сам его заработал... или даже украл, то наверняка сможешь повторить. Это вообще единственное, о чем стоит просить Всевышнего -- личная сила и воля для достижения результата. -- Он усмехнулся. -- Только вот фокус в том, что просить Господа об этом бессмысленно. Вообще все, чем стоит владеть в этом мире достигается только самостоятельно. Без участия вспомогательной силы. Потому что по-настоящему сильный человек, как мне кажется, -- это тот, кому нечего просить у Бога. А вы -- слабые. Хуже того -- вы смирились со своей слабостью, приняли ее как какой-то с небес спущенный постулат. Почему-то вы все живете в твердой уверенности, что ничего от вас самих не зависит. Это противно.
   Я не нашелся, что на это ответить. Да и не собирался спорить на высокие философские темы. В том, что сказал Пашка, было много обидного, но и справедливого, наверное, немало.
   -- Знаешь, -- сказал я ему, -- давай не будем говорить про народ и язвы общечеловеческие, ладно? Надоело уже. Кругом все только и делают, что трещат про народ и про то какая он сволочь и стадо. Сил нет.
   -- Хорошо, -- согласился Пашка. -- Тогда поехали домой, водочки выпьем.
   -- Ты что ее проклятую, каждый вечер трескаешь?
   -- Ну, если честно, то я вообще не пью, -- признался он. -- Просто иногда охватывает этакая ностальгия по прежним временам. И когда появляется старинный друг, с которым было столько выпито, тут трудно удержаться.
   -- А-а, -- сказал я. -- Понятно. Знаешь, Пахан, ты не обижайся, пожалуйста, но, по-моему, у тебя слишком много денег. У тебя вообще слишком много всего -- так много, что ты уже с жиру бесишься.
   -- Да? Ну, что ж, может быть.
   И мы поехали. Но не домой, а в какой-то на этот раз вполне приятный и тихий ресторанчик поужинать. Там Пашку, кажется, никто не знал, и это было хорошо -- никто не лизоблюдствовал, не зависал над нашим столиком с холопьей учтивостью, не норовил проследить за процессом пищеварения и вообще не приставал. И никаких бандитов, на которых следовало бы нагнать страху в чистом виде, не было. А я все никак не мог решиться задать Пашке главные вопросы. О том, что произошло в том огромном ресторане; откуда взялся высокопоставленный гость и какие у Пашки с ним дела. О многом мне хотелось его расспросить, но главное -- о странной железной двери и прячущемся за ней обладателе удивительного голоса.
   Короче говоря, так мы толком ни о чем не поговорили, трепались о каких-то пустяках, вспоминали общих знакомых и так далее. И только этим утром, проснувшись и продрав глаза, я снова вспомнил о бесперспективности своих желаний стать более-менее приличным автовладельцем и о бессмысленности дальнейшего пребывания в первопрестольной. А потому, когда я спустился вниз, на кухню, которую сегодня отыскал с первого раза, и увидал там потягивающего кофе Пашку, так ему и сказал:
   -- Уезжать мне надо, Пахан.
   -- М-м? -- сказал он с натугой проглатывая кусок бутерброда. -- Куда?
   -- Домой. Машина мне не светит, что тут зря торчать?
   Он посмотрел на меня с интересом, задумался и выдал:
   -- Ладно, как скажешь. Только не сегодня, ладно? Сегодня смотаемся еще в пару мест, а потом уж ты сам все решишь, хорошо?
   Я пожал плечами, и мы поехали в пару мест.
   Первым местом был дорогой автосалон, где на огромной площади, под ослепительным освещением были расставлены фантастически красивые и столь же дорогие новехонькие иномарки. На мой вкус это более походило на музей, но Пашка зачем-то настоял, чтобы я примерил кое-что так сказать на себя. И я послушно залез в ближайший "Бугатти", посидел там, ощущая удовольствие и тоску одновременно, потом еще в джип "Лексус", потом еще что-то, и еще... Менеджер вился вокруг нас как пчелка. В конце концов, Пашка сунул ему в лапу стодолларовую банкноту, и мы вышли из салона.
   -- Ну, как? -- спросил он, когда мы снова забрались в его "Мерседес". -- Понравилось?
   -- Господи, -- вздохнул я, -- до чего же тоскливо.
   -- Что -- тоскливо? -- поинтересовался Пашка.
   -- Это как будто другой мир. Такие машины, дома, все эти рестораны, деньги, эта жизнь. Для кого это? Я не говорю о том, что это несправедливо, борьба за справедливость -- удел воинствующих дураков. И все-таки. Знаешь, мне иногда кажется, что вы все просто люди другой породы. У кого есть все это. Вы никогда ни в чем не нуждаетесь, никогда не испытываете никаких затруднений. Я, чтобы собрать эту проклятую тысячу долларов, корячился как вол, а ты раздаешь по сотне баксов чаевых только за то, что тебе показали несколько машин.
   Пашка выслушал меня не перебивая, а потом сказал:
   -- Знаешь, Юрка, тут дело не в том, что это какой-то другой мир -- дело в том, что тебе КАЖЕТСЯ, будто это другой мир. -- "Кажется" он произнес с явным нажимом. -- Ты в это поверил. Понимаешь, та стена, которая, как ты уверен, стоит между работягами вроде тебя и этим миром -- она существует только в твоем воображении. Смелости тебе не хватает, широты мыслей, только и всего. Ты сам себя убедил в том, что эти деньги, машины, дома и дорогая жратва изначально не для тебя. Не для тебя в принципе. Ты просто с этим смирился, потому что так тебе проще, спокойнее. Покой -- вот что ты охраняешь. Салтыкова-Щедрина читал? "Премудрый пескарь". В школе еще проходили. А ведь таких вот пескарей среди людей большинство. Ты сам такой пескарь. Ты хочешь чего-то особенного и в то же время смертельно боишься хоть что-то менять в своей жизни, тебе страшно, потому что ты вбил себе в голову, будто можешь потерять то немногое, что имеешь... Но ведь ты не имеешь ничего, старик. Ничего! Деньги -- пуп земли не для миллионеров, а для тебя, для таких как ты -- для завидующих и трусливых нищих. Для тех, у кого этих самых денег нет. Недаром же говорят, что самый вкусный плод -- это тот, который ты не можешь сожрать. А машины, деньги... Барахло все это. Понимаешь? Ты говоришь, что все эти миллионеры ни в чем не нуждаются, что им ничего не нужно? Нужно, Юрка. Иначе для чего они приходят ко мне, как ты думаешь? Они меня боятся, ненавидят, но все равно приходят, потому что им нужно нечто большее, чем просто богатство.
   -- Да, -- согласился я. -- Но зачем они приходят? Это, конечно, не мое дело, но раз уж ты сам заговорил на эту тему, то объясни -- по трезвяку и серьезно, -- чем ты все-таки занимаешься? В чем этот твой бизнес?
   Он усмехнулся.
   -- А вот об этом нам говорить пока что рано. Потому что бессмысленно. Это не объясняют словами, а если кто попытается, то обязательно будет выглядеть идиотом. Ты вот не спрашиваешь меня, что такое произошло давеча утром в ресторане, а ведь тебя так и подмывает спросить -- я же вижу. Только и на этот вопрос я отвечать тебе не стану. Просто не стану. И потому, что это был совершенно глупый и неудачный фокус, и потому, что простыми словами объяснить это попросту невозможно. Скажу только, что если ты сам поднапряжешься и поймешь, что в этом мире может быть ценнее богатства и власти, то никакие ответы тебе уже не потребуются, а нужна будет всего-навсего смелость, чтобы принять очевидное и... и не свихнуться.
   Сказавши это, он закурил, завел двигатель, и мы поехали. По удивительно чистым московским улицам; мимо удивительно красивых новых зданий, делавших Москву совершенно неузнаваемой; мимо огромных торговых центров; вливаясь в потоки машин; вливаясь в пробки и нагло объезжая их по встречной полосе. Этот город был не просто чужим для меня -- он был как будто шикарный торговый салон, выставка, где все красиво, но ничего нельзя купить, потому что это все не для тебя, все чужое. Правда, на окраинах было проще -- и дома совершенно обычные, и люди вроде бы нормальные, и рынки с обязательными кавказцами, -- но это ничего не меняло, а только лишний раз доказывало, насколько этот город двуличен. Двуличен, потому что даже для своих обитателей он создал как бы два мира. Один -- шикарный и сверкающий, страшно дорогой в центре; и другой -- более-менее обычный на окраине. И я был уверен, что обитатели какого-нибудь Бибирева или Люблино чувствовали себя в центре своего родного города так же неуютно и странно, как и я. Чужаками.
   -- Знаешь, Юрка, -- сказал Пашка, -- давай пока будем считать, что ты просто в отпуске.
   -- В отпуске? -- криво усмехнулся я. -- В отпуск с семьей ездят, на курорт.
   -- Ага, с семьей. Только зря это. В отпуск нужно ездить в одиночку. Тогда и разводов меньше было бы.
   -- Почему? -- удивился я.
   -- Ну, как тебе сказать. Видишь ли, даже любовью и семейным очагом можно обожраться. Любовь -- это вообще такая штука, которая для долголетия своего должна соседствовать с постоянным голодом. И сколь бы сильна она ни была, даже самый любимый человек тебе осточертеет, если ты постоянно изо дня в день будешь видеть перед собой его рожу. Влюбленные хотят постоянно быть рядом друг с другом, хотят никогда не расставаться, и в этом их ошибка. Тоска -- лучший способ сохранения любви. Не воздержание, как у Джека Лондона, а умеренность. А так... как ты можешь соскучиться по своим близким, если они изо дня в день вьются вокруг тебя как мухи? Привычка способна угробить любое чувство.
   -- Значит, любовь нужно дозировать? -- предположил я.
   -- Конечно. И очень осторожно, на грани голода. Знаешь, как приятно пожрать с голодухи? Помнишь? Вот и тут то же самое. А то большинство семейных пар у нас через пять лет уже начинают относиться друг к другу как к соседям, а через десять и вовсе видеть друг друга не могут. Хотя многие начинали именно с любви.
   Я подумал, а потом осторожно сказал:
   -- Кстати, начет любви, какие все-таки у тебя отношения с Ольгой?
   -- С Ольгой? -- усмехнулся Пашка. -- Ох, не дает она тебе покоя. Впрочем, понимаю. И поверь мне, как человеку более опытному: есть женщины симпатичные, есть красивые, есть просто удивительные и сногсшибательные. А есть Ольга. Она вне какой бы то ни было конкуренции и ее просто невозможно ни с кем сравнивать. А что до наших отношений, то мы... как бы это тебе... просто соседи, что ли.
   -- Соседи по дому?
   -- Соседи по миру. По той реальности, в которой мы живем. А еще вернее -- по той реальность, в которой мы оба согласились жить. Мы с ней на одном уровне, но она, как ты мог заметить, ведет себя совершенно иначе, нежели я.
   -- Да, это я заметил. И любому другому на твоем месте я сказал бы, что он лопух и дурак. Ну не понимаю я, как такое может быть...
   -- Что рядом такая девчонка, а я с ней не сплю? -- усмехнулся Юрка.
   -- Да.
   -- Ну, Юрка, это достаточно сложно объяснить. Видишь ли, мы с Ольгой в каком-то смысле конкуренты. И потом, у нее есть своя большая любовь. Большая, очень болезненная и абсолютно бесперспективная.
   -- Наркотики? -- мрачно предположил я.
   -- Что? -- не понял Пашка. -- Ах, это. Нет, наркотики -- всего лишь следствие. Тут причина намного серьезнее. Впрочем, я не могу рассказывать тебе чужие тайны.
   -- Да я и не претендую. Только зачем ты снабжаешь ее наркотой?
   Он усмехнулся и печально покачал головой.
   -- Снабжаю? Она сама этого хочет. Это ее выбор, я же говорил. Всяк человек сам творит самое себя и свой мир. И потом, не такая уж она наркоманка, как тебе кажется. Ты ведь уже заметил, что колется она довольно грубо, но следов от уколов не остается. Это я ей помогаю. Пытаюсь помочь. Я бы ее совсем вылечил, но она мне не позволяет.
   -- Господи, -- вздохнул я, -- да кто же спрашивает разрешения в таких случаях?
   -- Я же говорю: человек -- сам хозяин своей судьбы, -- назидательно проговорил Пашка. -- Во всяком случае, в том мире, где мы с Ольгой обитаем.
   Мы снова помолчали, а потом я сказал:
   -- И все-таки мне надо ехать домой.
   -- Зачем?
   -- Затем, чтобы не привыкнуть к этой жизни и не одуреть от нее совсем. А то потом как вернусь в свой городишко -- такая ломка начнется. Только и буду делать, что вспоминать, как здорово люди в Москве живут.
   -- В Москве люди живут по-разному, -- заявил Пашка. -- И потом, зачем это -- привыкать, отвыкать?
   -- То есть как это -- зачем? Возвращаться-то мне все равно придется.
   Пашка подумал, а потом вдруг спросил:
   -- А зачем тебе возвращаться?
   -- То есть...
   -- Оставайся. Я, как только ты приехал, сразу об этом подумал. Работу я тебе дам -- на меня будешь работать, а то эти уроды мне вконец осточертели, ни одного приличного человека рядом. Квартиру себе купишь, а захочешь -- дом построишь.
   -- Вроде твоего?
   -- Тот дом не мой, -- сообщил Пашка. -- Вернее, не совсем мой. Но ты, если захочешь, можешь построить свой. И все у тебя будет.
   -- Да? И что за работа? Ты уверен, что я справлюсь?
   -- Не был бы уверен -- не предлагал бы. Со временем научишься. Я тебе все объясню.
   Это было как снег на голову. Большинство моих знакомых восприняли бы это предложение не просто с восторгом -- они, наверное, с ума бы сошли от счастья. Но я, после всех странных событий, свидетелем которым я был, чувствовал, что есть во всем этом какой-то подвох. Есть какая-то сложность, о которой я пока еще не подозреваю, а Пашка так просто не догадывается, что это станет, может стать для меня сложностью.
   Домой мы приехали в достаточно приподнятом настроении и позволили себе по такому случаю по сто грамм коньяку. Коньяк был великолепный, французский, благоухающий ароматами и услаждающий вкус. Я слегка опьянел, повеселел и подумал, что если Пашка не шутил, если его предложение не таит в себе никаких подводных камней, я обязательно его приму. Перспективы передо мной открывались радужные и самые блестящие. Это было либо временное помутнение разума, либо относительное счастье.
  
   ГЛАВА 10. НОЧНЫЕ НАВАЖДЕНИЯ
  
   В три часа ночи я понял, что заснуть мне не удастся. Я был возбужден прошедшим днем, неожиданным Пашкиным предложением (слишком прекрасным, чтобы быть простым и понятным) и вообще всем. А кроме того, страшно манила меня к себе, просто притягивала та железная дверь. В конце концов, если даже Пашка меня там и обнаружит, то чует мое сердце, эта потайная комната и ее обитатель имеют самое прямое отношение к неожиданному предложению и в этом случае Пашке уж придется выложить на стол все карты.
   Я поднялся с постели, напялил на себя все тот же богатый халат и решительно двинулся в направлении правого крыла, железной двери с прячущимся за ней мистическим голосом и, должно быть, снова затаившейся в углу Ольги. Все-таки, по моему разумению, негоже было оставлять ее одну посреди ночи и того непонятного отчаяния, в котором я нашел ее в прошлый раз. Что бы ни было причиной этого отчаяния -- наркотики ли, или же какие-то до сих пор для меня неведомые таинственные факторы.
   К моему немалому огорчению, Ольги в комнате не оказалось (очень уж мне хотелось поддержать ее в минуты отчаяния и подставить свое мужественное, хотя и вибрирующее от похоти плечо). Зато дверь была открыта, и я смог даже различить некоторые элементы интерьера таинственной комнаты. Правда, интерьер был достаточно скудный и разочаровывал после всего великолепия пашкиных хором. Там были голые стены, паркетный пол -- и все. Я не заметил никакой мебели. Зато в неярком желтом свете метались загадочные тени и шла ожидавшаяся беседа.
   -- Ну и как ты думаешь, почему опростоволосился в том ресторане? -- интересовался голос.
   -- Не знаю, -- вздохнул Пашка. -- Как-то грубо все вышло, топорно.
   -- Грубо, -- согласился голос. -- И топорно. И все потому, что сама эта твоя затея -- глупая и топорная. Я ведь тебя с самого начала предупреждал -- ничего, кроме глупости из всего этого не выйдет. Ты, Павел, слишком озабочен собственным имиджем, позой своей, уважением, которое кто-то по какой-то непонятной причине должен тебе оказывать. Просвещенные эзотерики называют это чувством собственной важности. С этим нужно бороться, преодолевать эту глупость, а не бросать все силы на ее поддержание и усиление. Иначе она сожрет тебя изнутри, заберет у тебя все, оставив одну вечную неудовлетворенность. Ну на кой черт, скажи на милость, мне нужен раздутый самовлюбленный индюк, в которого ты так стремительно превращаешься? Зачем это все? Ведь мы могли бы обойтись простой типовой квартирой на окраине, а еще лучше -- хижиной в лесу.
   -- Ага, -- фыркнул Пашка. -- И водили бы в эту хижину всех клиентов. Ведь это я их к тебе привел, не забывай.
   Какое-то время из комнаты не доносилось ни звука, а потом голос с недоумением спросил:
   -- Ты по-прежнему так считаешь? Господи, ну что за болван! Неужели ты думаешь, что эти, как ты изволил выразиться, клиенты могут куда-то деться? Ведь они заранее, потенциально, самой судьбой направлены ко мне. Черт, Павел, пару лет назад ты это понимал. Ты и сейчас ведь это понимаешь, но так, видимо, тебе страшно утратить эту свою бредовую иллюзию собственной значительности... -- Голос замолчал на какое-то время, а потом проговорил: -- Знаешь, я думаю, что пора кончать эту клоунаду -- слишком уж она затянулась.
   -- В каком смысле кончать? -- насторожился Пашка. -- В смысле закрывать лавочку? Ты что, хочешь, чтобы я продал дом, машину, отказался бы от всего и удалился с тобой в эту самую хижину?
   -- О Господи, -- вздохнул голос. -- Паша, Паша... Играешь свою роль, изо всех сил стараешься быть похожим на что-то такое, что не существует нигде, кроме твоего воображения... Ничего-то ты не понимаешь. Даже если ты это сделаешь, если ты с истерикой, с кровью, с отчаянием дурацким выбросишь все любимые игрушки, то ничего не изменится. Станет только хуже -- ты начнешь жалеть себя и хныкать по любому поводу, и превратишься, в итоге, в обычную медузу, каких миллиарды. В кисель. В то же самое, чем ты был тогда, в день первой нашей встречи. Помнишь, как ты меня тогда позвал?... Да пойми же ты, важный мой наивный мальчишка, что все эти твои позы, роскошь твоя, весь твой шик -- это х...ня заварная. Не в них же дело, в конце концов. Хочешь жить в хоромах -- живи. Хочешь пугать окружающих -- ради бога, хотя при таком раскладе необходимо быть готовым к неожиданным последствиям.
   -- К каким последствиям?
   -- Если уж ты входишь в такой тесный контакт с людьми и на таком идиотском уровне, то необходимо всегда оставаться сильным и быть начеку. Стоит тебе только дать слабину, повернуться к ним -- к тем, кого ты зовешь клиентами -- спиной, они тут же ударят, набросятся и разорвут тебя на части. И не потому, что они и в самом деле подлые твари, как ты склонен полагать, а просто потому, что они сами считают себя ОБЯЗАННЫМИ поступить именно так -- у них в сознании тоже существуют определенные глупые образы, и они точно так же, как и ты изо всех сил жаждут соответствовать. Но не в этом дело. Дело в том, что вся эта чепуха не должна иметь лично для тебя никакого значения, потому что она не имеет значения вообще. Ты должен совершенно ясно понимать, помнить каждую секунду, что все это -- глупость, игрушки, баловство. Ты должен быть готов в любой момент от всего этого оказаться и без малейшего сожаления вышвырнуть на помойку. Ты ведь знаешь, ничто в этом мире не имеет ценности, потому что ничего нельзя унести с собой на тот свет. Ведь сам же с таким рвением проповедуешь это, но никак не желаешь следовать собственным утверждениям и собственноручно выведенным формулам.
   -- Слушай, -- проговорил Пашка, -- и чего это ты в последнее время на меня набрасываешься? Что тебе не так?
   -- Ты перестал учиться, Павел, -- строго сказал голос. -- Ты перестал понимать некоторые элементарные, но очень важные вещи. А мне не нужны все эти трясущиеся миллионеры и фальшивые потрясатели судеб, которых ты ко мне таскаешь. Мне не нужны последователи и поклонники. Их, в конечном итоге -- легион. Глупый, мало на что годный, но тем не менее легион. А нужен мне один-единственный человек, который способен стать... ну, ты ведь понимаешь. И ты мог бы стать таким человеком. Мог, по крайней мере, пока не организовал эту свою идиотскую посредническую контору. Не увлекся мишурой.
   Справа от меня вдруг что-то тихонько зашевелилось, зашуршало. Я вздрогнул и обернулся. В дверном проеме стояла Ольга. Просто стояла, привалившись к косяку. В обычной безразмерной мужской рубашке, которую просвечивал насквозь свет из коридора, обрисовывая силуэт ее тела -- самый прекрасный силуэт из всех, что мне когда-либо доводилось видеть.
   Ольга постояла так какое-то время, а потом легким шагом приблизилась ко мне, уселась рядом, прижалась вплотную, схватила мою руку холодными как лед ладонями и сжала с такой силой, что я едва не вскрикнул. А она замерла, застыла в таком положении, словно отключившаяся механическая кукла. Так мы сидели долго, очень долго и я уже почти не понимал, о чем идет речь там, за дверью, когда Ольга вдруг ожила и, не глядя на меня, спросила дрожащим шепотом:
   -- Все говорят?
   -- Да, -- также шепотом ответил я.
   Она кивнула и снова замерла. А я долго собирался, успокаивался, а потом, наконец, спросил:
   -- Слушай, а все-таки, кто там?
   -- Где? -- не поняла она и уставилась на меня блестящими испуганными глазами.
   -- Ну, в комнате. С кем это Пашка постоянно треплется?
   Она долго размышляла, глядя куда-то в пустоту, а потом ответила:
   -- Никто. Если ты до сих пор сам ничего не придумал...
   Мне стало смешно. Ну как это я, интересно, мог что-то придумать? Мой старинный друг шастает по ночам в эту странную комнатушку и ведет там неведомо с кем беседы на философские темы с явно мистическим подтекстом. Откуда мне, скажите на милость, знать, кто его собеседник, если я его и в глаза-то никогда не видел? И почему я должен что-то придумывать по этому поводу?
   -- Значит, не придумал, -- констатировала Ольга все тем же дрожащим шепотом. -- Наверное, так даже лучше. Потому что ты все равно не поверишь никогда... -- И вдруг, не дав мне возможности не то что ответить, но хотя бы осмыслить сказанное: -- Пошли отсюда, быстро.
   Она стремительно поднялась, буквально вскочила со своего места, схватила меня за руку и поволокла прочь из комнаты. Впрочем, я не сопротивлялся. Я видел, что она на грани нервного срыва и что ей сейчас совершенно нельзя оставаться одной. Она не хотела сегодня приходить к этой двери, как, наверное, не желала этого и в прежние ночи, не желала, сопротивлялась, борясь с мучительной тягой, как понимающий наркоман борется со своим пристрастием, но пристрастие было сильнее ее, она бродила по своей комнате, потом -- по дому, пока ноги сами не принесли ее сюда, снова сюда, к этой двери, за которой притаилось нечто мучающее ее и не дающее покоя... Во у меня воображение разыгралось! Теперь не только ей, Ольге, но и мне необходимо было выпить чего-нибудь успокоительного, валерьянки какой-нибудь. Но прежде всего -- ей. Нельзя так вот изо дня в день жить на грани нервного срыва -- это может плохо кончится.
   Ольга привела меня в свою комнату. Здесь был включен весь мыслимый и немыслимый свет, так что, ввиду наличия белоснежной мебели и при белых стенах, создавалось ощущение, будто я попал в фотостудию в разгар съемок. Прочтя, видимо, мои мысли насчет успокоительного, она устремилась к бару, выхватила оттуда бутылку коньяка и два стакана, наполнила оба почти наполовину, один протянула мне, а второй жадно, залпом выпила.
   Я отхлебнул из своего стакана и повалился в кресло. Кажется, после залпом проглоченных ста граммов, Ольге немного полегчало, и я решился на реплику:
   -- Да, черт знает, что тут у вас происходит.
   Она вздрогнула и уставилась на меня взглядом полным подозрения. Потом, правда снова расслабилась и заявила:
   -- Устами младенца глаголит истина. Не обижайся на младенца, ладно?
   -- Я не обижаюсь, -- искренне сказал я. Обижаться на Ольгу было выше моих сил.
   -- Не обижайся, -- повторила она. -- Просто ты ведь ничего не знаешь, ничего не понимаешь, а так четко бьешь в цель.
   -- В каком смысле?
   Она снова наполнила свой стакан, подошла ко мне и повалилась рядом, совершенно не беспокоясь о том, насколько развевается ее коротенькая рубашка и какие части тела выставляются на всеобщее обозрение. Я напрягся. Ольга меж тем, ничего этого не замечая, глотнула коньяку и сказала:
   -- В том смысле, что только черт и понимает, что у нас тут творится.
   Я пожал плечами. В самом деле, слишком уж витиевато они все тут изъясняются, так что иногда понять ничего совершенно невозможно.
   Мы еще немного помолчали. Потом Ольга вдруг поднялась со своего места, схватила со стола сигареты с зажигалкой и закурила. Сделав первые какие-то по-мужски жадные затяжки, она вдруг обернулась, и принялась рассматривать меня с этаким холодным прищуром. Просто стояла, заслонив весь белый свет своим великолепным, почти неприкрытым телом и изучала меня, как какую-нибудь невидаль. Мне стало неуютно. Мне стало до того неуютно, что я тоже поднялся, вытащил из ее пачки сигарету, отобрал у нее зажигалку, прикурил... И тут она спросила:
   -- Значит, ты женат?
   Я поперхнулся табачным дымом и закашлялся. Вот ведь вопрос! И от кого, в какой обстановке! Отвечать я не мог, а только закивал, трясясь от кашля.
   -- Женат, -- усмехнулась Ольга. -- И дети, небось, есть.
   -- Мальчик, -- просипел я.
   -- Мальчик. Сын. А в Москву-то ты зачем приперся?
   -- Машину тут хотел купить.
   -- Машину? А дача у тебя есть?
   -- Дом в деревне. А что?
   -- Семья, дача, машина. Минимальный жизненный набор.
   Я вздрогнул.
   -- Что? -- усмехнулась Ольга. -- Угадала? Ты так это и называешь?
   Я пожал плечами.
   -- А знаешь, -- проговорила она, -- иногда я завидую таким, как ты. Ей богу, до чего же это хорошо -- просто так вот жить и ни черта не понимать. Счастливые люди.
   -- Бог ты мой, -- вздохнул я. -- Тебе-то что мешает? Вышла бы замуж, нарожала бы детей.
   Она поглядела на меня, подумала, а потом спросила:
   -- И что дальше?
   -- В каком смысле -- дальше?
   -- Что дальше? -- повторила она. -- От получки до получки? Скандалы по субботам? Стариться и трястись над своими чадами?
   -- Да ладно тебе прибедняться. С твоей-то внешностью могла бы охмурить какого-нибудь миллионера.
   -- Миллионерам не нужны жены -- им нужны шлюхи. И потом... знаешь, это все хорошо, когда ты ничего не понимаешь. Вот для тебя такая жизнь -- просто малина. Потому что ты не знаешь ни черта, живешь, как будто спишь.
   -- Почему это сплю? -- обиделся я.
   -- Спишь, -- настаивала она. -- Да посмотри ты на себя, когда в последний раз ты принимал самостоятельное решение, когда хоть над чем-то задумывался, кроме этого своего дурацкого жизненного набора? Ты же зомби. Живешь так, как надо; работаешь, потому что так положено; женился, потому что надо жениться; ребенка вот родил, второго, небось, рожать будешь.
   -- Ну и что в этом плохого-то?
   -- Да зачем тебе все это?! -- с каким-то прямо-таки истеричным отчаянием воскликнула она. -- Зачем? Ну, скажи ты мне, представитель народных масс, чтоб тебя, зачем тебе это все? На кой? Ты ведь и сам не знаешь, а если тебе и кажется, что знаешь, то ответить не можешь. А значит вся твоя уверенность, весь этот твой минимальный жизненный набор -- чушь и вранье.
   Если честно, я был совершенно ошарашен этой ее вспышкой. То есть и раньше было понятно, что она, Ольга, невзирая на все ее прочие достоинства, не может похвастаться устойчивой психикой, но чтобы вот так, на ровном месте орать на меня только за то, что у меня есть семья, за то, что я живу пусть и обычной, но зато нормальной жизнью... это уж чересчур. Впрочем, Ольга тут же потухла, как-то сникла и пробормотала, глядя себе под ноги:
   -- Извини, Юр, извини. Ты не обижайся на меня, ладно?
   Ну как тут было не пожалеть ее, как не посочувствовать ее пусть и непонятным, но таким видимым душевным мукам. Правда, вполне вероятно, что причиной этого ее болезненного состояния были наркотики, и кроме того, я сомневаюсь, что был бы столь же чувствителен, окажись передо мной в подобной истерике не красавица Ольга, а какой-нибудь прыщавый тинейджер. Все мы сострадательны, когда нам самим это приятно.
   -- Я не обижаюсь, -- сказал я. -- Только все равно понять не могу -- ну, зачем ты себя доводишь? Что с тобой такое творится? Я, может быть, лезу не в свое дело, ты меня извини, но эти твои наркотики -- это же страшно.
   Она закурила новую сигарету и отмахнулась от моей реплики.
   -- Наркотики -- это ерунда. Тут у нас есть страхи пострашнее. Эх, Юрка, Юрка, ну и принесла же тебя нелегкая в Москву. Это же проклятый город.
   -- Почему -- проклятый? -- удивился я.
   -- Потому что мы тут.
   -- Кто это -- мы?
   -- Дом наш, друг твой Пашка со своей клиентурой, я, дурочка... Ведь не в Нью-Йорке, не в Лондоне, не в Пекине -- здесь, в первопрестольной... Неужели не понимаешь?
   -- Нет, -- признался я. -- А что я должен понять?
   Она снова махнула в мою сторону рукой:
   -- Ладно. Тебе проще. Приехал-уехал.
   В комнате повисло неловкое молчание. Я молчал, потому что абсолютно не понимал о чем речь, что она хочет мне сказать. Эти ее странные полунамеки, эти обличительные реплики -- к чему все это? Что все-таки происходит в этом странном доме?
   А Ольга меж тем опять как-то поникла, уселась рядышком со мной на диван, свернулась калачиком и прижалась, буквально приросла к моему боку.
   -- Тяжко мне, Юр. Ей богу тяжко. Ты ни черта не понимаешь, но может быть, это и хорошо. Я как будто... как будто застряла.
   -- Где застряла? -- поинтересовался я и, ощущая некоторую неловкость, обнял ее за плечи.
   Ольга отреагировала на эти мои объятия странно -- задрожала всем телом и прижалась еще плотнее, словно маленькая девочка, жмущаяся к такому надежному и доброму взрослому дяде.
   -- Застряла, -- повторила она. -- Не знаю, как объяснить. Между одним миром и другим. Как будто между старой и новой жизнью. И не знаю, куда теперь податься. Ты-то этого не понимаешь, потому что у тебя только один мир -- тот, в котором ты живешь, в котором привык. А я... я уже не могу туда. Это ведь сумасшедший дом, бред какой-то -- твой мир.
   -- А другой мир? -- спросил я.
   -- Это страшно. Страшно. Я боюсь, но мне все равно рано или поздно придется... туда.
   -- Слушай, девочка, -- сказал я, легонько встряхивая ее за плечо, -- я, конечно, ничего не понимаю, но если могу чем-то помочь, ты только скажи...
   -- Не можешь, -- вздохнула Ольга. -- Я знаю, что ты хочешь, но ты не можешь. Потому что мы уже не люди.
   -- А кто же вы?
   -- Духи.
   -- В каком?..
   Она вскинула руку и прикрыла мне рот длинными прохладными пальцами:
   -- Не надо. Ты не понимаешь. Мы духи. И я, и друг твой.
   -- Ну, не знаю. На мой взгляд, ты самая что ни наесть реальность. Из плоти и крови.
   И из какой плоти, подумалось мне, но вслух я этого, разумеется, не сказал. А она подняла свои чудные сияющие глаза, взглянула снизу-вверх благодарно и спросила:
   -- Правда?
   От одного этого взгляда у меня начали прорастать крылья, так что я уже не просто сидел, а в каком-то смысле парил над диваном. И я расправил свои крылатые плечи и с истинно мужской уверенностью (той, что граничит с идиотизмом) подтвердил:
   -- Правда.
   -- Спасибо, -- сказала она. -- Только это ведь ничего не меняет.
   -- Слушай, Ольга, -- медленно проговорил я, -- не знаю, как ты к этому отнесешься, но один мой знакомый мне всегда говорит: если у тебя на душе пакостно, если все не так, то лучше всего сходить в церковь. И неважно верующий ты или нет, важно, что церковь -- место особое. Там в самом деле становится как-то легче, спокойнее.
   Ольга хихикнула и пробормотала:
   -- Это точно. Вот уж где нам с Пашкой будут рады -- так это в церкви.
   -- Что...
   -- Ничего, -- сказала она. -- Еще выпить хочешь?
   Я приподнял свой стакан, в котором было еще не менее половины коньяка так, как будто она, свернувшаяся калачиком и привалившаяся ко мне спиной, могла его увидеть. Но она тем не менее как-то увидела, заметила этот мой жест, потому что сказала:
   -- Тогда давай просто помолчим.
   Так мы и сидели. Я прихлебывал свой коньяк, а Ольга прижималась ко мне, не шевелилась и даже как будто не дышала. И я, кажется, был готов провести так целую вечность -- со стаканом коньяка и королевой на руках.
   Однако коньяк скоро кончился, ноги у меня затекли, а Ольга по-прежнему не двигалась. Я решил, что она заснула, осторожно высвободился, встал с дивана, поставил опустевший стакан на столик, а затем наклонился и поднял ее. Она была очень легкая (или мне это показалось из-за обуревавших меня чувств), так что я без труда перенес ее на кровать, и положил там.
   Черт меня побери, до чего же эта сумасшедшая девчонка была хороша! Я смотрел на нее как на произведение искусства, как на богиню, упущением небес родившуюся реальной женщиной. Никогда в жизни я не видал такой красоты, а через несколько дней уеду из Москвы и, наверное, никогда больше не увижу.
   В самый разгар этих моих плотских восторгов, Ольга вдруг открыла глаза и спросила:
   -- Ты чего?
   -- Ничего, -- с трудом пробормотал я. -- Тебе надо поспать. Да и мне тоже. Спокойной ночи.
   Но она меня не отпустила -- поднялась с постели, приблизилась, обвила мою шею своими чудными руками, заглянула в глаза и проговорила:
   -- Нет. Не уходи.
   -- Но...
   -- Я боюсь оставаться одна, слышишь? Только сегодня, только одну ночь.
   Будь я проклят, она меня уговаривала! Эта дива уговаривала меня, ошалевшего придурка, остаться у нее на ночь, потому что ей страшно, потому что я ей нужен. А я, кретин этакий, стоял и не знал, как поступить.
   Впрочем, Ольга все решила без моей помощи -- она просто расстегнула пуговицы на своей рубашке и сбросила ее на пол.
   Не королева и не богиня, а... я не мог подобрать слов. Она не просто была безумной -- она и меня решила свести с ума. Это было воплощенное совершенство. Не плейбоевские титястые куклы, не профессиональные обольстительницы, никто и ничто на свете не могло сравниться с тем, что было сейчас у меня перед глазами. И я просто перестал себя контролировать.
  
   ГЛАВА 11. УТРО ВЕЧЕРА ДУРНЕЕ
  
   Разбудили нас пашкины вопли. Он стоял над кроватью и орал:
   -- Эй, молодежь, вставать пора! Время уж за полдень, а они все дрыхнут.
   Я моментально проснулся, слегка перепуганный этим его ревом (надо сказать, это чертовски неприятно, когда ты дрыхнешь после бурной ночи, и кто-то вдруг принимается вопить у тебя над ухом) и принялся оглядываться, силясь припомнить, что происходило со мной накануне и что из запомнившегося было сном, поскольку кое-что из происшедшего я никак не мог воспринимать как случившуюся реальность. Однако, при ближайшем рассмотрении и по мере того, как дрема улетучивался из моей головы, выяснилось, что многое из вспоминаемого происходило на самом деле. Ольга возилась рядышком под одеялом и ворчала, в ответ на пашкины бодрые вопли:
   -- Ну, чего разорался?
   -- Ничего, -- сообщил Пашка. -- Просто решил вас разбудить. А то вы таким манером и вовсе перейдете на ночной образ жизни, что нам совершенно ни к чему.
   Я не понял, был ли подвох в этой его фразе, не намекал ли он на то, что знает о нашем ночном шпионаже у железной двери. Но в пашкиных глазах не читалось ни подозрительности, ни подвоха. И ревности, кстати, там тоже не наблюдалось (чего я, между прочим, несмотря ни на какие его заверения, более всего ждал и боялся) -- Пашка просто сидел в кресле, курил и рассматривал нас с заинтересованной усмешкой доктора Фрейда на устах.
   Ольга меж тем более менее пришла в себя, выползла из по одеяла, села и потянулась сладко, всем телом, совершенно не беспокоясь о том, что простыня сползла с ее плеч и нам -- двоим здоровым и молодым мужикам -- открылось совершенно сказочное зрелище.
   -- Ну, начинается, -- вздохнул Пашка, углядев, видимо, в этом жесте какой-то подвох. Впрочем, лично мне почему-то показалось, что Ольга и в самом деле обнажилась намеренно и именно для Пашки. Только это был не подвох, не дразнила она ни его, ни, разумеется, меня -- это был вызов. Некоторые люди презрительно фыркают, некоторые -- демонстративно отворачиваются, а Ольга, стало быть, вот так, нагло явив миру все свои прелести демонстрировала Пашке, что уж перед кем угодно, но не перед ним ей краснеть, визжать и суетно прикрываться подвернувшимися под руку тряпками.
   -- Не нравится? -- поинтересовалась она, глядя ему прямо в глаза.
   -- Почему же, -- усмехнулся он, -- зрелище в высшей степени приятное. Поучительное и наводящее на многая раздумья.
   -- Извращенец, -- мрачно фыркнула Ольга и прикрылась-таки простыней.
   -- Кто бы говорил, -- пробормотал Пашка, мечтательно таращась в потолок.
   Мне почему-то стало неуютно. Я вдруг почувствовал себя лишним тут -- в этой постели, в этом доме, рядом с этими двумя, находящимися в непонятных отношениях друг к другу людьми. Как будто это не я провел ночь с королевой. Как будто это не я сейчас валялся в ее постели без штанов на правах победившего (непонятно кого и где) мужчины. И все-таки я не мог понять Пашку. Иногда мне казалось, что он относится к Ольге, как к своей сестре, иногда -- как к уличной шлюхе. Временами он своему жуткому псу уделял больше внимания и был с ним более ласков, чем с этой девушкой.
   Они долго глядели друг другу в глаза, пристально, жестко, будто бы стремясь просверлить этими взглядами дырки друг у друга на лбу. Первой сдалась Ольга. Она вздохнула, отвела взгляд и сказала:
   -- Ладно. Тогда иди свари кофе. Мы скоро.
   -- Ну да, -- усмехнулся Пашка. -- Конечно. Скоро говоришь?
   -- Пошел вон! -- весело крикнула Ольга и швырнула в него подушку.
   Пашка ловко поймал подушку на лету, положил на край кровати и удалился.
   А Ольга стремительно, как дуновение ветерка выбралась из постели, вскочила на ноги и потянулась, выгнувшись всем своим великолепным телом. Я совершенно обалдев наблюдал за ней и думал, что сегодня она опять какая-то другая. Словно и не было той истеричной, запуганной, но решительной девчонки, которая вчера затащила меня в свою постель.
   -- Рот закрой, -- сказала мне Ольга.
   Я пришел в себя и послушно захлопнул рот. Аж челюсти хрустнули.
   -- Ты как хочешь, а я в душ, -- сообщила она мне и скрылась за дверью ванной комнаты.
   Как хочешь? Что бы это значило -- как хочешь? Я решил пойти за ней и уточнить...
   Короче говоря, вниз мы спустились почти через час. Пашка сидел на кухне, хлебал благоухающий кофе и смотрел новости по телевизору. Но стоило нам в обнимку возникнуть в дверях, он оторвал взгляд от экрана и улыбнулся.
   Я помахал ему рукой, а Ольга отреагировала странно -- она проигнорировала жест Пашки и само его наличие, подошла к кофеварке, налила себе полную чашку и уселась подальше, повернувшись спиной и ко всем присутствующим. Даже ко мне. Впрочем, Пашка вовсе этому не удивился и не оскорбился, не стал сверлить Ольгу гневным взглядом. Он ее тоже игнорировал и, как мне показалось, даже злился. На нее? За что это интересно? За то, что произошло между нами? С какой стати? Это на меня, в первую очередь, он должен был бы рассердиться, если ему вдруг вздумалось по барскому своему непостоянству начать ревновать. Но ведь он сам говорил, что у него с Ольгой ничего нет и быть не может, что они с ней -- вроде как соседи по этой коммуналке дворцового типа. Так в чем же дело?
   Правда, меня Пашка игнорировать не собирался, слава богу. Налил мне полную чашку дивно пахнущего натурального, крепкого и черного как душа хирурга кофе, придвинул тарелку с извечными деликатесными бутербродами.
   -- Спасибо, -- пробормотал я опять запутавшись в эмоциональных настроениях этого дома и его обитателей.
   -- Не за что, -- вполне миролюбиво сказал Пашка и снова уставился в телевизор.
   Ольга хлебала свой кофе и тоже глядела на телевизор. Так что и мне пришлось из чувства солидарности и просто, чтобы остановить на чем-нибудь взгляд таращиться на экран.
   По телевизору шли новости, в которых все было как всегда. Кто-то холеный, щекастый, отожравшийся, клялся в своей честности с неподкупностью и божился быть до самой своей смерти, пока трупное окоченение не скует его благородные порывы, быть на страже интересов государства. Кто-то уверял нас с экрана, что никогда в жизни своей ничего не крал, копейки чужой не взял, а имущества -- своего, личного -- у него бедняги, как говорится, коза, да и та не доится. Говорилось все это очень убедительно, но что-то то ли в интонациях говорящего, то ли в глазах его, в фигуре -- могучей, необъятной, брюхатой, запакованной в дорогой шитый на заказ костюм, -- мешало окончательно увериться в его искренности. Где-то кто-то воевал, в то время как верховные командиры этого кого-то утверждали, что никакой войны там, где этот кто-то воюет, нет и быть не может, а если там и идет какая-то битва, то только битва за урожай, вперемешку с антитеррористической операцией. И так далее, и тому подобное.
   -- Как дети, -- бормотал Пашка, глядя на экран. -- Ну ей богу, как дети.
   -- И охота тебе эту чушь смотреть? -- поинтересовался я.
   -- Я их создал, -- заявил Пашка. -- Вернее, помогал их создавать. Так что мне за ними и присматривать. Хотя ты прав, иногда противно.
   -- В каком это смысле -- создал? -- обалдел я.
   Он оторвал взгляд от телевизора, глянул мне в глаза пристально и жестко -- так, что у меня аж мурашки побежали по спине, -- а потом сказал:
   -- Долгая история.
   -- Марионетки, -- пробормотала вдруг Ольга. -- Все марионетки. Они думают, что у них есть свобода выбора, думают, что они самостоятельны. Радуются -- вот, мол, какие мы хитрые, как ловко миллионы воруем. А на самом-то деле...
   -- Да, -- согласился с ней Пашка.
   -- Что -- да? -- взорвалась вдруг Ольга. -- Что? Только не говори мне, что это ты их всему научил, не городи чепухи. Ты такая же марионетка, как и они, просто нитки у тебя к другим местам привязаны. А на самом деле он всех вас как кукол... А потом выбросит.
   Мне показалось, что она сейчас заплачет, но она не заплакала -- только закусила сильно нижнюю губу и отвернулась.
   Если честно, я растерялся и испугался. Потому что опять ничего не понял. Ведь еще совсем недавно, еще полчаса назад, в душе, она была такая веселая и живая, она смеялась и даже, как мне показалось, была счастлива. Так что же вдруг переменилось? Пашка, кажется, отлично понимал, в чем тут дело. Он долго молчал, глядя Ольге в спину, а потом проговорил медленно, с нажимом, как будто читая нравоучение маленькой девочке:
   -- Ты снова не в духе, Олька. Прекрати ныть, прекрати себя жалеть.
   -- Да пошел ты, -- огрызнулась она, но Пашка не обиделся и вообще, кажется, проигнорировал этот ее грубый выпад.
   -- Ты дура, Олька, -- сказал он. -- Сперва ты совершаешь поступок, а потом начинаешь о нем жалеть, начинаешь злиться на саму себя и орать на всех окружающих. Именно за это он тебя и не любит.
   -- Он никого не любит, -- выкрикнула Ольга. -- Он не умеет любить, просто не умеет. Тебя он тоже не любит, и бизнес этот твой дурацкий ему не нужен -- ты просто забавляешь его как глупый клоун с серьезной рожей, как Гомер Симпсон* какой-нибудь.
   Я совершенно растерялся. Никогда еще они не ругались на моих глазах вот так, открыто. И никогда в жизни я не слыхал такого спора, когда все спорящие говорят, вроде бы, по-русски, а ни слова не понять. Он. Кто -- он? Обитатель потайной комнаты? Да кто же там все-таки сидит такой загадочный? Что это за человек, вокруг которого строятся этакие запутанные и дурацкие отношения, когда молодой красивый мужик живет под одной крышей с молодой и фантастически красивой женщиной, но не спит с ней и вообще никак не интересуется, а наоборот -- возит ей наркотики, шпыняет? Что это за дом? Куда я попал?
   Пашка меж тем поднялся со своего места, взял меня под локоть, заставил встать и, не говоря ни слова, увел прочь с кухни.
   -- Слушай, что это она, а? -- спросил я, когда мы были уже в холле.
   -- Да ну ее, -- фыркнул Пашка. -- Дурочка романтичная. Сама во всем виновата, а туда же -- орать. Вот погоди, еще не вечер -- часам к двенадцати ночи она так накачается героином, что смотреть будет страшно.
   -- Так может отобрать у нее этот героин к чертовой матери, Пашка? -- почти что взмолился я.
   Он глянул на меня, усмехнулся и спросил:
   -- Ты что это, Сергеич, никак влюбился? А как же жена, семья?
   Я вздрогнул от этих его слов, как от пощечины. Гад какой! Впору было оскорбиться и уйти, хлопнув дверью. Только на кого мне было обижаться, кроме самого себя?
   -- Ладно, ладно, Юрка, -- успокоил меня Пашка. -- Не переживай. Я все понимаю -- от такой девчонки у кого хочешь мозги поползут. Удивительно еще, что ты целых три дня держался. Вот это выдержка. Молодец.
   -- Слушай, Пахан...
   -- Все, молчу. Я, собственно, хотел тебе отдать. -- Он извлек из кармана рубашки конверт и протянул мне. В конверте оказалась увесистая пачка денег и документы... да, документы на его "Мерседес". Значит, покуда я развлекался с Ольгой, он спер у меня паспорт и оформил на мое имя генеральную доверенность. Ну и на кой черт? Все равно я никогда в жизни не сяду за руль этой машины -- духу не хватит.
   -- Зачем это? -- спросил я.
   -- Ну, поскольку ты у нас дурень честный и так просто не возьмешь, считай, что это аванс и служебный автотранспорт. Поработаешь на меня.
   -- Я в отпуске. И потом, ты моего согласия спросил?
   -- Ой, Юрка, -- взмолился он, -- только ты не становись в позу, ради бога, ладно? А то все такие нежные стали, такие чувствительные, блевать тянет, честное слово. Тебе деньги на машину нужны?
   -- Нужны.
   -- Вот и зарабатывай. Работа не пыльная, зарплата достойная -- это я обещаю.
   -- А что за работа? -- поинтересовался я.
   -- Все очень просто, -- Пашка извлек из кармана листок бумаги и протянул его мне. -- На. Здесь адреса и имена. И кому что надо сказать. Все. Ни словом больше, ни словом меньше. Ни в какие разговоры там не вступать. Крестиками помечены места, где тебе должны что-то отдать в руки. И ни слова сверх того, что написано, понял?
   -- Понял. Маразм какой-то.
   -- О господи, -- вздохнул Пашка. -- Ну тебе-то какая разница? Всего пять адресов, завтра еще три. Слова уже написаны, адреса я в бортовой компьютер "Мерина" ввел. Твоя задача -- приехать и уехать. Потом весь день свободен и машина в твоем распоряжении. Ах, да вот еще что. -- Он снова полез в карман и вытащил оттуда сотовый телефон с прилагающимися документами. -- Это тебе.
   -- Зачем? -- обалдел я.
   -- Чтоб не потерялся. Слушай, хватит уже вести себя как маленький.
   И я сдался. Не потому, что на самом деле хотел заработать какие-то там деньги таким вот способом, а просто какая-то очень уж свирепая, напористая энергия исходила сегодня от Пашки. Противиться ему я не мог. Да и зачем мне противиться, скажите на милость? Работа-то -- катайся на шикарном "Мерседесе" по Москве. Сперва по пяти адресам, а потом -- куда душе твоей угодно. Курорт. Вернусь домой, расскажу всем, как я тут отдыхал -- никто не поверит.
   Уже в гараже, когда я осторожно, словно деликатный слон, обнаруживший вдруг себя в посудной лавке, лез за руль, мне вдруг подумалось: а как же Пашка? Он-то на чем теперь передвигается? Впрочем, мое какое дело? Эх, хорошо бы еще для комплекта посадить рядом с собой Ольгу, да поехать с ней просто покататься. А потом вылезти где-нибудь в центре и пройтись медленным шагом -- спокойно, равнодушно, не спеша и не обращая внимания на окружающих, но давая им получше рассмотреть себя и плывущую рядом со мной фею. Чтоб у встречных мужиков шеи бы повыворачивало, а их женщин судорогой бы сводило от зависти к идущей со мной под руку красоте... А ведь я женатый человек, между прочим.
  
   ГЛАВА 12. УМИРАЮЩИЕ И БЕЗУМЦЫ
  
   Строго говоря, я не мог утверждать, что Пашка запряг меня против моей воли, хотя сделано все было очень настойчиво и решительно -- на грани порабощения. Однако же, если взглянуть на все это с другой стороны, то мне предоставлялся уникальный шанс покататься на этом чудесном "Мерседесе" по первопрестольной (что само по себе уже было неплохим развлечением) и, плюс к тому, заработать деньжат. Твердой таксы Пашка мне не установил, но я был практически уверен в том, что на деньги он не поскупиться.
   Погода на дворе стояла совершенно прекрасная, "Мерседес" был быстр, ловок и послушен в моих руках, так что мне казалось, будто я всю жизнь провел за рулем этого чуда. Что же касается ориентации, то эта волшебная машинка -- бортовой компьютер -- оказалась чем-то таким, в существование чего где-либо, кроме фантастических фильмов, я просто не мог поверить, пока не увидал ее собственными глазами. То есть сперва-то я, само собой, испугался и растерялся, но вскоре понял, что у там у них, в Германии, автомобильные бортовые компьютеры делаются в расчете на клинических идиотов или грудных младенцев (а может, на немецких домохозяек -- черт их не разберет).
   И я помчался. Сперва осторожно, боясь за "Мерседес", будучи уверен, что московские водители -- наглые и коварные твари, а стоит мне хотя бы поцарапать чудную машину, я за всю жизнь не расплачусь. Однако вскоре выяснилось, что московские водители сами боятся меня как чумы и стараются держаться подальше. Оно и понятно -- в таких "Мерседесах" ездит исключительно серьезные люди, у которых, в случае малейшей проблемы на дороге, разговор короткий. Так что мне оставалось лишь самому не быть свиньей и не наглеть. Это оказалось проще простого.
   Однако работа, которую Пашка мне подсунул, была более чем странной. Я мотался по указанным в бумажке адресам, и там, по этим адресам, могло оказаться что угодно. Был, например, склад -- необъятный и бесконечный, -- где толстый кладовщик в шикарном шелковом костюме выслушал то, что я прочел ему с бумажки, важно кивнул, тряхнув жирными щеками, и тут же сорвался с места в неизвестном направлении. Это полностью соответствовало моей инструкции, так что мне оставалось только подивиться вышколенности и четкости действий пашкиных сотрудников (или кто они там были). Потом была пара офисов, где бледные, но изо всех сил старающиеся подать себя королевами секретарши сперва глядели на меня пустым взглядом, но потом, когда их шеф лично выскакивал мне навстречу, жал руку, застывая в неудобном полупоклоне и только что не вилял хвостом -- тогда взгляды секретарш менялись на недоумевающе-заинтересованные. Потом был банк, где управляющий лично вручил мне толстый сверток, и я, впервые за день нарушив Пашкину инструкцию, сказал ему "Спасибо". Управляющий уставился на меня дурным взглядом, похлопал глазами и, не меняя выражения лица, удалился.
   Все, вроде бы, было просто, но последний визит выбил меня из колеи. Это оказалась обыкновенная квартира, в обыкновенном панельном доме на окраине, так что сперва я даже засомневался в правильности адреса и решил, что Пашка что-то напутал. Дверь мне открыла пожилая измученная женщина с заплаканными красными глазами. Я сказал ей заготовленную на бумажке фразу, и тут...
   Невозможно описать словами, что произошло с ее лицом. Ярость, ненависть, отчаяние, сумасшедшая надежда и еще целый каскад эмоций как будто вихрем сменились в ее глазах. Она смотрела на меня, я -- на нее. В инструкции было строго указано, что я должен забрать какой-то сверток, но женщина стояла как будто оцепенев и, очевидно, никакого свертка мне отдавать не собиралась. Я уже решил было ей напомнить, но тут она, наконец, пришла в себя и сказала, глядя мне прямо в глаза:
   -- Будьте вы прокляты.
   -- Простите...
   -- Будьте вы прокляты! -- завопила она страшным, срывающимся на визг голосом...
   В кино, во всяких сопливых романах в таких случаях принято писать, что-нибудь вроде "Она заплакала", или, скажем, "Слезы беззвучно катились из ее глаз, по щекам..." ну и так далее, куда они там катятся. Однако же, когда подобные формулировки не могут отразить подразумевающегося эмоционального фона, принято писать скромно и без подробностей "Забилась в истерике". А в кино так вообще истерики, отчаянные срывы и все им подобное принято показывать крайне скупо. Наверное, это все происходит потому, что никакой жалости и никакого сопереживания у окружающих истерика, как правило, не вызывает. Она вызывает ужас. Это визиг, крики, страшные перекошенные лица людей на время совершенно переставших себя контролировать. Но то, что происходило с этой женщиной, нельзя было назвать просто истерикой. Это было сумасшествием. Она рыдала, хрипела, билась всем телом о дверной косяк. И я, совершенно обалдевший от подобного приема, стоял столбом и смотрел на нее, чувствуя, что ей хочется, очень хочется не биться о дверной косяк, а наброситься на меня, убить, задавить, растерзать, выцарапать глаза и вырвать сердце. Я аж вспотел от этого ужаса.
   Однако здравый смысл во мне все-таки победил панику. Я понял, что еще немного, еще несколько секунд и на лестничную площадку начнут выскакивать соседи, и тогда мне придется объясняться почему и каким образом я довел несчастную до подобного состояния. А объяснить-то я ничего не смогу, потому что сам ни черта не знаю и не понимаю. И мне пришлось срочно хватать бьющуюся в истерике женщину за бока и тащить ее -- воющую и отбивающуюся -- обратно, в квартиру, подальше от посторонних глаз, которым я, в случае необходимости, ничего не смогу объяснить.
   Я, обливаясь потом и проклиная Пашку с его дурацкими поручениями, затащил женщину в квартиру и усадил на одиноко стоящий посреди коридора стул, с которого она немедленно сползла на пол. Затем быстро захлопнул дверь, побежал на кухню, налил стакан воды и попытался протянуть его свихнувшейся даме. Но дама на меня не реагировала. А я торчал посреди коридора дурак дураком в полусогнутом положении и не знал, что предпринять. Предприняла женщина -- она ловко выхватила стакан из моих трясущихся рук и выплеснула его содержимое мне в лицо.
   Это было последней каплей. Я почувствовал, что временное помешательство этой странной дамы передалось мне, резко выпрямился и сам того не желая, даже не задумываясь, заорал на нее:
   -- Да что у вас стряслось-то?! Совсем с ума сошли?
   -- Ненавижу, -- прохрипела женщина. -- Убила бы вас, если бы смогла. -- И снова заплакала, на этот раз полностью отключившись от внешнего мира. Я как-то неуклюже пытался ее успокоить, похлопывал по плечу, стараясь обратить на себя внимание, но она только прорыдала: -- Он же умирает, -- и снова отключилась.
   Я не знал, как мне быть. По инструкции мне надлежало забрать какой-то сверток и немедленно, не произнося ни одного лишнего слова, удалиться. Однако никакого свертка мне не вручали и, похоже, не собирались, а что делать в этом случае, Пашка мне не сказал (видимо, ему и в голову не приходило, что что-то может пойти не так, как запланировало его величество). Черт. Самым разумным было бы, наверное, уйти, исчезнуть и никогда больше не появляться в этом районе, но я так не мог. Не мог оставить в одиночестве женщину на грани если и не сумасшествия, то нервного срыва точно. Значит, надо звонить. Вопрос только -- куда. В "скорую" или Пашке. Но Пашки может не оказаться дома, а "скорая"... как я объясню врачам кто я такой и какого черта тут делаю? Нет, можно, конечно, сказать все как есть, но что-то мне подсказывало, что этого лучше не делать. Не знаю, интуиция, наверное. И я позвонил Пашке. Звонил долго, потом перезвонил снова -- к телефону никто не подходил. Ну и что дальше? Я уж собрался было плюнуть на все и вызвать-таки "скорую", когда меня осенило. Мобильник! Пашка же утром всучил мне мобильный телефон, значит, и у него есть такой же. Правда, я не знаю его номера, но...
   Я полез в карман, где покоился телефон в футляре. Так и есть -- из футляра торчала бумажка, на которой было написано крупным разборчивым почерком: "Юрка, на тот случай, если забуду. Это -- мой номер. Будут проблемы -- звони". И я позвонил.
   -- Да, -- ответил мне пашкин голос.
   -- Пахан! -- заорал я. -- Тут черт знает что творится. По последнему адресу.
   -- Это у писателя что ли? -- поинтересовался Пашка.
   -- Откуда я знаю?
   -- В квартире?
   -- Ага.
   -- Ясно. А что творится?
   -- Сам приезжай посмотри.
   -- У меня сейчас времени...
   -- Слушай, Пахан, -- рявкнул я. -- Если ты сейчас не приедешь, через полчаса тут будет скорая и одну из местных жительниц увезут в дурдом.
   -- Еду, -- сказал Пашка и отключился.
   Я вздохнул с облегчением и уселся прямо на пол, подальше от плачущей женщины. И тут она подняла на меня мокрые глаза и прошептала умоляюще:
   -- Не надо.
   -- Что -- не надо? -- удивился я.
   -- Дьявола не надо.
   Она была невменяема.
   Пашка примчался через десять минут, уж не знаю, как это ему удалось. Я открыл ему дверь и он ворвался в квартиру смерчем, подлетел к уже немного успокоившейся женщине, схватил ее за локти, рывком поднял на ноги и спросил страшным голосом:
   -- Где он?
   -- Не надо, -- испуганно пробормотала женщина.
   -- Где он?! -- заревел Пашка.
   -- В комнате.
   Пашка отпустил ее и двинулся вглубь квартиры.
   -- Почему сразу мне не позвонила? -- поинтересовался он на ходу.
   -- Дьявол, -- пробормотала женщина. -- Не надо.
   -- Вот дура, -- констатировал Пашка и удалился в комнаты.
   Я еще какое-то время оставался подле невменяемой женщины, но чувствовал себя настолько неуютно, что в конце концов не выдержал и пошел следом за Пашкой.
   Он был в самой дальней комнате, судя по обстановке -- спальне. Здесь на несвежей постели, в жутком ореоле больных запахов лежал человек. Видимо, он был еще достаточно молод, но болезнь состарила его так, как умеет старить только она -- обтянутый истончившейся кожей череп, лихорадочно блестящие глаза, вялый запекшийся рот.
   -- Вот дура, -- бормотал Пашка, склонившись над больным. -- А еще мать, твою мать. Дьявола ей не надо. А чего ж тебе надо-то, идиотка?
   -- Что с ним? -- спросил я, разглядывая больного, -- слишком уж он был страшен и казался совсем безнадежным, не больным даже, а уже умирающим.
   -- Рак, -- коротко сказал Пашка. -- Черт, еще бы немного, и хана.
   -- Так надо врача, -- посоветовал я.
   -- Врачи от него отказались, -- заявил Пашка. -- Говорят -- неизлечим.
   -- А ты?
   -- А я не отказался.
   -- Так ты что, в самом деле врач?
   Пашка коротко глянул на меня и сказал:
   -- В каком-то смысле.
   Он ухватил больного парня обеими руками за голову, приподнял над кроватью и приблизил его лицо к своему почти вплотную, шепча при этом:
   -- Даже не думай, мальчишка. У нас договор, забыл? Давай, возвращайся, сукин сын.
   У меня вдруг появилось жутковатое ощущение, будто бы мир вокруг как-то задрожал, завибрировал, словно воздух вдруг загустел и по нему пошли мелкие волны. А потом вселенная и вовсе как-то вздрогнула, метнулась куда-то. И вдруг все прошло. Чур меня, чур, подумал я. И пригрезится же такое.
   Я бросил осторожный взгляд в сторону кровати с умирающим. Впрочем, нет, пардон, теперь там уже никто не умирал. Мальчишка потихоньку возвращался. Мне трудно было поверить своим глазам, но лицо его порозовело, глаза перестали лихорадочно блестеть, да и голова более не напоминала обтянутый кожей череп. И все это -- за несколько секунд.
   -- Юрка, -- прохрипел Пашка задыхаясь от напряжения, -- ты езжай, я тут сам все сделаю.
   Мне было любопытно, просто страшно любопытно, что же все-таки произошло и происходило в этой квартире, какие отношения могут связывать этого умирающего юношу и его сумасшедшую мать с Пашкой. Но в то же время, я больше не мог тут оставаться. Просто не мог. И с радостью покинул дом сей.
  
   ГЛАВА 13. ДОБРОЕ ДЕЛО
  
   Я ехал по шоссе, в сторону пашкиного дома и настроение мое было мрачнее собиравшихся на горизонте туч. Все было не так, все было неправильно и даже "Мерседес" уже не мог согреть мою душу. Бог ты мой, да чем же все-таки Пашка занимается? Что это у него за бизнес такой? Что за бизнес, в котором совмещаются и давешний всемирно известный "серый кардинал", смотревший на Пашку снизу вверх подобострастно, и сытый начальник какого-то непонятного склада, и истеричная дама со своим помирающим от рака сыном? Бизнес, где совмещается странное, буквально мистическое целительство и тот страх, ужас, который довел до безумной истерики женщину -- мать несчастного парня. Бизнес, где человека, который приехал спасать жизнь твоему сыну, встречают не как благодетеля, а как проклятье странными словами "Не надо дьявола". Это она Пашку за дьявола принимает? Сумасшедшая, ясное дело. Ольга, помнится, как-то говорила, что Пашка торгует душами. Но это же наверняка не более чем фигура речи. И Ольга тогда наверняка была накачана героином, да и вообще она девушка странная, и что имелось в виду под торговлей душами понять совершенно невозможно. Раньше говорили "продавать родину", только каждый раз под этим подразумевалось что-то новое, пока родина наша окончательно не развалилась, не трансформировалась в нечто нелепое, да и покупателей-то, как мы сами поняли позже, было немного. Так что... А главное -- почему все это так меня беспокоит? Какое мне дело до нечистоплотного бизнеса Пашки (а где вы видели чистоплотный бизнес?) и до всех этих загадок? Почему мне сейчас тошно и противно? Потому что стоило заняться каким-то делом -- пусть не по своей инициативе, пусть по принуждению, но и дело-то было не трудное, даже приятное и высокооплачиваемое, -- как я сразу же вляпался в какое-то дерьмо? Потому что лишний раз доказал себе свою пролетарскую натуру не способную ни на какую деятельность, кроме безмозглого таскания плуга по борозде и разгрузке вагонов? При чем здесь это? Нет, тут что-то другое, что-то такое, чему я пока еще названия не придумал, потому что не понял его. А не понял потому, что из всего обилия странных фактов и происшествий, творящихся вокруг меня в последнее время, совершенно невозможно сложить хоть сколько-нибудь вразумительную картинку, по которой потом можно будет хоть о чем-то догадаться. И все равно, даже ни черта не понимая, ни в чем не разбираясь, а выполняя простую роль посыльного я сумел-таки найти свои неприятности. Вернее, неприятности сами меня нашли, но это не важно. Эх, не быть мне великим человеком, слишком уж я для этого невезучий.
   Я свернул к обочине и остановил машину. Но в чем все-таки дело? Что же все вдруг стало так... Я чувствовал себя не просто не в своей тарелке -- мне было совсем погано, как на грани депрессии. Почему? Ну столкнулся с истеричной бабой, ну Пашка странно себе ведет, мне-то какое до этого дело? Только дело было не в Пашке и не в его нелепых поручениях. Дело было во мне. Сколько времени я уже гощу у моего старинного приятеля? Всего несколько дней. Но как-то так удивительно получилось, что за эти несколько дней от меня прежнего почти ничего не осталось. Тот парень, который неделю назад вылез из вонючего плацкартного вагона на вокзале куда-то делся. Не то что бы он исчез, перестал существовать, просто сейчас, в данный конкретный момент, его не было, как не было уверенности, что он когда-нибудь вернется в своем прежнем виде. Словно пребывание в роскоши пашкиного дома, дорогие вещи, в которые я был теперь облачен, катание на "Мерседесе", даже ночь, проведенная с красавицей Ольгой, переменили не просто мою внешность, не просто образ мыслей и эмоции -- они переменили душу. Или я преувеличиваю? Но то, что произошло между мной и Ольгой значило (по крайней мере для меня) очень много. И дело тут было не в осознании факта супружеской измены, не в угрызениях совести, где вы вообще видели мужей, которые не изменяли бы своим женам? Тем более с такой вот пусть несколько дерганной и психически неадекватной, но принцессой. Но меня беспокоил не сам факт измены, не совершенный мной грех прелюбодеяния, а то, что теперь я как будто позабыл все, что было со мной до того момента, когда я повстречался с Пашкой на вокзале. Мой родной городишко, семья, жена, даже мой сын, наследник и второй на подходе были теперь для меня какой-то чужой реальностью. Они по-прежнему существовали на самом деле, но как будто не имели ко мне никакого отношения.
   А между тем я чувствовал, с самого начала чувствовал, а теперь был просто-напросто уверен, что вокруг Пашки, посредством Пашки, по инициативе Пашки происходит что-то совсем не шуточное. Что-то глобальное и очень сложное. Но что? Понять это было выше моих сил. За это время я повидал много всяческих несообразностей вокруг моего друга, но они были настолько нелепыми, что строить на их основе какие-то умозаключения было невозможно. Просто невозможно. Я не мог даже придумать пространство, в котором могли бы сосуществовать все люди, вившиеся вокруг моего армейского приятеля. Ну в самом деле, что общего может быть у все того же миллиардера с воющей и лопочущей про дьявола бабы из обычной типовой квартиры?
   Я закурил и, с усилием оторвавшись от своих бесполезных раздумий, и тут заметил впереди, метрах в двадцати от меня стоящую на обочине "Волгу". Двадцать первая, из старых -- такие гонял благородный разбойник Юрий Деточкин. Тезка мой. А теперь вот их почти уже не осталось, и только какие-нибудь пенсионеры еще поддерживали героическими усилиями работоспособность подобных машин, будучи не в силах приобрести себе новые. Однако эта "Волга", как мне показалось, выглядела более чем хорошо, даже застывший в прыжке олень на крышке капота сохранился, вот чудо.
   Увы, радостное мое предположение тут же опроверг хозяин машины -- вернее, хозяйка. Пожилая моложавая дама в брючном костюме и странной шляпке выбралась из за руля этого престарелого железного коня и стала голосовать на дороге. Очевидно, что-то приключилось с ее столь же немолодой как и хозяйка лошадкой. Дама голосовала, но никто не обращал на нее внимания -- машины проносились мимо с равнодушным ревом. На мой "Мерседес" владелица "Волги" очевидно сама не желала смотреть, полагая, видимо, что на таких машинах ездят люди, которые никогда не сочувствуют и не помогают чужой беде, если только это не напоказ.
   И я решил опровергнуть это суждение о водителях "Мерседесов", которое более чем недвусмысленно читалось во всей позе престарелой дамы и в том, как она поджимала губы, бросая редкие косые взгляды в мою сторону. Я вылез из машины и решительно направился к ней и ее старенькой "Волге".
   -- Что у вас приключилось? -- поинтересовался я.
   Дама обернулась, глянула на меня с недоверием, подумала, будто бы решая, стоит со мной вообще вступать в разговор или нет, а потом сказала, кивнув в сторону "Волги":
   -- Заглохла. И не заводится.
   -- Совсем?
   -- Совсем.
   -- Вы позволите мне взглянуть? -- спросил я.
   Она снова задумалась, а потом равнодушно пожала плечами, словно говоря: "Да ради бога. Владельцы таких "Мерседесов" все равно ни черта не смыслят. Они не могут уметь чинить машины, потому что никогда не чинили свои".
   И я занялся тем, что я умел, против невысказанного мнения и немых предположений пожилой дамы.
   "Волга" и в самом деле не заводилась -- стартер крутился, но ничего кроме этого не происходило. И я полез под капот.
   Хозяйка "Волги" еще какое-то время постояла у обочины с поднятой рукой, но потом все-таки сдалась и подошла ко мне.
   -- Ну, что там? -- поинтересовалась она, стараясь заглянуть через мое плечо (ввиду высокого капота машины, сделать это было совсем непросто).
   -- Выясним, -- пообещал я ей.
   -- Может, вам помочь? -- предложила она.
   -- Чем?
   -- Ну... не знаю.
   -- И я не знаю, -- сказал я. -- Ничего, сейчас во всем разберемся.
   И я разобрался. Как выяснилось, у дамочки кончился бензин -- только и всего. Мне стало смешно. Очень уж это было нелепо и... как-то по-женски, что ли. Впрочем, я и сам гусь хорош -- вместо того, чтобы лезть под капот, мог бы сперва кинуть взгляд на датчик топлива. Так что смеяться над пожилой хозяйкой "Волги" я не стал, а просто сообщил ей о своем открытии.
   -- Ой, правда? -- обрадовалась дама. -- А я уж испугалась.
   -- У вас канистра есть? -- поинтересовался я.
   -- Что?
   -- Канистра. Знаете, такая прямоугольная хреновина, в которую можно налить бензин.
   Дама посмотрела на меня недоумевающе, и только тут я понял, что говорил грубо, резко, а употребленная "хреновина" наверняка совершенно смутила эту пожилую и почтенную особу, у которой на лбу было написано, что она не привыкла к подобным выражениям. Впрочем, она была права. У тебя глохнет машина, рядом останавливается "Мерседес", от водителя которого ты совершенно не ждешь помощи и даже не надеешься, что он -- надменный богатей -- до тебя снизойдет. Но богатей сам предлагает свою помощь, лезет в грязные вонючие недра капота твоей старенькой "Волги", однако при этом ведет себя достаточно резко, даже грубо. Безвозмездная помощь редко сосчитается с хамством. И потому я постарался взять себя в руки, успокоиться, и сказал растерявшейся даме:
   -- Извините.
   Она бросила на меня последний укоризненный взгляд, а потом улыбнулась:
   -- Ничего, молодой человек. Спасибо вам. Только канистры у меня все равно нет.
   -- Жаль, -- сказал я. -- Что ж, запирайте свою колымагу и забирайтесь в мою.
   -- Зачем?
   -- Поедем искать канистру. А потом бензин.
   Она снова посмотрела на меня с недоверием и спросила:
   -- А вы уверены?
   -- В чем? В том, что вам нужен бензин? Или в том, что я собираюсь вас прокатить?
   Дама улыбнулась мне милой улыбкой, которая еще лет двадцать назад, должно быть, заставляла расправляться многие мужицкие плечи и топорщиться многие усы.
   -- Забирайтесь, забирайтесь, -- сказал я, улыбнувшись ей в ответ. -- А то скоро дождь начнется.
   И она полезла в "Мерседес".
   Первые крупные капли начали падать с небес, некоторые из них попали ко мне за шиворот, так что я поежился и тоже полез в машину.
   -- Спасибо вам, молодой человек, -- сказала мне женщина, когда я уселся на водительское место. -- Если честно, я не думала, что...
   -- Что в "Мерседесах" тоже люди ездят? -- предположил я.
   -- Да, -- улыбнулась она. -- Если честно.
   -- Ну, значит, вам повезло. Во-первых, я сегодня впервые сел за руль этого проклятого "Мерседеса", а во-вторых, у меня нынче паршивое настроение.
   -- Настроение? -- не поняла дама.
   -- Ну да. Хуже некуда. Правда, я и сам не знаю -- почему. Иначе я бы вас и не заметил, мимо бы проехал. А так, увидал вашу реликвию, дай, думаю, сделаю доброе дело.
   -- Да, реликвия, -- согласилась со мной дама. -- Эта машина принадлежала моему мужу. Но он умер. Давно. А из меня автомобилист...
   -- Это я уже понял.
   -- Да, -- усмехнулась она. -- С радостью продала бы ее проклятую, только кто же купит?
   -- Неужели никто? -- не поверил я. -- Это же почти антиквариат. Я бы на таком раритете с удовольствием катался. И потом, она у вас в очень даже приличном состоянии. Не всякая нынешняя сравнится. Если, конечно, не забывать про бензин.
   Дама снова улыбнулась и сказала:
   -- А вы знаете, у вас богатый словарный запас. Реликвия, раритет.
   -- Богатый словарный запас для человека за рулем "Мерседеса"? Вы это имели в виду?
   Она несколько смутилась, и пробормотала виновато:
   -- Извините, я не хотела вас обидеть.
   -- А вы и не обидели, -- успокоил я ее. -- Только по-моему несерьезно судить о человеке по тому, на какой машине он ездит.
   -- Некоторые люди судят именно так, -- заметила дама.
   -- Ну, люди вообще горазды выдумывать глупости, а уж судить друг о друге -- это вообще у них любимое занятие.
   Она снова посмотрела на меня с интересом, а потом заявила:
   -- Знаете, не обижайтесь, но вы и в самом деле совершенно не похожи на владельца такого вот "Мерседеса".
   -- Я не обижаюсь. Только машина эта и в самом деле не моя. Это моего старинного друга.
   -- Ну вот видите.
   -- Нет, вы не правы. Если бы вы его знали, то...
   То что? Если бы она знала Пашку, то что бы тогда она поняла? Да, он умен, решителен, ловок и образован, судя по его библиотеке, подборке книг и их замусоленности. Умен, богат, решителен, не признает проблем, миллиардеры пресмыкаются перед ним, торговцы наркотиками заискивают. Он живет в шикарном особняке с самой красивой женщиной на планете, но... Но, в то же время, снабжает эту женщину наркотиками, доводит до истерики (не словами, даже не личным присутствием, а одним упоминанием своего имени) престарелых обывательниц. Темное что-то было во всем этом -- вот в чем дело. Я наконец-то понял. Не супружеская измена, на которую меня подвинула фантастическая красота Ольги; не странное поведение той женщины подле ее умирающего сына; даже не сам Пашка с его странными целительскими способностями. Темнота -- странная, необъяснимая темнота как будто висела над его домом, над Ольгой и надо мной, коль уж и я попал под эту крышу.
   Бензозаправка обнаружилась довольно скоро, но, несмотря на то, что вся она была такая красивая, выложенная плитками, с симпатичными девушками, готовыми обслужить вас, дабы не пришлось вам вылезать из машины и самостоятельно тыкать пистолетом в бензобак, -- несмотря на все это никаких канистр и вообще ничего кроме бензина там не продавали. Правда, прячущиеся от дождя под навесом девушки, подсказали, что недалеко есть магазин, в котором эту самую канистру можно купить. И мы поехали в магазин, купили канистру, но потом долго искали разворот, дабы вернуться обратно, к брошенной "Волге", а когда, наконец-то, нашли, угодили в страшную пробку. Видимо, впереди произошла авария, и теперь вся трасса замерла, переполненная машинами, стоящими во всех рядах. И все это под дождем, который вскоре превратился в страшный ливень, в прелюдию всемирного потопа.
   -- Это, похоже, надолго, -- сказал я.
   -- Извините, -- вздохнула дама.
   -- За что?
   -- Ну, ведь это все из-за меня.
   -- Перестаньте, -- усмехнулся я. -- Вы так говорите, словно силой меня заставили вам помогать. Я же совершаю добрый поступок, вы не забыли?
   -- Да, я помню, -- улыбнулась она.
   -- Только я с вашего позволения закурю.
   -- Ой, да что вы спрашиваете, это же ваша машина.
   -- Я же говорил, что это машина моего друга.
   -- Да, говорили. И откуда только люди деньги берут? -- вздохнула она.
   -- Не знаю. Откуда-то берут.
   -- А вы не знаете, чем занимается ваш друг?
   -- Нет.
   -- Странно.
   Я в ответ только пожал плечами.
   Мы помолчали. Я курил и смотрел сквозь заливаемое небесными потоками лобовое стекло на бесконечные ряды машин впереди меня. Почему-то это показалось мне похожим на эвакуацию. Наверное, она должна выглядеть именно так -- пробки, заторы на дорогах, всеобщее нервное напряжение на грани истерики. И дождь. Обязательно дождь. Моросящий мелко или хлещущий потоками, но обязательно -- низкие черные тучи и вода с небес. Ледяная вода.
   -- Да уж, -- вздохнула дама, прерывая мои апокалиптические фантазии, -- не хочу обижать вас или вашего друга, но мне кажется, что в наше время, чтобы заработать большие деньги, нужно продать душу дьяволу.
   Я вздрогнул. Что-то было в этих ее простых словах, в том, как она их произнесла. Продать душу дьяволу. Ольга говорила, что Пашка торгует душами. Ну и что из этого следует? Что старинный мой друг, парень, с которым мы вместе служили, побывали в сотнях переделок -- дьявол? Бред, конечно. Я покосился на мою попутчицу. Она сидела и смотрела на меня странным взглядом, в котором была и усмешка, и пронзительность, и еще что-то, что заставляло думать, что ее утверждение не было просто аллегорической фразой.
   -- Не знаю, -- сказал я ей. -- Я человек не верующий, мне трудно судить.
   -- Ой, не наговаривайте на себя, -- усмехнулась моя спутница. -- Неверующих людей не бывает. Люди вообще склонны к вере гораздо больше, чем даже к самообману. Просто они каждый раз придумывают новое имя для Бога и дьявола, а потому путаются. Но это ведь всего лишь слова. Задайте этот вопрос десяти прохожим на улице и девять из них, а то и все десять, скажут, что они верят. Верят в нечто этакое, как теперь принято говорить. Верят в то, что "что-то есть". Может быть, только один из них открыто признается, что верит именно в Бога, но это опять же только слова.
   -- Вы уверены?
   -- Конечно, -- подтвердила дама. -- И вы это понимаете не хуже меня. Ведь вы сами верующий. Хоть и привыкли к другим формулировкам.
   -- Что ж, может быть, -- согласился я. -- Только что в этом проку? Я все равно не знаю, что такое Бог и где он. И молится ему я не умею. Так что пусть уж он там сидит себе на небесах, а мы тут, на земле, как-нибудь сами.
   -- Уж что-что, а молиться-то вы умеете, -- снова возразила мне дама. -- Просто в вашей жизни редко возникают такие ситуации, когда это действительно необходимо. И потом, молитва -- тоже понятие очень широкое. Во время войны, когда солдаты с воплями "За родину, за Сталина!" лезли из окопов -- это ведь тоже была своего рода молитва. Советская мантра, если угодно.
   Она меня заинтересовала. Черт побери, эта старушенция умела заинтересовать собеседника.
   -- Вы психолог? -- спросил я у нее.
   -- Почему вы так решили? -- усмехнулась она. -- Впрочем, если вам нужен психолог, то я могу быть и психологом.
   -- Нет, психолог мне не нужен, -- заверил ее я.
   -- Правильно, -- согласилась дама. -- Вам нужен просто собеседник, с которым можно было бы поговорить о Боге и дьяволе.
   -- Именно о Боге и дьяволе? С чего вы взяли?
   -- Не знаю, -- сказала моя спутница, пожимая плечами. -- Просто мне показалось, что вы очень близко к сердцу приняли эту тему. Только с чего вы взяли, что Бог сидит на небесах и вообще где-то там сидит?
   -- Да ни с чего я это не взял, -- усмехнулся я. -- Просто так принято говорить. Оборот речи.
   -- Ну да, конечно. Только из-за таких вот небрежных оборотов очень часто возникает страшная путаница. Человек очень хочет понять, что такое Бог, но этот вопрос кажется ему настолько глобальным и отвлеченным, что он, человек, быстро утомляется. А в итоге все сводится к какой-то размытой абстракции. Пока петух жареный не клюнет.
   -- Какой петух? -- не понял я.
   -- Ну, я конечно во все это не слишком верю, -- проговорила дама, хитро покосившись на меня, -- но один мой знакомый -- умнейший человек -- говорит, что лучший способ поверить в Бога -- это столкнуться лицом к лицу с чем-нибудь настолько фантастическим, чтоб мурашки по коже. С чем-нибудь, что доказало бы возможность чудес.
   -- С чем, например?
   -- Например -- с дьяволом.
   Я вытаращился на нее и спросил:
   -- Вы это серьезно?
   -- Это не я, это мой знакомый, -- возразила дама. -- А он такой человек... в общем, я склонна ему верить. И он говорит, что столкнуться с Богом лицом к лицу нельзя, потому что Бог -- в каждом из нас.
   -- Ну, это тоже оборот речи, -- усмехнулся я. -- Одни говорят, что Бог на небе -- их называют верующими, а иногда ортодоксами. Другие говорят, что Бог внутри и вокруг нас. По-моему, это называется пантеизмом.
   -- Да, -- согласилась дама, -- так и называется. Но тот же мой знакомый утверждает, что с дьяволом-то как раз столкнуться можно. Он будто бы бродит где-то рядом, всегда рядом, а может быть, живет среди нас.
   Мы опять помолчали и только звук падающего снаружи дождя и редкие автомобильные гудки нарушали тишину.
   -- Странный у вас знакомый, -- сказал я, наконец.
   -- Странный, -- согласилась дама. -- Ну и что? Так уж получается, что быть нормальным в нашем мире скучно и даже противно. Вы посмотрите вокруг, на этих нормальных. Неужели хоть кто-то из них вам интересен?
   -- А вы занятная собеседница, -- сообщил я ей снова закуривая.
   -- Спасибо. А вы -- занятный слушатель.
   -- Странное словосочетание.
   -- Ну и что? -- усмехнулась она. -- Границы родины -- тоже странное словосочетание, просто мы к нему привыкли, что помогает военным эти самые границы защищать. А мне вдруг подумалось, что если бы тот мой странный знакомый увидел бы вас, он сказал бы, что вы либо уже пообщались с дьяволом, либо вот-вот пообщаетесь. У него на это чутье.
   -- На что чутье? На дьявола?
   -- Это само собой. Но главное -- чутье на людей, которые могут дьявола заинтересовать.
   Я хотел было спросить у нее, что же она такого увидала во мне порочного, что могло бы сподобить нечистого на близкое со мной общение, но промолчал. Не знаю, есть ли в самом деле на свете Бог или некий иной распорядитель судеб, но если есть, то он, по всей видимости, на этой неделе решил с головой окунуть меня в мир странных разговоров и мистических предпосылок. Ей богу. И Пашка весь мистикой порос, как елка мхом; и дом его производит явное впечатления извлеченного со дня озера и весело отреставрированного замка Эшеров. А стоило мне остановиться на шоссе с благородным позывом помочь попавшей в беду пожилой даме, как дама эта, после получаса общения, начинает швыряться мистическими намеками и рассуждать о дьяволе. Свихнуться можно.
   Правда, вскоре дождь пошел на убыль, пробка начала потихоньку рассасываться, а моя спутница как будто переменилась и утратила всякий интерес к религиозной болтовне. Мы теперь с ней просто трепались, говорили о вещах простых и обыденных, а вскоре я остановился возле брошенной на обочине одинокой "Волги", помог даме заправить ее, засим пришла пора прощаться.
   -- Вас как зовут, молодой человек? -- спросила дама напоследок.
   -- Юрием.
   -- А по отчеству?
   -- Не надо отчества. Просто Юра.
   -- Хорошо. А меня -- Елена Игоревна. Вот, возьмите. -- И она протянула мне листок бумаги, на котором был записан телефон, ее имя и отчество.
   -- Зачем? -- удивился я. -- Вы мне ничего не должны.
   -- Пока -- нет, -- сказала Елена Игоревна. -- Но вдруг вы все-таки решите купить мою "Волгу". За тысячу долларов я бы ее с удовольствием уступила. Дешевле жалко. Так что звоните, если надумаете. Или... или если все-таки столкнетесь с дьяволом.
   Я так и застыл с открытым ртом, но она с неожиданным для ее возраста и комплекции проворством забралась в свою древнюю "Волгу" и уехала. А я постоял с отрытым ртом, потом плюнул, и покатился своей дорогой. Все-таки, мистику придумали либо редкие идиоты, либо абсолютные сволочи.
  
   ГЛАВА 14. ДУХ ПУСТОГО ДВОРЦА
  
   Когда я вернулся в пашкин особняк, дождь уже кончился, снова выглянуло солнце и легкий ветерок стремительно уносил обрывки туч куда-то на восток. Нападавшая с небес вода быстро испарялась, асфальт во многих местах уже подсох, а над лужами поднимались марева. Снова наступала жара. Однако вся эта природная жизнерадостность никаким образом не изменила моего настроения. И не то чтобы я был зол или как-то расстроен, нет, это уже прошло, я успел отойти от того шока, который испытал в квартире истеричной дамы, но озадачен несомненно. Именно озадачен. Я собирался в Москву, в гости к своему старинному приятелю строя в своем воображении какие-то приятные, но абсолютно понятные и мирские перспективы. Думал, мы с ним посидим, попьем водки, поболтаем, вспомним былое. Думал, нам будет весело и хорошо, а потом он поможет мне найти приличную машину, с чем я и отбуду обратно, в свою глушь. И уж никак я не ожидал, что все будет так странно, непонятно и даже загадочно. Не думал ни про особняк с потайной дверью, ни про Ольгу, ни про пашкино неожиданное предложение. У меня и в мыслях не было ничего, кроме водки с воспоминаниями и покупки автомобиля. И вот вам нате. А самое главное и неприятное -- я теперь совершенно не знаю, как себя вести, как поступить. С одной стороны, предложение перебраться в Москву, конечно, чертовски соблазнительно, но... Вот именно -- но. Подобные предложения так не делаются -- с бухты-барахты, в лоб, словно выплеснули на тебя ушат ледяной воды. Такие вещи обсуждаются долго, готовятся, подразумеваются, как долгосрочная и туманная перспектива. Я не знал, почему так должно быть, но при любом ином раскладе чувствовал себя страшно неуютно. А вот Пашке, очевидно, на все эти условности плевать. Взял и предложил. Просто потому, что перетащить меня в Москву и пригреть на груди, по всей видимости, в его силах. Для него это раз плюнуть, и он не желает понимать, насколько мне сложно принять решение по поводу его предложения. Было, ох было во всем том, что происходило вокруг моего стародавнего друга что-то недосказанное, какая-то до сих пор не понятая мною сложность. Но она была, по всей видимости, настолько странной и необычной, что я пока не мог ни понять ее, ни хотя бы догадаться о ее природе. Единственное, в чем я был уверен -- эпицентр всех странностей располагается там, в правом крыле здания, за бронированной дверью. Кто бы там ни прятался от всего мира, с кем бы он ни являлся, этот странный ночной проповедник, именно он виной всему происходящему.
   А в доме, как выяснилось, никого не было. Ни Пашки, ни даже Ольги, чему я несказанно удивился (почему-то мне казалось, что она никогда не покидает пределов пашкиных владений). Была только эта жуткая собака, которая, стоило мне открыть дверь, бешеным теленком бросилась мне навстречу, снесла со своего пути и умчалась, тяжко топая, куда-то в лес.
   Сперва я бродил по комнатам, надеясь обнаружить хоть одну живую душу, но вскоре окончательно убедился, что никого, кроме меня, в особняке нет. Теперь нет даже собаки.
   Вот, кстати, еще одна странность. В доме ни сигнализации, ни охраны (если только не считать таковой этого угрюмого дурного пса), а никого это как будто не волнует. А как же воры? Да любому домушнику стоит только раз навестить этот чудный особнячок, и он может потом всю жизнь не работать. Ведь я как представлю себе, сколько денег Пашка может хранить в доме... Да и без денег тут дорогого барахла пруд пруди. Одна эта коллекция холодного оружия, небось, целое состояние стоит. Если только вору окажется под силу ее уволочь и не порезать самого себя в лапшу.
   Да, думал я, шляясь по комнатам с сигаретой в одной руке и стаканом коньяку в другой, такая ситуация для меня тоже в новинку -- оказаться единственным обитателем такого вот замка. Был бы это хоть замок с привидениями, все лучше -- привидений я не боюсь, мы бы с ними побеседовали, я бы расспросил их как оно там, после смерти, а они бы выли у меня над ухом и пытались бы пугать, зависая под потолком и изо всех сил изображая тень многочисленных отцов Гамлета.
   И все-таки что-то было не так с этим домом. Он и в самом деле казался не просто покинутым, а именно мертвым. Раньше я этого не замечал, вернее, не мог распознать, что же такое я чую, поскольку всегда поблизости был Пашка или Ольга. Но теперь я почувствовал это так же остро, как когда-то в изолированной барокамере почувствовал неожиданный приступ клаустрофобии. Только поднявшись на чердак я, наконец, в полной мере уверился в том, что дом и в самом деле мертв.
   Загородный особнячок, красавец. Понятно, что хозяева его берегут, обрабатывают всевозможными химикатами, дабы ни одна паразитствующая тварь вроде таракана или еще кого не пробралась внутрь. Но никакая химия, никакие человеческие уловки не способны так стерилизовать дом посреди леса. Это уже слишком. Без людей, пустой и покинутый, он казался каким-то декорированным склепом... да какое там -- даже склеп по сравнению с этим странным домом был вокзалом, базарной площадью.
   Я уже почти запаниковал, поддавшись этим неведомо откуда свалившимся эмоциям, когда вдруг мир как будто дрогнул, коротко затрепетал вокруг меня, и все изменилось. Ощущение страшного одиночества и потерянности, ощущение, будто я вдруг оказался один во всей вселенной, исчезло, да так быстро и неожиданно, что я уже не мог толком припомнить, откуда оно взялось и какого черта меня вообще вдруг понесло. Дом был как дом, вид из окна был вполне обычен и даже приятен -- нормальный лес, а не какая-нибудь радиоактивная, например, пустыня, которую я уже приготовился увидать. Бред, ей богу. Да что же все-таки тут происходит?
   И тут до меня дошло -- в доме кто-то появился. Входная дверь не хлопнула, не было звука подъезжающей машины, но я откуда-то точно знал, что в доме кто-то появился, точно так же, как еще несколько минут назад так же твердо и непонятно откуда знал, что в нем никого нет. Но кто? Кто разрушил эту бредовую магию моего одиночества во дворце?
   Как маленький ребенок я бросился, почти побежал по комнатам и помещениям, в надежде обнаружить там Пашку, или, еще лучше, Ольгу. Но в доме по-прежнему никого не было. Однако я чувствовал чье-то присутствие, и это ощущение было самым странным из всего, что я когда либо испытывал. В доме присутствовал не просто кто-то, а кто-то могущественный, сильный и этими вот ощущениями, ниспосланными на мою окончательно растерявшуюся и одуревшую голову, недвусмысленно намекающий, говорящий мне и желающий показать, обозначить свое присутствие. Он, этот неведомый кто-то, будто бы звал меня, приглашал на контакт и общение.
   Это было что-то вроде кратковременного помешательства. Я осознавал, что это помешательство, понимал, в чем его сущность и догадывался о его причинах, но, тем не менее, никак не мог его остановить.
   И я, плохо соображая, что делаю, спустился на первый этаж, пошел в правое крыло, в ту самую комнату...
   Железная дверь оказалась приоткрыта и в подступающих сумерках пробивающийся из за нее свет казался совсем уж мистическим. Будто бы там билось пламя свечки, зажженной от геенны огненной.
   -- А, Юрий Сергеевич, -- произнес из за двери тот самый голос. -- Рад вас видеть. Вы проходите. По-моему, время для ночных подслушиваний прошло, вам так не кажется?
   Я глубоко вздохнул, преодолел желание перекреститься и вошел в комнату.
  
   ГЛАВА 15. ТАИНСТВЕННЫЙ И УЖАСНЫЙ
  
   Внутри загадочная комната производила удручающее впечатление, особенно если вспомнить в каком шикарном особняке она находилась. Оклеенные светлыми простенькими обоями стены, совершенное отсутствие мебели. Правда, весь пол занимал прекрасный багровый ковер (которого, кстати, я не видал, когда в прошлый раз заглянул в комнату), а на дальней, скрытой от глаз наружного наблюдателя стене висела великолепная картина (какие-то горы, ползущие внизу облака, снежные пики, на одном из которых, очевидно и находился неизвестный художник). Но это было все. Ни телевизора, ни стола, никаких элементарных вещей, долженствующих находиться в жилой комнате (я не говорю уж о роскошных излишествах). Видимо, обитатель этого места придерживался диаметрально противоположных пашкиным взглядов о роскоши в быту.
   Сам же хозяин комнаты восседал на полу, на том самом шикарном ковре и глядел снизу вверх добрым заинтересованным взглядом. Поначалу он не произвел на меня того впечатления, которое ожидалось. Уж не знаю, чего конкретно я ждал, но внешность этого человека явно уступала значительности его голоса. Но это только на первый взгляд. На самом деле, таинственный незнакомец производил совершенно оглушающее впечатление, просто это невозможно было осознать сходу. И дело тут было не в банальной силе взгляда (хотя и не без этого). Просто сама его фигура будто бы излучала нечто. Нечто такое, что не ощущалось сразу и при первоначальном рассматривании, но зато потом чувствовалось сильно, недвусмысленно и уже не отпускало. Невозможно было понять, хорошее оно, это нечто, или плохое, но сила его, какая-то энергетическая мощь присутствовала несомненно. Это было именно то, что я почувствовал, когда вдруг неведомо каким образом понял, что в доме появился еще кто-то, кроме меня. Правда, от моего внезапно обострившегося мистического восприятия совершенно ускользнул тот момент, когда незнакомец вернулся в свое обиталище, ну да это ведь ерунда. Мало ли тут, в этом странном дворце, может быть входов и выходов, в том числе и потайных.
   Сам же обитатель комнаты, легко и стремительно поднявшийся мне навстречу (это выглядело так, будто он на мгновение воспарил над землей и только потом выпрямил ноги) был невысок ростом и подвижен. У него были короткие кривоватые ноги, широкое, почти что квадратное туловище и массивная голова. Одет незнакомец был в простые джинсы и свободную рубаху. Обуви на нем не было. Но главное -- лицо. Широкое, грубое, разрезанное глубокими морщинами. Темные волосы с изрядной проседью, жесткий, почти что безгубый рот, истинно римский нос. И глаза. Невероятные, фантастические, настолько неподходящие ко всей остальной внешности, что, на фоне из, все остальное казалось то ли маской, то ли умело наложенным гримом. Яркие глаза, живые, пронзительные, и совсем молодые, сверкающие взглядом озорного ребенка, уверенного в том, что нет в этом мире ничего такого, ради чего стоило бы огорчаться и горевать.
   Несомненно, в этом человеке чувствовалась сила, огромная сила, и не только физическая. Это была какая-то невероятная мощь во всех ее проявлениях, вплоть до мистического. Сила, способная на равнодушие по поводу мнения окружающих о собственной персоне, проросшая через это равнодушие, уверенная сила человека, убежденного, что он один может оказаться правым против неправоты всего остального человечества. Сила, уверенная , что один может шагать в ногу, в то время как все остальные топают не в ногу; уверенная, что ей ведомо нечто такое, поднимающее над всеми остальными людьми и делающее абсолютно неподсудным. Сила отстраненности, я бы так сказал. Мощь человека, наблюдающего за всем миром со стороны и потому видящего то, что ускользает от внимания простых смертных по уши вовлеченных во всеобщий процесс. Сила человека, способного очутиться на необитаемом острове, в полном одиночестве и нисколько не этому одиночеству не огорчиться и не потерять в весе, не сойти с ума и не затосковать, как несчастный Робинзон Крузо.
   В общем, достаточно странный тип. Однако слова, с которыми он ко мне обратился, были совершенно будничными:
   -- Ну, здравствуйте, здравствуйте, Юрий Сергеич. Наконец-то мы с вами познакомились. А то вы ходили вокруг моего обиталища как кот вокруг сметаны. Что такое? Я вас чем-то побеспокоил?
   -- Побеспокоили? -- растерянно переспросил я, отрываясь от анализирования этой удивительной фигуры.
   -- Нет?
   -- Это ведь ваш дом? -- вдруг догадался я. -- Вы хозяин?
   -- Нет, нет, Юрий Сергеич, -- усмехнулся незнакомец, -- дом не мой. Впрочем, и вашему другу он тоже не принадлежит. Дом вообще сам по себе. Мы его просто заняли.
   -- Как это -- заняли? Такой-то особняк и безнаказанно заняли?
   Незнакомец взглянул на меня с упреком:
   -- Ну, Юрий Сергеич, давайте не будем говорить о пустяках. Что вы как какой-нибудь занюханный председатель жилкомиссии, право слово. Вы ведь пришли сюда не за тем, чтобы поинтересоваться о принадлежности дома, верно?
   -- А для чего же я сюда пришел?
   Вопрос прозвучал на редкость глупо, но обитатель комнаты не стал надо мной насмехаться, а просто вздохнул печально, как вздыхает взрослый человек, приготовившийся в сотый раз объяснять что-то невнимательному малышу, и сказал:
   -- Да вы присаживайтесь, Юрий Сергеич, присаживайтесь.
   Я послушно опустился на пол, он уселся напротив, сложив ноги по-турецки, подумал.
   -- Для чего вы пришли? Вообще-то, вам должно быть видней, но как мне кажется, дело в том, что не прийти вы уже не могли. Наверное. Потому что ваше любопытство переросло свои нормальные и обычные рамки, став требовать ответов с действиями. Должно быть, у вас появились вопросы, разрешение которых вам кажется необходимым. Думаю так.
   -- Что ж, -- сказал я, сбрасывая с себя значительную часть того оглушающего оцепенения, в которое меня вогнала непонятная значительность его фигуры и странная манера разговора, -- может быть. А может, я просто шлялся по дому от нечего делать, да и забрел случайно.
   -- Ой ли, Юрий Сергеич? -- улыбнулся мне незнакомец, сверкнув ослепительными зубами. Почему-то мне подумалось, что с этой сверкающей улыбкой он похож на грека. -- Не надо до такой уж степени глушить свои ощущения только потому, что вы не можете их понять. Вы почувствовали что-то странное и пошли у своего чувства на поводу, так? А теперь вот изо всех сил стараетесь придумать для этого если и не понятное, то хотя бы привычное объяснение. Очевидное. Бережете цветы своей селезенки. Что ж, это можно понять, но все равно не стоит этого делать.
   -- Почему? -- удивился я. -- Ведь здоровье прежде всего.
   -- Перестаньте, Юрий Сергеич, -- фыркнул он. -- Обыденность наоборот гробит здоровье. Обыденные страсти, обыденные привычки, понятная мотивация... Человек, который в пятьдесят лет выглядит на тридцать вызывает у нас недоумение, а его образ жизни -- недоверие. В пятьдесят лет нужно выглядеть так, как выглядит большинство -- носить брюхо, мучаться десятком мелких недугов, страдать от одышки и главное -- жаловаться на жизнь. А между тем, ведь он -- этот моложавый гражданин, -- быть может, и сохранил-то свою молодость со здоровьем только благодаря тому, что ничего такого никогда не делал и не собирается. И потом, обыденность убивает волшебство. Настоящее волшебство.
   -- Что? -- растерялся я.
   -- Она лишает нас способности удивляться. Обыденность делает невозможным чудо, гасит его, как песок забивает пламя. Видели когда-нибудь?
   Я никак не мог понять, что это за человек, о чем он говорит и к чему вообще клонит. Было в этом его монологе что-то такое странное -- что-то от высокоинтеллектуального безумия. От психического расстройства. Повинуясь скорее импульсу, нежели сознательному порыву, я посмотрел ему прямо в глаза...
   Это было такое потрясение, какого я не испытывал еще никогда в жизни. Будто бы какие-то доселе спавшие возможности восприятия пробудились во мне, задвигались какие-то механизмы, о существовании которых я не подозревал. Я по-прежнему видел перед собой коренастого человека неопределенного возраста, рассматривающего меня совершенно спокойным и даже дружеским взглядом, но... Но то, что было у меня перед глазами не имело сейчас ровным счетом никакого значения. Ощущал -- непонятно как и чем, -- но ощущал я нечто совершенно иное. Никакого человека на самом деле не было. Была щель. Да, именно щель, страшная трещина в моем мире, и через эту трещину проглядывал, смотрел на меня совершенно иной мир. Оттуда веяло свирепым холодом, несмотря на то, что в глубине полыхал жуткий огонь. Там зарождались и распадались галактики. Там происходило нечто не поддающееся моему осмыслению. И сила -- страшная, невероятная сила, по сравнению с которой взрыв всех бомб в мире показался бы взрывом детской хлопушки, смотрела на меня. Сила разумная, живая, осознающая. И еще -- совершенно безжалостная. Нет, она не была настроена враждебно по отношению ко мне, просто ей не было до меня никакого дела. Но она наверняка и глазом не моргнув стерла бы меня в порошок, если бы появилась в том нужда. Потому что мои чувства, жизнь и само существование не имели для нее никакого значения. Значение имела только она сама. Сила. И еще я вдруг осознал, что частичка ее есть и во мне. И это, отчего-то, было особенно страшно.
   Впрочем, я не прав, человек тоже был. Он будто бы высовывался из этой щели, подглядывал. Он был гостем из того мира (или лазутчиком), стремящимся сотворить в этом мире нечто... Хотя, человек ли это на самом деле, я бы ответить не взялся.
   А потом все вдруг прошло. Я по-прежнему был в комнатушке без мебели, сидел на шикарном ковре, и передо мной был обычный человек, который смотрел на меня пусть с легкой усмешкой, но глаза его не пылали адским пламенем и огненный конь не всхрапывал под его седалищем.
   Чур меня, чур, пронеслось в моей голове. Нет, надо завязывать с этим пьянством, честное слово. А то мне скоро и не такое начнет мерещиться.
   А таинственный обитатель комнаты меж тем был по-прежнему тут. Сидел и смотрел на меня с неподдельным участием. Обыкновенный человек. Просто человек.
   -- Вас что-то беспокоит, Юрий Сергеич? -- поинтересовался незнакомец.
   -- Кто вы? -- спросил я осипшим от волнения голосом.
   -- Бессмысленный вопрос, -- отмахнулся он. -- Что вас интересует? Откуда я родом? Как я зарабатываю себе на жизнь? Каких убеждений придерживаюсь? Или что там у вас еще подразумевается под этим вопросом? Только я не смогу вам на это ответить, да и сомневаюсь, что вам хочется узнать именно это. Теперь.
   Это "теперь" резануло мой слух, но я решил на нем не концентрироваться.
   Мы молчали и смотрели друг на друга, хотя мне, признаться, было чертовски неуютно от взгляда его темных сверкающих глаз и вообще от его компании. Сам уж не знаю, почему, собственно.
   -- Юрий Сергеич, -- проговорил он, наконец, -- а ведь у вас есть мистический дар. Вы об этом знаете?
   -- С... с чего вы взяли? -- пробормотал я, сумев, наконец, освободиться от его жуткого взгляда.
   -- Ну... -- он сделал неопределенный жест и я только теперь обратил внимание на его руки -- крепкие, мускулистые запястья, широкие ладони и неожиданно длинные пальцы, которые, впрочем, не производили впечатления тонких и слабых. -- Во-первых, вы сразу почувствовали мое присутствие в доме. Во-вторых, всего минуту назад вы сумели увидеть то, что обыкновенному человеку видеть не пристало. А вы увидели и не сгорели на месте и не сошли с ума. И потом, немногие способны выдержать мой взгляд более нескольких секунд, а вы, простите за выражение, так таращились, что я уж начал беспокоиться о вашем зрении.
   Нет, это было уж чересчур. Я совершенно не понимал, что тут творится, не понимал, кто этот жуткий тип и что вообще со мной происходит. То ли отравился чем-то, то ли перепил накануне, то ли и в самом деле потихоньку схожу с ума.
   -- Так что же вас беспокоит, Юрий Сергеич? -- повторил он свой недавний вопрос.
   -- Меня?.. Не знаю... Кто вы все-таки?
   Он вздохнул. Вздохнул тяжко и, как мне показалось, разочарованно.
   -- Что ж, -- проговорил этот жуткий человек, -- мне следовало ожидать чего-то подобного. Теперь вы зациклились. Но поймите, Юрий Сергеич, вы не сможете принять ни один из возможных ответов на этот вопрос. Кроме, разумеется, заведомо глупых и лживых. И потом, уверены ли вы, что вам так уж нужно это знать? Я ведь по глазам вашим вижу, что для себя вы уже придумали окончательный ответ, и что переубедить вас теперь будет очень непросто. А раз так, стоит ли продолжать обсуждение личностей?
   Слава Богу, к тому времени я уже достаточно оклемался. В конце концов, действительно ничего сверхъестественного не произошло. Ведь может оказаться так, что человек этот -- какой-нибудь гипнотизер необычайной силы. И друг мой Пашка, решивши воспользоваться его талантами, хитростью заманивает сюда сильных мира сего, а этот странный тип их тут обрабатывает, превращая в "клиентов"...
   Мне захотелось завыть от собственной тупости и бессилия. Нет, надо же было придумать такую дичь. Но тогда, что тут происходит на самом деле? Или я и в самом деле схожу с ума?
   -- Не надо так уж переживать, Юрий Сергеич, -- говорил незнакомец. -- В конце концов, вы теперь с нами в одной упряжке. Пусть пока только номинально, пускай на время, но все равно.
   -- Как это -- в одной упряжке? -- растерялся я. Перспектива оказаться в одной пряжке с этим типом меня жутко пугала.
   Тип меж тем посмотрел а меня печальным и все-таки немного лукавым взглядом и сокрушенно покачал головой.
   -- Ах, Юрий Сергеич, дорогой мой, ну почему вы так уж требуете ясных ответов и четких формулировок? Зачем? Вы ведь и сами понимаете, о чем идет речь. Понимаете, чувствуете даже, хотя пока еще и не можете сформулировать. Ну и не надо. Бог с ними, с формулировками. Если они так уж вас беспокоят, я готов перефразировать и сообщить, что рад приветствовать вас в нашей компании.
   Это было немногим лучше, чем "в одной упряжке", но я решил промолчать.
   -- Итак, Юрий Сергеевич, задавайте свои вопросы.
   -- Какие вопросы? -- снова растерялся я.
   -- То есть как это -- какие? -- обиделся мой собеседник. -- Неужели у вас нет никаких вопросов? Тогда я могу только подивиться вашей нелюбознательности.
   Вопросы, разумеется, у меня были, но менее всего на свете я хотел бы задавать их именно этому типу. В том числе и потому, кстати, что он совершенно откровенно и не стесняясь уходил от ответов на вопросы главные, полагая, отчего-то, что я этих самых ответов не пойму и только заплутаю в формулировках. Но пока что мне даже и путать-то было негде. Так что вопросы лучше задавать кому-нибудь другому. Скажем, Пашке, или Ольге, например. Пусть они мне все объясняют, пусть они меня путают, городят свой огород -- что угодно. Теперь я желал только одного -- как можно скорее выбраться из этой комнаты. Но, как ни парадоксально, сделать я этого не мог. Во-первых, потому, что вот так встать и, не говоря ни слова выйти вон было бы невежливо. Глупо, верно, тем более, что я ясно понимал, что этому неведомому типу совершенно наплевать на правила приличия. И тем не менее. А во-вторых, все-таки что-то держало меня, не давало сбежать отсюда к чертовой матери.
   И я -- куда деваться? -- сказал:
   -- Знаете, может быть, это прозвучит глупо, но может быть именно у вас я должен попросить совета. Или разъяснений.
   -- Совета? -- удивился незнакомец.
   -- Именно. Понимаете, Пашка тут предложил мне работу, а я...
   -- Юрий Сергеевич, -- строго проговорил незнакомец, -- он предложил вам не только и не просто работу. Он предложил вам новую жизнь. Он предложил вам возможность начать все сначала, добиться чего-то в этой жизни, победить всю ту скуку и мелочность, в которой вы обитали до сего времени. Вряд ли такое можно назвать простым работодательством.
   -- Конечно, конечно, -- вздохнул я. -- Но как я могу принимать решение, если не знаю, о чем идет речь? Что это за работа такая? На кого я буду работать? И чем заниматься?
   -- Чем вам предстоит заниматься, вы уже знаете, -- ответил незнакомец. -- Насколько мне известно, у вас уже был первый рабочий день. А что до того, будто вы не можете принимать решение, не зная сути... А что в этом такого особенного, Юрий Сергеич? В конце концов, это же нормально. В большинстве случаев наемный работник понятия не имеет, чем занимается контора, в которой он работает. И его это мало беспокоит, вы не станете спорить? Его -- наемного работника -- интересует прежде всего размер заработной платы и возможность получения определенных материальных благ. А в этой части, как вы уже могли убедиться, у нас все в порядке.
   Я не хотел ничего ему объяснять. Не хотел говорить, что все то, с чем я уже успел столкнуться на этой "рабочей" ниве, на которую подвиг меня Пашка, было слишком уж подозрительным, даже пугающим. Не хотел говорить, что сама его фигура не внушала мне особенного желания заниматься с ним каким-либо общим делом. Вместо этого я просто сказал:
   -- Нет, я так не могу.
   -- Жаль, -- отозвался незнакомец.
   -- Но вы поймите...
   -- Я понимаю, -- перебил он меня. -- Я все понимаю, Юрий Сергеевич, и быть может, намного лучше, чем вы сами. Единственное, что я могу сказать вам в утешение, так это то, что весь этот странный, как вам кажется, бизнес, организован от начала и до конца вашим старинным другом и ему принадлежит.
   -- А вы?
   -- Я? Я просто... ну, консультант, что ли. Или не консультант даже, а посредник... Или не посредник... Проклятье, это не так просто объяснить. Ну, давайте скажем так: я занимаюсь тут своим делом, а Павел -- своим. Вернее, в итоге-то он все равно занимается моим делом, просто он организовал его в соответствии с велением времени, только и всего.
   -- И могу я узнать, что это за дело такое?
   Он посмотрел на меня пристально, холодно (хотя, на этот раз, безо всяких мистических провалов), задумался, а потом медленно, словно борясь с каким-то неудобством проговорил:
   -- Ну, если начать разбираться... Что ж, можно было бы сказать, что в итоге мы стремимся к чему-то вроде мирового господства.
   Если бы я сидел на стуле, я бы обязательно с него свалился. Но тут стула не было, так что мне оставалось лишь вытаращиться на него и соответственно потерять дар речи.
   Незнакомец какое-то время с усмешкой наблюдал за моей реакцией, а потом посоветовал:
   -- Не нервничайте так, Юрий Сергеич. Речь идет совсем не о том, что вы сейчас начали себе воображать.
   Если честно, я ничего еще не начинал воображать. Сказанное было настолько нелепым и диким, что воображение мое не успело никак отреагировать.
   -- Это все очень хитрая механика, Юрий Сергеич, -- говорил незнакомец. -- И никакие Адольфы Шикльгруберы, никакие Наполеоны с Атиллами и Александрами Македонскими не имеют к этому никакого отношения.
   -- Э-э... А... -- сказал я.
   Какое-то время незнакомец ожидал продолжения, а потом сказал:
   -- Не надо, Юрий Сергеич. Не мучайтесь так. Вы просто ничего не понимаете.
   -- Это точно, -- согласился я.
   -- А между тем, никто не собирается захватывать банальную власть, никто не планирует никаких крестовых походов и вообще, насколько мне известно, -- а я достаточно осведомлен, поверьте мне, -- никаких подобных глобальных глупостей сейчас в мире не затевается. Зато...
   -- Ну, насчет глобальных глупостей ты мог бы поспорить с теми семерыми клоунами, -- проговорил пашкин голос у меня над ухом.
   Я вздрогнул и обернулся. Оказывается, он сидел у меня за спиной и, очевидно, уже давно. То есть подкрался и ждал соответствующего момента, чтобы так вот заорать.
   Незнакомец же отреагировал более чем странно. Лицо его сделалось мрачнее тучи, он сверкнул на Пашку грозным взглядом и сказал:
   -- Не называй их клоунами. Ты ничего о них не знаешь.
   -- То есть как это -- не знаю?..
   -- И потом, ты забыл, что я все-таки один из них. Хотя и номинально. Значит, я тоже клоун?
   Пашка, кажется, слегка смутился.
   -- Да, тоже верно, -- проговорил он. -- Извини.
   Я совершенно не понимал, о чем у них речь, но, если честно, и не стремился понять. Мне просто было жутко.
   -- Впрочем, это все пустяки, -- неожиданно ласковым голосом пропел незнакомец. -- Но мы, кажется, вконец утомили нашего гостя, -- он кивнул в мою сторону. -- Идите, Юрий Сергеич, -- провозгласил он, царственно как-то поведя рукой. -- Отдыхайте. Мы с вами наверняка еще встретимся.
   И я вышел вон. Благодарение Богу, хватило у меня сил и самообладания, чтобы не выбежать, не выскочить торпедой из этого дикого обиталища, де вынашивались неведомо какие, но однозначно жуткие планы и велись сумасбродные диспуты.
   Сумасшедший, сумасшедший, думал я про незнакомца и сам не верил собственным мыслям. Конечно, в любой другой -- в какой угодно -- обстановке, я, вне всякого сомнения, уверовал бы в его безумие. Если бы не было всего того, что я видел ранее. Если бы не было пашкиного странного могущества и богатства; если бы не наблюдал я и сам не становился жертвой странных чудесных исцелений, не крутился бы всю эту неделю в атмосфере совершенного, но какого-то невероятно логичного и несомненно подчиненного определенной схеме, цели безумия.
   А покуда я, раздираемый этими смутными мыслями, выбирался прочь из проклятого правого крыла, случилось еще одно маленькое, но достаточно странное происшествие. В коридоре неведомо из какого закутка выскочила вдруг пашкина собака -- та самая медведеобразная дворняга. Выскочила, преградила мне путь, перекрыв коридор своей мохнатой тушей. А потом вдруг зарычала. Не злобно зарычала, не свирепо, а... как бы вам это сказать... Ну, как мне кажется, в дикой природе животные именно так рычат друг на друга, желая показать, что враждебных намерений у них нет, но, в случае чего, могут и в лотку вцепиться. Так что пес взрыкнул, а потом вдруг завилял поленообразным своим хвостом, подошел ко мне и стал тыкаться мокрым носом в ладонь.
   Это было уж чересчур. И именно в этот момент я вдруг совершенно четко понял, что и в самом деле принят в компанию. Непонятно в какую, непонятно зачем, но я теперь один из этой странной шайки. И я, если честно, не знал, радоваться этому или ужасаться.
  
   ГЛАВА 16. НЕСЧАСТНАЯ ПРИНЦЕССА
  
   В тот день Пашка больше не появлялся. Я бродил по дому, шлялся безо всякой определенной цели, будучи слишком возбужденным и расстроенным, чтобы просто сесть и посмотреть телевизор. Так я бродил, пока вдруг не обнаружил себя стоящим перед дверями его комнаты. Я осторожно попробовал повернуть дверную ручку, но комната оказалась заперта.
   Ну и что дальше? Я не знал, что дальше. Пойти что ли надраться? Нет, не получится у меня. В одиночку, да еще в таком состоянии -- ничего не выйдет, я себя знаю.
   И тут, благодарение Господу, я услышал, как кто-то открывается входная дверь. Ольга, наконец, вернулась. Я сбежал вниз, чмокнул ее, слегка обалдевшую от моего неожиданного и бурного появления, в щеку, отобрал сумки с покупками и поволок все в ее комнату -- и сумки, и саму растерявшуюся Ольгу.
   -- Да постой ты, -- протестовала она, -- подожди.
   -- А ни хрена, -- отвечал я, продолжая ее тащить.
   -- Да успокойся ты, малохольный. У меня там мороженое.
   -- Вот и отлично, вот мы сейчас его и сожрем. Выпить хочешь?
   -- Чего?
   -- Чего угодно. Лично я хочу надраться. Вдрызг. Чтоб мозги наперекосяк.
   Мы были уже в ее комнате. Она проворно разбирала свои покупки -- спрятала мороженое в маленький, сокрытый в баре холодильник, расставила купленные бутылки. Я нахально отобрал у нее литровую бутыль французского коньяка ("Камю", две сотни баксов за пузырь, по-моему), откупорил, нацедил себе полстакана и присосался.
   Ольга какое-то время задумчиво наблюдала за моим буйством, а потом пожала плечами и принялась разделывать свежекупленный лимон.
   -- А где Павел? -- спросила она, стоя ко мне спиной и орудуя ножиком.
   -- Забудь, -- посоветовал я ей. -- Сегодня он вне игры. Его отчитали, как мальчишку и отправили учить несделанные уроки.
   Она на секунду замерла -- было видно, как напряглась ее спина под тонкой блузкой -- потом медленно, очень медленно достала из бара початую бутыль текилы, налила себе стопку и залпом, совершенно мужицким жестом опрокинула ее в себя. Только после этого она повернулась, подошла, поставила на стол тарелку с нарезанным лимоном, свою бутылку и уселась, разглядывая меня с каким-то странным выражением.
   -- Ну, что смотришь? -- поинтересовался я, хлебая из своего стакана.
   Она снова налила себе стопку и снова выпила ее залпом, в один выдох, а потом сиплым от перехваченного дыхания голосом пробормотала:
   -- Дурак.
   -- Кто дурак? -- не понял я.
   -- Ты дурак, -- сообщила она и грохнула своей рюмкой о стол. -- Господи, какой же кретин.
   Ольга старалась не смотреть в мою сторону, кусала губы и мне вдруг показалось, что сейчас она расплачется. А я посоображал какое-то время и поинтересовался:
   -- Почему?
   -- Что -- почему?
   -- Почему это я и дурак и кретин?
   -- Не знаю, -- равнодушно проговорила она, закуривая. -- От природы, наверное. Таким уж, видно уродился.
   -- Гм. А если серьезно?
   -- Это серьезно. Судя по твоему идиотскому настроению, ты все-таки полез в ту комнату.
   Я тоже закурил, а потом, с некоторым удивлением отметив про себя, что слова Ольги нисколько меня не задели и не обидели, спросил:
   -- Ну и что, собственно?
   -- Что? -- усмехнулась она. -- Да как бы тебе это объяснить, чтобы не задеть твое самолюбие.
   -- Ничего, -- успокоил я ее, -- можешь задевать. Я потерплю. Кстати, ты не могла бы заодно объяснить, с кем это я только что общался.
   -- А сам-то ты как думаешь?
   -- О Господи! -- взвыл я. -- Ну почему, стоит мне спросить о нем, все вы отвечаете мне одним и тем же: "как ты сам думаешь?". Почему вы не можете просто все объяснить?
   Ольга пожала плечами:
   -- Наверное, потому, что ты так ни разу и не ответил на этот вопрос. Кем он тебе показался?
   -- Не знаю, -- вздохнул я. -- Не разобрал. Очень уж он похож на психа. Сидит взаперти, про мировое господство что-то лопочет.
   -- Лопочет, -- мрачно повторила Ольга. -- А что ему лопотать-то? Он его уже установил, господство это. Мировое.
   -- Кто? -- усмехнулся я, полагая все это дурацкой шуткой. -- Этот клоун?
   -- Он клоун. А ты кто? Посмотри на себя, дурень, посмотри вокруг. Ты хочешь сказать, что сейчас тобой правят не клоуны? Ты хочешь сказать, что этот горбатый мир не место, где клоун может вести толпу сумасшедших за собой, играя на дурацкой дудке? Ты что, из леса сюда приехал? Людей не знаешь? Клоун. Это мы все клоуны, а он -- главный режиссер в этом бредовом цирке, который ты называешь... Кстати, а как ты его называешь?
   -- Понятия не имею, -- буркнул я. -- Я вообще не понял, что ты тут только что наговорила.
   -- Конечно, -- горько усмехнулась она, проглатывая третью стопку. -- Куда уж тебе.
   -- Слушай, Ольга...
   -- Заткнись. Ты так привык ко всему этому дерьму, что даже не чувствуешь, как оно воняет. Как ты все это зовешь? Мир? Человечество? Общечеловеческие ценности? Что это? Твоя жизнь? Как ты можешь назвать все это болото, в котором вы все барахтаетесь на пути от детского сада до могилы?
   Я залпом проглотил остатки своего коньяка и снова наполнил стакан.
   -- С ума все посходили, -- пробормотал я, стараясь не глядеть на непонятно от чего разгневанную, возбужденную, раскрасневшуюся и невероятно, как-то особенно сейчас красивую Ольгу. И не хотелось мне вести с ней споры, не хотелось выслушивать ее социофобный бред, а хотелось совсем другого... Однако я был абсолютно уверен, что стоит мне сейчас только попытаться осуществить свое желание, только заикнуться о нем, как я незамедлительно получу бутылкой по голове.
   -- Да, -- говорила Ольга, -- все посходили с ума. И уже давно, между прочим. Так давно, что уже и забыли, как это произошло. Теперь сумасшедший у нас считается нормальным человеком, а тот, кто пытается хотя бы намекнуть на правду -- асоциальным психом. -- Она вдруг спрятала лицо в ладонях и затряслась всем телом. Я подумал, что эта прекрасная наркоманка и психопатка довела-таки себя до истерики, но тут она подняла лицо, и стало понятно, что это не слезы. Она смеялась. Страшно, зло хохотала мне в лицо. -- Тебе надо было покупать первую попавшуюся машину и бежать отсюда сломя голову. А теперь ты в нашей компании, дружок. Теперь ты проклят.
   -- Проклят?
   -- Точно. -- Она, кажется, уже была пьяна. -- Все прокляты. Неужели ты до сих пор не понял, что тут творится?
   -- Нет, -- признался я. -- По-моему, у вас тут откровенный санаторий для умалишенных.
   -- Да? -- усмехнулась она. -- И кто же тут, по-твоему, врач, а кто пациент? Впрочем, ладно, молчи, и так все понятно. Конечно же, твой дружок выглядит таким респектабельным, таким здравомыслящим, разумным. По-твоему он и есть главный психиатр? А на самом-то деле, он самый первый псих. Он все это придумал, он построил этот проклятый дом. От начала и до конца.
   -- Ага, ты говорила. Разбогател на торговле душами.
   Ольга проглотила очередную порцию текилы и заявила:
   -- На торговле душами разбогатеть нельзя. Душа не стоит денег, за нее невозможно заплатить.
   -- А как же доктор Фауст? -- напомнил я.
   -- Глупые сказки, -- отмахнулась Ольга. -- Гете был, прежде всего, литератором, поэтом, и только потом все остальное. Он готов был всем на свете пожертвовать, ради красоты слога. Истина его никогда не интересовала -- во всяком случае, не более, чем любого другого обывателя его времени, -- да и не знал он никакой истины, кроме хорошего слога. Душой торговать нельзя, потому что тот, кто знает, что она такое на самом деле, раз и навсегда перестает интересоваться деньгами.
   -- А как же Пашка?
   -- Пашка твой -- пижон. Ему деньги нужны просто так, как коллекционеру алмазов его камни. На кой ляд? А для красоты. Другу твоему не нужна ни власть, ни богатство, ни слава.
   -- Ага, -- усмехнулся я. -- Ему нужны только души.
   -- Нет, -- сказала Ольга с трудом ворочая языком, но тем не менее наливая себе еще одну стопку. -- Души ему тоже не нужны. Ему нужна только одна душа -- своя собственная.
   Я пожал плечами. Что ж, с этим трудно было спорить. Человеку и в самом деле нужна только своя собственная душа, зачем ему другие?
   Ольга сидела ко мне боком, и я мог видеть ее тонкий профиль. За окном уже садилось солнце. Ольга плакала тихо, беззвучно, и на катившейся по ее щеке слезе сверкал оранжевый луч заката. Было в этом что-то завораживающее. Конечно, она совершенно сумасшедшая. Меланхоличная наркоманка и, кажется, алкоголичка с расшатанной психикой. И все-таки...
   Силы будто бы покинули ее, она, кажется, выплеснула все, что у нее было в тот горячечный бред, который излагала мне тут битый час. А теперь она просто плакала -- плакала от бессилия, от нервов своих дурацких, от обилия выпитой неразбавленной текилы. Плакала, потому что, наверное, понимала все свое сумасшествие и странную, до сих пор не укладывающуюся у меня в голове, но чувствующуюся обреченность. Она хотела что-то сказать мне, но быстро напилась и соскочила на совершенно безумный бред. Мне стало ее жаль. Захотелось обнять, прижать к себе, успокоить. И пусть в этом моем порыве была изрядная доля похоти, пусть. В конце концов, там было и сочувствие. А тот из нас, кто всегда полностью чист и бескорыстен, пусть выйдет и покажет мне свое невиданное лицо.
   Я подался вперед и уже собрался обнять ее, успокоить, но тут Ольга вдруг напряглась, выпрямилась и, стремительно сорвавшись с кресла, вылетела в туалетную комнату. Судя по звукам, ее там вырвало.
   Странно -- тошнило ее, но это помогло вернуться на землю и мне. Как будто какая-то пелена в очередной раз спала с моих также изрядно залитых коньяком глаз.
   Господи, да что же тут происходит-то? -- думал я, слушая, как Ольга мучается в ванной. В какое безумие меня занесло? Что такое организовал Пашка тут, в московском пригороде? Новую религиозную секту для миллионеров и вершителей судеб? Сумасшествие, в котором участвуют такие разные люди, у которых, кажется не может быть ничего общего друг с другом. Объединяет их только одно -- Пашка, его странная деятельность. Неужто он и впрямь как-то подчинил их своей воле, торгует их душами? Нет, стоп, стоп, это уже маразм. Если так и дальше пойдет, мне останется только нажраться с Ольгой на пару героина и улететь с ней на небеса. Неплохой вариант, конечно, только как-то он меня совсем не воодушевляет. Но что все-таки творится вокруг моего старинного друга?
   В комнате появилась Ольга -- измученная, с мокрым лицом и влажными волосами, понурая. Она прошла нетвердой походкой и плюхнулась в свое кресло.
   -- Ну, как? -- спросил я, с трудом преодолевая страшную неловкость. -- Полегчало?
   Она кивнула и обессилено откинулась на спинку кресла. Глаза ее закрылись.
   Я подождал какое-то время, но Ольга не шевелилась. Кажется, уснула. Наверное, по правилам рыцарства надо было перенести ее на кровать и укрыть чем-нибудь, но я по своему опыту знал, что перебравшего человека нельзя трогать и принуждать к комфорту -- его следует оставить в покое, ибо даже перепившее тело все равно лучше знает, как и где ему будет хорошо. И я поднялся со своего места, и тихо, на цыпочках направился к выходу. Однако стоило мне взяться за дверную ручку, Ольга очнулась от забытья и попросила слабым голосом:
   -- Не уходи.
   -- Тебе надо проспаться, -- заметил я.
   -- Я знаю. Не уходи.
   Я пожал плечами и вернулся в свое кресло.
   Ольга тяжело вздохнула, а потом вдруг поднялась со своего места, подошла ко мне и опустилась прямо на пол. Я бросился было ее поднимать, но она отрицательно покачала головой. Пришлось и мне усесться на пол, на мохнатый ковер. Ольга тяжко вздохнула и улеглась, положив голову ко мне на колени.
   -- Ты не обращай на меня внимания, Юрка, ладно?
   -- Вряд ли у меня получится, -- признался я.
   -- Я тебе нравлюсь? -- спросила она вдруг.
   -- Нравишься? -- осторожно пробормотал я. -- Вообще-то это мягко сказано.
   Она слабо улыбнулась и потерлась щекой о мое колено.
   -- Только ты не вздумай в меня влюбиться, ладно?
   Вот так -- просто, откровенно, бесхитростно, по-королевски. В лоб.
   -- Постараюсь, -- пообещал я.
   -- Постарайся, -- согласилась она. -- А то будет еще хуже.
   Куда уж хуже, усмехнулся я про себя. Самая красивая девчонка из всех, когда-либо попадавшихся на моем жизненном, пути оказалась безумной наркоманкой. Правда, даже безумие ее иногда очаровывает, но остается при этом безумием. Мой старый друг стал каким-то доморощенным князем тьмы, пугает теперь людей из самых различных слоев общества, торгует ихними душами и держит взаперти за стальной дверью свихнувшегося гпнотизера-психоаналитика, который, попутно и от нечего делать (очевидно), развлекается еще и путанной какой-то философией. Кстати, а интересно, что Пашка делает с выторгованными душами? Или он из тех новомодных российских посредников, которые никогда в глаза не видят перепродаваемый товар, получая только свои сверхприбыли? Но посредник между кем и кем? То есть, с одной стороны понятно -- все эти ребята, начиная от смущенного миллиардера и заканчивая помирающим литератором со своей безумной мамашей. А с другой? Кому могут понадобиться души таких разных людей? Что с ними делать, и главное -- как можно что-то проделывать с душами отдельно от их владельцев? Ну, все, опять начинаю бредить.
   Я осторожно, дабы не потревожить хрупкий сон Ольги, дотянулся за своим стаканом, отхлебнул, поморщился и полез за сигаретами.
   -- Странно, -- пробормотала Ольга, не открывая глаз.
   -- Что тебе странно?
   -- Странно, что я тебе понравилась.
   Я чуть было не проглотил неприкуренную сигарету.
   -- Слушай, ты когда в последний раз смотрелась в зеркало?
   -- Ты хочешь сказать, что я красивая? -- предположила она.
   Я хмыкнул и предпочел ничего ей не отвечать. Красивая. Вряд ли это простое определение подходило к ее внешности. Даже сейчас, после выброшенного рвотой излишка текилы, измученная, сонная, она была прекраснее любой из когда-либо виденных мною (хоть в жизни, хоть по телевизору) женщин. И до сих пор оставалось для меня тайной, как такая красота способна совмещаться с ее мучительно нездоровой психикой и героином. Загадка. Одна из многих загадок пашкиного дома.
   -- Только это ведь не важно, -- бормотала Ольга. -- Красота для каждого своя. Кому-то нравится, кого-то тошнит.
   -- Ну, не знаю, -- вздохнул я. -- Неужели кого-то может от тебя тошнить?
   -- Может, наверное. Я ведь не всегда была такой. Еще совсем недавно я была такой дурнушкой, что ты, наверное, на меня и внимания бы не обратил.
   -- Не верю.
   -- Конечно не веришь. Ты ни во что не веришь, потому что ничего не знаешь.
   -- И как же ты стала такой как сейчас?
   -- За определенную плату.
   -- Какую плату? -- не понял я.
   -- Ну, я же тебе уже объясняла.
   -- Только не говори мне, что в обмен на эту свою внешность ты отдала душу.
   -- Хорошо, не буду, -- пообещала она и закрыла глаза.
   А мне почему-то стало как-то не по себе. Тревожно. Я растолкал ее и спросил:
   -- Нет, постой, ты это серьезно?
   -- Как тебе хочется, -- пробормотала она. -- Для меня сначала это тоже было простой глупостью, а потом стало очень серьезно. Ты думаешь почему я здесь? Потому что там, в обычном мире, таким как я нечего делать.
   -- Вообще-то я думал, что Пашка к тебе неравнодушен.
   -- Может быть, -- признала она. -- Только он меня не любит. А временами, как мне кажется, ненавидит.
   -- За что?
   -- Ревнует, наверное. Не знаю. Долго объяснять.
   Она снова закрыла глаза, а я сидел и пытался понять, что она хотела сказать этими своими странными намеками. Дурацкое занятие -- пытаться осмыслить намеки женщины, которую ты считаешь сумасшедшей. Но я не мог ничего с собой поделать, чувствовал, что так или иначе мне придется разобраться в том, что происходит в этом доме и вокруг него. Я не знал, почему так, но чувствовал, что это мне необходимо. Из-за того ли, что я почти влюбился в эту несчастную наркоманку, на которой все равно не мог жениться, но должен был сделать хоть что-то. Или из-за моей дружбы с Пашкой, которому, как мне кажется, совершенно не нужна была чья-либо помощь. Не знаю.
   -- Ольга, -- тихонько позвал я, надеясь, что она уже уснула и не сможет ответить на тот вопрос, который я задавал, хотя и не хотел на самом деле услышать на него ответ, -- а все-таки, этот тип в комнате...
   Она так глянула на меня, что я заткнулся на полуслове. А потом долго молчала, и я уже был почти уверен, что мой вопрос не был услышан, но потом Ольга все-таки открыла глаза и впервые, кажется, за все это время взглянула на меня. Снизу вверх, пристально, обдавая меня даже в таком состоянии очарованием своих прекрасных глаз.
   -- Неужели не понял? -- удивилась она.
   -- Нет, - признался я.
   Она еще какое-то время поглазела на меня, а потом снова свернулась калачиком и закрыла глаза. И только спустя немалое время, сквозь сон сказала:
   -- Это же был дьявол, глупенький.
   Ну, все. Больше я не пью и ей не позволю. А если Пашка еще хоть раз подсунет ей наркотики -- спущу в унитаз и их, и самого Пашку, если он воспротивится. Надо как-то прекращать это безумие.
  
   ГЛАВА 17. БОГАТЫРЬ
  
   На следующее утро я познакомился еще с одной достаточно примечательной личностью, хотя в мои планы это как раз не входило. Хватило бы и вчерашнего знакомства со странным обитателем комнаты за стальной дверью, которого с таким почтением слушался Пашка, а Ольга так вообще полагала самим нечистым. Правда, с моей точки зрения этот тип был просто-напросто психом с хорошо подвешенным языком и склонностью к неопределенной, а потому всегда кажущейся верной философии. Ну и ладно -- в конце концов, сколько людей, столько мнений.
   Меня разбудил бьющий прямо в глаз яркий солнечный луч. Поначалу я долго не мог понять, почему я одет, почему сижу и отчего это у меня так страшно затекли ноги. Но, продравши глаза, обнаружил себя сидящим на полу в комнате Ольги и сразу все вспомнил. Ольга по-прежнему спала у меня на коленях, которых я, собственно, уже совершенно не чувствовал. Во рту у меня было пакостно, я спину ломило как после долгой и тяжкой физической работы.
   Осторожно, дабы не потревожить сон моей красавицы, я приподнял ее голову, протянул руку, отодрал от кресла одну из съемных подушек и подложил на то место, где всю ночь провалялись бревнами мои ноги. Затем высвободил свои конечности и встал. Меня сразу повело, мир закрутился перед глазами, и я едва не свалился прямо на сладко спящую Ольгу. Пришлось спешно схватиться за подлокотник ободранного мной кресла. Через какое-то время, обретя, наконец, былую твердость в ногах я вернул себе способность к прямохождению (или, хотя бы, к прямостоянию), и попытался сделать несколько приседаний, дабу убедиться, что не постигла мои конечности участь конечностей Бодхитхармы и не придется мне теперь выдумывать какое-нибудь свое кунг-фу, дабы вновь научиться ходить.* Колени гнулись исправно, но с равновесием по-прежнему было что-то не так, потому что меня снова качнуло и я едва не ахнулся физиономией о стеклянный столик, на котором ютились остатки нашего вчерашнего гуляния -- ополовиненная бутылка коньяку, почти пустая бутылка текилы и скорчившиеся на тарелке лимонные корки. Натюрморт. Полная окурков пепельница стояла почти вплотную к разметавшимся по ковру чудным ольгиным волосам, так что оставалось загадкой, как это я ухитрился ее не опрокинуть. Я снова собрался с духом, нагнулся и убрал пепельницу. Слава богу, вестибулярный аппарат, вроде бы, приходил в норму. Однако от прежней благородной мысли переноса сладко спящей Ольги на кровать пришлось отказаться -- я сомневался, что смогу поднять ее с пола так, чтобы при этом самому не завалиться и не покрушить всю мебель в округе. Ничего, доспит и так.
   Доплетясь до своей комнаты, я скинул прямо на пол мятую одежду и залез под душ. Потом, изрядно посвежевший и значительно пришедший в себя, оделся во все чистое и пошел искать себе компанию.
   Дом, кажется, снова вымер. Дверь пашкиной комнаты была теперь нараспашку и никого там, внутри не было. И внизу тоже никого не было -- даже этой жуткой собаки, которая вчера вдруг ни с того ни с сего взялась ко мне ласкаться и лизать руки, отчего стала для меня еще неприятнее. Я подумал было о том, чтобы пойти и проверить не проснулась ли Ольга, но вспомнил, что накануне она выпила раза в два более моего, после чего изволила довести себя чуть ли не до истерики, так что тревожить ее, пожалуй не стоит. Ну и черт с ними со всеми.
   Я позавтракал в одиночестве, выпил большую чашку чудесного кофе и пошл пройтись.
   На улице опять светило солнце, пели птицы, и день обещал быть прекрасным. Всю тягостную двусмысленность дня вчерашнего как будто ветром сдуло, и я от души послал в самые разнообразные интимные места все, что смущало и тревожило меня накануне. Какое-то время поторчав на крыльце, жмурясь на утреннее солнышко и радуясь погожему дню как ребенок, я вдруг не сообразил, что заняться-то мне нынче совершенно нечем. Пашка, после вчерашнего кратковременного разноса, учиненного таинственным незнакомцем, так, видимо, расстроился, что позабыл дать мне задание на сегодня. А может, и не собирался он более давать мне никаких заданий, убедившись в недавнем инциденте с сумасшедшей старухой и ее умирающим сыном, что для мистических поручений я не приспособлен. В любом случае я был рад этому отсутствию поручений, ибо не желал более и боялся ввязываться в загадочные дела моего старинного приятеля.
   И, радуясь своей нынешней свободе, я как-то не заметил, что ноги сами понесли меня к "Мерседесу". Что ж, стало быть, сам Бог нынче мной управляет. Я забрался за руль и решил... да ничего я, собственно, не решил. Просто собрался прокатиться. С ветерком, так сказать. В прежние неторопливые великосветские времена у богачей было принято совершать верховые прогулки, так чем я хуже? Конечно, до какого-нибудь староросского барина мне далеко, да и богачом меня не назовешь, но коль уж устроился я погостить у Пашки, коль предоставил он мне в безраздельное пользование своего железного коня (чем "Мерседес" хуже лошади), то надо пользоваться, покуда есть возможность.
   Я ехал по шоссе. Не спеша, не превышая скорости, старательно соблюдая правила уличного движения, в общем, вел себя как примерный водитель, которому впору не на "Мерседесах" кататься, а на какой-нибудь полуразвалившейся "Победе". И тут случилось то, чего я ждал давно. Очень давно ждал и удивлялся, что этого не происходило до сих пор ни со мной, ни с Пашкой в моем присутствии. А именно -- впереди на дороге возник ГАИшник (или, как теперь принято говорить ГИБДДшник), узрел меня с "Мерседесом" и взмахнул своей волшебной полосатой палочкой.
   Я послушно притормозил, прижался к обочине и полез было из машины. Но ГАИшник повел себя странно -- он не стал приближаться ко мне, не стал требовать каких-либо документов, его вообще, кажется, не интересовала моя персона, потому что, стоило мне остановиться, как он залез в стоящую тут же, за кустом патрульную машину и захлопнул за собой дверцу.
   Это что еще за новости? -- удивился я. Может, он намекает на то, что ежели я езжу на "Мерседесах", то сам ему деньги в машину принесу и сам же нарушение придумаю, за которое меня следует оштрафовать? Совсем обнаглели, сукины дети.
   Однако далее произошло нечто вообще из ряда вон. Из патрульной машины выбрался человек в штатском таких габаритов, что я сперва не поверил своим глазам, недоумевая, как он вообще поместился в милицейский "жигуленок". Это был настоящий великан, Илья Муромец, или кто-то из его потомков наверняка. Двухметрового роста, могучего телосложения, широколикий, русобородый. Когда он выбирался из патрульной машины, ту заметно качнуло и несчастный "жигуленок" будто бы даже вздохнул, облегчившись от такой ноши.
   Великан подошел к моему "Мерседесу", нахально распахнул пассажирскую дверцу и уселся на сидение рядом со мной. "Мерседес" ощутимо накренился.
   Некоторое время незнакомый богатырь сидел рядом и молчал, напряженно глядя перед собой, а потом вдруг повернулся ко мне, окинул взглядом пристальных голубых глаз и сказал коротко:
   -- Поехали.
   -- Простите, -- возмутился я, -- а в чем, собственно...
   -- Поехали, Юрий Сергеич, -- проговорил богатырь ласковым басом. -- Не бойтесь, вам ничего не угрожает... во всяком случае, с моей стороны. Просто нам нужно поговорить.
   -- О чем?
   -- Давайте сперва уедем отсюда, -- настаивал богатырь.
   Было совершенно понятно, что он не вылезет из машины, а вытолкать его было мне явно не по силам. Можно, конечно, упереться рогом, возмутиться и отказаться выполнять его требования, пока мне не будут даны объяснения, но почему-то я был уверен, что у этого русоволосого гиганта терпения раз в сто более чем у меня. Он готов сутки просидеть в моей машине и терпеливо ожидать, пока я, наконец, сдамся. И я, решив сэкономить время, пожал плечами и тронул машину с места, поинтересовавшись:
   -- И куда поедем?
   -- Куда угодно, -- миролюбиво пробасил богатырь. -- Главное -- подальше отсюда.
   Я снова пожал плечами. Однако стоило "Мерседесу" покатиться быстрее, вероломный великан проговорил:
   -- Нет, Юрий Сергеевич, давайте мы с вами все-таки поедем не в Москву, а от нее.
   Ну и что это за фокусы, скажите на милость?
   -- Вот что, уважаемый... -- начал было я.
   Но богатырь поднял свою огромную, с лопату, ладонь и проговорил просительно:
   -- Потом, Юрий Сергеевич, ради бога, потом. Давайте поскорей уедем с этого места.
   Не знаю, откуда эта мысль вдруг возникла в моей голове, но почему-то я решил, что он хочет оказаться как можно дальше от пашкиного особняка. Да нет, глупости. С какой стати? А может быть, они простые бандиты? В конце концов, такое уже сто раз бывало -- нарядятся в милицейскую форму, останавливают дорогую иномарку, сажают рядом с водителем этакого вот мордоворота, вывозят за город, и... Нет, не то. Не знаю почему, но я откуда-то твердо знал, что нахальный бородач не станет причинять мне вреда. Ему нужно что-то другое. Да и патрульной машины сзади не видно. То есть, такому вот быку и в одиночку не составит труда свернуть мне шею и завладеть "Мерседесом", но не было в его глазах, в выражении его лица, во всей фигуре никакой угрозы или опасности. Был скорее... нет, не испуг, но какая-то крайняя степень напряжения.
   Километров десять мы проехали, сохраняя молчание.
   -- Все, Юрий Сергеич, -- сказал, наконец, незнакомый богатырь, -- теперь можно остановиться.
   Я послушно остановил машину и тут же выбрался из салона. На всякий случай. То есть задавить-то он меня и на открытом пространстве задавит, только вот вряд ли догонит. С его-то массой. Однако богатырь явно не собирался ни давить меня, ни гоняться за мной по лесу. Он медленно выкарабкался из "Мерседеса", с трудом протиснувшись в створ дверцы, и встал на землю во весь свой немалый рост.
   Да, это был настоящий гигант. Широченные плечи, могучие ручищи, ноги как железобетонные сваи. "Если бы одно кольцо было в земле, подумалось мне, а другое -- в небе...".
   Богатырь какое-то время разглядывал меня, а потом сказал:
   -- Да вы не бойтесь, Юрий Сергеич, я не бандит. Вот мое удостоверение. -- И он извлек из кармана красную книжицу, которая буквально утонула в складках его ладони.
   -- Так вы из милиции? -- поинтересовался я, совершенно не собираясь заглядывать в его документ.
   -- Да. Барский моя фамилия. Петр Венедиктович.
   Петр Венедиктович Барский, былинный русский богатырь. Забавно. Впрочем, фамилия его показалась мне смутно знакомой. Где-то я ее уже слышал.
   -- Так о чем, Петр Венедиктович, вы собирались со мной говорить? -- осведомился я, вставляя сигарету в зубы.
   -- Я полагаю, вы и сами догадываетесь, Юрий Сергеич.
   -- Понятия не имею. -- Я прикурил и выпустил в его сторону толстую струю дыма.
   Петр Венедиктович тяжко вздохнул и проговорил, глядя мне прямо в глаза:
   -- Я собирался поговорить с вами о вашем друге.
   -- О каком друге?
   -- Ну, Юрий Сергеич, не надо до такой-то степени вести себя как на допросе.
   -- О Пашке что ли? -- Почему-то я совсем не удивился.
   -- Да, именно о нем.
   Я усмехнулся. В принципе, давно уже пора было нашим органам, даже при всей их нынешней разболтанности, продажности и идиотизме, заинтересоваться пашкиной деятельностью. Правда, трудно было предположить, что начнут они именно с меня -- случайно заехавшего старого приятеля. А впрочем, почему бы и нет? И тут я вспомнил, где слышал фамилию бородатого великана. В самый первый день, сразу после приезда, в кабинете у того гаденького типчика, который дал Пашке деньги и наркотики для Ольги. Пашка тогда сказал, что Барский -- это человек. Личность. И что тот поганый бизнесмен по сравнению с ним -- дерьмо. Кажется, что-то в этом роде. В общем, как мне тогда показалось, Барский был для Пашки вроде как уважаемый за доблесть, но все-таки враг.
   -- Видите ли, Юрий Сергеич, -- говорил Барский, -- дело в том, что эта наша беседа сугубо неофициальная. Строго говоря, она нужна вам так же, как и мне. Я просто обязан вас кое о чем предупредить -- о том, о чем вам стоит узнать, прежде чем вы снова вернетесь в дом вашего друга.
   -- Что ж, я вас слушаю.
   Петр Венедиктович прошелся взад вперед по чахлому придорожному газону, а потом вдруг резко повернулся (мне показалось, что от разворота его плеч аж сквозняком потянуло) и спросил:
   -- Скажите, Юрий Сергеич, а как по-вашему, чем занимается ваш друг?
   -- В каком смысле?
   -- В каком-нибудь. Вы прожили в его доме уже более недели, и наверняка успели заметить, что его деятельность носит несколько... я бы сказал странный характер. Как вы думаете, что это за деятельность.
   -- Понятия не имею, -- честно признался я.
   -- И вам никогда не было интересно? -- удивился он.
   -- Знаете, Петр Венедиктович, не знаю как вам, а мне мама в детстве говорила, что совать нос в чужие дела нехорошо.
   -- Да, разумеется, -- согласился Петр Венедиктович, -- но мне-то совать нос в чужие дела предписано моей профессией.
   -- А мне нет. И потому я совершенно не собираюсь приставать к моему старому другу с вопросами. Захочет -- сам мне все расскажет.
   -- Конечно. С вас вполне достаточно этого "Мерседеса" и денег, которые он вам дает, так?
   -- Я не понял, на что вы намекаете. Если вы намерены читать мне тут мораль, то...
   -- Не намерен, -- быстро проговорил Барский. -- Прошу прощения. Но скажите мне, Юрий Сергеич, неужели деятельность вашего друга -- странные люди, с которыми он общается, его неведомо откуда берущиеся миллионы, его связи, его я бы сказал могущество -- неужели все это вас не насторожило?
   -- Не знаю, -- признался я. -- Может быть. Только от моей настороженности толку мало. Я все равно ничего не понимаю, ничего не знаю, а потому... В общем, не мое это дело.
   -- Не ваше? -- Почему-то эти мои слова поразили Барского. -- Господи, Юрий Сергеич, неужели вы до сих пор тешите себя наивной надеждой, что это не ваше дело? Неужели вы до сих пор полагаете, что это вас не касается?
   -- Да что -- это? -- возмутился я. -- Что -- это? Я ведь понятия не имею, в чем оно заключается. Да, много странностей, много непонятного, ну и что? В конце концов, я в гостях у своего старого друга, и если он столь гостеприимен, то, по-моему, было бы непростительным свинством в чем-то его подозревать и лезть с расспросами. Мое какое дело? Он что, зарабатывает деньги незаконным путем? А вы попробуйте заработать их путем законным, в нашем-то свихнувшемся отечестве.
   И, выпаливши эту отповедь я замолчал отдуваясь и давая успокоиться разгулявшемуся пару. Если честно, я был несколько смущен и совершенно не мог понять, почему слова и поведение этого гигантского мента вызвали во мне такую бурю негодования.
   Барский долго молчал, разглядывая меня с безмерным удивлением, а потом вдруг спросил:
   -- Юрий Сергеич, а вы сами себе не напоминаете страуса?
   -- А вы сами себе не напоминаете фокстерьера?
   -- Иногда, -- добродушно усмехнулся он. -- Только при моих габаритах это, согласитесь, несколько странное сравнение.
   Я пожал плечами.
   -- Эх, Юрий Сергеич, Юрий Сергеич, -- пробасил Барский добродушно, -- ну что вы так уж свирепо меня отчитываете? Может быть потому, что понимаете -- нехорошо что-то с вашим приятелем, совсем нехорошо. Понимаете, но признавать это вам страшно, или не страшно, а просто неприятно. Чувствуете ведь неладное.
   -- Слушайте, идите вы, -- взорвался я, нарушая все правила общения со стражами порядка, да и просто здоровенными мужиками, способными одним ударом кулака вбить меня по пояс в землю-матушку.
   Однако Барский почему-то не разозлился и не обиделся. Он посмотрел на меня печальным понимающим взглядом и сказал:
   -- Успокойтесь, Юрий Сергеич. Я хочу только помочь вам, предостеречь.
   -- От чего предостеречь? -- усмехнулся я. -- От Пашки? Что ж, забавно. Но видите ли, дело в том, что ему я доверяю, а вам -- нет. В конце концов, кто вы такой?
   Барский прошелся туда сюда по газону, нещадно сминая траву своим немалым весом, а потом вдруг распахнул дверцу "Мерседеса" и забрался внутрь, уселся на мое место, оставив, впрочем, ноги снаружи. Так он и сидел, являя собой поистине занимательное зрелище, а потом вдруг спросил:
   -- А скажите, Юрий Сергеич, вы верите в Бога?
   Нет, это было уже слишком. Мне захотелось схватить его за шиворот, выволочь из машины и уехать к чертовой матери. Ну что он, в самом-то деле, совсем белены объелся, не понимает, как это выглядит? Останавливает тебя, понимаешь, на дороге милиция, сажает к тебе в машину какого-то амбала, ничего при этом не объясняя. Амбал приказывает тебе ехать за город, а там, после небольшой вступительной проповеди, интересуется, верю ли я в Бога. У них в Москве что, психушки переполнены? Негде держать сумасшедших? Этот затворник в Пашкином доме, теперь вот какой-то обезумевший на религиозной, кажется, почве мент.
   И тут я совершенно неожиданно припомнил мою давешнюю знакомую, Ирину Игоревну -- ту самую престарелую владелицу старенькой "Волги". Она, кажется, тоже что-то мне про Бога вкручивала. Почему-то это воспоминание охладило мой пыл.
   -- В Бога? -- медленно переспросил я, собираясь с мыслями. -- Не знаю. Я верю, что где-то может быть что-то. Как и большинство моих соплеменников.
   -- Где-то что-то, -- задумчиво повторил Барский. -- Интересная религиозная доктрина. Хотя и не оригинальная, вы правы. А как насчет дьявола?
   -- Слушайте, -- вздохнул я, -- если вы намерены продолжать в том же духе, то найдите себе другого дурачка. Что вам от меня надо, в конце концов?
   Он долго молчал, и мне вскоре начало казаться, что он либо не расслышал моего вопроса, либо не намерен на него отвечать. Но он ответил.
   -- Что мне надо? Помощь, разумеется. Мне нужна ваша помощь, Юрий Сергеич. Я знаю, что кажусь вам сейчас либо чудаком, либо просто психом, а после того, что я вам собираюсь рассказать, это впечатление наверняка усилится. Но я должен вам это рассказать -- просто обязан. Обязан, потому что вас необходимо предупредить. Потому что не могу позволить себе пройти мимо или спокойно наблюдать за тем, что вскорости должно с вами произойти. Совесть -- штука несомненно устаревшая и не модная, однако именно она не позволит мне потом спокойно спать, если я сейчас не предостерегу вас.
   От этих его слов у меня мороз пошел по коже. Но я предпочел промолчать. Да и что тут можно было сказать? Что он псих? Если честно, то не был он похож на психа. Скорее этот странный человек напоминал одинокого солдата, оставшегося в окопе после смерти всех товарищей -- обреченного, но сильного, готового стоять до последнего вздоха, защищая какие-то свои идеалы и свою веру.
   И потому я опять не стал насмехаться над ним, а сказал:
   -- Хорошо, Петр Венедиктович, я вас выслушаю.
   Он посмотрел на меня пристальным взглядом. Забавно, несмотря на то, что он сидел, а я стоял, глаза наши были на одном уровне. Нет, все-таки аномально большой человек. Как-то не верилось, что он сумасшедший. Сумасшедшие, как мне всегда казалось, -- маленькие, злобные, хитрые, с мозгами измученными многочисленными комплексами неполноценности. Но чтобы такой вот богатырь... Не верится.
   -- Знаете, Юрий Сергеич, -- проговорил Барский, глядя мне в глаза, -- а ведь дело все в том, что друг-то ваш -- дьявол.
   Я вытаращился на него. Это было чересчур. Конечно, мне следовало ждать какого-то неприятного, быть может даже дикого откровения, но чтобы до такой степени... Барский продолжал смотреть на меня. Нет, кажется он не шутил и не издевался. И на горячий бред безумца эти слова тоже не походили. Но не может же это быть просто ошибкой и заблуждением. Здравый смысл-то где?
   -- Впрочем, я, вероятно, не так выразился, простите, -- тут же счел необходимым пояснить он. -- Конечно, ваш старинный приятель не дьявол в чистом виде -- не князь тьмы, разумеется. Я имел в виду нечто совсем иное.
   -- Слава богу, -- прохрипел я, закуривая новую сигарету. -- И что же вы имели в виду?
   -- Я имел в виду, что он -- помощник дьявола. Дьяволопоклонник, если вам угодно. Большая часть его деятельности остается для меня совершенно непонятной, но даже того немногого, что я знаю с лихвой хватит для того, чтобы сделать соответствующие выводы.
  
   ГЛАВА 18. БАРСКИЙ И САТАНА
  
   У Петра Венедиктовича Барского, по его же словам, было до недавних пор всего две проблемы в жизни -- он был русский богатырь и честный человек. С одной стороны, эти трудности могут показаться постороннему достаточно странными и несколько притянутыми за уши, однако сам Петр Венедиктович на собственном опыте убедился, насколько тяжко быть не таким как все. И самым обидным во всей этой ситуации было то, что обе проблемы были генетическими или почти генетическими. Ну, с мощью физической и с габаритами его тела все было более менее ясно, но вот что касается честности... Вряд ли дело тут было в одном воспитании. Самый последний мерзавец и сукин сын может являться потомком совершенно нормальных и даже хороших родителей и наоборот. Просто Петя Барский был таким, каким был. Он был таким с самого детства и, видимо, должен был остаться таковым до гробовой доски.
   И именно поэтому, ввиду этих двух его генетических аномалий, никто и никогда не относился к Пете Барскому серьезно. Вернее, серьезно-то относились -- еще как. Но это всегда был, прежде всего, страх. Он был для окружающих как будто не реальным человеком, с которым можно подружиться, можно поговорить, а каким-то экспонатом кунсткамеры. Слишком большой, слишком сильный, слишком честный и правильный. Всего слишком. На него смотрели либо снизу вверх, либо не смотрели вовсе, предпочитая держаться на дистанции, дабы не подвергнуться соответствующему воздействию негодующей силы физической или духовной за неверно сказанное слово или допущенную вольность.
   Однако он, смирившись со временем с подобным своим положением в обществе, совершенно не собирался ни уменьшаться в размерах, ни хоть как-то поступаться своими достаточно странными для современности моральными принципами. И, в общем-то, когда ему пришла в голову идея податься в школу милиции, это никого особенно не удивило. В конце концов, в милицию шли разные люди и по разным причинам. Кто-то -- ради карьеры, кто-то -- за деньгами, а кто-то и в самом деле чтобы бороться с преступностью. Но Петр Венедиктович и здесь избрал свою, хотя и не вполне оригинальную причину. Он стал ментом, чтобы, как он сам выражался, давить гадов. Под гадами мог подразумеваться кто угодно, и иногда эта классификация представителей рода человеческого не совсем согласовывалась с буквой закона. В силу могучести и непреклонности своей, врожденной самостоятельности и прочих черт настоящего богатыря, Барский сам себе был и закон, и суд, и вершитель приговоров. Он был адептом справедливости, хотя, являясь человеком неглупым, понимал, что даже при его аномальной мощи установить справедливость по всей земле невозможно. Но не ничего не делать в этой связи он тоже не мог, полагая бездействие недостойным. Невозможно было широту и убежденность его натуры впихнуть ни в какие законы, не говоря уж о гнусных реалиях современности и представлениях начальства.
   Карьеры Петр Венедиктович не делал никакой, да и не могло для него быть речи о сколько-нибудь внятной карьере с его-то принципами и мировоззрением. Многие из тех, кто учился с ним в школе милиции, стремительно карабкались вверх по служебной лестнице, покупали себе шикарные квартиры, дорогие машины и горя не знали. И были, очевидно, правы в подобном подходе, поскольку не имели ни убежденности Петра Венедиктовича, ни силы его, дабы противостоять суровой и не всегда чистой реальности. А Барский тащил свою лямку, никогда не жаловался и полагал, что все идет так, как и должно, одаривая более слабых своих коллег разве что презрительным снисхождением за их слабость.
   Его уважали. Его уважали коллеги за силу и мужицкий честный нрав; его уважало начальство (предпочитая, правда, не давать особой воли и придерживая карьеру, поскольку считало все-таки человеком неудобным); его уважали даже бандиты. Те самые бандиты, которых он, по идее, должен был ловить и сажать. Но бандиты бандитам рознь, думал Петр Венедиктович. Он никогда не был ни дураком, ни долдоном, прекрасно видя, что творится в стране и понимая, что только мертвец может соблюдать все наши законы. И Петр Венедиктович, являясь адептом справедливости, именно в этом сходился со многими из тех, кого было принято звать бандитами или братвой. Честное слово, иногда он чувствовал себя в компании этих ребят лучше и увереннее, нежели среди своих коллег. Он ходил к бандитам на свадьбы и дни рождения, посещал бандитский спортзал (где однажды совершенно очаровал их, оторвав одной рукой от пола штангу в двести пятьдесят кило) и нисколько этим не тяготился. Да, он жил не всегда по закону, а, как принято говорить "по понятиям", ну и что? В конце концов, Робин Гуд тоже был хотя и благородным, но, тем не менее, разбойником. Зато, когда к нему (к Барскому, а не к Робину Гуду, разумеется) угодил сынок какого-то высокого начальника, которого чуть ли не с поличным взяли за изнасилование несовершеннолетней, Барский, прекрасно понимая, что никто и никогда этого мерзавца не осудит и не посадит, решил проблему неотвратимости и справедливости наказания по-своему. Его едва не уволили тогда из органов, но никто ничего не смог доказать, да и знакомые бандиты прикрыли. В конце концов, мало ли кто огромного роста и могучего телосложения мог поджидать выпущенного на свободу папенькиного сынка в темной подворотне. Мало ли кто мог сломать ему обе руки и ноги, нос и половину ребер. Папенькин сынок, было, заартачился, кричал из гипса, будто бы это был именно Барский, но вскоре его прямо в больнице навестили крепкие ребята мрачной наружности, сломали для прояснения сознания еще пару пальцев, а потом объяснили в своей неповторимой и очень доходчивой манере, что они с ним сотворят, если он не успокоится. И сынок успокоился. Тем более что насмерть перепуганные медсестры в один голос клялись, будто бы ничего не видели и не слышали. Прямо Чикаго тридцатых годов, но что тут поделаешь, раз жизнь у нас сложилась такая.
   Надо сказать, к чести Петра Венедиктовича, что расправа над папенькиным сынком с последующим привлечением коллег не доставила ему никакого удовольствия. Напротив, это было неприятно для него, почти мучительно. Но он понимал, что если оставить все как есть, если не напугать до заикания этого мерзавца, то завтра какая-нибудь другая девчонка может стать его жертвой. Закон был бессилен и Барский решил заменить его собой. Не в первый раз и не в последний.
   Его звали Ильей Муромцем (разумеется), но сам он себя всегда полагал кем-то вроде старорусских могучих монахов. Вроде тех монастырских послушников, которые отличались крепостью духа и тела, и всегда готовы учинить суд скорый и правый тому, кто чинит беду или несправедливость. Вроде послушника Пересвета и брата его Охляби. Может быть, было в этой его идеологии что-то по-мальчишески наивное, что-то нелепо напыщенное, а может и откровенно глупое, но сам Петр Венедиктович полагал, что лучше такая идеология, нежели откровенное воровство и подлость, которые в нынешние времена прочно вошли в моду. Воровство, подлость, злоба, равнодушие. Петр Венедиктович никогда не был человеконенавистником, будучи уверен в том, что сильный всегда должен оставаться добрым и справедливым, но иногда у него складывалось впечатление, что большинство из окружающих его людей и не люди вовсе, а крысы. Крысы, сбежавшие с тонущего корабля и не знающие теперь, как быть дальше. И иногда ему становилось страшно. Большинство знакомых посмеялись бы над этим его страхом -- ну чего, в самом-то деле, может бояться такой вот правильный и непробиваемый гигант? -- но он и в самом деле боялся. Боялся людей. Он не понимал их, не понимал, как можно жить с такими дикими мыслями и такими извращенными желаниями. Не понимал, откуда в них столько злобы и какой-то совершенно безумной ненависти. Они будто бы свихнулись в новой реальности, стали жертвой какого-то массового психоза и напоминали ему змей в брачный период -- неадекватные, бешеные, готовые укусить просто так.
   И именно в силу этого своего склада, а также благодаря знакомству в криминальных кругах, Петр Венедиктович Барский оказался способным заметить те тревожные и странные перемены, которые вдруг ни с того, ни с сего начали происходить вокруг. Вокруг, поблизости и одновременно будто бы во всем мире разом.
   Сложно сказать с чего все началось. Просто в один момент он вдруг почуял, ощутил всей своей ментовской интуицией, что что-то не так. Вроде бы ничего не переменилось, все осталось на прежних местах, и спроси его кто-нибудь, что же этакое тревожное он вдруг учуял, -- не было бы у Барского ответа, однако... Если раньше все происходившие вокруг него и видимые им безобразия были совершенно хаотичны и носили характер явного беспредела, то теперь в них как будто появилась некая организация и смысл. Ничего вроде бы не изменилось, все осталось на прежних местах, однако теперь у этого безумного оркестра как будто появился дирижер. Хаос стал более упорядоченным, если можно так выразиться. Впрочем, все это были не более чем его личные ощущения и предчувствия -- с этим и к начальству на доклад не пойдешь, и с друзьями не поговоришь.
   Его знакомые бандиты сами ничего не понимали, но поговаривали, что в городе появился кто-то новый. Кто-то очень опасный и крутой. Не московского даже, а общероссийского масштаба, или еще похлеще. Что это за шишка никто объяснить Петру Венедиктовичу не мог -- новый большой босс был фигурой загадочной, почти мифической, так что многие даже не были уверены, существует он на самом деле, или нет. Только приложив неимоверные усилия, по совершенно неофициальным каналам Барский сумел выяснить, что этого нового человека называют то Пан, то Паша-черт.
   Разумеется, Петр Венедиктович Барский был человек опытный и он не мог просто так взять и поверить, будто бы один неведомо откуда взявшийся человек смог развести такую деятельность, да при этом еще остаться в живых. В живых и в тени -- в такой тени, что многие даже не подозревали о его существовании. Но он несомненно был. Был, потому что и чутье Барского указывало именно в эту сторону и потому что не быть его уже не могло. Втайне, сокрытая для всех и вся, даже для самих бандитов и продажных высокопоставленных чиновников, складывалась некая новая система. Пока еще неприметная, невидимая даже для многих бывалых оперативников и аналитиков, но тем не менее -- складывалась. Только вот кто ее складывал? И что он из себя представлял на самом деле, этот неведомый и невидимый Паша-черт?
   Живьем Петр Венедиктович увидал Пашу-черта только после полугода поисков. Многие из его знакомых либо ничего о нем не знали, либо, стило упомянуть при них этого загадочного Пана, шарахались. Однако терпение и труд, как известно, перетрут все, что угодно.
   При ближайшем рассмотрении, Паша-черт не произвел на Барского никакого особенного впечатления. Бывалого милиционера даже несколько поразило, когда вместо какого-нибудь престарелого интригана, этакого пожилого и остепенившегося вора в законе, стремящегося подмять под себя всю Москву, он увидал высокого и стройного молодого человека с бородкой-эспаньолкой и серьгой в ухе. Не ожидал Петр Венедиктович, что Пан окажется таким вот мальчишкой. Но тем не менее, время показало, что Паша-черт намного могущественнее и загадочнее, нежели Барский мог себе представить.
   В течение года Павел Венедиктович следил за деятельностью Пана. Каким-то образом, это стало для него идеей фикс. Он не мог думать ни о ком, кроме загадочного молодого человека с эспаньолкой. Этот парень полностью завладел воображением Барского. Но чем больше могучий милиционер знакомился с жизнью этого человека, тем меньше он понимал. Он знал теперь настоящее имя Паши-черта, знал, где тот живет, но никак не мог понять, в чем же заключается суть его деятельности. В пригородный особняк Пана частенько наведывались люди могущественные и известные. Люди, чьи лица можно было часто увидать на экране телевизора, кто, по слухам, решал судьбы страны и владел сказочными богатствами. Реже, но все-таки появлялись какие-то непонятные иностранцы, которые, как выяснялось впоследствии, тоже являлись фигурами могущественными -- каждый в какой-то своей области и на своем зарубежном поле. Иногда сам Паша черт навещал кого-то -- в Москве или пригороде, а время от времени уезжал далеко. Но что характерно -- он очень редко наносил визиты тем самым властителям и тузам, миллионерам и преуспевающим политикам. Они сами ездили к нему, и выглядело это так, будто... да, как будто они ездили кланяться ему в ножки и засвидетельствовать свое почтение. А лично Пан навещал людей ничем, казалось бы, не примечательных, простых и даже бедных. Барский пару раз даже попытался вступить в контакт с этими людьми -- с простыми, ничем не примечательными обывателями, каким-то непонятным образом попавшими в круг интересов Паши-черта, -- но натолкнулся на такую глухую стену, на такую враждебность и неприятие (а иногда даже на откровенный ужас в глазах, стоило только заговорить о Пане), что отступил. Никакой системы, на первый взгляд, кроме одного связующего звена -- загадочного Паши-черта.
   Однако вскоре все стало меняться. Неуловимо, как будто естественным путем, так что человек, никогда не слыхавший о Паше-черте и не подозревающий о его существовании, сроду бы не догадался о подоплеке этих изменений. Те, кто состоял в знакомых загадочного Пана вдруг выходил на первый план. Будь то бизнесмен, политик или криминальный авторитет, его конкуренты вдруг ни с того ни с сего отступали, ретировались и клиент Паши-черта становился сильнее, влиятельнее. Но не только это. Теперь они казались просто заговоренными. Их положение не упрочилось даже -- оно стало непоколебимым. Теперь, если ты водишь дружбу с Паном, можешь творить что угодно, и никто не посмеет выступить против тебя. И не за горами казалось то время, когда у всевозможных рулей и кормил, на верхах и вообще во всех ключевых местах встанут только и исключительно люди Паши-черта. Загадочный молодой человек с эспаньолкой грозил захватить всю власть, какая только была возможна. Причем захватить ее тайно, оставаясь в тени, никому не раскрывая и не намекая даже на истинные свои цели и, в большинстве случаев, на само свое существование.
   Ну не бред, скажите на милость? Конечно же бред. И главное, что более всего поражало Петра Венедиктовича, это то, что сам он так глубоко и основательно увяз в этой проблеме. Фигура Паши-черта как будто притягивала его к себе, гипнотизировала. Большая часть всех выводов, сделанных Барским в отношении этой странной личности, была построена на одних только догадках и ощущениях. Однако ведь были еще и простые смертные -- те самые, которые удостаивались, в отличие от сильных мира сего, личных визитов Пана. С этими людьми вообще происходила какая-то мистика. Например (это касалось второй группы в кругу общения Паши-черта -- непризнанных гениев, которых он каким-то загадочным образом делал признанными), был один талантливый художник -- невероятно способный (Барский наводил справки) и абсолютно несчастный. Несчастный главным образом из-за своей хронической и абсолютной нищеты. Этот самый художник был человеком мелким, бледноликим и склонным к чрезмерной меланхолии. В общем -- неприятным человеком, если бы не его талант и картины. Чем-то он заинтересовал Пашу черта -- тот частенько наведывался к нему, долгое время проводил в коммунальной каморке непризнанного гения. И вскоре произошло удивительное -- художника заметили. Заметили, отметили, стали приглашать, выдвигать, но главное -- покупать его картины, возраставшие в цене с фантастической скоростью. Да и сами картины, как показалось Барскому, который удосужился как-то раз сходить на выставку, посмотреть и даже сравнить те, что были до Паши-черта с теми, что появились после, -- сами картины стали как будто... сильнее что ли. Лучше. Но в то же время -- злее. Именно злее. Теперь они были не просто работами начинающего гения -- теперь они пугали мало разбирающегося в искусстве Барского. Непонятно как, чем и почему, но пугали. Нет, загадочный Пан не продвигал неизвестного художника и не предоставлял свою протекцию (в этом Барский был уверен), но он... В это трудно было поверить, но Паша-черт как будто дополнил чем-то способности меланхоличного живописца, укрепил их, доукомплектовал некими непонятными моментами. И вот теперь миру явился новый яркий талант, чьи картины, обладавшие чудовищной силой и действовавшие на зрителя подчас совершенно оглушающе, раскупались уже на мировых аукционах за большие деньги. Художник стал процветать, хотя Паша-черт навещал его по-прежнему.
   Были случаи и куда как более загадочные -- люди, излечившиеся вдруг от страшных недугов, люди, которых Пан вытаскивал из петли, отводил ствол от виска или оттаскивал от края крыши высотного здания. Он спасал жизни, но с какой-то непонятной избирательностью. Его клиентами всегда были только талантливые люди. Паша-черт мог с совершенным равнодушием пройти мимо страдающего ребенка, если только ребенок этот не обладал каким-нибудь, пусть пока еще не заметным, пусть зачаточным, но талантом. Да и те же миллионеры, финансовые тузы, сильные мира сего -- они ведь, коль разобраться, тоже обладали неким своим талантом. Талантом зарабатывать деньги, талантом обладать властью, создавать власть, и, как следствие -- осуществлять эту самую власть. Правда они, как иногда казалось дорассуждавшемуся в очередную бессонную ночь до горячки Барскому, все-таки оставались для Паши-черта прежде всего денежными мешками. А может, не только мешками, черт их разберет.
   Петр Венедиктович вскоре совершенно запутался и понял, что зашел в тупик. Он узнал много подробностей, но по-прежнему совершенно не мог понять суть деятельности Паши-черта. Нет, конечно, тогда ему и в голову не приходило, что эта самая кличка (которую, между прочим, согласно некоторым слухам, Пан придумал для себя сам) имеет глубокий смысл. Барский никогда не был религиозен, не верил ни в какие чудеса, и даже после долгих наблюдений за Пашей-чертом полагал, что если ему и мерещится во всем этот какая-то мистика, то это, скорее всего, элементарная нехватка информации.
   Помог Барскому ни кто иной, как сам Паша-черт, который несомненно заметил пристальный интерес к своей персоне со стороны могучего поборника справедливости. Однажды он просто заявился к Петру Венедиктовичу домой. В гости. Нагло. С бутылкой коньяка и очаровательной улыбкой Мефистофеля на устах.
   Покуда Барский с открытым ртом рассматривал нежданного визитера, тот каким-то немыслимым образом проскользнул мимо перекрывшего, казалось, весь дверной проем могучего тела Петра Венедиктовича и прошествовал вглубь квартиры. И Барскому ничего не оставалось, кроме как поплестись следом. Паша-черт, по прежнему сияя ласковой улыбкой, отыскал в нехитром хозяйстве Петра Венедиктовича стаканы, откупорил бутылку и разлил коньяк, в то время как сам хозяин рассматривал бесцеремонного гостя только теперь до конца осознав, насколько этот загадочный тип завладел его воображением, подчинил себе, примагнитил все помыслы к своей персоне.
   -- Ну, что же вы, Петр Венедиктович, -- ласково проговорил Паша-черт, поднимая свой стакан, -- будто бы в гостях, право слово.
   Барский наконец пришел в себя.
   -- Простите, -- проговорил он, ощущая обычно не свойственное ему смущение и робость, -- а чем, собственно, обязан?
   -- То есть как? -- удивился Паша-черт. -- Вы ведь так заинтересовались моей персоной, проявили такое рвение, что я решил сам, лично, так сказать, навестить вас и, быть может, разъяснить некоторые не совсем понятные для вас моменты.
   Барский поднял свой стакан, помедлил, а потом проглотил весь коньяк залпом.
   -- Ну, вот и славно, -- обрадовался Паша-черт.
   -- Может быть, -- усмехнулся Барский. -- Но я все равно не понимаю, что вам от меня понадобилось.
   -- Мне? -- удивился гость. -- Простите, но это вам что-то понадобилось. Это вы следили за мной, изучали мою жизнь под микроскопом. Кстати, много интересного узнали?
   Барский пожал плечами.
   -- Понятно, -- сказал Паша-черт, снова наполняя стаканы. -- Тогда давайте выпьем за неизвестность. На самом деле, если разобраться, это замечательная штука.
   -- Неизвестность?
   -- Именно. В конце концов, в отношениях человека с окружающим миром ничего другого нет и быть не может. За неизвестность. -- Он поднял свой стакан и выпил.
   Барский тоже выпил.
   -- Ну, что же, Петр Венедиктович, -- проговорил Паша-черт, когда коньяк, наконец, улегся на дно желудка Барского, -- спрашивайте. Не обещаю вам ответить на все вопросы и все разъяснить, но буду стараться изо всех сил. Только сразу хочу предупредить вас, что все вопросы, типа "Кто вы такой?" я оставлю без ответа. И не потому, что мне есть что скрывать, хотя не без этого конечно -- всякому нормальному человеку есть что скрывать, -- а просто потому, что сами вопросы эти не имеют никакого смысла, а ответы на них бывают только глупые.
   -- Да? -- усмехнулся Барский. -- Что ж, может вы и правы. Только если честно, то я все равно не знаю, о чем нам с вами разговаривать. Избирательная откровенность, знаете ли, штука достаточно бессмысленная.
   -- Наверное, -- согласился Паша-черт. -- Но ведь никакой другой откровенности не бывает, согласитесь.
   -- Может быть. Но я все равно не знаю, как говорить с человеком, который отказывается отвечать на элементарные вопросы. Вы не желаете говорить о собственной персоне, не пожелаете, наверное, раскрыть мне тайну своей деятельности, а больше-то мне у вас спросить и нечего.
   Гость на некоторое время задумался, а потом сказал:
   -- Ну почему же. О своей деятельности я бы поговорил с вами охотно. В конце концов, именно она привела меня в ваш дом. Однако вряд ли вы сумеете понять все, о чем может пойти речь. Ответы на некоторые вопросы могут показаться вам абсолютным бредом.
   -- Ничего, я переживу, -- пообещал Барский.
   -- Тогда спрашивайте. А потом, когда вы, наконец, будете удовлетворены, я скажу вам, для чего пришел.
   Пару минут Петр Венедиктович собирался с мыслями, чтобы найти какой-нибудь наиболее удачный вопрос, но ничего у него не вышло и он, мысленно плюнув на искусство ведения беседы, просто спросил о первом, что вспомнилось ему в связи с этим загадочным человеком:
   -- Знаете, один мой знакомый говорил, будто вы продаете души. Что он имел в виду?
   -- Понятия не имею, -- несколько удивленно, как показалось Петру Венедиктовичу, ответил Паша-черт. -- Спросите об этом у своего знакомого. Лично я совершенно не понимаю, как можно продать свою душу, не говоря уже о чужих. Я вообще смутно представляю себе, что это за штука такая -- душа. В конце концов, все вопросы о так называемой душе не несут ничего, кроме терминологической путаницы. Так что...
   -- Но чем же тогда вы занимаетесь?
   И тогда гость задал Барскому тот самый вопрос:
   -- А скажите, Петр Венедиктович, вы верите в Бога?
   -- Ну... не знаю. Может быть, на каком-то очень абстрактном уровне. Если четно -- я просто никогда об этом не задумывался.
   -- Зря, -- заметил Паша-черт. -- А как насчет дьявола? Так же?
   -- Да, наверное. В конце концов, добро и зло -- вещи относительные. И вряд ли в наше время можно всерьез говорить о существовании абсолютного добра и такого же зла.
   Паша-черт задумчиво посмотрел на Барского, посоображал какое-то время, а потом сказал:
   -- Ну, все это, в общем-то, верно. Только при чем тут Бог и дьявол?
   -- То есть как...
   -- Нет-нет, Петр Венедиктович, давайте мы с вами не будем сейчас тратить время на поповские сказки. Добро и зло тут в самом деле ни при чем, хорошо, что вы это сами понимаете. Однако же, согласитесь, подобное положение вещей никак не относится ни к идее Бога, ни к той же идее дьявола.
   -- Простите, я не совсем...
   -- Я объясню, -- пообещал гость. -- На самом деле, все намного проще, но, в то же время, гораздо сложнее. Сложнее не потому, что это как-то запутано, а просто потому, что современный человек с его образом мышления не всегда оказывается готов понять, о чем идет речь. А между тем, исходя из того, что этот мир создан Господом, следует, очевидно, сделать вывод, что и для человека в этой всемирной схеме предусмотрено какое-то совершенно конкретное место. Бог ведь никогда ничего не создает просто так -- эволюция выводит оптимальную систему жизни, а ведь и эволюция есть творение Божье. То есть, иначе говоря, Господь создал этот мир способным эволюционировать.
   -- Гм... ну и что?
   -- То есть как это -- что? -- удивился Паша-черт. -- При подобном раскладе все становится на свои места, и идея Бога с дьяволом обретает столь желанную для вас конкретность. Более того -- она становится проста для понимания даже самым непроходимым тупицей. Ведь на самом деле, если отвлечься от велеречивости религиозных догматиков и заумных буддистских построений, все оказывается простым, как блин. Все, что согласуется с планами Бога, или мироздания, или природы -- как вам будет угодно в соответствии с вашим воспитанием и мироощущением, -- это есть добро и богоугодное деяние. А всякое сопротивление планам Господним, всякое отрицание их и попытки абсолютного самоопределения -- от сатаны. Согласны?
   Барский задумчиво рассматривал гостя, и никак не мог понять, для чего пришел к нему этот Паша-черт, что он пытается сказать, чего хочет достичь этим своим визитом. Вряд ли столь серьезный человек (насколько Барский успел его изучить) пришел бы только для того, чтобы вести тут философско-эсхатологический ликбез. Но для чего же тогда? Чего он на самом деле добивается?
   Паша-черт ласково глядел Барскому в глаза, и было совершенно невозможно понять, о чем он думает. И могучему менту ничего не оставалось, кроме как продолжить игру.
   -- Знаете, -- проговорил он, пожимая плечами, -- все это не более чем общее место. Нарисованная вами схема, в конце концов, ничем не лучше и не хуже любой другой. Она ничего не объясняет, ничего не отрицает, и я по-прежнему никак не могу понять, для чего вы пришли ко мне.
   -- Ну, цель моего визита мы обсудим немного позже, Петр Венедиктович, -- пообещал Паша-черт, сверкнув белозубой улыбкой. -- Я об этом уже говорил, кажется. А что касается нарисованной мной, как вы изволили выразиться, схемы, то это только на первый взгляд из нее ничего не следует.
   -- А на второй?
   -- А на второй, как ни крути, выходит так, что согласно этой самой схеме, большинство наших с вами соотечественников и соплеменников -- большая часть человечества, по сути, -- одержима дьяволом. Из нее следует, что портрет нашей с вами цивилизации нарисован именно сатаной, или тем, что можно охарактеризовать подобным термином. И только наше неверие в столь расплывчатую и непонятную вещь, как дьявол, спасает нас от самых неутешительных выводов. Так что же тогда добро и зло, скажите на милость? Где Бог, а где его противоположность?
   -- Вы у меня спрашиваете? -- усмехнулся Барский.
   -- Нет. Это вопрос риторический. Я просто полагаю, что если бы сатана -- тот самый сатана, про которого с такой увлеченностью поет нам ортодоксальная религия, -- существовал на самом деле, то сейчас было бы самое время оформить его отношения с человечеством так сказать документально.
   -- То есть... как это?
   -- Да вы не беспокойтесь, Петр Венедиктович, -- проговорил Паша-черт. -- Я же сказал -- если бы. Если бы сатана на самом деле существовал. А раз его нет, то глупо, согласитесь, подписываться кровью под пергаментными манускриптами на арамейском, кто бы их вам ни подсовывал.
   -- Наверное, вы сочтете меня тупицей, -- заметил Барский, -- но я по-прежнему не понимаю, что вы хотите мне сказать.
   Паша-черт снова наполнил стаканы, выпил -- в одиночку, не провозглашая на этот раз никаких тостов, -- и поинтересовался:
   -- Извините, Петр Венедиктович, у вас тут курить можно?
   Барский молча поднялся со своего места, подошел к окну, взял с подоконника старую, почерневшую от времени и многочисленных, затушенных его друзьями окурков, банку из под растворимого кофе, и поставил ее на стол перед уже прикурившим гостем. Паша-черт сделал несколько глубоких затяжек, затем глянул на Петра Венедиктовича прищурившись сквозь табачный дым, и вдруг сообщил:
   -- И тем не менее, дьявол существует.
   -- Да?
   -- Да. Дьявол существует, Петр Венедиктович, он более чем конкретен, и он вполне может заинтересоваться таким человеком, как вы.
   Барский поперхнулся своим коньяком и уставился на гостя, испытывая одновременно испуг, недоверие, недоумение и еще что-то, какое-то новое жутковатое ощущение, для которого не взялся бы подобрать названия. Невозможно было придумать, как относиться к словам Паши-черта, сказанным таким тоном, что мурашки бежали по спине.
   -- Дьявол существует, -- продолжал говорить гость, глядя куда-то в пустоту, -- но это не князь тьмы, не воплощенное зло, нет. Это нечто совсем иное -- нечто, предоставляющее нам настоящую свободу выбора, настоящий шанс самоопределиться в этой жизни и во многих последующих. Такую свободу выбора, какую не дает даже Господь Бог. Это то, что честно, без поповской лжи способно рассказать нам, как устроен этот мир и каковы наши шансы в нем. Разумеется, подобная откровенность и неограниченность восприятия пугает, но и завораживает она, поверьте уж мне. Бог безлик, он, в конце концов, -- не более чем способ для зашедшегося от испуга человека хоть как-то идентифицировать дух всего мироздания сразу, хоть как-то определиться и сориентироваться в этом мире, который, увы, оказался чересчур огромен для человеческого разума и воображения. С Богом нельзя поговорить, невозможно спросить у него совета, а дьявол... Впрочем, прошу прощения, Петр Венедиктович, я, кажется, увлекся, -- проговорил он уже достаточно обычным голосом.
   Да, он увлекся. Еще как увлекся. Барский слушал эту его восторженную песнь сатане, и волосы становились дыбом на его лысеющей макушке и в бороде. Это было даже не дьяволопоклонничество, куда там. Дьяволопоклонники были, по представлению Барского, не более чем экзальтированные, отбившиеся от рук и ошалевшие от вседозволенности сынки богатых родителей -- наподобие того насильника, которого Петр Венедиктович в свое время проучил. Те, кто от нечего делать разрисовывал стены домов перевернутыми крестами и черными пятиконечными звездами, а по ночам, нарядившись в мрачные сутаны, резал кошек на кладбище. Сатанисты. Недоумки.
   Но этот Паша-черт... Нет, он не был недоумком. И уж наверняка он не мучил кошек по ночам -- Барский был просто уверен, что по ночам этот человек спал. Крепко, покойно, видя вполне приятные сны. Но и в том, что Паша-черт в самом деле непрост, что он... Что? Апостол Люцифера? Уж кому-кому, а следователю Барскому, опытному менту, не пристало покупаться на такие утки. Но кто же он тогда, этот Паша-черт? Сумасшедший? Маньяк-мистификатор? Сладкая версия. Она очень подошла бы Петру Венедиктовичу, если бы не все прочие факты и странности в деятельности этого дьяволофила. Если бы не составлявшие костяк его знакомств миллиардеры и могущественные политики; если бы не получавшие ни с того ни с сего широкое признание еще совсем недавно никому не известные художники; если бы не спасенные и спасаемые им от смерти, от неизлечимой болезни, от хронического алкоголизма и наркомании неудачники, которым Паша-черт дарил улыбку фортуны, будто бы заставляя весь мир крутиться в их сторону. Как быть со всем этим? Статистика -- штука жестокая. Ее не интересуют причины и неспособность ошалевшего исследователя понять происходящее. Она, статистика, просто бросает тебе в физиономию цифры и удаляется, оставив тебя один на один с тем безумием, в которое ты сам себя втянул. И согласно этой самой статистике, Паша-черт был прав. Прав во всем -- в том, что наш мир создан дьяволом и воплощает его идеи, и в том, что загадочный Паша-черт является если и не апостолом нечистого, то по крайней мере несет в себе некую запредельную силу и имеет вполне конкретные намерения относительно ее использования. В самом деле, какая разница -- агент врага рода человеческого, или посланник инопланетян? Если инопланетяне нравятся вам больше, что ж, воля ваша. А дальше что? Кем бы Петр Венедиктович ни определил своего гостя, это определение все равно никак не подсказало бы ему, что делать дальше. Махать на него распятием и брызгаться святой водой было, по меньшей мере, несерьезно. Вызывать компетентные органы? И какие же органы, скажите на милость, могут быть компетентны в подобных обстоятельствах? Церковь? Ой ли. Психиатры? Но это опять же, если забыть, что за словами загадочного Пана стоят несомненные, пугающего масштаба дела.
   -- Не волнуйтесь вы так. Петр Венедиктович, -- оторвал Барского от раздумий Паша-черт. -- Не надо. Ведь только что вы сами убеждали меня в относительность добра и зла, а теперь вот трясетесь, воображение у вас разгулялось. Не надо городить огород и выдумывать глупости. Дьявол не делает примитивных гадостей в духе Стивена Кинга и не покупает человеческие души. Душу вообще невозможно ни купить, ни продать.
   -- Слава Богу, -- вздохнул Барский, и было совершенно непонятно, чего в этом его вздохе больше -- усмешки, или облегчения.
   -- Да, именно ему и слава, -- согласился Паша-черт. -- Потому что именно он все так устроил. Вернее -- сделал возможным. Продажа души -- очередная церковная сказочка для меркантильных дураков, которые, если не видят выгоды с куплей-продажей, вообще не понимают, что происходит. Тут нечто совсем иное -- способность для человека пойти новой, не предначертанной для него дорогой, найти для себя много чудес и исполнить многие свои желания. Нет, Петр Венедиктович, я не лукавлю, не надо сверлить меня таким взглядом. Никакого коварства. Просто душа -- это совсем не то, что вы привыкли о ней думать, никакого конкретного ада с кипящей смолой и котлами нет, а дьявол -- вовсе не банкир, складывающий нематериальные человеческие сущности в свой подземный сейф. Он не нуждается в вашей душе, поверьте мне -- он всего-навсего носитель... ну, некой новой концепции, что ли, нового учения. Знания, способного предоставить человеку шанс, отличный от той обычной бодяги, в которой мы все сидим. Только и всего.
   -- И все же...
   -- Да-да, -- перебил Барского Паша-черт, -- я знаю. Вы по-прежнему не понимаете, какого черта я к вам приперся и чего от вас хочу. Вы это уже говорили, Петр Венедиктович, и мне остается лишь удивляться вашему нетерпению. Однако раз вам так уж неймется, что ж... -- Он помолчал какое-то время, задумчиво пуская к потолку колечки табачного дыма, а затем затушил окурок и сказал: -- Видите ли, я намеренно так долго и нудно объяснял вам свою концепцию взаимоотношений Бога и дьявола, ибо... Ибо я пришел к вам, чтобы сделать вполне конкретное предложение. Хватит вам, Петр Венедиктович, ходить за мной хвостом и составлять расписание моего дня. Хватит отслеживать мои связи и проверять знакомства. Вообще -- хватит этой шпиономании, право слово. Я готов, хотя и не сразу, ответить на все ваши вопросы. А взамен, мне хотелось бы, чтобы вы стали моим союзником. Грубо говоря, я так долго расписывал вам свою картину мира, дабы не напугать вас впоследствии тем, что собираюсь сказать. Словом, в противоречие всему тому, что я только что говорил, я предлагаю вам... продать свою душу, Петр Венедиктович. Нет-нет, не надо так нервничать, не надо смотреть на меня как на сумасшедшего. Никаких договоров и посмертных адских мучений не будет, это я вам обещаю. Мы уже достаточно говорили на эту тему, по-моему. Видите ли, мне нужно нечто совсем иное. Мне нужно, чтобы вы поняли, что душа -- это не какая-то там отстраненно-мистическая нематериальная сущность, нет. Душа -- это вы. Это все, что вы из себя представляете, целиком. Как на мистическом уровне, так и на совершенно обычном -- руки, ноги, как говорится, хвост. И никакими договорами такую штуковину, разумеется, никому не передать. Да и что бы он -- этот кто-то, -- с вашей душой делал? Нет, Петр Венедиктович, мне нужно, чтобы вы, как человек сильный духом и далеко не слабый телом, сознательно встали на мою сторону. Мне надо, чтобы вы научились многим вещам, и посредством этой науки стали бы моим соратником. Вернее, не моим, а... Впрочем, об этом позже. Суть же в том, что...
   -- Суть в том, что я должен стать убежденным вашим сторонником, а не дурачком, отдавшимся заманчивым перспективам? -- перебил Барский.
   -- Именно так, -- обрадовался его догадливости Паша-черт.
   Барский размышлял, стараясь не глядеть на своего гостя. Он просто не знал, как ко всему этому относиться. Просто не знал. Велик был соблазн ухватить стоящую на плите тяжелую чугунную сковороду, да и опустить ее со всей силой богатырской на голову незваного гостя. Просто потому, что присутствие его с каждой минутой вызывало у Петра Венедиктовича все большее и большее неудобство. И не неудобство даже -- мучительно было Барскому видеть перед собой этого человека, слушать звук его голоса, внимать его словам. Мучительно и страшно. Хотя и непонятно, почему, собственно.
   Мистика, бред, сумасшествие. Какие еще эпитеты можно было подобрать для всего этого? И это при том, что, как ни крути, а за загадочным собеседником Петра Венедиктовича в самом деле стояло нечто или некто достаточно могущественный, чтобы... Чтобы что? Помилуйте, люди добрые, ну не сам же сатана, право слово. Проще уж поверить в какую-нибудь масонскую ложу, или Союз Девяти, нежели в это откровенное признание в близких отношениях с нечистым и предложение сотрудничества. По сути, ведь именно это и произошло -- к Петру Венедиктовичу Барскому эсквайру явился некто, и, проведя предварительную беседу, сделал откровенное, деловое даже предложение. Словом -- бизнес. Да, бизнес, если только забыть о сути этого предложения и о содержании предварительной беседы.
   -- Скажите, Павел, -- медленно, тщательно подбирая слова проговорил Барский, -- а если я соглашусь...
   -- Нет, Петр Венедиктович, -- перебил его гость, -- дело тут не в вашем согласии или несогласии. Дело в вашем осознанном намерении стать моим... ну, коллегой, что ли. Поверьте, для этого у вас есть все шансы. Но согласие само по себе немногого стоит. Это только в пословицах слово не воробей.
   -- Хорошо, пусть так, -- согласился Барский. -- Но если я все-таки встану на этот путь, вы... вы познакомите меня с дьяволом?
   И тут вдруг что-то произошло. Как будто ментальное пространство квартиры Петра Венедиктовича Барского дернулось, какая-то рябь по нему прошла. Именно в этот момент, совершенно непонятно почему, благодаря какой сдетонировавшей части своей души Барский не просто поверил, он понял, что все, сказанное незваным гостем, -- правда, откровенная, грубая и неприкрытая в своей простоте правда. И еще что-то, что-то неуловимое, но жесткое пронеслось в будто бы воздухе, дохнуло на разум Петра Венедиктовича, заставило его дрожать мелкой дрожью.
   Паша-черт, которого теперь правильнее было бы называть Паша-сатана, или Паша-Люцифер, резко поднялся со своего места, сверкнул на Барского недобрым и разочарованным взглядом и сказал звонким ледяным голосом, в котором сквозили (или Барскому уже начало казаться с перепугу и в безумии) тщательно скрываемые страх и, кажется... да-да, ревность:
   -- Извините за беспокойство, Петр Венедиктович. Очевидно, я ошибся. Мы с вами, видимо, не поняли друг друга. Всего доброго.
   И он вышел. Стремительно, быстро, оставив растерявшегося Барского в одиночестве посреди кухни. Именно тогда, в угаре только что свершившегося безумного разговора, Барский понял -- не поклялся, не дал себе слово, -- именно понял, что теперь до конца своих дней будет преследовать Пашу-черта. Будет преследовать, пока либо не поймет, чем тот занимается на самом деле, либо не прекратит его деятельность и не выветрит сам его запах из Москвы.
  
   ГЛАВА 19. СЛУЖИТЕЛЬ ГОСПОДА
  
   Сколько времени я проторчал там, на обочине, выслушивая странную исповедь Петра Венедиктовича Барского? Не знаю, но домой я возвращался уже во второй половине дня. Рассказ этого странного человека захватил меня, и я потерял счет времени. Что ж, значит и нелепый рассказ может быть захватывающим. Хотя, несмотря на весь его трагизм и пылкость, я чувствовал, что Барский чего-то недоговаривает, юлит, так сказать. Я не смог бы вразумительно объяснить, откуда я это взял, но в конце-то концов, не одним же ментам дана в этом мире интуиция. Было, ох было в этой истории еще что-то -- что-то такое, что по-настоящему мучило Барского Петра Венедиктовича и заставляло его ненавидеть Пашку лютой ненавистью.
   Но каков друг мой Пашка! Нет, конечно я не верил, просто не мог поверить в великолепный бред Барского. Было совершенно понятно, что у человека просто-напросто идея-фикс в отношении моего дружка. Странноватая, правда, идея, но совсем не новая, если разобраться. И коль в нашем отечестве ныне не сажают в сумасшедшие дома всевозможных одуревших от наркотиков сектантов, а даже наоборот -- предоставляют возможность организовывать свои храмы и выколачивать деньги из населения, что ж. Так что безумство Петра Венедиктовича -- вполне прощаемое. Хотя и нелепое. Вообще-то раньше я всегда полагал, был почему-то уверен, что такие вот могучие, огромные и уверенные в себе мужики, такие былинные богатыри, всегда совершенно точно знающие, что хорошо, а что плохо, твердо отличающие зло от блага, уверенные, крепко стоящие на ногах -- такие люди никогда не бывают склонны к подобной странной одержимости, каковую я разглядел в глазах Петра Венедиктовича. Такие ребята, как правило, славятся здоровым скепсисом и, насколько я встречался с подобным типом в жизни, обладают самой крепкой психикой из всех возможных. Они ко всему относятся с усмешкой, полагая, что в этой жизни невыполнимых задач не бывает, а бывают просто глупые, к которым и обращаться-то не стоит, ввиду их совершенно нелепости. Ну, что ж, выходит, в семье не без урода. Нашелся-таки среди таких вот могучих и правильных мужиков один не совсем правильный, уверовавший в то, что старинный мой друг не много не мало, а слуга сатаны и апостол самого Люцифера. Эвон как.
   Несчастный он человек, этот Петр Венедиктович, вот что. Просто несчастный. Знаю я таких, повидал. И, хотя были эти встречавшиеся на моем пути меланхолики не столь могучи и уверены в своей правоте, суть их безумия всегда одна. Дело-то тут не в том, что Пашка мой и в самом деле человек теперь странный, и дела у него странные, и умения его, связи, деньги, власть -- все это странное. Это само собой. Но ведь проблема Барского не в этом, а в том, что ему самому нужен дьявол, просто необходим. Подобное конкретное средоточение вселенского зла просто-напросто является элементом его картинки мира, только и всего. А Пашка, как я понял, всего-навсего хулиган и мистификатор... ну, учитывая мой личный краткий опыт, быть может не совсем хулиган и не простой мистификатор, очень удачно подвернувшийся в нужный момент и не преминувший воспользоваться странной одержимостью Петра Венедиктовича. Зачем? А Бог его знает. Может просто чтобы жестоко посмеяться над хрестоматийным безумием и по-детски наивными представлениями могучего мента. Насколько я успел узнать нового Пашку, он вполне на такое способен -- на издевательство высокого, я бы даже сказал драматического уровня.
   Я ехал медленно, до неприличия медленно для человека, управляющего последним писком немецкой автомобильной моды. Слишком многое надлежало мне обдумать, попытаться понять, и главное -- решить, как относиться к вдруг разом закрутившимся вокруг меня событиям. Жутковатым событиям и происшествиям, в водоворот которых я угодил, очевидно, за какую-то оставшуюся мной незамеченной провинность перед Господом. За что же? За Ольгу? Не думаю. Да и глупости все это, не верю я в грех и десять заповедей.
   Ведь я теперь не просто глупый провинциал, приехавший в Москву в отпуск и ради покупки автомобиля. Теперь, желая того или нет, я тоже стал причастен ко всему происходящему. Я часть этой странной игры, и играющие стороны, очевидно, станут пристально за мной наблюдать и ждать, что я выберу для себя ту или иную команду. Уж Барский-то точно будет ждать. Да и Пашка, хотя для него, как мне кажется, все это и в самом деле не более чем игра.
   Эх, Пашка, Пашка. Что же ты на самом деле такое затеял? Неприятное что-то, даже опасное, наверное. Как бы не сломал ты себе на этом шею, друг мой. Глобальных дел затевать не стоит в этом мире -- самая неприятная и жуткая судьба может ожидать затейника. Правда, распятий перевернутых я в твоем доме не замечал, и пятиконечных звезд, вроде бы, нет на стенах, а номер на этом "Мерседесе" состоит вовсе не из трех шестерок, как того следовало бы ожидать. Это все, конечно, глупости, пустая экзотика, но что же происходит на самом-то деле? И главное, в свете изображенного Барским сюжета, кто все-таки этот твой странный сосед за железной дверью? Барский ни словом о нем не упомянул. Очевидно было бы предположить, что он просто не знает о существовании потайной комнаты и ее обитателе. Однако он не упоминал и об Ольге, а тут все намного сложнее. Сложнее, во-первых потому, что Ольга не сидит взаперти за стальными дверями, а во-вторых потому, что не заметить такую женщину совершенно невозможно. А заметив совершенно невозможно не упомянуть ее в том рассказе, которым порадовал меня Петр Венедиктович. Но он как-то ухитрился построить свой рассказ таким образом, что речь шла о Пашке и только о Пашке. Как будто он один, а вокруг него -- пустота. Совершеннейшая пустота, если не считать, разумеется, его своеобразную и непонятную клиентуру.
   Я проехал поворот к пашкиному дому. Проехал не потому, что задумался и не заметил его, а просто чувствовал себя пока еще не готовым вернуться. Даже к Ольге. Памятуя о своем утреннем настроении. Конечно, я не поверил, не мог поверить как здравомыслящий человек в витиеватые эсхатологические умозаключения Барского, но все же... Все же что-то было. Что-то было во всем происходящем. Что-то я углядел, почувствовал, начинал понимать. И от этого понимания голова у меня, если честно, шла кругом. Никогда я не верил в колдунов всяких, чертей и вообще в мистику. И вряд ли из того скудного набора информации, который я почерпнул в последние, дни можно было делать какие-то там глобальные выводы. Но тем не менее. Мне нужно было просто подумать, сориентироваться заново, решить, во что я верю и как ко всему этому относиться.
   И я поехал в город. В Москву. Просто чтобы развеяться. Хотя, это, наверное, не самое лучшее место для успокоения нервов и принятия решений, но другого у меня сейчас не было.
   Я не выбирал дороги, не искал ничего конкретного, все глубже и глубже погружаясь в хитросплетение московский проспектов, улиц и переулков. Ехать в центр мне не хотелось, и я время от времени поворачивал, руководствуясь скорее интуицией, нежели знанием города. А когда мне это надоело и я остановил машину, то совершенно не знал, почему выбрал именно это место для стоянки. Да и какая разница? В конце концов, я в отпуске. Пусть в странном, пусть изобилующем непонятными событиями, но в отпуске. Имею я право помаяться дурью на старости лет? Так что я выбрался из "Мерседеса" и закурил. Проходившие мимо меня люди были сосредоточены и торопливы, как могут быть торопливы и сосредоточены только жители большого мегаполиса, а точнее -- только Москвы. Некоторые из них, правда, поднимали заинтересованный взгляд на "Мерседес", потом переводили его на меня, рассматривали нас обоих, а затем снова устремлялись по своим делам. Суетность, подумалось мне, всегда была основной бедой москвичей. Они всегда куда-то спешат, всегда торопятся, стремятся найти и урвать свой кусок на этом странном игровом поле, пока кто-то другой, половчее и порасторопнее не похитил то, что ты уже считал своим. Это, наверное, осталось в них еще с благословенных времен застоя. Тогда они гонялись за дефицитом, за редко появляющимися в магазине приличными товарами, доставали что-то, урывали, с боем отстаивали свое законное место в нескончаемых очередях с записью, стремились хоть как-то украсить свой скудный социалистический быт... Хотя, должно быть, даже тогда они напрочь не понимали, для чего это нужно. Как сейчас не понимают, для чего продолжают метаться, ища больший кусок нового типа. Просто как-то так принято, так надо. "Так полагается жить человеку, и потому мне иначе -- никак".* Некоторые психологи на западе -- те, что зарабатывают по несколько сот тысяч долларов в год -- склонны полагать, что люди в наше время стали меркантильно или, говоря мягче, материально озабоченными. Они, люди, по мнению этих самых психологов, носятся с выкаченными глазами за своим главным новым богом -- за деньгами. В общем, все население земли стало так суетно и жадно, что просто-напросто не успевает жить. Оно само превратило себя в некую странную биомассу с зачатками разумности, живущую по правилам и отстаивающую принципы, которые неведомо кто, когда и зачем забросил в это наивное людское море. Люди напоминают гончих, всю жизнь бегущих по следу -- с носом, устремленным в землю, только на один, раз и навсегда избранный запах, не замечая и не желая видеть ничего, кроме этой земли и этого запаха. Что ж, зарабатывая пару сотен тысяч долларов в год можно так рассуждать. Как может обожравшийся в ресторане богач, ковыряя в услажденном рту зубочисткой рассуждать о дремучести человеческой природы, наблюдая за нищими, дерущимися за кусок хлеба на улице.
   Я докурил и выбросил окурок, целясь в далекую урну. Не попал. Пашка бы, небось, попал. И этот его сумасшедший сосед, стремящийся к мировому господству. (Кстати, я ведь так и не узнал до сих пор его имени. Надо будет спросить). А вот Барский Петр Венедиктович, если бы он был курящим, промазал бы мимо этой самой урны, даже подойдя к ней вплотную. Он, как мне показалось, из той породы людей, которые вечно мажут мимо урн, опаздывают на последний автобус и становятся жертвами всевозможных аферистов. Неудачники. Потому что только неудачник стал бы всерьез искать в этом мире дьявола, а потом так же всерьез с ним бороться. А что из этого следует? Ничего. Из этого следует, что я тоже потихоньку схожу с ума, и сумасшествие мое тем более печально, что, кажется, зануднее даже безумия Барского. Стою тут и балуюсь социологической психиатрией. Рассуждаю о порочности человечества. Идиот. Какое мне до всего этого дело? Что это меня вдруг понесло? Проще надо быть -- взять у Пашки денег, купить себе машину, да и катиться прочь из этой свихнувшейся столицы с ее чертями и охотящимися за ними ментами. Домой катиться, к пенатам, так сказать. А еще лучше -- принять пашкино предложение и остаться в первопрестольной насовсем. Перетащить сюда семью, послать к понятной матери свой занюханный городишко... Правда, не совсем понятно, как я тут буду жить с моей Наташкой, ввиду непосредственной близости Ольги... Ну да ладно, это, в конце концов, детали, полмира так живет. А суть в том, что дьявол или не дьявол, а у Пашки, похоже, все схвачено. И сколько бы ни вился вокруг него Барский со своими инквизиторскими воззрениями, никогда ему, Петру Венедиктовичу, не удастся ничего изменить и помешать. Потому что, как ни крути, а миром нашим и впрямь правит нынче кто-то нечистый. И еще: дьявол -- штука абстрактная, а жизнь вполне конкретна и имеет особенность проходить, пролетать мимо тебя, пока ты маешься ерундой и стараешься что-то там понять и духовно обогатиться. Обогащаться нужно материально, коль есть таковая возможность. А там, на сытый желудок, и о душе подумать можно. Вон, в церквях нынче от этих новых русских не протолкнуться. Все повалили грехи свои замаливать, строем, маршем, колоннами. В перерывах между бандитскими разборками и сауной с девочками чертовски приятно посетить храм...
   И тут, подумав о храме, я заметил, что прямо перед моим носом, метрах в пятидесяти от дороги расположилась церквушка. Маленькая, скромная, но несомненно действующая. Во как! Провидение ведет нас именно так, туда и тогда, когда это с его, провидения, точки зрения максимально необходимо. Повинуясь скорее импульсу, нежели имея какую-то конкретную цель, я запер "Мерседес" и направился в сторону церкви.
   Закатное солнце, неведомо каким образом прорвавшееся сквозь заслоняющие небо громады зданий, светило мне в спину, так что, когда я открыл массивную дверь, тень моя пала на пол храма, и это показалось мне почему-то чем-то величественным, знаковым. Я вошел.
   Если честно, никогда не был человеком истинно верующим, никогда не соблюдал никаких постов и прочих правил, а в церкви за всю свою жизнь был всего несколько раз -- в основном, на венчаниях и крестинах. Молиться я не умею (во всяком случае, искренне), потому что чувствую себя во время этого занятия не то лживым актером, не то просто дураком. Но теперь, в свете последних событий и опасной концентрации безумия вокруг, даже если все эти разговоры про дьявола -- не более чем вдохновенный бред психически нездоровых людей (как оно и есть на самом деле), все же стоит, наверное... А что -- стоит? Заручиться поддержкой Господа Бога?
   И тут словно какая-то пелена спала с моего разума. Эй, подумал я, батюшка мой, Юрий Сергеич, ты что это, тоже свихнулся? Попался-таки на удочку твоих новых слабых разумом знакомых? Зачем ты сюда пришел? Неужели и впрямь просить защиты от дьявола? От какого дьявола, позволь тебя спросить. От друга своего Пашки? Или от того забавного психа, запершегося в потайной комнате? Не срамись, иди домой.
   -- Здравствуйте, -- пробасил у меня над ухом хорошо поставленный приятный голос.
   Я вздрогнул. Рядом со мной стоял высокий худощавый священник и ласково смотрел мне в глаза. А у меня уж сердце готово было выскочить и пасть на пол храма, ей богу. Где ж их, служителей культа, учат так подкрадываться?
   -- Здравствуйте, -- сказал я, и, после секундной неуверенной паузы добавил: -- святой отец.
   Если честно, то я никогда точно не знал, как их следует называть -- батюшка, святой отец, падре, или еще как. То есть не падре, конечно, мы же не в Ирландии...
   Но местный служитель, видимо, был человеком опытным. Очевидно, к нему частенько наведываются такие вот случайные прихожане, вроде меня. Он рассматривал меня ласковым спокойным взглядом добрых светлых глаз, и почему-то от этого его взгляда мне сделалось немного легче. Очень приятный был человек. Чувствовалась в нем какая-то удивительная спокойная уверенность -- не одержимость Петра Венедиктовича Барского, не Пашкина веселая ересь, не дерзкий бред незнакомца из за железной двери, а именно спокойная уверенность человека, твердо придерживающегося своего взгляда на жизнь, но оставляющего другим право на отличную точку зрения.
   -- Судя по вашему смущению, -- проговорил священник, -- вы нечастый гость в церкви.
   -- Да, -- вздохнул я. -- Что правда, то правда.
   -- Ну, что ж, лучше поздно прийти к Богу, чем не прийти к нему никогда.
   -- Наверное. Только я не совсем уверен, что пришел именно к Богу.
   -- Да-да, -- все с той же ласковой улыбкой на устах проговорил священник. -- В наше прагматичное время не так-то просто признаться в вещах, кажущихся на первый взгляд очень простыми. Как вам сейчас непросто признаться в том, что вы пришли именно к Богу.
   -- Почему это вы так уверены?
   -- Но для чего же еще? Сегодня нет ни венчаний, ни крестин, ни каких бы то ни было иных мероприятий, которые теперь стало модным посещать. И потом, не нужно быть психоаналитиком, чтобы понять, что вам сейчас трудно. Вас что-то гложет.
   -- Но исповедываться я все равно не собираюсь, -- быстро проговорил я.
   -- Ну, что вы, -- успокоил меня священник. -- Я и не настаиваю. И потом, по-моему, вам сейчас не нужен исповедник. Для человека редко посещающего церковь, исповедь -- дело непростое, мучительное.
   -- Почему?
   -- Наверное, потому, что искреннее. Я нередко вижу людей, подобных вам -- они, казалось бы, неосознанно входят в храм, но их исповеди бывают, как правило, самыми искренними и говорят они, как правило, от самых глубин души. А вам, как мне кажется, сейчас нужен просто собеседник.
   Не знаю, не знаю. Как-то совсем не так представлял я себе священника и беседу с ним. Было в этом служителе Господнем что-то одновременно располагающее к себе и этакий странноватый дух... нет, не своего в доску парня, но человека, способного поговорить с тобой на равных, не отвечая на каждый второй вопрос заунывным "Все в руках Божьих".
   -- На самом деле, -- медленно, с трудом выдавливая из себя каждое слово, проговорил я, -- мне действительно нужен собеседник. Только вот... не хотелось бы вас отвлекать от ваших дел.
   -- Мое единственное дело в этом мире -- общаться с людьми и помогать им общаться с Господом, -- успокоил меня священник. -- Чего бы стоила церковь, если бы ее служители отказывались помочь прихожанам ради каких-то там своих дел. В прежние времена, когда не было ни психиатров, ни психоаналитиков, их функцию выполняли священники.
   -- Ну, это тоже, знаете, средневековье.
   -- Вы так полагаете? -- слегка удивился священник. -- Однако же согласитесь, что с появлением всех этих титанов психиатрии душевное состояние людей не улучшилось, а скорее наоборот. Я не говорю, что люди стали хуже с тех времен, когда они, как правило, шли за советом к служителю Господа, нет -- кто я такой, чтобы судить людей? -- но люди стали несчастнее, и с этим вы вряд ли станете спорить.
   -- Что ж, -- вздохнул я, пожимая плечами, -- может быть. Только то, о чем я хотел поговорить... знаете, я не знаток церковных правил, но мне почему-то кажется, что об этом лучше не говорить в стенах храма. Честное слово.
   Священник задрал бровь и в его глазах засветился явный интерес.
   -- Ну, -- проговорил он, -- вообще-то стены храма для того и предназначены, чтобы принимать и успокаивать боль человека, однако, если вам так будет спокойнее, мы можем выйти на улицу.
   И мы вышли. Уже на свежем воздухе я закурил, совершенно не поинтересовавшись, разрешено ли это на церковной территории, и выпалил:
   -- Скажите, святой отец, вы верите в... вы верите в дьявола?
   -- В дьявола? -- переспросил он. -- Я служитель Господа, и, поскольку я верую в него, то...
   -- Нет, я не об этом, -- прервал я его. -- Я не спрашиваю вас о какой-то там абстракции. Верите ли вы в настоящего дьявола. Не в черта с рогами и копытами, а... Ну, словом можете ли вы себе представить, что все это вселенское зло может как-то вдруг материализоваться и воплотиться в некоего совершенно реального Князя Тьмы, или как там его?
   Священник долго размышлял, пристально глядя мне в глаза, а потом уточнил:
   -- Иначе говоря, вас интересует, верю ли я в сатану, как в личность?
   -- Да. Пусть не в личность, а... ну, как в нечто совершенно конкретное. Что-то, что можно потрогать руками, что обладает собственной волей и способно к активным действиям.
   -- К каким именно активным действиям? -- вздрогнул святой отец, но было совершенно понятно, что эта реплика у него просто вырвалась и не требует ответа. Он был, кажется, удивлен и даже слегка ошарашен моими словами, а потому ему потребовалось достаточно много времени, чтобы переварить все мною сказанное. -- Дьявол, -- проговорил он задумчиво. -- Зло. Посмотрите вокруг себя. Жадность, трусость, глупость человеческая. Ненависть, злость. Слабость, превращающаяся в силу, сила, объявленная слабостью. В одном журнале недавно был опубликован материал, в котором говорилось, что самой молодой проститутке в какой-то стране всего семь лет. Наркотики, алкоголизм. Люди стремятся уйти от реальности, которую сами для себя создали. Родители продают своих детей в рабство или на органы, а страшные люди, которых почему-то продолжают именовать врачами, им в этом способствуют. Ядерное оружие, химическое оружие, бактериологическое оружие -- изуверство, произведенное государствами на строго научной основе. А где-то сидят те самые психиатры и оперируют статистикой, подводят какие-то итоги и научный базис под эти ужасы. Люди не знают, для чего они живут и потому становятся безумцами. Разумеется, можно сказать, что это мир сошел с ума, но я полагаю, что это и есть сатана. И Бог и дьявол -- в нас. Их не надо искать. Если вы ищете все это где-то вовне, значит, вы просто запутались в нынешнем мудреном словоблудии и не понимаете, что вам на самом деле нужно.
   -- Что ж, может быть, вы и правы, -- вздохнул я. -- Только я ведь не ищу дьявола, святой отец. Это было бы чересчур странное занятие даже для нашего времени, которое вы только что так удачно охарактеризовали. Я спросил вас об этом, потому что... Что вы обо мне подумаете, если я вам скажу, что знаю, где находится дьявол, более того -- я лично с ним знаком?
   -- Мне не хотелось бы оскорблять вас сомнениями в вашем душевном здоровье...
   -- И не надо, -- согласился я. -- В конце концов, все люди так или иначе безумны. Просто есть официальное сумасшествие, принятое большинством, и есть отклонения, которые, собственно и принято считать психическими патологиями. Но тем не менее. Вы способны поверить в то, что я знаком с дьяволом, как с реальной личностью?
   -- Не думаю, -- признался священник. -- Скорее всего, вы просто попались на удочку мистификаторов. Знаете, в наше время, когда существует масса всевозможных сект, фальшивых проповедников способных убедить кого угодно и в чем угодно, наркотиков, наконец... Почему вы, собственно, решили, что этот ваш знакомый сам сатана?
   -- Это не я решил. Это решили за меня, а меня просто посвятили в это решение. Обрисовали положение дел, так сказать.
   -- А почему именно сатана?
   -- Потому что некоторые считают, что под его началом кое-кто торгует душами человеческими. Я слишком мало знаю, не представляю себе, как это происходит и происходит ли вообще, но то, что я видел собственными глазами... Скажите, святой отец, а вы верите в то, что можно продать свою душу?
   Священник задумчиво посмотрел на меня, помолчал какое-то время.
   -- Вообще-то, -- медленно проговорил он, -- мне даже думать об этом не пристало. Однако же... Можно было бы сказать, что человек, отвернувшийся от Бога, человек, отказавшийся от веры и духовности неизбежно рискует отдать свою душу в руки темных сил, но вас вряд ли устроит подобное объяснение.
   -- Да, верно, -- вздохнул я. -- Но вы не напрягайтесь так, святой отец. В конце концов, я сам ни в чем не уверен. Те люди более всего и впрямь похожи на сумасшедших. Только вот очень уж странные вещи они творят, и интересы у них странные, и круг знакомств, связи -- слишком уж они... хорошо устроились, я бы сказал. Сознается такое впечатление, что все сколько-нибудь влиятельные люди, все властьимущие так или иначе имеют с ними отношения.
   -- Ну, если вы собираетесь сказать, что наши властители продали свои души дьяволу, -- усмехнулся священник, -- то это вряд ли кого-то удивит. Вещь по-моему настолько очевидная...
   -- Нет, я не об этом. Я не о том, что все правители нынешнего мира могли так или иначе продаться какому-нибудь Люциферу. Я говорю о том, что это могло произойти буквально. Фактически. Иначе как можно объяснить тот факт, что большинство властителей наших либо болваны, либо просто дикари и неучи? Как иначе объяснить то, что, несмотря на свою природную тупость, они ухитрились взобраться на самую вершину власти? Это значит, что либо мы все, кто их туда поставил -- идиоты, либо... либо, что их поддерживает некая могучая и странная сила. И вся та жуть, о которой вы говорили -- от детской проституции до рабства и наркотиков, -- все это сделано ими. Вопрос лишь в том, случайно, по неуклюжести и глупости, или осознанно. Понимаете? Осознанно, по наущению той самой силы, которая помогла им взобраться на вершину.
   Священник ласково улыбнулся мне и проговорил:
   -- А знаете, из вас мог бы получиться неплохой проповедник, честное слово. Однако же, все эти теории по поводу того, что сатана посредством политиков правит миром... Это достаточно банально. Эта идея придумана теми же людьми -- нынешними журналистами, писателями-мистиками, -- которые и приводят на трон тех политиков, о которых вы с таким презрением говорили. Слишком примитивно, слишком грубо и просто, чтобы быть истиной.
   -- Но что же тогда есть, святой отец? В конце концов, добро и зло -- тоже понятия условные. Они меняются под воздействием времени, из политической целесообразности, да просто в угоду толпе. А следовательно, нет никакого добра и зла вообще?
   -- Да, это вполне разумный подход, -- неожиданно согласился священник. -- И он, безусловно, претендовал бы на роль истины, если бы понятие о добре и зле находилось в ведении логики и разума. Но благодарение Господу, логика, разум, здравый смысл -- это далеко не все, что есть в мире. Просто мы привыкли так считать, привыкли к тому, что они абсолютны; нас убедили в том, что при помощи разума и, так сказать, научного подхода можно объяснить все на свете. Однако это совсем не так. Добро и зло -- это сфера духовная. Невозможно понять их, идентифицировать, втиснуть в рамки каких-то формул и проанализировать. Потому что, несмотря на воспитание, невзирая ни на какую логику, не считаясь ни с каким здравым смыслом вы -- лично вы, и мне в это очень хочется верить -- никогда не пройдете мимо, если на ваших глазах пьяный мерзавец будет издеваться над ребенком. Вы не сможете повернуться спиной, когда на ваших глазах будут насиловать женщину. Вы не отвернетесь от страданий младенца. Никакая логика и здравый смысл не позволят вам спокойно жить рядом с изуверством и страданиями. Так что не пытайтесь понять добро или зло -- ваша душа сама разберется, что к чему.
   Нет, не то чтобы он меня в чем-то убедил. И легче мне не стало после этой беседы. Однако, покидая этого славного служителя культа, я уже не пребывал в таком смятении, в котором недавно вошел в храм. Я не знал, во что мне верить -- в горячечный ли бред Барского, или в утверждения человека за железной дверью, -- но почему-то меня перестало это волновать. Я не знал, как буду действовать дальше и буду ли вообще как-нибудь действовать, но и недавней нервозности и истеричного желания немедленно, сейчас же во всем разобраться тоже не было. Спокойствие -- вот что дала мне эта беседа со святым отцом.
   И я сел в "Мерседес", и покатился дальше по московским улицам, на которые уже опускались сумерки. А поскольку дух мой немного успокоился, то и тело воспрянуло и немедленно дало знать, что я ничего не ел с самого утра. Слава богу, деньги у меня были (гонорар за давешнюю мою работу курьером при странных пашкиных делах), и я решил с легкой душой завалиться в какой-нибудь ресторан, дабы пообедать, а заодно и поужинать.
  
   ГЛАВА 20. МОСКОВСКИЕ НЕПРИЯТНОСТИ
  
   И я чертовски вкусно поужинал в одной удивительно уютной забегаловке. Забегаловка располагалась в полуподвальном помещении, обильно задекорированном искусственными растениями, так что сперва мне даже показалось, что я попал в этакие миниатюрные пластмассовые джунгли. Однако само помещение было небольшим и достаточно уютным, столики отделялись друг от друга ажурными деревянными перегородками, из сокрытых синтетической листвой динамиков неслась негромкая приятная музыка. В общем, обстановка была достаточно спокойная и приватная -- не то что в давешнем гигантском, универмагоподобном ресторане, где Пашка пугал разгулявшихся бандюков. Симпатичная молоденькая официантка, птичкой выпорхнула из пластмассовой листвы, поздоровалась, вручила мне меню и снова упорхнула. Я огляделся по сторонам. Посетителей в ресторанчике было немного, и вокруг них вились такие же симпатичные молоденькие официантки в униформе. Да, несомненно приятное заведение. Правда, заглянув в меню и узрев местные цены, я слегка встревожился, но тут же вспомнил, что у меня в кармане лежит достаточно денег, чтобы оплатить сотню ужинов в подобных ресторанчиках. В конце концов, Пашка сам всучил мне пачку новехоньких долларовых банкнот, и слышать ничего не захотел о каком-то там долге, о том, что я в жизни ему не смогу вернуть, что неудобно мне... в общем, обыкновенное нищенско-интеллигентское нытье. А раз так, сам Бог велел получить сегодня от жизни хоть что-то приятное. В конце концов, Пашка, сукин сын, втянул меня в какую-то неимоверную игру со свихнувшимся ментом Барским, запертом за железной дверью психом и прочим дьяволопоклонничеством. А раз так, пусть расплачивается гад.
   И поскольку я был за рулем и надраться не представлялось возможным, я решил предаться чревоугодию. И предался.
   Только спустя полтора часа, с отяжелевшим, ноющим и трещащим по швам желудком, с услажденными до восторга вкусовыми пупырышками, ублаженный телом (а отчасти и духом), я, расплатившись по счету и отстегнув милой девушке, обслуживавшей мой праздник живота, изрядные чаевые, покинул ресторан.
   На улице было чудесно. Тепло, тихо. Воздух был приятен и пахуч, хотя я так и не смог определиться по поводу этого запаха, да и не стремился особенно. Летние вечера вообще -- время особенное. А тем более такие вот вечера -- когда у тебя полны карманы денег, когда ты только что прекрасно поужинал в прекрасном ресторане. И Пашка, друг мой, коли разобраться, не в аферу меня втянул, а оказал услугу -- вытащил из рамок моих своеобычных тоскливых, провонявших нафталином воззрений, раздолбал безжалостно мои скучные бытовые порывы и устроил мне самое настоящее приключение. Пусть странное, пусть с сомнительным подтекстом, но ежели разобраться, то идеальные герои и однозначно прекрасные приключения бывают только в кино. Ведь уже сейчас понятно, что этот мой отпуск стал нежданно-негаданно лучшим за многие годы, а если быть до конца откровенным -- самым лучшим за всю жизнь. И пусть не суждено мне побывать в Египте и погреть свои кости на пляжах азиатско-тихоокеанского региона, Бог с ним. Пашка, спасибо ему, устроил мне весь мыслимый и немыслимый комфорт прямо здесь, в столице нашей родины. А кроме того, в свете всей этой возни с поисками дьявола в своем отечестве и торговли душами, мне еще и интересно. Чертовски интересно. Конечно, я не верю ни в какого дьявола, и в лучшем случае, придерживаюсь точки зрения того приятного священника -- в том смысле, что люди сами умеют быть отъявленными сволочами и не нужен никакой дьявол, кроме того, которого каждый из нас по утрам видит в зеркале. А значит, мне становится вдвойне интереснее понять, что за деятельность на самом деле развел мой старый друг.
   Ехать мне, если честно, никуда не хотелось. Я стоял, привалившись спиной к стволу древнего тополя, и лениво рассматривал окружающие меня городские пейзажи. Это было ошибкой. Как учит нас жизненный опыт поколений, неприятности сваливаются на голову того, кто позволил себе расслабиться, утратил бдительность и вообще вообразил, что мир вокруг него добр, прекрасен и ласков. Беззаботность опасна. Тем более в Москве, где человек просто подпирающий дерево и глазеющий на мир с благостной идиотской улыбкой на устах вызывает острейшую подозрительность у окружающих. Так оно и вышло.
   Возле меня остановился сине-белый "Москвич", исписанный по бортам крупными буквами ДПС. Дверцы машины распахнулись и оттуда на свет божий выдвинулись двое стражей порядка с самым мрачным и недобрым выражением лиц, какое я только мог себе представить. При автоматах, рациях, мерящие меня подозрительными взглядами. Чем-то я им, очевидно, не понравился. И уж разумеется, никак не пришло им в голову ассоциировать меня со стоящим тут же "Мерседесом" -- то ли рожа у меня все еще оставалась явно провинциальной, то ли просто у них, у стражей, был профессиональный нюх на таких вот беспечных остолопов, которых просто необходимо проверять, обыскивать, досматривать и доставлять.
   Милиционеры подошли ко мне вплотную. Один из них -- невысокий, толстый, щекастый, с торчащими усами пшеничного цвета -- вскинул руку к форменной кепке, неразборчиво представился и потребовал предъявить документы. Я, дурачок, не чуя никакого подвоха и не видя за собой никакой вины, полез в карман за своим паспортом. Забыл я в беспечности своей классику: "Ты виноват лишь тем, что хочется мне кушать". А этим бдительным стражам порядка кушать явно хотелось, и потому они, очевидно, решили сожрать именно меня. Просто потому, что я изволил выделиться из толпы. Толстый патрульный пристально и с обвинительным выражением на физиономии следил за моими действиями. А я, запоздало возвращаясь к реальности, уже испугался, потому что вдруг вспомнил, что до сих пор нет у меня, у смерда окаянного, московской регистрации, прописки временной, а это равносильно смертному греху, измене родине это равносильно -- находиться в Москве без начальственного дозволения. И вот ведь что противно -- неприятности, как известно, имеют обыкновение собираться в кучу, с тем, чтобы потом сыпаться гроздьями на твою несчастную зазевавшуюся голову. Паспорт-то у меня лежал в том же кармане, где были упрятаны деньги -- та самая пачка долларов, которую вручил мне намедни Пашка. И разумеется эта проклятая пачка потянулась вслед за паспортом и шмякнулась на асфальт, нагло выставив себя на всеобщее обозрение. При виде столь солидной суммы денег, у стражей порядка так страшно и алчно засверкали глаза, что мне стало нехорошо.
   -- Та-ак, -- пропел второй милиционер -- тощий, прыщавый, совсем еще молодой парень, -- и откуда это у вас такие деньги?
   -- Оттуда, -- мрачно пробурчал я, спешно поднимая пачку и суетливо запихивая ее в карман.
   -- Что значит -- оттуда? -- удивился прыщавый милиционер.
   -- Да какая вам разница? -- возмутился я, прекрасно сознавая, что играю с огнем, но будучи совершенно не в силах остановиться. -- Это мои деньги.
   -- Ваши, ваши, -- согласно пропел толстый милиционер, изучавший мой паспорт. -- Только вот почему это у вас, уважаемый Юрий Сергеич, нет регистрации? Давно уже в Москве?
   -- Только сегодня приехал, -- соврал я.
   -- Только сегодня? -- усмехнулся толстый милиционер. -- Чемоданы, значит, бросили, и сразу -- в ресторан?
   Забавно, подумалось мне, как это они догадались про ресторан?
   -- Ну, что ж, -- вздохнул толстый милиционер, засовывая в нагрудный карман кителя мой паспорт, -- садитесь в машину.
   -- Зачем это? -- испугался я.
   -- То есть как это -- зачем? -- удивился он. -- Регистрации у вас нет, зато полны карманы денег. Доставим до выяснения.
   -- Ребят, -- захныкал я, -- а может не надо? Может это... как-нибудь штрафом обойдемся, или как...
   На прыщавой физиономии молодого милиционера появилось счастливое выражение. Он очевидно был согласен на этот самый штраф и готов был заломить немалую цену за мою свободу. Но его старший товарищ остался безучастен к моему нытью и предложенной мзде.
   -- В машину, в машину, -- равнодушно пробасил он. -- Там разберемся.
   Он явно был опытнее и хитрее своего прыщавого напарника, и не нужно было обладать проницательностью Шерлока Холмса, чтобы угадать, что он рассчитывает получить не какой-то там жалкий штраф, а все. Все мои деньги. Впрочем, Бог с ними, с деньгами. Я остро сознавал, что одними деньгами тут не обойдется. Не я первый, не я же и последний, с кем такое случается на улицах Москвы -- отвезут они тебя сейчас в родное свое отделение, набьют морду безжалостно, заберут себе деньги... Доказывай потом, что ты не верблюд. Лучше даже и не пытаться, чтобы, по глупой наглости своей и в жажде отыскать где-то там какую-то справедливость не загреметь в Бутырку по сфабрикованному обвинению... От многих своих знакомых я слыхал подобные истории, и был склонен верить в их правдивость, поскольку менты -- они и есть менты.
   Однако же сопротивляться я, разумеется, не мог, поскольку было совершенно понятно, что от этого будет только хуже, бить меня будут больнее и жестче, а денег я все равно лишусь. Так что пришлось мне покорно, как овечке на бойню, лезть на заднее сидение патрульного "Москвича" и засесть там, сжаться в комочек, ожидая своей нелегкой участи.
   Стражи порядка (гады) захлопнули за мной дверцу, уселись сами и повезли меня по вечерним московским улицам, которые теперь уже не казались такими красивыми и приятными. Я прикидывал и так и этак, как бы отделаться с наименьшими потерями, однако ничего на ум не шло. Я был в полной власти этих двоих типов. Оставалось лишь покориться судьбе. Будь он проклят, этот Пашка со своими пачками долларов.
   Примерно такие вот невеселые думы одолевали меня, когда "Москвич" вдруг резко вильнул и остановился как вкопанный коротко взвизгнув резиной. Я больно треснулся лбом и спинку переднего сидения, а когда звезды в глазах немного поблекли и ко мне вернулся способность ориентироваться в пространстве, то понял, что никакой аварии не произошло. На самом деле, милицейский "Москвич" с несусветной наглостью подрезала и заставила прижаться к обочине новая машина -- и не машина даже, а чудище. Громадный, широкий как самосвал, ослепительно белоснежный, расписанный разводами, пламенем и китайскими драконами джип "Хаммер". Кувалда. Уродливый, всхрапывающий, готовый, в случае чего подмять под себя и втоптать в асфальт несчастный ментовской "Москвич". Ни с того ни с сего мне вдруг подумалось, что этот уродливый шедевр американского военно-промышленного комплекса более всего напоминает быка, которому треснули дубиной в промежность. Водительская дверца нахального "Хаммера" распахнулась и оттуда вылез Пашка.
   Господи, как же я обрадовался, увидав его! Уж он-то меня сейчас спасет! Не знаю, откуда во мне вдруг взялась эта уверенность в том, что Пашка окажется способен одолеть наглых нацелившихся на грабеж стражей порядка. Впрочем, это же очевидно, кому ж еще, как не апостолу самого нечистого приструнить зарвавшихся стражников. Хоть какая-то польза от всего этого дьяволопоклонничества.
   А Пашка меж тем действовал с совершенно очаровательной прямолинейностью и простотой -- подошел уверенным шагом к "Москвичу", распахнул мою дверцу, помог мне вылезти на свет божий и, даже не оглянувшись на оторопевших (не то от этой страшной наглости, не то по каким-то мистическим причинам) милиционеров, усадил меня в свой новый жуткий экипаж. Засим уселся сам, и, сохраняя гробовое молчание, рванул прочь.
   Я обернулся и увидал, что милиционеры так и остались сидеть в своем "Москвиче". Можно было даже разглядеть одинаковое выражение тупого недоумения на их лицах. Впрочем, насчет выражения лиц, это, скорее всего, уже было мое воображение, стремящееся дорисовать сладостную картинку.
   "Москвич" скрылся за поворотом, и теперь я уставился на Пашку. Кабина у "Хаммера" оказалась просторной и широкой, так что сидящий за рулем Пашка казался невероятно далеким, словно вел он не эту самую, а какую-то соседнюю машину. Наверное, в сложившейся ситуации я должен был бы, по всем правилам драматического искусства, засыпать его вопросами по поводу того, как это он меня нашел, да где это его научили так лихо обходиться с зарвавшимися ментами и так далее и тому подобное. А главное -- почему это, собственно, зарвавшиеся менты никак не сопротивлялись тому, что их, словно простых смертных кто-то останавливает на дороге и ворует подозреваемых из машины? Что за оцепенение накатило на отважных милиционеров? Однако задавать все эти вопросы мне сейчас почему-то не хотелось. Вместо этого я спросил:
   -- А если они сейчас очухаются и объявят нас в перехват?
   -- Да? -- усмехнулся Пашка. -- И что они скажут? Что какой-то сукин сын прижал их к обочине и отобрал задержанного?
   Пожалуй, он был прав. Может быть, эти нечистые на руку коварные милиционеры и были тертыми калачами, но с подобными ситуациями они явно не сталкивались. Они, небось, еще с полчаса будут приходить в себя, а потом еще долго недоумевать по поводу произошедшего.
   -- Ты на них... воздействовал? -- спросил я у Пашки, преодолевая какую-то странную неловкость. Почему-то мне было страшно неудобно говорить об этом вслух. -- Ну, как тогда, в ресторане.
   -- Нет, -- ответил он. -- Почти нет.
   Еще какое-то время мы ехали сохраняя полное молчание, а потом я поинтересовался:
   -- Новая машина?
   -- Ага.
   -- Чудище какое.
   -- Ага.
   -- Любишь ты роскошь, -- усмехнулся я.
   -- Теперь уже меньше, -- пробормотал Пашка, и я, если честно, не совсем его понял.
   Только когда мы уже подъезжали к дому, меня вдруг осенило:
   -- Вот черт! Паспорт! Паспорт-то мой у этих гадов остался! Что ж теперь делать?
   -- Ничего, -- равнодушно сказал Пашка. -- Завтра тебе его на дом доставят. И еще извиняться будут.
   Я не стал удивляться. Я вполне мог поверить, что Пашка говорит совершенно серьезно, и завтра мне в самом деле привезут на дом мой вызволенный паспорт, и будут извиняться, даже в ножки кланяться. Почему бы и нет? В конце концов, я же теперь, так или иначе, в компании самого сатаны, всякое может быть.
   И вдруг, сам не зная почему, я сказал, выпалил:
   -- Слушай, Пахан, я... я согласен.
   Он меня, видимо, не понял и уставился вопросительным взглядом.
   -- Ну, в смысле работать на тебя... или на того типа за дверью. Только я... не знаю.
   -- Чего ты не знаешь? -- кажется, сегодня Пашка был настроен более чем серьезно. Он не шутил, не посмеивался надо мной.
   -- Я ведь по-прежнему ни черта не понимаю. И... -- я осекся на полуслове, будучи не в силах сформулировать, чего же мне на самом деле надо.
   Но Пашка меня, видимо, прекрасно понял. Он закурил, прищурившись одним глазом на дорогу, и констатировал:
   -- Ты хочешь знать больше.
   -- Точно, -- согласился я.
   -- Ладно. Попытаюсь познакомить тебя с нашей действительностью. Только учти, ничем это тебе не поможет, только еще больше запутает. Вопросы всякие возникать начнут. Новые вопросы. И на многие я не смогу ответить.
   Я пожал плечами.
   Какое-то время мы ехали молча, а потом я, сам не зная почему (может, все еще бередили мне душу сумрачные откровения Барского), спросил:
   -- А как тот парень?
   -- Какой парень? -- не понял Пашка.
   -- Ну тот, в последней стадии рака.
   -- Ах, этот. Ничего. Поправляется.
   -- Ты вроде говорил, будто он писатель.
   Пашка глянул на меня пристально и без тени улыбки, а потом ловко, словно фокусник, выхватил откуда-то из под сидения толстый массивный пакет.
   -- На вот, -- сказал он, перебросив пакет мне на колени.
   Я раскрыл пакет. Там оказалась объемистая пачка бумаги. На первый взгляд -- черновик какой-то книги, отпечатанный на машинке, исчирканный, испещренный многочисленными исправлениями и дополнениями, начертанными на полях неразборчивым почерком. На титульном листе без эпиграфа было размашисто выведено красными чернилами "СВЯТОМУ ДУХУ ВОПРЕКИ".
   -- Что это? -- поинтересовался я у Пашки.
   -- Его новая книга.
   -- Та самая, которую я должен был забрать?
   -- Ага. Прочти, это достаточно забавно.
   -- Ладно, -- пообещал я.
   Дальше мы ехали молча. Рукопись в моих руках казалась мне невероятно тяжелой и как будто живой. И было мне в самом деле интересно. Это достаточно трудно объяснить, но я чувствовал, что теперь -- и благодаря ей, в том числе -- я имею шанс окунуться, понять, заглянуть внутрь. Внутрь чего? Я еще не знал, но это было и страшно и захватывающе одновременно.
  
   ГЛАВА 21. НОВЫЕ ОТКРОВЕНИЯ
  
   Я вышел в холл и услыхал какие-то странные звуки. Будто кто-то лупил палкой по чему-то мягкому, но гулкому -- не то футбольному мячу, не то кожаному дивану. Пытаясь определить источник этого странного бухания, я спустился вниз. Как выяснилось, шум несся из того самого спортзала, который я обнаружил еще в самом начале своего пребывания в пашкином дворце, да так больше в него и не заходил. Несомненно, если в доме кого-то лупили, то происходило это именно в спортзале. Дверь была приоткрыта, и я осторожно заглянул внутрь.
   Пашка, облаченный в широченные, черные, в косую желтую полоску штаны и короткую черную размахайку без рукавов дубасил что было сил мощную боксерскую грушу. Сильно дубасил, профессионально, от души. Тяжелая груша ухала и прогибалась под ударами его кулаков, защищенных небольшими перчатками.
   -- Привет тебе, Рокки Бальбоа, -- сказал я, входя в зал.
   Пашка в последний раз долбанул по груше и повернулся ко мне.
   -- Привет. Не хочешь размяться? -- предложил он, кивнув на висевшую на шведской стенке вторую пару перчаток.
   -- Упаси Бог, -- в ужасе замахал я на него руками. -- Чтоб ты меня обработал так же, как эту грушу? Я уж лучше в шахматишки поиграю.
   Пашка пожал плечами и снова принялся размахивать конечностями. На этот раз он подключил еще и ноги, так что груше приходилось совсем уж плохо. Теперь это был уже не Рокки Бальбоа -- теперь это был... я даже и не знаю, кто. Свирепый кикбоксер. Свирепый, но какой-то не настоящий. Как Ван-Дамм. Было в этом что-то от картинки, плаката, голливудского боевика -- не знаю что именно.
   -- Как дела? -- поинтересовался Пашка, не отрываясь от истязания груши.
   -- Да вроде бы в порядке. Паспорт вот вернули. И даже извинялись, ты был прав.
   Он неопределенно хмыкнул и залепил несчастной груше такого пинка, что она едва не сорвалась с цепей.
   -- Прочитал ту рукопись, -- сказал я.
   Пашка по-прежнему не желал отрываться от своего занятия и, пыхтя в такт ударам спросил:
   -- Ну и как?
   Действительно -- как? Если честно, я не знал, что ему ответить. Рукопись, которую он мне подсунул давеча, сообщив, что автором является тот самый помирающий от рака под присмотром полоумной мамаши молодой человек, оказалась мистическим романом. Этаким нашим, отечественным, изрядно смягченным вариантом произведений Стивена Кинга и его второй половины Ричарда Бахмана. История о человеке, живущем в наше время и в нашей стране. Об обычном, казалось бы, человеке, если бы не одно "но". Дело в том, что по мере прочтения становится понятно, что он -- главный герой -- является, ни много, ни мало, а новым мессией, призванный в очередной раз спасти и урезонить наш окончательно сорвавшийся с катушек мир. Он, как и всякий посланник Божий, должен опять призвать человечество к добру и справедливости, напомнить ему, человечеству, о Боге и, собственно, тем самым его спасти, принеся, очевидно, себя в жертву. В очередной раз. Но в романе вышло все наоборот. Не получилось ничего у героя, не вышло, обломал он свои миссианские зубы о нашу действительность. В детстве прошел через многие жуткие испытания, некоторые из которых (по моему скромному разумению) вообще-то негоже описывать в литературном произведении. И сумел-таки наш мир переломить рога Святому Духу, сумел задавить, заглушить его голос в душе этого несчастного героя, который, в страшных муках дотянул кое-как до шестнадцати лет, а там и помер от передозировки героина.
   Написан роман был здорово, сильно, мастерски, и немудрено потому, что я сумел проглотить его почти что за сутки. Только вот не понравилась мне сквозящая сквозь текст яростная какая-то безысходность и явственно чувствующаяся уверенность автора в том, что все люди, в итоге, сволочи и недостойны они мессии, а достойны только самих себя такими, какое они все есть -- уродами, стало быть.
   -- Ну, так как тебе сие произведение? -- снова осведомился Пашка.
   -- Неплохо, -- признался я. -- Даже здорово. Хотя, мрачновато, конечно.
   -- Мрачновато, -- согласился Пашка.
   -- Хотя, это и немудрено. Учитывая, что автор помирает от рака.
   -- Он уже не помирает, -- заявил Пашка. -- И дело тут не в раке вовсе.
   -- А в чем?
   Он оставил, наконец, многострадальную грушу в покое, подошел ко мне и уселся рядышком на пол.
   -- Знаешь в чем главная прелесть литературы? -- спросил он, стягивая с потных ладоней перчатки.
   -- В чем?
   -- В том что нет никакой необходимости знакомиться с автором. Автор может оставаться где-то там, за строчками. Он для читателя -- совершеннейшая абстракция. И это хорошо.
   Я посоображал, а потом поинтересовался:
   -- И чем же это так хорошо?
   -- Тем, что даже если последняя сволочь напишет великолепный роман, роман все равно останется великолепным, а про то, что автор его был сволочью можно будет не вспоминать. Как про странности господина Эдгара Алана По и сэра Оскара Уайлда. Равно как и многих прочих из них.
   Я не нашелся, что на это ответить, да и не нуждался Пашка в моем ответе.
   -- Если бы ты знал, какими сволочами и слизнями зачастую создаются великие произведения. Какие странные и нелепые сосуды Господь Бог выбирает, чтобы разливать в них талант. Вот взять хотя бы этого парня -- ну, того, что роман написал. Роман неплохой, тут я с тобой согласен. Но автор... Ему двадцать девять лет и он до сих пор девственник. Во всяком случае, в обычном смысле этого слова. Женщин боится как огня, в их присутствии начинает мямлить и городить черт знает что -- и это человек, пишущий подобные произведения! Живет с мамой, даже, я бы сказал, при маме, под мамой и так далее. Он представляет из себя просто-таки букет совершенно диких мерзостей -- самых отвратительных психологических этюдов, сотворенных Создателем, по всей видимости, с тяжкого перепоя. Трусливый, робкий, безвольный слизняк, амбициозная амеба, в перерывах между занятиями онанизмом и написанием своих произведений воображающая себя невостребованным суперменом. Но фантазии каковы, а?
   -- Да уж, -- пробормотал я.
   -- Знаешь, -- продолжал Пашка, -- по моим наблюдениям, Всевышний вообще никогда не разливает талант в приличную тару. Уж и не знаю почему. Хотя, можно предположить, конечно. Например, можно сказать, что все должно находиться в некой одному ему -- Всевышнему то бишь, -- известной пропорции, и посему нельзя быть сильным, красивым, уверенным в себе, да еще и талантливым в придачу. Или, скажем, все дело в том, что талант сам по себе не многого стоит и чтобы его активировать нужно дать его носителю мощного пинка. А разве может быть пинок более мощный, чем обида на весь белый свет, хронические неудачи и осознание собственной дерьмообразности.
   Это звучало, по моему мнению, не несправедливо даже, а просто-таки омерзительно.
   -- Ну, знаешь, это уж ты чересчур, -- пропыхтел я.
   -- Да нет, Юрка, -- возразил он, -- в самый раз. В самый раз.
   -- Нет, братец, -- разозлился я, -- никогда я не соглашусь, что для того, чтобы быть талантливым необходимо непременно быть размазней.
   -- Не обязательно размазней. Можно быть сволочью, извращенцем, садистом, просто козлом. Можно быть слабосильным человеконенавистником. Да мало ли вариантов.
   -- Чушь, -- уверенно заявил я.
   Пашка снова печально усмехнулся, а потом вдруг выдал:
   -- Ты так в этом уверен, потому, что тебя никогда по-настоящему не били. Только не надо сейчас надуваться и пытаться возразить. Знаешь что это такое -- когда тебя бьют по-настоящему? Не разовый проигрыш в обычной мальчишеской драке, а система, образ жизни. Когда ты поганый, толстый, прыщавый и хилый, самому себе отвратительный и ненавистный мальчишка валяешься на полу, тянешь в себя кровавые сопли из разбитого носа, а все остальные стоят вокруг, смотрят и хихикают. Это когда ты -- урод и всеобщее посмешище. Ну, может быть и не урод в буквальном смысле этого слова, но ощущаешь себя именно таким. Когда ты сам себя жалеешь, потому что больше некому, отчего становится вдвойне больнее и обиднее. И когда ты сам себя ненавидишь, потому что окружающие не считают тебя достойным даже ненависти. Ты для них -- убогий амбициозный недоросль. Не понимаешь?
   -- Ну почему же, кое-что начинаю понимать, -- вздохнул я. -- Значит, в детстве ты был таким?
   -- И не только я, -- весело и зло подтвердил он. -- Хотя, я тут нарисовал тебе просто общую схему, но многое в ней согласовывается и с моей жизнью, и с жизнью еще многих таких же, как я. Был ли я таким? Сложно ответить. Теперь, спустя годы, многое как-то подзабылось, затерлось в памяти. Наверное, был. А потом еще многие годы жалел себя, пока не понял, что в итоге, мне повезло намного больше, чем всем тем, кто надо мной издевался и кому я завидовал черной завистью. -- Он вдруг подскочил со своего места, буквально завис в воздухе и оттуда, с этой полетной высоты, отвесил груше могучего пинка. Груша тяжко застонала и затряслась, как загнанная лошадь.
   -- Это главное правило, -- усмехнулся Пашка, вновь очутившись на полу рядом со мной. -- Закон нашего ублюдочного мира -- нужно быть уродом и размазней, нужно страстно, до истерики желать измениться, чтобы в итоге суметь набрать необходимую инерцию. Чтобы сделать такой рывок, который в итоге вынесет тебя куда-то вверх. Но таким как ты -- нормальным -- этот рывок не под силу. Просто потому, что он вам не нужен. У вас и так все хорошо, все средне, как у всех, не хуже, чем у людей и так далее. Таков закон развития человеческого существа, видимо: нужно быть хуже, чем все, страшно хотеть стать таким, как все, чтобы в итоге стать лучшим.
   Это было что-то вроде исповеди. Или крика души, не знаю. Хотя, для крика и исповеди говорилось все как-то слишком уж спокойно, даже весело и беззаботно. Словно это не был отчаянный вопль откуда-то из далекого прошлого, не вопль того исчезнувшего сопливого неудачника, а какие-то психиатрические выкладки. Впрочем, драматизма во всем сказанном тоже хватало.
   Пашка говорил и говорил, а я смотрел на него и, как бы странно это ни прозвучало, отчетливо видел перед собой того несчастного, никем не любимого мальчишку, который, на каком-то этапе своего отчаяния, так возненавидел окружающий мир, что эта ненависть помогла ему стать тем, кем он стал -- таким вот красивым, сильным, богатым и независимым. Чтобы доказать -- не им, ставшим ныне безликими и безымянными, как и всякое далекое воспоминание, школьным врагам-товарищам, -- самому себе доказать, что на самом деле ты вовсе не вонючая размазня, что ты способен на многое. И доказал, несомненно доказал, но уже не мог остановиться, потому что осталась та самая неуверенность, сидит по-прежнему где-то глубоко в подсознании тот несчастный мальчишка, который до сих пор сомневается в собственных силах, сомневается в том, что перестал быть неудачником. Это как бег на перегонки, когда ты не то сам от себя бежишь, не то сам себя догоняешь. Отсюда и этот комплекс неудачника.
   Но, по всей видимости, набранная тогда инерция ненависти были слишком уж сильна, потому что ему показалось мало -- в самом начале пути, наверное, ему показалось мало просто богатства и славы. Мало быть просто удачливым и благополучным, сильным и красивым, любимцем женщин. Мало особняков, дворцов, машин и прочего. Изначально он не этого хотел -- не хотел быть просто человеком, переломившим свою хромую судьбу. И тогда он....
  
   ...В то утро у него случилось особенно сильное похмелье. Он пил уже несколько дней, пребывая в запое -- не первом и, надо полагать, не последнем. Глаза у него слезились, желудок ныл, голову ломило так, словно она не просто готова была расколоться, а уже раскололась и любой ветерок шкрябает по открытому мозгу, страшно хотелось пить, курить, похмелиться...И сдохнуть. Впрочем, сдохнуть ему хотелось в последнее время все чаще.
   Но сейчас необходимо было встать, одеться и дойти до палатки... Взять пива, или еще чего-то...
   Он с трудом открыл глаза и посмотрел по сторонам. Благодарение Богу, он был у себя дома. Бардак кругом стоял страшный, валялись повсюду обрывки каких-то газет, журналов, громоздились батареи пустых бутылок... Кто-то дрых в дальнем углу комнаты, страшно храпя и отчаянно воняя на весь дом потом, перегаром и мочой... Окно было закрыто, но одно из стекол раскололось (то ли это вчера кто-то постарался, то ли оно давно уже выбито, сейчас он не мог сообразить) и оттуда тянуло весенней свежестью.
   И небо за окном было такое синее, такое радостное, что ему в похмелье немедленно захотелось кого-нибудь удавить. Быть может, даже самого себя. Впрочем, он отнесся к этому своему желанию спокойно -- подобные беспричинно агрессивные или суицидальные позывы стали появляться в нем все чаще и чаще в последнее время. И вполне возможно, что рано или поздно они найдут для себя выход... Плевать.
   Он сполз, скатился с грязной раскладушки, встал сперва на четвереньки, а потом, изрядно повозившись, и на ноги.
   Надо было похмелиться. Срочно. Немедленно. Он полез в карман джинсов (оказывается, он спал одетым), в карманах было пусто. То есть совсем. С некоторым отупением он вдруг обнаружил, что это не его джинсы, таких у него никогда не было... Или все-таки его? Бог ты мой, да какая разница? Охая и стеная, как Иов на гноище, он наклонился над храпящим в углу телом и принялся его трясти. Тело не реагировало. Тогда он полез копаться у него в карманах, выворачивая их, тряся и бесцеремонно пихая этого неведомого собутыльника, пару раз потерял равновесие и завалился прямо на это вялое тело, погрузившись в страшные нечеловеческие ароматы его и едва не наблевав от отвращения прямо на пол... Собутыльник вяло перекатывался, мычал и бормотал нечленораздельное. И в карманах его не обнаружилось ничего ценного. Коробок спичек, пачка "Астры" с единственной переломленной сигаретой, какие-то скомканные бумажки, мусор...
   Он распрямился, вставил в пересохшие и потрескавшиеся губы сломанную сигарету и попытался прикурить. Долго не мог зажечь спичку, а когда зажег не сразу смог попасть трясущимся огоньком в трясущийся кончик сигареты. Вкус у сигареты был отвратный, от него тошнило еще больше и еще сильнее болела голова.
   Ему снова захотелось сдохнуть, но вместо этого он тупо прошаркал в сортир, потом выбрался оттуда, постоял какое-то время в коридоре, соображая, как быть дальше, а потом прямо как был -- в шлепанцах, грязных джинсах и драной футболке -- вышел вон из квартиры.
   Он пил уже давно. Пил перманентно и запоями, он уже почти спился и никак не мог спиться окончательно. Почему? Сейчас он и сам не смог бы вспомнить, с чего все началось. Наверное, с отчаяния. С ощущения какой-то страшной своей никчемности и бесперспективности. С каких-то теперь уже позабытых моментов неудач и разочарований во всех начинаниях. В конце концов, теперь это уже настолько не имело значения, что не хотелось тратить силы на вспоминание, анализ... Может быть, с ним приключилось что-то страшное и немыслимое, заставившее уйти в запой и потеряться там... Или не было ничего такого? Да какая уж теперь разница. Сейчас все это уже изрядно подзабылось, а осталась только неопрятная воняющая мочой и перегаром реальность, боль в голове и страшная жажда.
   Он брел по улице, вяло размышляя, что будет проще и безболезненнее -- попросить милостыню, попытаться присоединиться к какой-нибудь компании таких же пропойц, как и он, или добрести до железнодорожной станции, взобраться на перрон и сигануть под первую же электричку. Яркое майское (кажется) солнце, зелень свежей, еще не припорошенной городской пылью и мерзостью листвы, легко и соблазнительно одетые девушки, встречавшиеся на пути и косящиеся на него с брезгливым недоумением, склоняли фантазию к перрону и электричке. Господи, думал он вяло и несвязно, ну зачем все это, для чего? Для чего тащусь я куда-то, шаркаю, мучаюсь, изнываю от похмелья, терзаю себя? А ведь казалось бы так просто... Ведь сейчас же наверняка менты какие-нибудь объявятся, заинтересуются... Нет, конечно они не стали бы везти его в отделение, чтобы там отлупить -- побрезговали бы, -- но почти наверняка повезли бы в приемник какой-нибудь распределитель, где равнодушные санитары принялись бы его раздевать, а потом поставили бы под ледяную струю и стали бы смывать с него вшей...
   И вдруг с он ощутил такую ярость, ненависть, злобу. Просто бешенство какое-то. Как ему захотелось стать каким-нибудь Ильей Муромцем, ухватить бы этот мир одной рукой за одну ягодицу, а другой -- за другую, и рвануть... Страшно, невзирая на похмелье рвануло наружу новое чувство, желание найти где-нибудь в этом мире силу -- настоящую силу, большую, умную, -- которая научила бы его как можно дать выход всей своей боли, безысходности, отчаянию. Плевать чем это могло бы кончиться, плевать на последствия и на собственную судьбу, на все плевать... Только схватить бы и рвануть, почувствовать, как оно рвется, разлетается на куски с сочным шмяканьем, разбрасывая вокруг себя ошметки окровавленного дерьма, вопит... И это его желание, эта новая непонятная жажда рванулась вдруг наружу безмолвным криком, сдавленным воем, ревом... И потонула во вновь проявившемся похмельном отупении.
   Должно быть, это было что-то вроде кратковременного помутнения. Истерики, для которой, ввиду плачевного состояния организма, и энергии-то не хватило более чем на несколько секунд.
   Но тем не менее он почему-то продолжал чувствовать отголосок этой истерики и ему казалось, что она оставила какой-то свой след, что-то изменила вокруг... А может, это была просто очередная похмельная галлюцинация. Как было когда у него еще водились кой-какие деньги и он (начитавшись Пелевина) мешал водку с кокаином.
   От этих бессвязных сумасшедших раздумий его отвлек чей-то резкий звонкий смех.
   Он поднял взгляд от асфальта и посмотрел в ту сторону, где смеялись. Там в одиночестве сидел на лавке средних лет мужчина и откровенно, не согласуясь с мнением окружающих, гоготал над какой-то книжкой. Что-то он вычитал там смешное.
   Почувствовав, что на него смотрят, мужчина заложил страницу пальцем, посмотрел по сторонам и увидал... Да, то, что он увидал было достойно, наверное, самого неприязненного отвращения. Грязного, лохматого, небритого алкаша, топчущегося и покачивающегося подле лавки и, видимо, собравшегося клянчить на опохмел.
   Однако, как ни странно, ни презрения, ни брезгливости во взгляде этого весельчака не обнаружилось. Там было что-то совсем другое, а что -- понять было трудно. Можно было лишь сказать, что взгляд этот обладал невероятной силой и добрая половина мрачных похмельных горестей как-то разом улетучилась.
   -- Удивительный мастер, -- сообщил незнакомец, потрясая книгой над головой.
   Неопрятный алкаш на всякий случай поглядел по сторонам, чтобы убедиться, что обращаются именно к нему, и приблизился.
   -- Да вы присаживайтесь, присаживайтесь, -- ласково проговорил незнакомец, похлопав по лавке рядом с собой.
   Он сел осторожно, на самый краешек, подальше, чтобы, не дай Бог, не оскорбить и не спугнуть, чтобы не долетела от него гнусная многослойная вонь.
   А незнакомец меж тем снова раскрыл книжку, пробежал глазами несколько строк, улыбнулся блаженно и пробормотал:
   -- Ах, какая прелесть.
   Было очень непросто напрячь глаза и присмотреться, но что-то заставляло это сделать. Почему-то необходимо было разглядеть, что это за книга и почему она так развеселила незнакомца.
   Оказалось -- "Мастер и Маргарита".
   -- Чудо, -- продолжал восхищаться незнакомец. -- Вы не находите?
   Когда-то у него была такая книга, он читал ее, когда-то он вообще любил читать. Но теперь хоть тресни не мог припомнить, что в ней могло быть такого уж смешного.
   -- Удивительный мастер, -- повторил незнакомец. -- Он наверняка никогда лично не сталкивался с сатаной, но как прочувствовал! Как угадал!
   -- Д-да, -- проблеял алкаш.
   Незнакомец резко, всем телом повернулся в его сторону. Теперь можно было заметить, что он и в самом деле немолод, но очень крепок и, видимо, обладает немалой физической силой. Руки у него были мощные и мускулистые, а запястья так просто бугрились от мышц, словно он всю жизнь проработал молотобойцем. И лицо его -- с чертами скорее неправильными и грубоватыми -- излучало совершенно непонятную силу. А главное -- глаза. Глаза абсолютно не вписывались в образ (чертовски трудно было вообще представить себе какой бы то ни было образ, к которому бы они подходили) и казались глазами озорного ребенка на лице старика.
   -- Знаете, -- проговорил незнакомец, -- в некоторых кругах существует гипотеза, будто бы талант человеческий, оставаясь на все времена явлением неразгаданным, в некоторых своих проявлениях способен заменять знание.
   -- А-а... да, -- снова промямлил алкаш.
   Это, кажется, воодушевило незнакомца.
   -- Я имею в виду, -- сказал он, -- что талант способен интуитивно, за счет своей мощи и энергии совершенно безошибочно угадать истину, вычислить ее, определить. Вы понимаете о чем я?
   -- Да, -- пробормотал алкаш, прикидывая, сколько раз нужно поддакнуть этому психу, чтобы выпросить денег хотя бы на бутылку пива.
   -- Ведь вот взять хотя бы того же Михаила Афанасьевича. Откуда он мог знать? Он никогда не сталкивался с сатаной, в глаза его не видел, он снабдил созданный образ массой нелепейших деталей -- разного цвета глаза, больное колено... Но как он ухитрился угадать настроение, дух Антихриста? Как?
   -- Н... не знаю.
   -- А знаете, что я думаю по этому поводу, Павел Александрович?
   -- Что?
   -- Что талант -- это переизбыток в человеке некой таинственной энергии, магической силы. А может, и не переизбыток даже, а как бы всплеск, яркая эмоция, настолько сильная и рвущаяся наружу, что она просто не может -- ни по Божьему закону, ни по законам физики -- оставаться без ответа и отражения. Понимаете?
   -- Да... Нет... Простите...
   Только теперь до него дошло, что минуту назад этот загадочный тип назвал его по имени отчеству. Но откуда?.. Незнакомец ласково улыбался ему и, кажется. ждал чего-то -- то ли ответа на свою реплику, то ли узнавания. Но узнать его было невозможно. То ли перепуталось все с похмелья в голове, то ли... Да нет, чушь, не был он похож ни на кого из многочисленных собутыльников и компаньонов. И тип не тот, такой не станет хлестать дешевую водяру в обществе вонючих люмпенов.
   -- Извините, -- проблеял алкаш, -- мы знакомы?
   -- Пока что нет, -- ответил незнакомец. -- Но смею надеяться, что познакомимся, и знакомство это станет продолжительным и взаимоприятным. Полагаю даже, что оно может со временем перерасти в дружбу. Если вы не против, конечно.
   -- Но... а...
   -- Ай, Павел Александрович, ну что вы, право слово, так уж переживаете. В конце концов, вам самому захотелось меня видеть.
   -- В каком смысле?
   Незнакомец хитро прищурился.
   -- Ну как же, -- проговорил он, -- разве не вы минуту назад хотели хватать мир за ягодицы и рвать в разные стороны?
   Так, понятно. Вот ты, значит, какая, белая горячка. И что же мне теперь с тобой делать, ласковая моя?
   А белая горячка, между тем, продолжала говорить:
   -- Но должен вам сказать, уважаемый Павел Александрович, что ваше смутное и, в то же время острое желание хватать мир за жопу и рвать его таким образом в высшей степени наивно и непрезентабельно. В истории человеческой бывали уже подобные попытки и ничем они, должен вам сказать, не оканчивались хорошим для тех, кто их предпринимал. И потому, что слишком уж она велика -- эта жопа мира; и потому, что ничего кроме дерьма от нее, как и от любой другой, ждать не приходится. Знаете как это обидно, когда ты уже рассвирепел, переполнился ненавистью страшной и даже, кажется нашел этот самый неприятный источник приложения сил, а в ответ тебе -- струя жидкого дерьма в физиономию. Жопа мира равнодушно, Павел Александрович, как, впрочем, и любая другая. Так что этот ваш порыв, импульс наивный и глупый не многого стоит, поверьте мне. Одно в нем хорошо -- именно из таких вот импульсов могут вырастать удивительные способности, а из людей, на подобные импульсы способных получаются волшебники... Впрочем, что это я все разглагольствую, -- спохватился он вдруг. -- Болтаю, болтаю, а вам ведь плохо, наверное?
   И тут случилось что-то странное. Похмелье прошло. Совсем. Голова стала ясная, тело налилось давно уже позабытой силой...
   -- Вот, так лучше, -- радостно сказал незнакомец. -- А то смотреть-то на вас было жалко, право слово. Что ж, -- он поднялся с лавки, -- продолжим наше общение?
   Вот так просто, даже буднично все и началось.
   И они продолжили общение.
   Ни в тот день, ни позже, когда все стало меняться, незнакомец так и не назвал ему своего имени. Позже Пашка сам занялся исследованиями, прочитал кучу книг, силясь идентифицировать своего нежданного друга и благодетеля, но так и не смог до конца понять (или поверить), с кем или чем имеет дело. Были намеки -- в том числе и от самого друга-благодетеля, -- были странные, неожиданные откровения и выводы...И Пашка менялся. Он научился удивительным вещам, он вырос, возмужал, бросил пить. И позже, когда вместо подозрений появилась в нем уже почти что уверенность в том, кем на самом деле является его нежданный мистический друг, он нисколько не смутился своим открытиям, а в глубине души даже обрадовался, наверное. Потому что прежнее похмелье и боль прошли, но память о них осталась. Как осталось то самое желание ухватить мир за зад и разорвать в клочья.
   Было много событий, были люди, которые так или иначе приходили, жаждали чего-то, просили... Умные и глупые, коварные и примитивные, готовые на все, мелочные и жаждущие мирового могущества... Готовые ради осуществления своих желаний на все... Они приходили и уходили, менялись. Осталась только Ольга. Ольга, которая обладала той же жаждой, что и Пашка. Ольга, которая смогла так же страстно как он когда-то пожелать чего-то определенного.
   Ольга, у которой была своя история, не менее драматичная и удивительная. Бедная прекрасная Ольга...
  
  
   -- Слушай, Пашка, -- осторожно начал я, когда он, наконец, иссяк, -- а все-таки, этот тип за железной дверью, он кто?
   Пашка ответил не сразу. Сперва он кинул на меня странный взгляд, значения которого я, если честно, не понял, а потом усмехнулся и сказал:
   -- Вот в этом-то, Юрка, твоя проблема. Как, впрочем, и любого так называемого нормального человека. Ты ведь точно знаешь, что на свете бывает, а что -- нет. Ты ограничен, как суслик, не обижайся, пожалуйста. Ведь ты и сам прекрасно знаешь ответ на этот вопрос -- просто он не помещается в твоем воображении, боишься ты в него поверить. Но ведь никакого другого ответа я тебе дать не могу. Так что...
   -- Нет, постой, -- запротестовал я. -- С чего это ты взял, что мне известен этот ответ? Если уж говорить честно, то запутали вы меня все. Так запутали, что я уже с ума сходить начал потихоньку. Барский, например, убежден, что ты работаешь на самого дьявола.
   -- А когда это ты успел пообщаться с Барским? -- удивился Пашка.
   -- На днях, -- отмахнулся я. -- Не в этом дело. Уж не знаю, кто он такой на самом деле, Петр этот Венедиктович, может и впрямь сумасшедший, но ведь ты же сам ему сказал про дьявола. Зачем было так мистифицировать беднягу? У него и без тебя с мозгами, как я понял, не все в порядке.
   -- С мозгами у него все в порядке, -- заверил меня Пашка. -- И я его нисколько не мистифицировал. Хотя и про дьявола не говорил. Прямо не говорил. Это он уже сам придумал. Видишь ли, Юрка, человеческий мир парадоксален тем, что в нем все серьезно и окончательно зависит от точки зрения. Например, Барскому дьявол необходим для удобства ориентации в окружающем мире -- вот он его и обозначил для себя.
   -- А ты?
   -- А что -- я? Мне такие костыли как добро и зло без надобности. Я -- птаха свободная. Ольга вон тоже птаха свободная, но она в дьявола верит, вбила себе это в башку, дурочка. А потом вогнала себя в хроническую депрессию по поводу того, что мы тут все находимся в рабстве у врага рода человеческого. Сама себя запутала, идиотка. А ведь сколько в ней силы, чего она могла бы добиться -- аж дух захватывает, как себе представишь. Только вместо этого жрет наркотики и трахается без разбору.
   -- То есть...
   Он вдруг расхохотался, потом гикнул на весь спортзал и завопил весело:
   -- Господи, Юрка, да неужели ты до сих пор ничего не понял? Неужели ты до такой степени отупел в этой своей провинции?
   -- А что я доложен был?..
   Пашка рывком поднялся на ноги стремительно пересек зал, подпрыгнул и завис на турнике. Потом принялся подтягиваться. Долго подтягивался, легко -- мне аж смотреть надоело. Теперь он играл в гимнаста. А потом спрыгнул на пол легко и бесшумно, вернулся ко мне и проговорил задыхающимся голосом:
   -- Жила-была на свете девчонка-дурнушка. И шпыняли ее, и издевались над ней точно так же, как над прочими неудачниками, о которых я тебе говорил. Только вот поскольку она была девчонкой, для нее это было во сто крат больнее. И так ей хотелось стать самой красивой, королевой стать -- чтобы не только мужики, а и все люди оборачивались ей вслед, чтобы не просто обращали внимание, а дух бы перехватывало у окружающих при ее появлении. А знаешь, когда желание достаточно сильно, чтобы перерасти в несгибаемое намерение, становится возможным все на свете. Ты вот, например, не знаешь, что такое несгибаемое намерение -- в собственном жизненном опыте у тебя ничего похожего не содержится, а научить тебя, дурака, было некому. Стала девчонка королевой. Не без помощи со стороны и не без некоторого вмешательства, которое ты, я уверен, не задумываясь назвал бы мистическим, но стала. Только вот почему-то вбила она себе в голову, что в обмен на красоту свою заложила душу. Причем сама она не понимает, что это за штука такая -- душа. Что такое душа не понимает, как ее можно заложить не догадывается, но...
   Черт, с меня было достаточно. Перегрузил-таки меня Пашка -- не столько информацией перегрузил, сколько эмоциями своими, напором. Не исповедь это была, не откровение, а самая что ни наесть психическая атака. У меня мозги потихоньку съезжали набекрень, и я откуда-то знал -- еще немного, и никакая сила не сможет вернуть их обратно.
   -- Почему же тогда она не уйдет? -- спросил я то ли решив поиграть покуда в эту жуткую пашкину игру, то ли просто чтобы хоть что-то сказать.
   -- Уйдет! -- фыркнул он. -- Куда ей теперь идти? Она же сама себя загнала в ловушку этими своими бреднями про дьявола и торговлю душами. Ведь на самом деле, Юрка, нет для человека никаких ловушек в этом мире, кроме тех, которые он сам себе расставляет своей глупостью. А раз так, куда ж ты от них убежишь? Правильно учат нас всякие церковники с эзотериками -- свобода и несвобода внутри нас. И потом, -- но это уже только мои предположения -- по-моему, она его любит. Влюбилась по уши, с самого начала и накрепко.
   -- Кого любит? -- обалдел я. -- Этого старого черта? Того, что у тебя за железной дверью?..
   Как выяснилось, бреда никогда не бывает достаточно. Вот ведь только что я полагал свой разум перегруженным, думал, что туда не войдет больше ни капли Пашкиной ахинеи, -- а вот вам нате.
   -- Юрка, Юрка, -- усмехнулся Пашка, отечески похлопав меня по плечу. -- Да ты никак ревнуешь? А вот это совсем уж зря. Во-первых, это совсем не та любовь, которая возникает у женщины в отношении мужчины. Хотя, и не без этого, конечно -- все женщины, в итоге, сексуально озабочены, -- но тут другое. Это что-то вроде щенячьей преданности, преклонения, обожания, каковое, очевидно, испытывали апостолы в отношение Учителя. А кроме того, ты, по-моему, от этой твоей интрижки с Ольгой ты получил более чем достаточно, и рассчитывать на что-то большее как минимум несерьезно. Или ты в самом деле ожидал, что она в тебя влюбится?
   Действительно, чего я ожидал на самом деле? Да ничего я особенного и не ожидал, даже как-то не задумывался на эту тему. Ведь все, что происходило со мной в последнее время в пашкином доме и вне пределов его, было настолько непонятно и стихийно, что я двигался скорее по инерции, позволяя событиям нести меня, куда им заблагорассудится. Да, Ольга мне в самом деле нравится, чертовски нравится, ну и что? Ведь не собираюсь же я ради нее бросать семью, жену, сына со вторым на подходе и пускаться во все тяжкие? Не собираюсь. В сущности, то, что между нами произошло -- разновидность курортного романа, не более. Однако же Пашка, кажется, прав -- я ревную. Ревную отчасти потому, что такую женщину как Ольга невозможно не ревновать. А отчасти потому, что фигура этого типа из за железной двери кажется мне совершенно неуместной, неправильной какой-то, и сознание того, что Ольга... Нет, нет, стоп, это все так -- пустая лирика высосанная из кривого пальца. Откуда мне на самом деле знать, что тут вообще происходит. А главное -- зачем мне это знать? Ведь я и в самом деле уже получил более чем достаточно. Так почему же мне не радостно совсем, а наоборот -- муторно, тоскливо и как-то даже страшновато? Потому что все происходит среди больших денег; потому что вокруг слишком много напущено тумана; и потому что задурили мне голову байками про дьявола? А может быть, просто потому, что все эти события для меня попросту как-то непривычны? Ведь я человек маленький, заботы у меня все как на подбор -- скучные, обычные, известные и понятные миллионам. Неприспособлен я к такой жизни, которую уготовил мне Пашка в Москве.
   -- И потом, -- не унимался Пашка, -- если уж ты собрался ревновать Ольгу, то встань в очередь, будь любезен.
   -- Почему в очередь? -- не понял я.
   -- Потому что у некоторых для этого есть законные основания.
   -- У кого это, например?
   -- Например, у мужа.
   Я обалдел. То есть совершенно обалдел. До потери дыхания, до остекленелых глаз, до страшной судороги, схватившей мой мыслительный аппарат.
   -- Да-да, -- проговорил Пашка. -- А ты как думал? Или ты всерьез поверил в то, что у Барского во всем этом деле никаких интересов, кроме заботы об общечеловеческом благе?
   -- Барский?! -- едва не заорал я. -- Ее муж?!
   -- Бывший муж, -- поправил меня Пашка. -- Ты ведь не знаешь, как оно все было. Муженек-то на мои слова отреагировал соответственно, а жена... В общем, она ведь толком и не знала, как у нее в свое время получилось стать такой вот красавицей, а узнав обо мне и моем деле... Словом, не отвязаться мне теперь от этой семейки. Это, видимо, мой крест на веки веков.
   От всей этой Санта-Барбары у меня в мозгах стоял непрекращающийся звон. Подобная совершенно дикая и нечеловечески запутанная система отношений могла заставить сойти с ума кого угодно. Нет, вот ведь втянул меня в историю старый дружок. Теперь остается только ждать, когда Барский потребует сатисфакции и явится вколачивать меня в землю. Удружил мне Пашка, ничего не скажешь.
   -- О Господи, -- вздохнул я. -- А ведь и делов-то было -- купить машину и вернуться обратно, домой.
   -- Ну, вот, -- усмехнулся Пашка, -- теперь мы изволили удариться в малодушие. Психологию страуса мы теперь исповедуем.
   -- При чем тут?..
   -- При том, -- строго сказал он. -- Запомни раз и навсегда, Юрка: ничто в этом мире не совершается просто так. Как говорят мудрецы, самое великое путешествие начинается с маленького шага. И большинство великих открытий были сделаны, якобы, случайно. Нет такой штуки как случайность -- есть только лень человеческая и нежелание понять связь. В мире вообще нет ничего, что можно было бы назвать более или менее важным. Большие события, маленькие события, случайность... Все равнозначно, а оценки придумываем мы сами. Мне понадобилось очень захотеть выделиться из толпы, подняться на вершину и плюнуть оттуда на головы всего остального человечества, чтобы понять -- благодаря этому своему дурацкому желанию понять, -- что нет в мире ничего большого или малого. Все это -- не более чем беготня за собственным хвостом. Так что моя мания величия с пижонством и это твое вечное бегство в быт -- явления одного порядка. Машину он захотел купить! Уехать он захотел обратно в свою глушь! Неужели ты не понимаешь, что даже если ты себя сейчас пересилишь и вернешься в свою прежнюю жизнь, ничего уже не встанет на свои места? Дьявол или нет, но ты теперь в клубе. А кому так захотелось -- Богу, дьяволу, или мне, хулигану -- значения не имеет. Значение имеет только то, что сейчас ты должен принять решение. Так что, добро пожаловать в игру.
   -- И на кой черт ты меня в нее втянул? -- возмутился я. -- Если с самого начала понимал, чем все может кончиться.
   -- Да ничего я не понимал, -- фыркнул Пашка. -- И ни во что тебя не втягивал. Я же говорю -- все зависит от точки зрения.
   -- Да ну тебя, -- вздохнул я, поднимаясь на ноги. -- Скажи лучше, как мне с машиной поступить. И слинять побыстрее. Покуда Барский мне голову не оторвал.
   -- Если хочешь, забирай мой "Мерседес", -- равнодушно сказал он.
   -- Ну уж нет, спасибочки. Что мне с ним делать?
   -- А ты вот переезжай в Москву, тогда сразу придумаешь, что с "Мерседесом" делать. Не на "Ниве" же задрипанной ты станешь Ольгу катать.
   -- При чем тут Ольга? -- вздохнул я. -- У меня жена, дети.
   -- Ну и что? Есть жена, будет и любовница. Признак солидности.
   -- Гад ты, Пашка, -- сказал я ему. -- Издеваешься.
   -- Гад, -- согласился он. -- Издеваюсь. А ты -- зануда.
   Я плюнул и вышел из спортзала. Вслед мне снова понеслось тяжкое бухание -- Пашка опять принялся окучивать грушу.
  
   ГЛАВА 22. ВЕЧЕРНЯЯ МАЯТА
  
   В этот раз, Пашка выдернул меня из дома вечером. Пришел -- буквально вломился нагло и с отвратительно серьезной физиономией, и поволок за собой.
   А ведь я так прекрасно проводил время с Ольгой в ее просторной белоснежной комнате. Нет-нет, на этот раз мы просто общались, разговаривали вполне нормально, хотя и не без некоторой нервозности, которая, впрочем, почему-то постоянно присутствовала при нашем с ней общении. Просто мне, как обычно, нечего было делать, по телевизору, как обычно, показывали скуку, и я, ведомый вполне естественными, как мне кажется, причинами, пошел бродить по дому. Я шатался безо всякой определенной цели, отчасти, очевидно, в очередной раз пытаясь, безо всякой надежды на успех, изучить это обиталище дьяволопоклонников. Старательно и в то же время инстинктивно избегая правого крыла с его железной дверью и странным обитателем за ней. И вполне естественно, по-моему, что подсознательный мой навигатор в конце концов сам вывел меня к дверям ольгиной комнаты. Разумеется, куда ж еще мне было устремиться мыслью и телом, где еще в этом доме я мог найти тот самый центр, в котором мне было бы находиться приятнее всего?
   Ольга была в своей комнате, и встретила меня более чем благосклонно -- поцеловала слегка небрежно, но в то же время чувственно и приятно, усадила в одно из чудных мягких кресел, налила коньяку. Очевидно, она пребывала сегодня в достаточно хорошем настроении, и, поскольку такое с ней (по моим наблюдениям) случалось достаточно редко, я решил взять быка за рога и попытаться хоть как-то прояснить для себя некоторые темные вопросы, на которые, по моему разумению, Ольга вполне могла пролить свет.
   Однако ни на что Ольга свет проливать не стала -- должно быть, благостное настроение у нее не подразумевало никаких объяснений и бесед на заданные темы, способные это самое настроение угробить. Она не то чтобы отказалась прямо отвечать на мои вопросы, тем более, что никаких прямых вопросов-то я ей и не задавал -- не смог бы я сформулировать ни одного прямого и четкого вопроса, который был бы способен заставить ее раскрыть мне хотя бы часть карт в той странной игре, каковая шла постоянно в этом доме и вокруг него, и в которой друг мой Пашка был, кажется, главным банкометом.
   Когда же я, мучимый своей слабостью в риторике, между очередным стаканом коньяка и сигаретой все-таки поинтересовался, что же тут на самом деле происходит, Ольга отреагировала более чем равнодушно. Что происходит? Можно сказать, что не происходит ничего, заверила она меня. А можно сказать, что происходит сразу все. Мир просто вертится так, как он вертелся всегда. И пусть меня не смущают все те странности и даже чудеса, невольным свидетелем которых я стал в последнее время. В конце концов, чудеса всегда происходили в этом мире, они не появились в одночасье только потому, что я соизволил их заметить -- да и не соизволил даже, а меня заставили их увидать. И они, чудеса, не собираются никуда исчезать в тот же момент как только я перестану о них думать. Я ответил ей в том смысле, что не думать об этих чудесах для меня крайне затруднительно, так что ежели их существование и зависело бы от моего желания за ними наблюдать, то им в этом случае беспокоиться совершенно не о чем. Все так говорят, с печальной усмешкой отозвалась на мои слова Ольга. Люди, даже если им и довелось в жизни столкнуться с чем-то удивительным, уверены, что вот теперь уж, когда они узнали о возможности существования рядом с ними чего-то этакого, они будут знать... и никогда не забудут... и будут иметь в виду... Чушь все это, вранье и дешевое благодушие. Отяжеленное нашим дурацким воспитанием человеческое восприятие не только узколобо -- оно еще и страшно изобретательно в этой своей узколобости, и агрессивно. Оно защищается от всяких потрясений с безжалостностью полоумного фанатика, способного сокрушить самого себя, уничтожить, лишь бы не замечать того, что не по вкусу его фанатизму. Откуда по-твоему столько этого трусливого поганого скепсиса в человеческом мировоззрении? -- вопрошала меня Ольга. Почему люди, зачастую соглашаясь с тем, что они и в самом деле тупы и ленивы душой все-таки никогда и ничего не делают для того, чтобы стать другими? Жизнь, мол, у меня хреновая, семья у меня хреновая, да и сам я -- дурак и лентяй, скотина тупая, жирная, трусливая. Только что уж тут поделаешь? Пусть это не более чем крик какого-то там подсознания, но ведь никакого подсознания-то в данном конкретном случае вообще не надо -- достаточно просто с холодной головой и самокритично, без соплей и истерик посмотреть вокруг себя и на себя. Вот ты, говорила Ольга, уставив мне в грудь длинный тонкий палец, ведь ты такой же. Сейчас вокруг тебя какие-то чудеса -- это тебе самому так кажется, -- но через неделю-другую, ты вернешься домой, к жене своей облезлой, к детям бестолковым, и ничего от этих чудес у тебя не останется, кроме смутных непонятных воспоминаний.
   Меня, если честно, несколько обидела такая вот характеристика, данная ей всей моей жизни, моей жене (которая, быть может, в чем-то и уступала ей, королеве... да во всем уступала, но не в этом же дело), моему быту и моим стараниям хоть как-то вести достойное существование. Не то чтобы я всерьез рассердился и принялся гневаться, злиться, нет, но в полемику все-таки решил вступить. Решил напомнить ей, что и сама-то она, при всех ее достоинствах, живет на грани постоянной истерики (про наркотики я напоминать не стал, потому что с того самого первого дня больше никогда не видал, чтобы она кололась), сама себя изводит какими-то непонятными душевными борениями, которые вполне могут, коли вытащить их на поверхность, оказаться совершенно глупыми и пустыми. Что на самом-то деле она ведь несчастлива -- невооруженным глазом можно увидать, что она несчастлива. А раз так, то все эти ее попытки научить меня жить, вся эта ее доморощенная критика гроша ломанного не стоят. И это при том, что она такая красивая, такая чудесная, умная, утонченная, богатая.
   Ольга выслушала меня не перебивая, и, кажется, даже не рассердилась на мою слегка грозную и попахивающую нафталином, как и всякая пропаганда правильной жизни, речь. Выслушала, а потом вдруг спросила, с чего это я взял, что богатые и красивые вообще должны быть счастливы. Я, собственно, ни с чего это не взял, но полагал, что богатство и красота просто-напросто предоставляют своему обладателю как-то больше шансов в этом мире. Что ж, это верно, с этим Ольга спорить не собиралась. Она только хотела бы уточнить, о каких именно шансах я говорю. О шансах выделиться из толпы? О шансах для красивой девчонки быть похищенной и превратиться в дорогую проститутку, или и того проще с неизбежностью стать женой тупого денежного мешка? О шансах миллионера быть ограбленным или просто уничтоженным за свое богатство и прилагающуюся к нему власть? О шансах вынужденно общаться с людьми, от которых тебя подташнивает, но ты ничего поделать не можешь, потому что ТАК НУЖНО ДЛЯ БИЗНЕСА?
   Не знаю, мне показалось, что она несколько сгущает краски и вообще проповедует глобальную меланхолию, но сама Ольга с этим решительно не согласилась. Во-первых, не меланхолию, во-вторых, далеко не глобальную, в-третих, не проповедует, а главное -- придумала все это вовсе не она. Суть же в том, что богатство и красота хороши, когда они -- не более и не менее чем осознанно используемый для определенных целей инструмент. А кроме того, говорила она, с чего это я взял, что в счастье можно вообще чему-то научиться? Ведь счастье -- это алертное состояние всем на свете довольного существа. Вообще, обычное человеческое счастье -- штука переменчивая, и нужно всегда помнить, что рано или поздно оно уйдет. Как уходит всякое благо, полученное неосознанно, а значит, незаслуженно.
   В конце концов, мне это надоело. Нет, конечно, приятно, когда женщина при такой красоте еще и умна, но во всем должна быть какая-то мера. И упражнения Ольги в этой витиеватой диалектике меня слегка утомили. Можно было бы, разумеется, ее и не слушать, а просто смотреть, как она говорит, любоваться, не вдаваясь в содержание ее речей. Однако ее реплики время от времени все-таки требовали ответа, а потому я, чтобы хоть как-то попытаться усмирить ее черный философский пыл, набрался духу и, в перерывах между очередными тезисами, поинтересовался:
   -- Слушай, тебя кто всему этому научил? Не тот ли клоун за железной дверью? Ну, этот, который мечтает о мировом господстве.
   Ольга дернулась, как от пощечины, вся напряглась, сверкнула на меня яростным горящим взглядом, и я уже начинал внутренне сжиматься в комок, готовясь к вспышке гнева, к оскорблениям, даже к удару по физиономии (хотя и не понимал, за что, собственно). Но где-то на самом пике ее уже готового вырваться наружу негодования, она вдруг как будто споткнулась, поникла, и враз стала прежней Ольгой -- печальной, грустной, пребывающей в состоянии какого-то хронического отчаяния и готовой уже поднести к локтевому сгибу тонкий инсулиновый шприц.
   Она тягостно вздохнула, а потом подошла ко мне, уселась прямо на пол и положила голову мне на колени. И мне почему-то вспомнились недавние пашкины слова о какой-то там несчастной любви, и странная ревность кольнула где-то под ложечкой.
   Так мы просидели довольно долго -- сохраняя полное молчание, не двигаясь, как будто она заснула, а я, из благоговения, боялся нарушить ее хрупкий сон.
   -- А ты все-таки дурачок, -- тихо, но достаточно явственно проговорила вдруг Ольга. -- Ничего-то ты не понимаешь. Каким был, таким остался.
   -- Я пытаюсь понять.
   -- Нет, -- вздохнула она. -- Тебе это только кажется. На самом деле, ты просто запутался. Приехал в Москву, чтобы купить машину, ну и старого друга повидать, заодно. Только машину ты, почему-то, не покупаешь, не пытаешься даже, а друг твой... Для чего ты тут торчишь, Юрка? Что ты делаешь в наших хоромах?
   -- Не знаю, -- честно признался я. -- Может быть, пытаюсь разобраться. А может, в самом деле какая-то сила меня держит. Ты вот.
   -- Я? Нет, я тебя не держу. Наоборот -- я хотела бы, чтобы ты уехал. Только ты не обижайся, ради бога. Ты должен уехать, пока... пока в самом деле не разобрался, не понял, и это болото не начало тебя засасывать. Тебе ведь будет очень трудно -- такой уж ты человек. Я очень хорошо к тебе отношусь, и поэтому хочу, чтобы ты уехал, бежал как можно дальше, чтобы забыл и не вспоминал никогда ничего этого. Не нужно оно тебе.
   -- Да, может быть, -- согласился я. -- Только у меня ведь не получится. Я не могу так, ты понимаешь?
   -- Понимаю, -- вздохнула она. -- Это я понимаю. Понимаю, что даже тебя я не смогу ни убедить, ни спасти. Я вообще ничего не могу, кроме того, что уже сотворила. Потому-то мне так тошно.
   Мы еще какое-то время помолчали, а потом я осторожно предложил:
   -- Ну, так может быть, ты мне все расскажешь? Может быть, мы вместе...
   -- Господи, Юрка, неужели ты в самом деле думаешь, что любые проблемы нужно решать сообща? Неужели ты не понимаешь, что есть такие задачи, которые вместе просто не решаются. Тут, в этом доме, каждый должен принять решение самостоятельно и только для себя.
   -- Да что это за дом такой?! Что в нем особенного? Неужели вы с Пашкой и в самом деле попали под влияние какого-то дурного затворника, рассуждающего о мировом господстве?
   Ольга долго молчала, и я уж подумал было, что она и не собирается отвечать, но на самом деле она, очевидно, собиралась с мыслями, потому что, когда я уже перестал ждать ответа, сказала:
   -- Да что ж ты так прицепился к этому мировому господству? Неужели не понял, что мировое господство -- это просто такая фигура речи. Способ говорить. Мирового господства не бывает и быть не может, а господство над людьми... Оно у него уже есть.
   -- Что? У кого? У этого юродивого?
   -- Именно у юродивого, -- с горькой усмешкой пробормотала она. -- А разве тебе не приходило в голову, что наш мир таков, какой он есть именно потому, что им управляет юродивый? И наша страна несчастная -- центр этой юродивости, а наша столица -- его столица. Как иначе можно объяснить весь этот бред? Как объяснить, что наша деятельность так напоминает массовое помешательство? Только дело-то тут не в юродивом. Я понимаю, это было бы очень удобно для людей -- найти этакий вселенский центр зла, и свалить на него вину за все свои беды. Но ведь дьяволу, на самом деле, нет никакого дела до такой ерунды, неужели ты не понял? Люди сами придумали тот маразм, на который теперь жалуются. Жалуются, но не хотят расставаться. Дьявол-то им в этом даже не помогал. Но он помог им в другом.
   -- В чем же это? -- поинтересовался я, будучи совершенно не в силах отнестись к ее словам серьезно.
   -- В вере, -- произнес новый голос.
   Я вздрогнул и обернулся. В дверях, привалившись к косяку и скрестив руки на груди, стоял Пашка. Просто стоял и рассматривал нас с Ольгой, но в то же время был как-то непривычно серьезен, даже мрачен. Он и одет-то был в соответствии с этим своим странным голосом и настроением -- в черную водолазку, обтягивающую могучий торс и черные джинсы. Как будто демон, появившийся в нужный момент и вклинившийся в чужую беседу.
   -- Дьявол помог людям поверить в Бога, как бы это дико не звучало, -- сказал он. -- Поверить в Бога, как в некую конкретную личность -- такую же, как и он сам.
   Мне чертовски трудно было вот так, сходу переключиться, но я сделал усилие и спросил:
   -- А для чего, собственно?
   -- То есть как для чего? -- усмехнулся Пашка. -- Чтобы создать равновесие. Дьявол -- тип хитрый. Уровняв в глазах человечества себя и Всевышним, он смог создать все предпосылки для равного противостояния, которого, на самом деле, никогда не было и нет. Неужели не понятно? Ведь Люцифер был всего-навсего взбунтовавшимся архангелом, этакой астральной шпаной, однако ухитрился стать в глазах людей стороной, противоборствующей самому Создателю. С точки зрения Создателя, подобное положение вещей выглядит до крайности нелепо... если бы только у Создателя вообще могла быть какая бы то ни было точка зрения. Люди научились тому, что с десяток тысяч лет назад было невозможно даже представить -- пытаться делать выбор между Богом и дьяволом. Смешно.
   Смешно? Не знаю кому как, а мне смешно не было. Было странно и даже как-то страшновато. Сидевшая подле моих ног Ольга никак не отреагировала ни на пашкино появление, ни на его слова, но я чувствовал, как напряглось ее тело, и понял, что она тоже слушает, вслушивается и внимает каждому слову.
   -- Впрочем, все это не боле чем высокая лирика, -- сказал Пашка уже вполне нормальным голосом. -- И я не советую вам, ребята, в нее слишком уж углубляться. Юрка, поднимайся, поехали.
   -- Куда это? -- насторожился я. Мне было как-то немножко тревожно ехать куда бы то ни было с человеком, который только что вещал об отношениях Бога с дьяволом, как о чем-то совершенно для себя понятном.
   -- То есть как это -- куда? -- удивился Пашка. -- Ты ведь всю дорогу мне талдычил, что хочешь понять, разобраться в происходящем. Вот я и предоставляю тебе шанс.
   -- Какой еще шанс? -- не понял я.
   -- Ну, ты уже познакомился с Барским, меня ты давно знаешь, в церковь тебя уже заносило. Пришла, наверное, пора показать тебе самого интересного человека в нашей компании.
   -- Никогда не предполагал, что Барский из вашей компании, -- сказал я, осторожно, чтобы не потревожить все еще остававшуюся неподвижной Ольгу, поднимаясь на ноги.
   -- Из нашей, откуда ж еще, -- усмехнулся Пашка. -- Как бы он сам от этого не открещивался. Ведь для всякого противостояния нужны, как минимум, две стороны.
   -- Ты не в подземелье ли собрался? -- подала вдруг голос Ольга.
   -- Конечно, -- ответил Пашка.
   -- К кроту?
   -- К кроту.
   Ольга какое-то время помолчала, а потом сказала:
   -- Передавай ему привет от меня.
   -- Ладно.
   Пашка выволок меня из комнаты и потащил к выходу. Не знаю почему, но у меня как-то не возникало ни вопросов, ни даже просто реплик, которые следовало бы подать в подобной ситуации. Мы просто вышли из дома, уселись в жуткий "Хаммер" (краем глаза я заметил, что давешний "Мерседес" стоит тут же, за углом дома, хотя было совершенно непонятно кто и когда его пригнал) и двинулись куда-то в совершенно неопределенном для меня направлении. В подземелье, стало быть. К какому-то там кроту. Ну правильно, куда ж еще направляться, когда возникает желание навестить какого-нибудь крота. И, хотя я совершенно не понимал, о каком подземелье, о каком кроте идет речь, равно как было мне невдомек, почему мы вообще должны его навещать, задавать вопросы по-прежнему не хотелось.
   А Пашка меж тем твердой рукой направлял козлоногую "Кувалду" куда-то в центр города. И опять передо мной проплывали незнакомые переулки -- на этот раз, правда, искусно подсвеченные уличными фонарями и даже неведомо кем и для чего наброшенными прямо на деревья гирляндами лампочек. Мимо сияющих вывесок и рекламных огней. Вот что в самом деле вызывало у меня восхищение -- нынешняя московская реклама. Гигантские, царящие над городом вращающиеся плакаты... нет, стенды... нет, черт возьми, я даже не знал, как это назвать. Но это было невероятно огромным, поднятым на недоступную высоту, ярко освещенным и рассказывающим мне о великолепии какой-нибудь "Кока-колы", или о преимуществах немецких автомобилей над всеми иными (в чем я никогда не сомневался). Мн-да, эвон как. Впрочем, в стародавние времена, на этих плакатах было бы написано что-нибудь про КПСС, или про "СССР -- оплот мира" (слава богу, что хоть "мир" писали с маленькой буквы), и я, если честно, не был уверен, что это было чем-то лучше проповедей про "Кока-колу".
   Но мы тем временем в самом деле углублялись куда-то в центр, далеко в пределы Бульварного кольца. Пашка вел машину по старинным узким улочкам (в этот час это было непростым занятием, ввиду изобилия припаркованных повсюду машин). Мимо проплывали рестораны, бары, казино, стрип-клубы, дискотеки и прочее, и прочее. Так что я как-то не сразу сориентировался, когда Пашка вдруг свернул в неприметную арку и остановил машину в странно захламленном посреди только что видимого мной фасадного великолепия дворе.
   Двор был чем-то похож на питерские дворы-колодцы (насколько я их себе представлял) -- сложной формы, намекающей на близость входа в какой-нибудь лабиринт, глухой, с редкими смотрящими внутрь освещенными окнами. Захламленный, неприятно пованивающий переполненными мусорными контейнерами, безлюдный и страшноватый. Страшноватый, потому что по всем представлениям именно в таких дворах должны были бы пастись гопники, и именно здесь пристало грабить незадачливых прохожих, по одному Богу ведомым причинам забредших в столь странное и гиблое место посреди московского сверкающего великолепия.
   -- Ты выпил? -- поинтересовался вдруг Пашка. Насколько я помнил, это были первые слова, произнесенные им с того момента, как мы покинули комнату Ольги.
   -- Выпил, -- признался я.
   -- Это зря, -- серьезно сказал он. -- Придется протрезветь. Обратно ты поведешь.
   -- Что? Почему?
   -- Надо так. И не задавай, пожалуйста, пока что никаких вопросов. Просто о том, что нас ждет совершенно бессмысленно говорить.
   Мое и без того тревожное настроение от этих его слов стало еще хуже. Но что мне оставалось делать? Как спорить, сопротивляться? И я, обозначив свое недовольство лишь тягостным вздохом, полез из машины вслед за своим странно нынче себя ведущим другом.
   Пашка запер "Хаммер", и решительным шагом направился к стене одного из домов. Здесь он подошел к неприметной низенькой двери, извлек из кармана ключ, отпер ржавый висячий замок и вошел куда-то в тьму за дверью.
  
   ГЛАВА 23. ПРЕМУДРЫЙ КРОТ
  
   Когда мы уже были внутри, Пашка велел мне захлопнуть дверь и одновременно зажег неведомо откуда взявшийся в его руке фонарик. Я сделал то, что он просил, и лишь затем осмотрелся.
   От двери вниз вела узкая загаженная лестница. То есть не загаженная в буквальном смысле этого слова (хотя кошками тут воняло отчаянно), но какая-то жутко нечистая, вся покрытая гнусной слежавшейся пылью. Казалось, тут никого не было уже несколько лет как минимум.
   Велев мне смотреть под ноги и быть осторожным, Пашка двинулся вниз по лестнице. Я пошел следом. Наши шаги гулко звучали под сводами этого отвратного коридора. Было не то чтобы страшно, а как-то необъяснимо тревожно, как было тревожно, когда я, будучи совсем еще мальчишкой лазил с другими такими же пострелятами по древним как незнамо что подвалам и катакомбам -- восторженный, готовый, разумеется, найти какой-нибудь клад, и в то же время неведомо чего побаивающийся. Трудно сказать, чего мы тогда боялись -- то ли могущих водиться в подземелье привидений, то ли просто каких-нибудь взрослых, которые могли бы выйти нам навстречу, потому что большинство подвалов и подземелий оказывались просто городскими коммуникациями. Вот и сейчас, двигаясь в неверном свете электрического фонарика вслед за Пашкой, я не то чтобы боялся, но нервишки у меня все-таки позванивали.
   Слава богу, лестница скоро кончилась, и мы уперлись в древнюю, жутко ветхую, но сохранившую еще на себе остатки коричневой масляной краски деревянную дверь. Пашка передал мне фонарик, взялся за этот ископаемый притвор обеими руками, приподнял его и осторожно отодвинул в сторону. Затем он отобрал у меня фонарь, и мы двинулись дальше. За дверью оказалось небольшое и совершенно на вид заброшенное помещение. Очевидно, много лет назад здесь могла бы располагаться какая-нибудь жилконтора, или что-то в этом роде, но теперь было пусто, безжизненно, и только сваленный в дальнем углу ряды клубных стульев -- ну, знаете такие, с откидными сидениями, сколоченные в ряды -- мог рассказать о небрежности давних хозяев этого помещения. И ни одна лампочка не горела в свисающих с потолка металлических абажурах. Было так же темно и грязно, как на лестнице. Пашка решительно пересек помещение и распахнул одну из дверей в самом конце. За этой дверью оказался узкий и столь же темный коридор, заканчивающийся в неопределенной темной дали. Пройдя по коридору, мы уперлись в очередную дверь, за которой обнаружился опускающийся вертикально вниз ход. Судя по всему, нам нужно было именно туда, вниз, хотя не было никакой возможности в него спуститься, кроме как по вертикальному металлическому, страшно ржавому трапу. И Пашка, по-прежнему хранящий молчание, сунув фонарик в карман (отчего видно лучше не стало, а вот неприятной тревожности прибавилось), полез вниз. И я тоже полез вслед за ним.
   Перекладины на трапе были шероховатые от ржавчины, неприятные на ощупь. Я спускался вслед за мелькающим внизу и иногда бьющим мне прямо в глаза светом фонарика, обуреваемый самыми неприятными сомнениями и предположениями по поводу конечной цели этого посещения подземелья. Я слабо представлял себе, как должен выглядеть этот самый крот, которого мы ищем, но окружающая обстановка не внушала никакого оптимизма. Хотя, в то же время, интересно было до дрожи под коленками. Что-то прежнее, мальчишеское, готовое к приключениям и жаждущее их проснулось во мне.
   Внизу Пашка спрыгнул, наконец, с ржавого трапа, и, судя по звуку, попал в лужу. Так что я предпочел спуститься осторожно, дабы не плескаться там как он. Спустился, и тут же принялся тереть друг об друга изгвазданные в ржавчине и застарелой липкой пыли ладони. По-прежнему стоящий в луже Пашка занимался тем же самым. Впрочем, ничего удивительного в этом не было -- весь пол вокруг нас был в этих самых лужах, со стен капало. Поганое местечко. Правда, тут уже был свет -- горели развешанные по стенам слабые желтые и пыльные лампочки под металлическими решетками.
   -- Куда это ты меня привел? -- поинтересовался я у Пашки, размышляя, стоит ли отчищать ржавчину с одежды и опасаясь, что такими руками я только нагажу на себя еще больше.
   -- Я тебя пока что никуда не привел, -- заверил меня Пашка. -- Ну, ты уже почистился? Тогда пошли.
   И мы двинулись по новому коридору -- более широкому, освещенному, по одной стене украшенному толстыми трубами в теплоизоляции. Судя по всему, это был какой-то коммуникационный ход. Тут были и трубы, и толстенные кабели, провисающие на ржавых крепежах, и странные знаки, понятные, наверное, только соответствующим работникам городских служб. Я уж решил было, что Пашка больше не заставит меня ползать по грязи, но тут он остановился перед непонятно откуда взявшимся проломом в бетонной стене коридора. Пролом был менее метра в диаметре, и воняло оттуда до того гадостно, что я содрогнулся, и спросил с ужасом:
   -- Что, туда?
   Пашка, кажется, пребывал в явном затруднении. Он как будто забыл дорогу, растерялся, явно не зная куда идти дальше. И не то чтобы ему откровенно не хотелось лезть в этот воняющий пролом, -- нет, он просто... как бы сканировал окружающее пространство, стремясь определить новое направление. Но закончилось все это для меня очень печально -- наконец сориентировавшись, друг мой сел на корточки и полез-таки в окаянную дыру. И я полез.
   В дыре было темно, влажно, где-то вдалеке, кажется, пищали крысы, что совершенно не прибавляло мне оптимизма. В конце концов, я настолько обеспокоился их далеким писком, что перестал замечать что-либо вокруг себя, весь напрягся и приготовился к тому, что вот сейчас какая-нибудь кровожадная голохвостая тварь обязательно свалится мне на голову, и нужно быть готовым немедленно сбросить ее с себя, отшвырнуть как можно дальше... Эти тревожные мысли настолько завладели мной, что я чуть было не заорал от неожиданности, когда вдруг уперся в почему-то оказавшуюся на уровне моих коленей пашкину голову. Пашка торчал верхней половиной туловища из какого-то провала в полу и подсвечивал свою физиономию снизу лучом от фонарика. У меня чуть сердце не выпрыгнуло, когда я это увидал, а Пашка заржал диким хохотом и велел мне не напрягаться и не вонять на всю округу адреналином, потому что, по его словам, крысы чуют чужой страх и вполне могут на него сбежаться. А нам это, пожалуй, ни к чему. Уж не знаю, шутил он или нет, но я обматерил его страшными словами. Что за шутки, в самом деле? Я же чуть было не помер от испуга.
   За всеми этими эмоциями, я не сразу заметил, что Пашка не просто торчит из этой новой дырки -- он стоит на таком же страшном и ржавом трапе, как тот, по которому мы спускались ранее. И по всему выходило, что нам опять придется лезть, спускаться и пачкаться в ржавчине. Так и получилось. Пашка не стал больше шутить, как не пожелал обсуждать свою отвратительную выходку с фонарем -- он просто канул в дыру, и это, очевидно, было приглашением для меня последовать его примеру.
   Этот трап оказался длиннее первого, так что в конце концов, я боялся даже предположить, на какой глубине мы находимся. Но в итоге под ногами у меня все-таки появилась твердая почва, и я обнаружил себя, стоящим посреди еще одного коммуникационного коридора. Было, правда, достаточно трудно понять, кому и для чего понадобилось рыть этот самый коридор на такой головокружительной глубине. Что это за коммуникации такие, что их пришлось прятать почти что на уровне преисподней? Однако же, коммуникации тут имели место, и выглядели несколько приличнее, нежели те, что мне довелось увидать ранее. И прежней вони подземелья я, кстати, почти не ощущал -- то ли принюхался уже, то ли ее тут просто не было.
   Пашка повел меня по новому коридору, несколько раз повернул в неведомо откуда берущиеся и непонятно для чего вообще тут необходимые ответвления, пока, наконец, мы не оказались перед очередной дверью.
   Признаюсь честно, к тому моменту мне все это надоело. Надоело это подземелье, коридоры, грязные лестницы, вонь; утомили меня эти минотавровы владения.
   Как и следовало ожидать, за обнаруженной дверью оказался еще один коридор. Правда, он оказался значительно шире всего того, что я видел ранее, и не было тут никаких сложных коммуникаций. Были, правда, трубы, были свисающие провода с подвешенными к ним хилыми лампочками. И, что поразило меня более всего, была жизнь. То есть не крысы там какие-то (хотя и не без них), не тараканы, а люди. Какой-то поселок бомжей, очевидно. Неопрятные, грязные и воняющие одной общей вонью люди слонялись по коридору; сидели в пристроенных к трубам отопления картонных хибарках; жгли неведомо где добытые керосинки и даже маленькие костерки. Я такое видал разве что в кино. Причем не в нашем кино, а скорее в американском. Но тут все было наше, отечественное, до жути реальное. Жители этого странного поселка казались все как на подбор невменяемыми. Большинство из них были, видимо, пьяны, но все поголовно казались одолеваемыми белой горячкой. Закутанные в рваное тряпье, изможденные, чудовищно грязные. Некоторые обращали на нас равнодушное внимание, провожали мутными взглядами, но большинство не желало замечать. Они были заняты какими-то своими делами -- где-то кто-то вяло и несвязно матерился на соседа, где-то кто-то пытался драться и валился в мутном гневе на загвазданный бетонный пол. Но в основном все были погружены в свои, будничные, очевидно, дела -- пили водку из немытых пластиковых стаканов, из консервных банок, прямо из горлышка, припадая к нему обветренными потрескавшимися губами; закусывали из мятых жестянок (было страшно даже подумать о том, что там, в этих жестянках, могло находиться). Пару раз мне казалось, что я вижу даже детей, но они торопливо прятались при нашем приближении.
   -- Боятся, -- объяснил Пашка, будто бы угадав мои мысли. -- Тут ведь детишки ничейные, родителям до них, сам понимаешь, никакого дела нет. Вот и наведываются сюда всевозможные уроды -- маньяки, извращенцы, просто психи. А бывают и охотники за органами. Знаешь, кто это такие?
   -- Догадываюсь.
   Мне было жутко. Окружающий меня мир так страшно не походил на все, что я видел и мог себе представить ранее, что волосы вставали дыбом. В конце двадцатого века, в самом центре Москвы... то есть, под этим центром, разумеется. Это было похоже на постапокалиптический пейзаж. Должно быть, после ядерной войны выжившие остатки человечества точно так же будут прятаться по подземельям и равнодушно дичать. Кошмар.
   -- Это что, тоже творение твоего друга из за железной двери? -- поинтересовался я, совершенно не осознавая, чего в этом моем вопросе больше -- нервов, или дурацкого сарказма.
   -- Какого друга? -- не понял Пашка. -- Ах, ты в этом смысле. Да нет, что ты. Он никогда ничего не творит. Такое способны творить только люди, -- сказал он, обводя окружающее широким жестом. -- Человечество имеет много видов и лиц. Но ты об этом особенно не задумывайся. Во-первых, это бессмысленно, а во-вторых, не твоя забота. Пошли дальше.
   Мы миновали жуткий поселок, и на сей раз, я не имел ничего против движения по подземелью -- лишь бы поскорее оставить позади эту жуть с человеческим лицом. За поселком был еще один коридор, и тут наше путешествие закончилось -- Пашка подошел к неприметной, и даже, кажется, замаскированной двери в стене и постучал. Ответа на стук не последовало, но мой друг, очевидно, знал, как себя вести в подобных местах и ситуациях, и, толкнув дверь, вошел внутрь.
   Это была небольшая убогая комнатушка. Достаточно хорошо освещенная и прибранная -- никакой тебе грязи и вони, какие открылись моему расстроенному восприятию в оставшемся за спиной поселке. Правда, голые и неровные бетонные стены и производили удручающее впечатление, но все же тут было не в пример лучше, чем во всем остальном подземелье. У дальней стены стоял старый, покрытый множеством неопределенных тряпок топчан, в ногах которого распространяла слабое тепло нарушающая все мыслимые нормы пожарной безопасности самодельная электропечка, а ближе к двери, на маленьком столике попыхивал водруженный на плитку ободранный чайник. Пара опасного вида стульев довершали обстановку этой странной комнатушки.
   А посреди комнаты, на пенополеоритановом коврике сидел тощий старик в телогрейке и камуфляжных штанах. Он сидел, сложив ноги по-турецки, выставив на всеобщее обозрение нечистые босые ступни и, казалось, был полностью отключен от окружающего мира. Вот оно, значит, как. Выходит, не столь уж безотрадно это подземелье. Оказывается, тут кто-то еще не настолько свихнулся и упился. Не знаю, с чего я это взял, но старик казался погруженным в какой-то транс, нирвану. Медитация посреди подземного отчаяния. Здорово.
   Однако на наше появление старик все-таки отреагировал -- открыл глаза и смерил странным взглядом сперва Пашку, а потом меня. Действительно странным взглядом, потому что было совершенно невозможно понять, что чувствует сейчас этот подземный Бодхитхарма и отблеск каких эмоций светится в его глазах. Взгляд был просто ясным, удивительно осмысленным и цепким. Он как будто осветил комнату неким особенным светом, который невозможно было увидать -- только почувствовать каким-то неопределенным местом своей души. Удивительный старик. Он молча рассматривал нас, нежданных гостей, а потом вдруг резко и легко поднялся на ноги и провозгласил радостным голосом:
   -- Павлик, привет. А я-то все жду, жду.
   -- Да ладно, Крот, -- ответил Пашка каким-то непривычно смущенным голосом. -- Ты же точно знал, когда я приду.
   -- Знал, конечно, -- все с тем же невозмутимым оптимизмом согласился старик. -- Но надеялся, что созреешь раньше. А надежда -- сам знаешь -- умирает последней. Кстати, кто это с тобой? -- поинтересовался старик, молниеносно переключив свое внимание на мою персону.
   Мне почему-то стало не по себе под удивительным взглядом его веселых глаз. Как будто я... трудно объяснить. Например, в тот раз, когда Пашка пугал своей мистикой бандитов в ресторане, я ощутил чистый животный страх, сравнимый с давно, казалось, забытым ужасом перед медведем-шатуном. А сейчас... сейчас я вдруг почувствовал себя будто бы голым. Да, именно голым, да не просто голым, а раздетым и беспомощным младенцем, над которым стоит большой взрослый, и власть этого взрослого над грудным голышом абсолютна и практически безгранична. Это длилось не долее секунды, но даже после того, как старик отвел свой взгляд, я все еще ощущал неприятный холодок во всем теле -- как будто меня и в самом деле только что раздели, и задница моя слегка переохладилась.
   -- Со мной, -- ответил Пашка старику. -- Это...
   -- Только не надо, ради бога, никаких имен, -- почему-то запротестовал старик. -- Имя -- это всего-навсего способ отличить одного человека от другого. А поскольку никого, кроме нас тут нет, авось не запутаемся. Сохраним, так сказать, анонимность. Мне кажется, твоему другу так будет спокойнее.
   Пашка пожал плечами и уселся на один из ободранных стульев. Я подождал какое-то время, надеясь, что он хоть как-то подскажет мне, как себя вести, но он, казалось, напрочь позабыл о моем существовании. А старик меж тем легко и не без странной грации подошел к дымящему на плитке чайнику и склонился над ним.
   -- Чаю хотите? -- поинтересовался он, не оборачиваясь.
   -- Я хочу, -- отозвался Пашка.
   -- А я -- нет, -- чисто автоматически, пребывая в гигиеническом ужасе перед этим местом, ляпнул я.
   -- Да хочет он, хочет, -- проворчал Пашка. -- Просто стесняется.
   Я уж собрался было хоть как-то намекнуть ему, хоть жестом показать, что если я чего и стесняюсь, так это откровенно высказать старику свои опасения по поводу санитарного благополучия его обиталища и его чая соответственно. Но Пашка глянул на меня строго и отрицательно покачал головой, так что я решил заткнуться до поры до времени.
   А старик меж тем продолжал колдовать с чайником, и тут, к моему недоумению, по комнате поплыл совершенно фантастический аромат -- тонкий, сладостный, даже изысканный. И каково же было мое удивление, когда я понял, что источник этого аромата -- пузатый и на диво чистый заварочный чайник, в котором, по всей видимости, содержался пугающий меня чай. Старик поставил чайник на стол, присовокупил к создаваемому натюрморту три чистейших и красивых пиалы, и снова опустился на пол.
   Было в нем что-то такое удивительное. И не удивительное даже, а просто потрясающее. Несмотря на плачевные условия проживания, несмотря на явную свою бомжеватость и соседство с теми печальными так называемыми отбросами общества, которых мы видали по пути сюда, старик совершенно не казался ни тоскующим, ни печальным, ни опустившимся. Никакой удрученности и равнодушного отчаяния не было в его глазах, а была там какая-то невероятная уверенность и даже сила. Именно сила -- странная, непонятная и ни на что не похожая. Она как будто исходила излучением от всей фигуры старика и заполняла собой его ущербную комнатушку. Нечто подобное я ощутил, когда впервые увидал загадочного жителя комнаты за железной дверью в пашкином особняке, но между тем типом и стариком все же чувствовалось различие. Я не смог бы сформулировать и вразумительно объяснить, в чем оно, это различие, заключается, но осознавал его совершенно ясно, как разницу между теплом и холодом, радостью и тоской.
   Пашка меж тем принялся хозяйничать. Дав чаю настояться, он разлил его по пиалам, протянул одну старику -- старик важно с какой-то клоунской церемонностью поклонился, -- другую мне, третью взял сам, да так и не донес ее до рта -- замер, как будто необходимость чаепития вдруг вогнала его в какое-то мучительное затруднение. А старик тем временем отхлебнул из своей пиалы, почмокал губами, подумал, и затем кивнул, словно давал нам добро испробовать удивительный напиток.
   Чай оказался в самом деле хорош. Он обладал каким-то фантастическим вкусом и аромат его как будто усиливался, даже менялся, когда вы делали первый глоток. Я не специалист и восточные чайные церемонии всегда выглядели для меня не более чем непонятная экзотика, но наверное именно такой вот чай был бы достоин церемониальности.
   -- Итак, Паша, -- заговорил старик, отставив свою пиалу, -- что привело тебя ко мне на этот раз?
   Пашка ответил не сразу. Сперва, сделал-таки глоток из своей пиалы, но как-то механически, словно ему было наплевать на вкус напитка, потом задумался.
   -- Он хотел бы с тобой пообщаться, -- сказал наконец мой друг таким голосом, словно ему с неимоверным трудом далась эта фраза.
   Странно, но почему-то я сразу понял, кто этот Он, мне как-то даже и в голову не пришло, что речь может идти обо мне. Впрочем, она и в самом деле шла не обо мне.
   Старик усмехнулся.
   -- Ну конечно он этого хочет, -- ответил он весело. -- Кого бы это могло удивить? Только я-то этого не хочу. Он мне не нужен.
   -- И все-таки, ты не согласился бы...
   -- Не согласился бы, -- отрезал старик. -- У меня нет ни времени, ни возможности, чтобы пробовать все на свете и совать свой нос в каждую дырку, как любопытный щенок. Стар я уже, чтобы распыляться.
   Эти его слова по поводу времени и возможности, означавшие, видимо, крайнюю степень занятости, меня позабавили. Я уж собрался было улыбнуться их несуразности, но тут старик неожиданно и резко повернулся в мою сторону -- причем не просто обернулся, как делают это обычные люди, а буквально развернулся всем телом, словно сидел на вращающемся диске, или как если бы у него в заднице был подшипник, -- и сказал:
   -- И ничего в этом нет забавного, молодой человек.
   Я вздрогнул. То ли потому, что он так ловко просчитал мои мысли и настроение; то ли из-за его странного поворота.
   -- Ничего забавного, -- повторил старик. -- Времени нет ни у кого из живущих на этой Земле. А если вы этого не знаете и не понимаете, то остается только посочувствовать вашей слепой наивности.
   Засим, разбив меня в пыль, он снова повернулся на своей шарнирной заднице, и обратился к Пашке:
   -- Мне это совсем не нужно, Павлик. Я знаю, кто он и чего он от меня хочет. И ты все это знаешь. Всем нам заранее известен и мой ответ, и его уловки. Что же болтать попусту? Или он надеется как-то обратить меня в свою веру? Но ведь это же глупость. У меня же нет никакой веры, и вряд ли даже ему по силам это изменить.
   Пашка открыл было рот, чтобы возразить, да так, видимо, и не решился.
   -- Вот видишь, -- сказал старик. -- Ты и сам все прекрасно понимаешь. Так что давай-ка лучше поговорим о тебе.
   Пашка вздрогнул и уставился на старика взглядом тревожным, и даже, как мне показалось, испуганным.
   -- Почему это -- обо мне? -- спросил он.
   -- Потому что ты опять запутался, -- объяснил старик. -- Потому что опять забыл, чего хочешь и к чему на самом деле стремишься. Колеблешься ты.
   -- Так ведь есть из-за чего, -- вздохнул Пашка.
   -- Глупости, -- строго сказал старик. -- Ты сделал свой выбор, и теперь у тебя остается одна-единственная возможность -- действовать в соответствии.
   -- Да? -- усмехнулся Пашка. -- А как быть, если я не уверен в правильности этого выбора?
   Старик тихонько захихикал. Он хихикал, наклонив голову, и вдруг тело его начало как будто дрожать в такт в этим хихиканьем. Дрожать, а потом и вовсе подпрыгивать. Так он сказал на заднице несколько секунд, а потом вдруг резко замер. И была в его позе, в том, как он выглядел некая несообразность. Сперва я не понял, в чем дело, а потом вдруг увидел (или это мне только показалось), что старик после последнего смешка не остался сидеть на заднице, а... да, кажется, он так и остался в положении прыжка -- то есть завис в воздухе и, судя по странным движениям его тела, никак не мог вернуться на землю. Он дергался и извивался, нагло нарушая все законы гравитации и, судя по всему, необычайно этим обеспокоившись, а мне от всего этого стало почему-то нехорошо. Я моргнул, и в ту же секунду старик возвратился к нормальным законам физики -- он сидел на полу и ласково разглядывал меня. Не знаю, в чем тут было дело, наверное, мне просто что-то показалось.
   -- Он не уверен в правильности своего выбора, -- повторил старик за Пашкой. -- Как будто в этом мире вообще существует правильный или неправильный выбор. Нет, Павлик, все это иллюзии и вранье. Люди либо делают выбор, либо нет. Только и всего. Все остальное -- выдумки и самообман. Можно, конечно, убеждать себя в обратном, но это и есть самое главное опровержение -- человек, сделавший выбор, никогда не станет никого в нем убеждать. Он просто знает, что выбор сделан. Ведь когда ты кого-то берешься убеждать в правильности своего выбора, ты как будто... ну оправдываешься, что ли. Стало быть неуверен, сомневаешься, стало быть и выбора-то никакого еще не сделал. А когда выбор сделан, остается только следовать в определенном направлении.
   -- Но если это направление неверное? -- настаивал Пашка.
   -- Ну, знаешь ли, -- фыркнул старик, -- уж тебе-то не пристало говорить подобную чушь. Ведь ты прекрасно знаешь, что для тебя существует только одно направление.
   -- Даже если это направление -- в ад? -- спросил Пашка, и я вздрогнул, услыхав эти его слова.
   -- В ад? -- переспросил старик. -- А где он, этот ад? Глупости. Это все сказки, фольклор. Мы с тобой знакомы с многими людьми, заглядывавшими на ту сторону. И ни один из них не увидал никакого ада или рая. Да тебе не хуже моего известно, что там на самом деле.
   -- Но что же мне...
   -- Учиться, -- быстро ответил старик. -- Учиться у всех и каждого, кто встречается на этом твоем пути. Просто потому, что на этом пути тебе никогда не попадется ничего случайного. Потому что случайность -- это не более чем элемент системы, часть Великого Плана, пронять суть которого нам с тобой не дано. Нам остается только отнестись с уважением, дабы не обидеть Его. Учись у своего приятеля, учись у Ольги... Кстати, как она?
   -- Как обычно, -- ответил Пашка.
   -- Правда? -- усмехнулся старик. -- А мне показалось, у нее новый дружок. -- И он бросил на меня быстрый лукавый взгляд.
   Я встрепенулся, но прежде чем смог придумать хоть какую-то вразумительную реакцию, он снова повернулся к Пашке:
   -- Жизнь -- это лучший учитель. И каждый, кто встретится на твоем пути, может тебе что-то дать. Вопрос лишь в том, захочешь ли ты это взять. Вот, например, этот молодой человек, -- он указал в мою сторону, и мне пришлось снова встрепенуться. -- Он может научить тебя очень и очень многому.
   -- Чему же это я могу научить? -- пробормотал я.
   Некоторое время старик молчал, рассматривая меня с каким-то лукавством и просто-таки отеческой теплотой одновременно, а потом заявил:
   -- Видите ли, у вас очень неплохой тональ*. Если, конечно, это слово вам что-нибудь говорит. Впрочем, не важно. И ты, Павел, вполне можешь взять свою частичку знания, не оскорбляя никого невнимательностью и неблагодарностью.
   Пашка по-прежнему молчал, а я в очередной раз пытался придумать как реагировать на новый выпад старика в мой адрес -- слишком уж ловко этот старый черт вел беседу. Однако сам старый черт, очевидно, вовсе не собирался ждать, пока я успокоюсь и рожу на свет какую-нибудь нелепую благоразумность (тем более, что всерьез на это надеяться, ввиду совершенной моей растерянности, не приходилось), и решил в очередной раз поразить меня невероятной выходкой. Он наклонился вперед, как будто снова принявшись хохотать над нами обоими, а затем вдруг резко выпрямился, и... Нет, наверное у меня сегодня все-таки было какое-то зрительное расстройство. Иначе мне пришлось бы всерьез поверить, что этот старикан плывет над полом, будто бы сидя на воздушной подушке. Он откатился таким образом к дальней стене своей комнаты, повисел там какое-то время, а затем, совсем уж без механического воздействия, поплыл обратно. Он приближался ко мне, он смотрел мне в глаза и ласково улыбался, а мной вдруг овладел неведомо откуда взявшийся ужас. Почему-то сама мысль о том, что старик может таким вот способом приблизиться вплотную и даже дотронуться до моих коленей, заставляла меня испытывать отчаянный страх.
   Он был похож на героя мистической байки, на левитирующего йога. И только бесовские огоньки -- удивительные, но, в то же время, совершенно человеческие, лукавые и хитрые -- не вписывались в образ пугающего почтенную публику факира.
   Пашка точно так же как и я, какое-то время наблюдал за скользящим на заду стариком, правда, не было на лице моего друга ни растерянности, ни ужаса, которые, должно быть, страшно перекосили сейчас мою физиономию. Пашка казался совершенно отрешенным и, в то же время, собранным. Он глядел на старика не как на творящего фокус человека, а как на какой-то механизм, в котором необходимо срочно устранить неисправность, или же просто понять принцип работы.
   -- Ну все, -- сказал, наконец, старик, -- мне надоело. Чай стынет.
   Не знаю почему, но эти его слова вызвали в моем теле -- именно в теле, потому что разум давно уже растерялся -- странную реакцию. Я вздрогнул, мигнул, и в ту же секунду увидел, что не висит старый бродяга ни в каком воздухе -- он просто сидит на своем драном старом коврике посреди комнаты. Это не было похоже на какой бы то ни было переход или смену декораций -- просто только что он еще парил над бетонным полом, а теперь вот сидел, как самый обыкновенный человек. Было так, а потом вдруг стало иначе. Не знаю почему, но от этого непонятного перехода, от ощущения, будто я одновременно наблюдаю две шутовские и магические реальности, мне стало еще хуже, чем от недавнего проплыва старика по комнате.
   -- Опять Кастанеды начитался, -- пробормотал Пашка себе под нос.
   -- Ха-ха, -- отозвался старик. -- Не без этого. Только куда уж мне до Хенаро Флореса. Рылом, видать, не вышел.
   -- Это ты-то не вышел? -- усмехнулся Пашка. -- По-моему чем-чем, а уж рылом-то... -- Он не закончил фразу.
   Однако против моих ожиданий, слова про рыло старика нисколько не задели. Наоборот -- они его словно осчастливили, обрадовали. Он радостно засмеялся, и сказал:
   -- Ну вот, такое настроение лучше. А то полчаса назад ко мне приперся и в самом деле какой-то апостол Люцифера, прости Господи. Проще надо быть, Паша, проще. Сложностей в этом мире достанет и без нашего с тобой больного воображения. Я начитался Кастанеды, ну и что? В конце концов, несмотря на литературные фокусы господина Карлоса Сирано Сезара Араны*... и так далее, там, в итоге, больше истины, чем в твоих выдумках.
   -- В каких это выдумках? -- насторожился Пашка.
   Старик ответил не сразу. Сперва он вдруг сделался страшно серьезным, задумался, потом принялся дуть в губу. Долго дул, основательно, так что у меня, на него глядючи, в итоге у самого заныли губы. А Пашка так буквально весь напрягся, подался вперед, ожидая ответа. И каково же было наше общее с ним разочарование, когда в шипящий сосредоточенный звук издаваемый стариковыми губами перешел в свист, а потом сложился в мелодию. Я не без труда узнал "Мурку". У Пашки сделалось такое выражение лица, что я испугался за безопасность старика. Но самого старика это, очевидно, нисколько не беспокоило -- окончательно удостоверившись, что до нас дошел весь издевательский комизм ситуации, он снова захохотал.
   -- Вот об этом-то я и говорю, Павлик, -- ласково сказал он. -- Именно об этом. Ты возомнил себя фигурой надчеловеческой. И в то же время, тебя способен расшатать и вывести из себя старый бродяга. Да с таким самоконтролем, милый ты мой друг, любой неграмотный мексиканский брухо* разделается с тобой, как с младенцем.
   -- Я не понимаю... --начал было Пашка.
   -- Разумеется, -- перебил его старик. -- Если бы понимал, не вел бы себя, как идиот. Видишь ли, Павел, тебя почему-то слишком уж занимает вопрос, на кого ты работаешь. Ты не знаешь, до конца не уверен, кто он, а потому постоянно скатываешься в какие-то эсхатологические банальности. И всегда, каждый раз, когда ты приходишь ко мне, ты ждешь, что я дам тебе ответ на этот вопрос. Но я его не дам. У меня нет ни малейшей причины его давать. Мне все это совершенно не интересно, да и не желаю я ввязываться в какие-то там дурацкие ваши разборки. Однако же забавнее всего то, что тебе-то этот ответ не нужен. Зачем, скажи на милость? Что ты с ним будешь делать? Суть ведь не в том, кем он является на самом деле, а в том, что ты, Паша, так или иначе учишься. Должен учиться. И для этого все средства хороши. Запомни это, и не отдавай своего внимания с эмоциями, более чем требуется, посторонним. Даже если они тебя интригуют до икоты своей непостижимостью. Мало ли вокруг нас непостижимых вещей. Тебя должно интересовать прежде всего знание, а не личность Учителя. Не повторяй ты ошибок религиозных фанатиков.
   На какое-то время он замолчал. Пашка напряженно размышлял, устремив невидящий взор в серый бетон пола. Я, впрочем, тоже размышлял, но в виду того, что обсуждаемые темы были для меня более чем туманны, размышления эти носили абсолютно хаотический характер.
   -- Так что не стану я отвечать на этот твой вопрос, Павел, -- снова заговорил старик. -- А других вопросов у тебя сегодня нет. А стало быть, и говорить-то нам нынче совершенно не о чем. Так что, если вы не хотите больше чаю, идите с миром. У меня еще дела.
   Странно, но Пашка воспринял эти его слова, как приказ -- вскочил на ноги, чуть ли не за шиворот поднял меня, и мы пулей, даже не попрощавшись с мистическим стариком, вылетели обратно на просторы подземелья.
  
   ГЛАВА 24. ПОСЛЕКРОТОВЫЙ СИНДРОМ
  
   Благодарение подземным богам, обратно Пашка повел меня новым маршрутом -- по небольшому коридору, затем по многопролетной, но вполне нормальной и хорошо освещенной лестнице, а в итоге мы очутились перед запертой металлической дверью. Пашка пошарил по карманам, извлек на свет божий какой-то странного вида ключ, вставил его в глубокое отверстие замка. Дверь с низким скрежетом отворилась, и мы оказались на свежем воздухе.
   Это тоже был какой-то двор-колодец, но уже совсем другой, не тот, где Пашка оставил недавно свой "Хаммер".
   Через арку в стене одного из домов мы вышли на ярко освещенную ночную улицу, и тут вдруг Пашке поплохело. Он тяжело задышал, стал заплетаться ногами, так что мне пришлось сперва подхватить его под локоть, а потом и вовсе тащить до ближайшей скамейки, на которой он смог бы прийти в себя и отдышаться.
   Надо признаться, что я и сам-то чувствовал себя неважно -- голова была тяжелой, сердце гулкими ударами билось в ребра и накатывала временами мучительная тошнота.
   -- Это всегда так, -- сообщил мне Пашка, понемногу приходя в себя и закуривая. -- С ними общаться -- сплошное мучение.
   -- С кем это -- с ними? -- поинтересовался я, скорее по инерции, нежели в самом деле желая услышать ответ.
   Пашка лениво отмахнулся от моего вопроса -- то ли не мог объяснить, то ли не хотел тратить силы. Я не настаивал. Мы с полчаса просидели на этой скамейке, а потом мой друг вдруг поднялся на ноги -- тяжело, в несколько разделений -- и сказал, что нам пора идти. Что мол ночь уже, хорошо бы попасть домой до рассвета. Какое это имеет значение -- до рассвета мы попадем домой, или после, -- он не объяснил, да я и не интересовался.
   -- Ты вообще как? -- поинтересовался он, когда мы уже плелись по улице, в поисках того двора, где оставили машину.
   Как? Я был оглушен, растерян, измотан. Встреча с тем загадочным стариком в подземелье как будто встряхнула все у меня внутри, перепутала, закрутила. Однако физическое равновесие и ясность ощущений постепенно возвращались. Интеллектуальное расстройство, должно быть, еще долго не даст мне покоя, но в остальном я медленно приходил в норму. Пашка же был совсем плох. Мне по-прежнему приходилось подставлять ему свой локоть для опоры. Должно быть, со стороны мы представляли собой вполне странное зрелище, поскольку многочисленные, несмотря на глубокую ночь, прохожие, оглядывались на нас с интересом.
   Две девчушки, совсем еще соплячки, стояли у входа в какой-то ночной клуб, курили длинные сигареты и пили пиво.
   -- Во, глянь, синюшники, -- сказала одна из них, тыча сигаретой в нашу сторону.
   Она была тощенькая, плоскогрудая, нескладная, одетая во что-то нелепо цветастое и мешковатое. В носу, в ушах, в нижней губе и вообще где только можно у нее были вставлены поблескивающие под светом уличных фонарей кольца, а прическа в стиле "Хиросима" была такого ядовитого оранжевого цвета, что я зажмурился. Ее подружка -- столь же сложно выглядящая, но с волосами уже зеленого цвета -- сделала глубокий глоток из своей бутылки, бросила на нас с Пашкой равнодушно-презрительный взгляд, но ничего не сказала. Мы явно не заслуживали ее высокого внимания.
   Зато она заслуживала. Не знаю, то ли это встреча со стариком оказала на меня такое удивительное влияние, то ли все события последних дней послужили тому виной, а старик оказался всего лишь последней каплей, но со мной творилось что-то странное. Казалось бы, что может быть проще и банальнее -- две торчащие на улице соплячки, разодетые, расфуфыренные, глядящие на мир с агрессивным и явно показным презрительным подростковым равнодушием, -- но я видел сейчас нечто совершенно удивительное. Что-то сдвинулось в моем восприятии окружающего мира, и я увидал этих девчушек совершенно по особенному. Вернее, даже не увидал, а ощутил нечто -- какой-то странной, доселе неведомой частичкой своего естества. Я понимал (смутно, неясно), что девчонки тут ни в чем не виноваты, они просто попались мне на глаза в этот момент. Я не воспринимал их сейчас как людей, как личностей, которые в высшей степени непочтительно отозвались о наших с Пашкой персонах и на которых следовало бы разгневаться или обидеться -- я ощущал их, как... Нет, это невозможно было описать, поскольку это ощущение не относилось ни к одному из обычных органов моих чувств. Зато, при помощи этого странного состояния, я, как мне показалось, словно в открытой книге мог читать в душах двух этих навороченных соплячек. Я видел, ощущал всеми внутренностями все их чувства, эмоции, причины подобного поведения, желания и вообще мировоззрение (вернее, его отсутствие) целиком. Не осознавал на интеллектуальном уровне и благодаря сомнительному своему жизненному опыту, а именно чувствовал, читал, словно в раскрытой книге. Словно какая-то неосязаемая обычно часть моего естества вдруг обрела невиданную доселе чувствительность и смогла вклиниться... в ментальный мир что ли, этих двух девчонок.
   Видимо, проявилось во мне что-то страшное такое, жутковатое -- потому что соплячки вдруг застыли, уставились нам меня встревожено, а потом одна из них ухватила другую чуть ли не за шиворот и они сгинули, позвякивая на ходу своими многочисленными вставленными в тело колечками и финтифлюшечками.
   А потом я вдруг ощутил, как кто-то трясет меня за шиворот. Мир нехотя вернулся в рамки нормального восприятия, и Пашка отпустил мой воротник.
   -- До дома подождать не можешь? -- с трудом выговаривая слова, но, в то же время, ухитряясь усмехаться, поинтересовался он. -- Я, конечно, все понимаю, это чертовски захватывающее ощущение, но если ты будешь продолжать в том же духе, машину вести будет некому.
   Я не стал с ним спорить.
   Мы с трудом (Пашка часто отключался от реальности и переставал ориентироваться на местности, а я так попросту не был знаком со здешними дворами) отыскали "Хаммер", я отобрал у Пашки ключи и, аккуратно засунув моего измотанного друга на переднее сидение, уселся за руль. Правда, толку от этого было немного, поскольку Москвы-то я все равно не знал и не смог бы отыскать дорогу домой. Но Пашка, благодарение Богу, снова вынырнул на короткое время из своего забытья, протянул вялую руку и включил какой-то небольшой слабо засветившийся экран прямо у меня под локтем.
   -- Это что? -- поинтересовался я, разглядывая диковинный приборчик.
   -- Навигатор, -- пробормотал Пашка.
   Он нажал несколько клавиш, приборчик пару раз пискнул, и на экране засветились хитросплетения ближайших переулков. Некоторые из них оказались отмеченными яркой оранжевой линией, и я без труда сообразил, что это наш маршрут, по которому мы прибыли в этот самый двор.
   Остальное было делом техники. Правда, поначалу для меня оказалось несколько затруднительно вести машину, согласно показаниям какого-то автопилота из фантастического фильма, но приборчик оказался столь удобен в обращении (он даже время от времени выдавал какую-нибудь фразу на русском языке), а моя способность к концентрации (видимо, вследствие общения со стариком) настолько возросла, что обошлось без происшествий.
   Только когда мы уже выбрались из Москвы и направили оглобли к пенатам, я заметил, что за нами неотступно следуют белые "Жигули". Они, впрочем, и не скрывались особо, даже наоборот -- на одном из участков дороги обогнали "Хаммер", подрезали и заставили меня остановиться. На борту "Жигулей" я явственно смог различить синюю полосу и надпись "милиция". Дверца милицейской машины распахнулась, и несчастный "жигуленок" аж качнуло, когда из него вылезла огромная фигура.
   Странно, но меня почему-то это совсем не удивило. То ли я ожидал чего-то подобного, то ли просто встреча со стариком притупила мою способность удивляться. Я сидел и равнодушно глядел, как огромная как гора фигура приближается к "Хаммеру".
   -- Здравствуйте, Юрий Сергеич, -- пробасил знакомый голос, когда я опустил ветровое стекло и выставил на улицу свою кислую физиономию.
   -- Доброй ночи, Петр Венедиктович, -- ответил я. -- Вы что, всегда так появляетесь?
   Барский не счел, видимо, нужным отвечать на этот мой вопрос. Зато Пашка на своем месте вдруг заерзал, зашевелился, приоткрыл левый глаз, поглядел косо на происходящее и проговорил:
   -- А-а, Барский. Слушай, сейчас не до тебя, честное слово. Шел бы ты домой.
   Барский сверкнул на Пашку свирепым взглядом. Я видел пляшущие в его глазах угольки гнева. Однако Петр Венедиктович был явно готов к любому обращению, а потому никак не отреагировал на Пашкину реплику. Он обращался исключительно ко мне.
   -- Юрий Сергеич, не могли бы мы поговорить?
   -- Что, прямо сейчас?
   -- Лучше сейчас, -- настаивал Барский.
   Я пожал плечами и выбрался из машины.
   Барский нависал надо мной как вулкан Кракатау над пигмеем, однако я чувствовал, опять почти физически ощущал, что он борется с какой-то мучительной неловкостью, не решается сказать первую фразу.
   -- Юрий Сергеич, -- проговорил он, наконец, -- не знаю, как вам и сказать, но... Наш прошлый разговор, по всей видимости, не произвел на вас никакого впечатления.
   -- Почему же, -- вздохнул я, -- он произвел на меня достаточно сильное впечатление. Может быть, совсем не то, на которое вы рассчитывали, но...
   -- Вы решили, что я сумасшедший? -- предположил он.
   -- Отчасти, -- отважно признался я. -- Но более всего мне показалось, что вы -- просто человек, который не разобрался в сути занимающего его вопроса, и принял как версию наиболее подходящую ему по личным причинам сказку. Я не слишком путано излагаю?
   -- Нет, отнюдь. Стало быть, вы полагаете, что я просто заблуждаюсь?
   Я тяжело вздохнул и опустился на широкую подножку "Хаммера". Ну что я мог ему сказать? Что тут вообще можно сказать, если сам ничего не понимаешь, а события вокруг тебя продолжают закручиваться и поражать своей фантастичностью?
   -- Послушайте, Петр Венедиктович, -- сказал я. -- Если честно, то я и сам не понимаю, в чем тут дело. Заблуждаетесь вы, или нет, откуда мне это знать? Единственное, что я выяснил для себя за последнее время -- у каждого человека свой взгляд на мир... Не перебивайте меня, я слишком устал, и прекрасно понимаю, что вы хотите сказать. Свой взгляд на мир. Основанный на микроскопическом жизненном опыте, на иллюзиях, к которым его приучили, буквально притащили за уши другие люди, на желании или нежелании что-то замечать и над чем-то задумываться. И у вас тоже свой взгляд на вещи. Но суть его, как и любого другого -- ложь. Вы выдумываете для себя какой-то самообман, неосознанно выдумываете просто для того, чтобы не свихнуться. Посмотрите на него, -- проговорил я, указывая на дремлющего в машине Пашку. -- Неужели вы всерьез полагаете, что апостол дьявола выглядит именно так? Да и для чего, скажите на милость, этому миру вообще нужен дьявол? Если вы хотите искоренить дьявола на этой Земле, то мой вам совет, начните поголовную стерилизацию человечества, и через сотню лет никакого дьявола не останется.
   Барский долго и пристально, каким-то новым взглядом меня рассматривал, а потом спросил:
   -- Значит, вы тоже полагаете, что дьявол -- это люди?
   -- Нет, я так не полагаю. Но именно люди создали дьявола. Придумали, да так в него поверили, что эта ихняя выдумка отчасти материализовалась. Материализовалась не в виде черта с рогами, которого вы так стремитесь отыскать -- материализовалась во взгляде на мир и в способностях совершать те или иные поступки. Так что не мучайте себя, Петр Венедиктович, ступайте домой, отоспитесь, а завтра утром, когда проснетесь, просто заорите во всю глотку: "Нет никакого дьявола!". Поверьте, вам станет легче.
   Барский совершенно спокойно и даже внимательно, заинтересованно выслушал эту мою отповедь, задумался, когда я, наконец, закончил, а потом проговорил:
   -- Ну, что ж, я так и думал.
   -- Что вы думали? -- поинтересовался я, хотя почти что знал ответ.
   -- Я, если быть откровенным, и не рассчитывал на успех, когда в первый раз говорил с вами. Вы не поверили ни единому моему слову, не уехали немедленно. Я даже добился обратного -- вы заинтересовались, оказались заинтригованным, а потому само собой втянулись в эту жуткую игру. Что ж, это свидетельствует только о том, что я плохой дипломат.
   -- Вы хотите быть дипломатом? -- поинтересовался я, закуривая.
   -- Нет, -- признался он. -- Но я хочу, чтобы вы поняли, что цена всей этой вашей логике, этому вашему изящному психоанализу -- дерьмо. Вы так красиво рассуждаете, так грамотно, хотя еще неделю назад не были на такое способны.
   -- Неделю? -- усмехнулся я. -- Еще сегодня утром, даже днем я не был способен ни на что подобное.
   -- И что же произошло за это время? -- осведомился он.
   -- Какая разница? Вы ведь все равно не можете принять ничего, что не касалось бы вашего противостояния с самим сатаной. Если нет Бога и дьявола, то вам и говорить-то не о чем. Если нет зла и блага, нет правых и неправых, а есть только запутавшийся человек -- это не для вас, верно?
   -- Что ж, может быть, -- согласился он. -- Однако же я хочу, чтобы вы поняли одну простую вещь: вам будут противостоять. Поверьте мне, вам кажется, что я один такой дурачок, но это не так. Будет противостояние, и если вы в самом деле ничего не понимаете, то лучше вам уйти. Я, собственно, не собирался обсуждать с вами правильность своих или ваших взглядов, я хотел просить об одном -- чтобы вы уехали. Зачем вам нужны эти баталии, в которых вы ничего не понимаете и всякие мистические противостояния? У вас ведь семья, жена, ребенок. Уезжайте, Юрий Сергеич, тут без вас разберутся.
   -- Хорошо, я подумаю, -- честно пообещал я.
   -- Ну вот и славно, -- обрадовался Барский. -- А то ей богу мне не хотелось бы становиться вашим противником, или даже врагом. Всего хорошего.
   Он с неожиданной для своей комплекции скоростью удалился в сторону "Жигулей", уселся за руль (машину опять перекосило на один бок) и уехал. Я не спеша, докурил, выбросил окурок в придорожную тьму, и тоже полез за руль "Хаммера". Пашка пребывал в полной отключке. Никакие внешние раздражители (тем более такие незначительные, как Барский) не могли, по всей видимости, отвлечь его от восстановления растраченных в процессе общения со стариком сил. А я смотрел на него и думал, что Барский-то, в принципе, прав. Дьявол-не дьявол, мистика-фантастика, а мне-то во все это соваться совершенно ни к чему. За все это время я так и не понял сути происходящего, а раз так, то бежать надо отсюда. Ну то есть не бежать буквально, но попросить у Пашки денег взаймы, или даже просто так (ничего, поумерю гордость, возьму), купить машину и ехать домой... Вопрос только в том, как я теперь буду жить в своем занюханном городишке, зная, что тут творятся такие дела. Как я смогу теперь, соприкоснувшись один раз с чем-то удивительным, вновь согласиться на роль маленького серенького человечка.
  
   ГЛАВА 25. СТРАШНЫЙ СОН
  
   Ночь была теплая, душистая и ласковая. Несмотря на наличие кондиционера, Ольга не захотела его включать, она просто оставила окно открытым. Странно, но в комнату почему-то не залетел ни один комар (чего я, собственно, с тревогой ждал), зато доносились ночные запахи и звуки из прилежащего леса. И это было удивительно хорошо.
   Я лежал на спине и думал о том, как сильно переменился за эти дни, как переменил меня тот мир, в который я был вовлечен своим старинным армейским дружком. И поражало меня то, что всю жизнь я прожил в твердой убежденности, что чудес на этом свете не бывает, никогда не было и не будет уже, наверное. Не будет ничего, кроме, быть может, новых научных открытий и новых технологий, к которым мы быстро привыкнем и которые не чудеса вовсе. Нет в мире чудес, волшебников, мистических загадок. Не то чтобы я был принципиальным и убежденным противником самой возможности какого бы то ни было волшебства, нет, но я просто как-то не задумывался над этим. Мысли мои никогда сознательно не устремлялись в этом направлении, потому что ничего такого не было в моей жизни. Да и просто несерьезным считалось все это в моей среде, как и во всякой среде обитания современного здравомыслящего человека. Помилуйте, государи мои, об этом ведь и заговаривать-то несерьезно, станешь посмешищем, сам себе прицепишь ярлык дурачка и человека со странностями. Не сталкивался я ни с чем, что требовало бы похода в церковь и привлечения местного священника к изгнанию дьявола. И я привык. А теперь вот -- то ли после визита к загадочному и жутковатому подземному старику, а может после всей массы обрушившихся на меня событий, тайн и откровений, -- я вдруг понял, осознал, что сама моя равнодушная убежденность в невозможности чудес и была тем щитом, который эти чудеса ко мне не подпускал. Уверенность в том, что весь мир если и не изучен, то предсказуем и подвластен научной мысли (чужой, разумеется, не моей собственной) была как бы стеной. И вот, благодаря моему другу Пашке, эта стена начала рушиться. Не то чтобы я поверил в эти сказки про дьявола, но мой взгляд на мир кардинально менялся. Что-то происходило тут -- не в доме моего друга, не в подземельях московских, не в самой даже Москве, а в целом мире. Оно не началось в одночасье, оно было всегда, и можно было бы в самом деле назвать это вращением мира, если бы только этот термин хоть что-то объяснял.
   Ольга лежала рядышком, уткнувшись мне в плечо. Она не спала, но не подавала никаких признаков бодрствующего сознания. А я думал о своей семье, о далекой жене Наташке, о сынишке. Нет, я не ощущал никаких угрызений совести, не чувствовал своей вины перед ними -- и потому, что Ольга сама по себе была чем-то таким, что делало мою измену делом неземным, а следовательно, не критикуемым с точки зрения морали; и потому, что события последних дней вообще так лихо закрутили мир вокруг меня, что какая-то измена в расчет просто не шла. Просто я думал, какими далекими и... прошлыми, что ли, стали они теперь для меня. Каким далеким и странным стал я сам прежний. Как будто не полторы недели, а лет сто назад уехал я -- убогий нечесаный провинциал -- в Москву для покупки личного автомобиля.
   -- Ты не спишь? -- тихонько спросила Ольга.
   -- Нет, -- ответил я.
   -- Почему?
   -- Да так. Думаю.
   -- Не странновато с непривычки?
   -- Нет.
   Мы какое-то время помолчали, а потом она поинтересовалась вкрадчивым голосом:
   -- Обиделся?
   -- Нет.
   -- Это хорошо, -- пробормотала она и потерлась щекой о мое плечо. -- Обижаться глупо.
   Я подумал и сказал:
   -- Может быть.
   Мы снова помолчали.
   -- А о чем ты думаешь? -- спросила она. -- Нет, мне правда интересно.
   -- Да так, -- пробормотал я. -- Обо всем сразу.
   -- Хороший ответ. Нет, действительно хороший. Только думать обо всем сразу... С ума сойти не боишься?
   -- Не боюсь. Я, кажется, уже.
   -- Да нет, -- пропела она, повозившись под одеялом. -- Рановато еще тебе с ума сходить. Просто сейчас тебе удобнее считать, что ты сошел с ума.
   -- Почему это? -- поинтересовался я.
   -- Как это -- почему? Из-за Крота, разумеется.
   -- Слушай, а он кто?
   Ольга долго не отвечала, и я уж решил было, что никакого вразумительного ответа не дождусь, как не дождался до сих пор понятного объяснения по поводу дьявола и всякой прочей мистики, происходящей вокруг. Но она, видимо, просто собиралась с мыслями, и сказала, наконец:
   -- Он особенный. Лучше всех. Наверное, в идеале мы все должны бы стать такими, как Крот.
   -- Какими это -- такими? -- удивился я. -- Чудаковатыми стариками из канализации?
   -- При чем тут канализация? -- сказала Ольга. -- Впрочем, канализация тоже при чем, это ты прав. У Крота ведь нет ничего лишнего, он сам это выбрал.
   -- Что выбрал? Жить в том гадюшнике?
   -- А ты разве не в гадюшнике живешь? А мы все что, не в гадюшнике? Крот -- Человек Знания, если тебе это о чем-то говорит.
   -- Ни о чем мне это не говорит, -- фыркнул я.
   -- Ну естественно, -- вздохнула Ольга.
   Я, если честно, не понял, что было в этом ее вздохе -- презрение, или сожаление. Или просто спокойная констатация того факта, что какой-то там полоумный Крот из канализации -- Человек Знания (какого интересно Знания?), а мы все, стало быть, -- помойка, обезьяны безмозглые. И следовательно, необходимо нам срочно, немедленно собрать пожитки... нет, выбросить к чертовой матери эти никому не нужные пожитки, избавиться от барахла и всем, включая стариков с детьми, немощных и инвалидов -- в канализацию. Под сень московского дерьмоотвода. К новой жизни в обрамлении дающего просветление с мудростью дерьма и зловония подземных сточных вод. Эвон.
   Я подождал какое-то время, надеясь, что она обратит-таки эту восторженную песнь обитателям сточных канав в шутку, но она, похоже, говорила серьезно.
   -- Знаешь, -- сказал я, наконец, -- уж не знаю, какие там Люди Знания и какие черти тут у вас водятся, но почему-то всегда так получается, что всякие эти чудеса происходят вокруг меня только при наличии Пашки.
   -- Ты думаешь, что он тебя водит за нос? -- удивилась Ольга.
   -- Нет. Просто я сказал, как мне все это видится.
   -- А Крот?
   -- А что -- Крот? Это тоже было...
   -- Слушай, ты в самом деле такой деревянный, или прикидываешься?
   -- Прикидываюсь, -- заверил я ее.
   -- И то слава богу. Крот -- лучший человек из всех, кого я знаю. Он гений, и Пашка твой рядом с ним -- мелюзга. Ты хоть можешь представить себе, что это такое -- мастер осознания? Не можешь. Ты ведь даже не понимаешь, о чем речь.
   -- Ну так ты объясни.
   Она помолчала какое-то время, и я с тревогой ожидал очередного обвинения в тупости и древоподобности. Однако на этот раз Ольга, очевидно, решила меня пощадить. Она только вздохнула тягостно и сказала:
   -- Не могу. Могла бы -- давно бы уж ушла.
   -- Куда ушла? -- не понял я. -- В подземелье это вонючее.
   -- Да при чем тут подземелье? -- фыркнула она. -- Для мастера осознания нет никакого значения, где находиться. Для него весь мир -- дом родной. Просто потому, что он совершенно твердо знает, что все эти сопливые грезы насчет дома и очага, уюта всякого -- вымысел и самообман. Крот живет в подземелье просто потому, что ему все равно, где жить. Он -- птаха вольная.
   -- Ну да, птаха, -- пробормотал я, вспоминая апартаменты сумасшедшего старика.
   И в то же время, пока разум мой подыскивал все новые и новые колкости по поводу Крота и бытия Кротова, какая-то не умеющая связно мыслить и разговаривать, но могущая чувствовать и помнить часть моего естества вспоминала встречу с Кротом и тогдашние ощущения. Это была очень странная моя часть, поскольку никогда раньше я не подозревал о ее существовании, но теперь, когда, благодаря стараниям подземельного старика, она вдруг проявилась, понимал, насколько важной составляющей меня является эта непонятная штуковина. Что это было? Душа, должно быть. Ну что ж, душа в теле разболталась, теперь осталось только ее отцепить и запродать нечистому подороже. Буду жить как Пашка -- в роскоши, довольстве и стопроцентной уверенности в завтрашнем дне. Только вот как насчет послезавтрашнего?...
   Почему-то меня самого замутило от этих моих мыслей. Была в них какая-то отвратная неуклюжесть, неловкость, даже похабность. Хотя мне было непонятно, в чем именно она заключается.
   -- Крот -- лучше всех, -- говорила Ольга. -- Я редко с ним вижусь, ему обычно не до меня. Но когда получается... знаешь, я только с ним чувствую себя человеком. Это... как счастье, что ли. Не знаю, как объяснить.
   -- Ну ты его и расписала, -- усмехнулся я. -- Так шла бы к нему в ученицы. Он бы тебя научил процветать в выгребной яме.
   -- Дурак, -- почти зло ответила Ольга. -- Ничего ты не понимаешь, пень. Я бы пошла, побежала бы -- все бы бросила и побежала. Может, это помогло бы. Только Кроту не нужны ученики. Он -- сам по себе.
   -- Эгоист.
   -- Это ты эгоист, -- жестко сказала Ольга. -- Это ты изводишь всех вокруг, пристаешь ко всем со своими вопросами, требуешь к себе внимания. Это ты полагал всю жизнь, что твое нытье -- самая важная и заслуживающая уважения вещь на свете. Все вы, обыватели, такие. У вас и морды-то одинаковые. Ты ж посмотри на себя в зеркало -- всего-то десять дней тут провел, а уже на человека стал похож. Небось думал, что все дело в шмотках дорогих, которые Пашка тебе купил. Чушь. Крот вон в дерьме живет, а выглядит в сто раз лучше и тебя, задрыги, и меня, идиотки.
   -- Тихо, тихо, -- проговорил я, сдерживаясь. -- Что это ты так разошлась, на ночь глядя?
   И она сникла, замолчала. Уткнулась лицом мне в плечо, и я почему-то был уверен, что она плачет.
   -- Я истеричка, -- пробормотала она. -- Ты извини меня, ладно? Просто я как про Крота вспомню, так тошно становится. Черт его знает, чем мы тут занимаемся, что делаем, какого рожна вообще живем. А как про таких как ты подумаю -- про нормальных, как вы сами себя называете, -- так просто выть хочется. И не эгоист он, Крот, просто... ну, как бы это тебе... уважает право выбора каждого человека, что ли. То есть, если ты решил для себя быть тупым уродом, значит, это твой жизненный выбор, и вмешиваться ему, Кроту, совершенно ни к чему и не во что.
   Да, похоже она в самом деле плакала, хотя я совершенно не понимал, в чем причина этих ее слез. Видимо и в самом деле психика у девчонки шалит. Но старикан-то каков! Вот оказывается, какие гиганты духа прячутся в московской канализации. Что ж, бывают волшебники из зазеркалья, а у нас, стало быть, из подсортирья будут.
   Ольга продолжала тихонько всхлипывать, но вскоре эти всхлипы перешли в посапывание, а потом и вовсе стихли. Она уснула. Как ребенок -- только что плакала и пускала слюни, и тут же отключилась. А я еще долго лежал и думал... да ни о чем особенно я не думал -- просто то ли переваривал события прошедших дней (если такое вообще возможно переварить без ущерба для психики), то ли просто грезил таинственными и восхитительными мирами, таящимися в подземном гадюшнике Крота. Краем своего засыпающего слуха, я воспринимал какой-то шорох и чьи-то мягкие торопливые шаги в коридоре за дверью, но мне лень было вставать и выяснять, кто это так топчется посреди ночи. Бог с ним. Побродит и уйдет. Местный призрак, должно быть. Я уже начинал привыкать к чудесам и загадкам, которые совершенно невозможно разгадать.
   Уже, наверное, во сне, я скорее увидел, чем почувствовал, как дверь комнаты распахнулась, и внутрь бесшумно прокралась какая-то темная фигура. Фигура подошла к кровати и наклонилась надо мной -- так низко, как будто вознамерилась высмотреть на моем спящем челе мои еще только зарождающиеся сны. Я отключился.
   Мне в самом деле снился сон. Будто бы друг мой, Пашка вдруг возник в комнате -- распахнул дверь и не ворвался даже, а просто-таки влетел, держась сантиметрах в десяти над полом. Схватил меня за руку, выволок из постели и потащил куда-то за собой.
   "Постой, куда это мы?" -- не сказал, а подумал я, но Пашка каким-то образом услышал и ответил: "Ты же хотел понять? Ну вот и пойдем".
   Он потащил меня через спящий дом, по коридору, через холл, в правое крыло, к той самой стальной двери. Почему-то мне стало невыносимо страшно. Я пытался упираться -- вернее, хотел упираться, хотел оказать сопротивление, но тело, как это частенько бывает с ним во сне, было ватным и не слушалось. И я с ужасом смотрел, как он распахивает стальную дверь. Мне хотелось заорать "Не надо!", потому что откуда-то я твердо знал, что если он в самом деле заставит меня сейчас заглянуть внутрь, то разом рухнет вся та защита, о которой он же рассказывал мне ранее. Не было у меня ни слов, ни голоса. И Пашка распахнул дверь.
   Ослепительный, режущий глаза свет ударил меня -- буквально ударил в грудь, едва не повалил. И все-таки, несмотря на этот свет я отчетливо различал фигуру загадочного обитателя комнаты. Невысокий, коренастый, сильный, он стоял на пороге и ласково мне улыбался. И от этой его улыбки еще больший ужас почему-то пробрал меня всего с головы до пят.
   Пашка подтолкнул меня вперед -- прямо в объятия своего... друга? соседа? учителя? И этот загадочный человек бережно подхватил меня за локоть, не дал упасть. "Пойдем, пойдем! -- говорил он, волоча меня за собой. -- Ты должен на это посмотреть".
   Никакой комнаты там, разумеется, уже не было. А было там необъятное, бескрайнее пространство, в котором не было ни неба ни земли -- один только ослепительный свет. Хозяин комнаты встал рядом со мной и приказал: "Смотри". Я стал смотреть, хотя мне этого и не хотелось, я даже пытался закрыть глаза, но тут же обнаружил, что вижу свой кошмар не глазами, а как будто всем телом. Необъятное пространство, оказывается, имело форму песочных часов. Эта форма проявилась не сразу -- она как будто ждала моего нераздельного внимания, чтобы возникнуть. Я не мог понять, как необъятное пространство может иметь какую бы то ни было форму, но и не стремился к такому пониманию. Сейчас было не до него.
   По мере того, как я все больше и больше сосредотачивался на открывавшимся передо мной зрелище, его очертания проступали все четче и четче. Теперь я уже видел, что свет, излучаемый безграничными песочными часами совсем не однородный. Сверху он был сияющий и голубой, а снизу -- жаркий, тревожный, багровый. А потом я увидел людей. Много, много людей -- целый мир. Два мира, заключенных в две колбы часов. В верхней части, люди почему-то были с крыльями. Они порхали между плодоносящими деревьями, срывали с веток какие-то идеальные, восковые, как в рекламе фрукты, надкусывали их и застывали на ветках с выражением идиотского блаженства на физиономиях. Правда, дегустацией фруктов занимались далеко не все. Некоторые просто носились туда-сюда по странному саду, порхали, как птицы в брачный период, гонялись друг за другом. Многие же просто сидели на мягкой, ослепительно зеленой траве и, судя по всему, вели какие-то возвышенные беседы. Правда, глядя на благостные до кретинизма выражения их лиц, было совершенно невозможно представить себе, о чем они там говорят. В общем, в верхней части моему взору предстала какая-то групповая галлюцинация сообщества наркоманов-оптимистов. Или рай, что, в сущности, одно и то же. Скорее всего рай, потому что в нижней колбе располагался несомненно ад.
   Жуткое, кроваво-красное, вспыхивающее время от времени оранжевым пространство, более всего напоминающее мартеновскую печь, развороченную страшным взрывом. Или жерло вулкана, что ли. Здесь тоже были люди, но им, кажется, было не до порхания с ветки на ветку, поскольку ни крыльев, ни собственно веток с деревьями тут не было. Людей мучили, время от времени окуная в расплавленное месиво юркие черти с трезубцами и сосредоточенно перекошенными рожами. Правда, не только окунали. В местах, относительно, видимо, прохладных, а потому оставивших островки твердой почвы, несчастных грешников ловкие черти умело заматывали в колючую проволоку, втыкали в них огромные мясницкие крючья, чтобы потом растянуть на ржавых цепях... Короче говоря, все это выглядело настолько бессмысленно, но в то же время жутко, что я буквально почувствовал, как схожу с ума.
   "Видишь? -- поинтересовался мой спутник, про которого я, оказывается, успел напрочь позабыть. -- А теперь гляди, что я сделаю". Он как-то странно крутанул протянутой ладонью, и гигантские песочные часы перевернулись вверх тормашками. Рай перетек в ад и наоборот. Я с тупым изумлением наблюдал, как на крылатых людей валится раскаленная лава и пепел, как корчится, чернеет и сгорает в обрушившейся геенне ослепительно зеленая трава и деревья. Крылья у бывших обитателей рая моментально сгорали, белоснежные тоги обугливались, выставляя на всеобщее обозрение обожженную наготу. Тут же снова суетились юркие черти, ловко и совершенно без ущерба для здоровья перескочив из одной колбы в другую. Им явно было все равно, кого окунать в огонь и разрывать крючьями.
   Недавние же обитатели ада -- те же, кто только что корячился в огне и от пыток, -- быстренько отращивали крылья, ожоги их молниеносно заживали, и они принимались порхать меж быстро вросших на новом месте деревьев, вести духовные беседы и просто носиться в воздухе беспокойными галками.
   Все это от начала и до конца было до того нелепо, по-дурацки, как-то карикатурно, что в конце концов, я стал совершенно равнодушным и безучастным зрителем. Несмотря на насыщенность красок и пугающую реальность картинки, было во всем происходящем что-то такое, что мешало относиться к нему иначе как к дешевому фарсу вселенского масштаба.
   "Вот и славно, -- сказал мой сопровождающий. -- Вот так ко всему этому и следует относиться".
   "К чему?" -- поинтересовался я.
   "К человеческим представлениям. Ведь это были человеческие представления о мире, о добре и зле, обо всем. Не научные воззрения, а духовный мир человечества всех времен и религий. Этакий конгломерат".
   "Но зачем?"
   "Чтобы ты понял наконец, потрохами прочувствовал, что все это, в итоге -- бред, чушь и вранье".
   Наверное, он был прав. То есть, я и раньше понимал, что человеческие представления, в сути своей, -- бред и карикатура на то, что сами люди думают или говорят. Понимал, но на сугубо интеллектуальном уровне. А это зрелище песочных часов с раем и адом -- оно пробирало до печенок.
   И тут мне стало страшно неуютно, горько и тоскливо. Я понял, что никогда уже не смогу относиться к окружающему меня миру и к людям его населяющим серьезно. Теперь они все для меня -- просто скопище лживых идей и карикатуры на самих себя. И даже не скопище идей, не карикатуры -- много хуже, так как они сами понятия не имели о том, что творится у них внутри. Иначе они давно бы уже пересмотрели свои взгляды, и эти песочные часы просто не смогли бы существовать. А они несомненно существовали достаточно реально -- пусть на каком-то мистическом уровне, пусть как одушевленная идея, но существовали. Они существовали, потому что их создали мысли и дурацкие, полуосознанные заблуждения многих поколений дураков. А значит, все мы живем в таком вот дурацком полудремотном состоянии, совершенно не осознавая, что творится в наших собственных головах, и даже не всегда понимая, что делаем и о чем думаем в данный момент.
   И, осознав эту потрясающую и еще более бредовую, чем идея песочных часов истину, я, наконец, проснулся.
  
   ГЛАВА 26 ХАНДРА
  
   Мне было мучительно и тяжко. На дворе светило солнце, вполне приятное летнее утро стояло за окнами, только вот мне до него сейчас не было никакого дела. Что я видел? Что это был за сон, да и сон ли вообще? И впервые за все время моего пребывания в пашкином доме, впервые в жизни, наверное, самый очевидный вопрос не показался мне самым важным. И от этого мне почему-то стало еще тоскливее. От осознания какой-то... мудрости что ли, особенного понимания, промелькнувшего, поведшего надо мной своим крылом, да и улетевшего обратно восвояси, оставив меня в прежнем состоянии -- недоумевать и мучиться, пытаясь разгадать, что все это значит, и что теперь со всем этим делать.
   И я лежал на огромной постели, рядом с самой прекрасной женщиной на земле, в великолепной комнате, в чудесном доме. Внизу, в гараже, стоял почти что мой "Мерседес", где-то в недрах особняка спал, должно быть, мой друг, готовый предоставить в мое распоряжение все мыслимые материальные блага. Все у меня сейчас было, причем все было под рукой, но это казалось совершенно не важным. Я лежал и думал, что делать с тем пониманием, которое посетило меня во сне -- с пониманием, которое я не смог бы ни вразумительно систематизировать, ни приспособить к своей жизни.
   Не имело значения -- сон это был, или же явь; какое-то мистическое действие надо мной произведенное, или просто озарение, рожденное в созревшем для него мозгу. Суть была в том, что я смог уловить в этом ночном видении истину. Истину, касающуюся меня и всех остальных людей -- миллиардов, соседствующих со мной на этой планете.
   Теперь я понимал многое. Понимал, почему Ольга накануне назвала Крота лучшим из них всех. Понимал, в чем его отличие и преимущество. Я не знал, правда, откуда берутся его странные способности (если это вообще не фокусы), не знал, что стоит за всей окружившей меня мистикой, но не это сейчас не было главным. Другое, совсем другое понимание -- более простое, недвусмысленное и безжалостное в своей однозначности -- проснулось в моем мозгу. Понимание, к которому я, как и любой человек, мог бы прийти самостоятельно, без всяких там фантастических выкрутасов, стоило бы только задуматься, поднапрячься и захотеть этого. То, что было всегда со мной и при мне, но не желало быть осознанным моим ленивым разумом.
   Самообман, ложь, иллюзия. Все мои представления об окружающем мире; все то, что я когда либо о нем знал, мог придумать; все, в соответствии с чем я жил, благодаря чему ориентировался в мире -- все это оказалось глупой и надуманной условностью. Вот о чем было мой сон. Не о рае и аде, не о взаимозаменяемости их, а о том, что в принципе рай и ад меняются местами лишь потому, что являются нашими выдумками. Человечество, при всей объединенной глупости своей, обладает чудовищной ментальной мощью и способно, видимо, не вдаваясь в подробности и не обременяя себя самоконтролем, породить из недр своих жутких чудовищ. Мы, человечество, сотни поколений, миллионы жаждущих покойной глупости дураков -- именно мы создали дьявола. Кем бы он ни был, кем бы ни являлся на самом деле, даже если бы он не существовал вовсе... Нет, он наверняка, почти наверняка существует, но дьяволом его сделали мы. Не Господь Бог, не нелепое устройство мироздания. Мы сотворили сатану просто потому, что сатана согласуется с нашей глупостью именно и только в таком своем виде -- средоточения вселенского зла.
   Бред, жестокий безжалостный бред правит нашим миром. Глупые и нелепые выдумки, которые мы возводим в разряд правил, а потом меняем их каждые сто лет (а то и чаще), переворачивая те самые гигантские песочные часы, выращивая яблони в аду и напуская чертей в рай. Мы не осознаем этого -- мы вообще ни пса не осознаем и не желаем задумываться над построенным нами иллюзорным миром, над условностью наших дурацких представлений, -- и потому эти смены рая с адом становятся совершенно страшными, драматичными. Войны, революции, продажные и подлые политики, возводимые к власти лелеющей свою тупость толпой. Все это не потому, что человек от природы порочен -- дело тут не в пороке, ибо он тоже условен, -- а потому, что человек, сам создал для себя сперва одни правила, потом другие, сперва одну сказку, потом другую, третью, четвертую, оставляя суть неизменной, а потому делая дьявола все более и более страшным и кровожадным, как страшно и кровожадно само человечество. Люди сочиняли эти сказки даже не осознавая, не желая понять, какое огромное влияние они оказывают на их жизнь, даря лживую однозначность и обманчивый уют окончательности. И сказки эти сменяли одна другую, переплетались, отвергались и вспоминались вновь, рождая тот ментальный бардак, который сейчас ввергает нас в такое недоумение. Мы сами сотворили себя такими, какие мы есть, но, продолжая упорно цепляться за свои сказки и не желая посмотреть вокруг себя трезвым взглядом, никак не можем понять, почему же это нам так плохо. А плохо нам потому, что мы, в полуслепой самонадеянности своей, изгадили, окончательно изгадили себя как Творение Божье.
   Да, должно быть, именно в этом давешний Крот и отличается от нас, нерадивых. Венец Творения без неопределенного артикля "бля". Ему не нужны никакие сказки, он не питает ни малейших иллюзий. Он рассчитывает только на самого себя и готов как к победам, так и к поражениям. И он наверняка умеет принимать на себя ответственность за свои поражения и с благодарностью ко всему миру праздновать победу. Не ноет по поводу невезения, не вздрагивает при случайной удаче, в которую сам никогда не верил -- просто идет своей дорогой, абсолютно убежденный в том, что если что-то и необходимо человеку в этой жизни, то это только дорога. Ну и еще, может быть, башмаки. Должно быть, этот Крот полностью свободен от иллюзий и самообмана, от лжи, и уж он-то наверняка знает, как выглядит этот мир на самом деле. Кстати, а действительно интересно, как мир выглядит на самом деле -- вот так, под холодным взглядом трезвого и непреклонного, внимательного наблюдателя.
   Не знаю, откуда я все это взял -- и насчет Крота, и остальное, -- но почему-то была во мне непонятная твердокаменная убежденность в том, что все это правда. А посему я осознавал, насколько глупым и беспокойным дурнем смотрюсь на фоне такого вот Крота. Правда, совершенно непостижима для меня была связь между ним и Пашкой с его постояльцем за железной дверью. Ведь они тоже были там, во сне. Но они не были такими, как Крот, в них было что-то настолько отличное, что... Нет, об этом я уже просто не мог думать. Не было ни слов, ни аналогий.
   Я вылез из постели, оставив там все еще дрыхнущую Ольгу, оделся и вышел из дома. И опять не встретилось мне ни одной живой души -- Пашка то ли уже уехал куда-то по своим дьявольским надобностям, то ли еще отсыпался после вчерашнего приключения, а человек за железной дверью... с ним я и сам не хотел бы встретиться. Так что я вроде бы опять оказался один на один с этим домом и прилежащим лесом.
   Какой-то нервный зуд, душевная лихорадка одолевали меня, трясли, не давали покоя. Я совершенно не знал, куда себя деть и смутно представлял себе, куда направить новые посетившие меня откровения с избытком свободного времени. И на месте оставаться было мучительно. В общем, сам того не осознавая, я забрался в "Мерседес" и поехал в замутненную бесперспективностью даль. Впрочем, нет, это было бы не совсем верно. Я все время вспоминал об одном-единственном месте, где за последнее время я получил не безжалостные правдивые откровения на тему "Все дерьмо и вся дерьмо", а слова успокоения. Там тоже говорилось об истине, о добре и зле, и даже о той же самой условности и надуманности человеческого миропонимания. Говорилось, но не теми словами, не таким способом, а потому несло облегчение, успокоение, вместо шока, обычно приносимого безжалостной истиной.
   Итак, я ехал в церковь. В ту самую церквушку, где беседовал с ласковым и очень уж вольнодумным молодым священником, полагавшим, что и Бога и дьявола надо искать в себе, выбирать между ними для себя и жить в соответствии, без суеты и метаний. Стало быть, дружок мой Пашка выбрал-таки дьявола, хотя мне до сих пор не были до конца понятны ни технология этого выбора, ни даже сама его суть. Ольга тоже, кажется, выбрала дьявола, но по каким-то иным причинам, а потому горевала теперь об этом своем выборе, глушила его наркотиками и беспорядочными половыми контактами. Теперь, значит, выбор был за мной, но я не согласен делать его по-прежнему ни черта не понимая в происходящем, да еще после этого треклятого сна с песочными часами...
   Я был уверен, что, находясь в нормальном состоянии никогда не сумел бы отыскать ту церквушку, где беседовал с ласковым священником. Не смог бы, потому что Москву я не знаю, и наткнулся именно на эту церковь совершенно случайно. Но, видимо, прочно взяла меня на короткий поводок и вела теперь какая-то мистическая сила, потому что всего через полчаса я с некоторым даже недоумением обнаружил, что остановил "Мерседес" на той самой улице и как раз напротив церкви.
   Странно, но эта запредельная способность к подсознательному ориентированию почему-то нисколько меня не удивила -- за последнее время, я видал чудеса и похлеще. Так что я просто вылез из машины и направил стопы к храму. Я совершенно не знал, даже не задумывался над тем, что буду говорить доброму священнику, как сформулирую свою проблему так, чтобы он меня выслушал, и не отправил бы прямиком в психушку. Хотя, в прошлый раз он говорил, что выслушивать прихожан -- его обязанность. Но ведь, в конце концов, даже его способностям исповедника должен быть предел. А интересно, между прочим, как поступит любой нормальный служитель современной церкви, если припрется к нему этакий остолоп вроде меня и попросит помощи, потому что, видите ли, его в буквальном смысле одолевает дьявол сотоварищами? Ведь в незавидном положении окажется священник, посочувствовать ему можно. С одной стороны, отправив такого вот клоуна в сумасшедший дом, он, как служитель культа, вроде бы отрицает все то, что сам проповедует, не признавая существования сатаны, и, как следствие -- Бога. Но с другой, согласившись с попавшим в переплет бедолагой, этот самый служитель культа рискует сам, вместе с ополоумевшим прихожанином, отправиться в соответствующее заведение, или, в лучшем случае, стать посмешищем для окружающих. Да, в незавидное положение поставили себя нынешние слуги Господни. Вот, кстати, еще один аргументик в дополнение моего проклятого сна.
   Так я думал, направляясь к храму, поднимаясь по ступеням, открывая тяжелую дверь и входя в успокаивающий полумрак -- в свет лампад, под иконы, с которых глядели на меня с тоскливым равнодушием разнообразные святые. Никого не было в храме, и это, как оказалось, было к лучшему. Мне показалось просто необходимым просто так вот постоять тут, подумать, успокоиться после своих невеселых мыслей. Нет, не то чтобы я, потомственный атеист, испытывал какое-то благоговение перед иконами с равнодушными святыми, не то чтобы верил в буквальное божественное присутствие, но сама обстановка как-то успокаивала.
   И я настолько увлекся этим самоуспокоением, что совершенно не заметил, как ко мне подошел священник. Совершенно другой, незнакомый священник, но, видимо, тоже обученный в духовной семинарии так вот подкрадываться к ищущим покоя прихожанам. В конце концов, я все-таки заметил его присутствие и поднял на него взгляд. Да, это был совершенно другой священник. Невысокий, плотный, пожилой, с изрядно побитой сединой окладистой бородищей и большой плешью.
   -- Здравствуйте, -- сказал я ему.
   -- Здравствуйте, сын мой, -- ответствовал он именно тем голосом и с той интонацией, которые можно было бы ожидать от священника.
   -- Извините, я, собственно, хотел бы пообщаться с вашим... Ну, коллегой, или как это называется.
   -- С кем именно? -- поинтересовался священник.
   Я принялся ему описывать моего недавнего знакомца, только теперь сообразив, что даже имени его не знаю. А на лице святого отца все явственнее и явственнее проступало недоумение.
   -- Простите, сын мой, -- сказал он, когда я закончил, -- но мне не знаком тот, о ком вы говорите.
   -- Да? -- удивился я. -- Странно. А может быть так, что он тут служил, а вы с ним не пересекались? Сколько вы уже в этом приходе?
   -- Десять лет, -- строго ответствовал святой отец. -- И я никогда не был знаком с человеком, который хотя бы приблизительно подходил под ваше описание. Может быть, это было в какой-то другой церкви?
   -- Может быть, -- согласился я, направляясь к выходу.
   -- Сын мой, -- проговорил священник мне вслед, -- а не могу ли я вам помочь?
   -- Нет, святой отец, -- сказал я. -- Спасибо, но вы не можете.
   Мистика, думал я, выходя из церкви. Кругом мистика, крутилось у меня в голове, когда я забирался в "Мерседес" и закуривал, изо всех сил стараясь вставить дрожащими руками сигарету в рот. Я был уверен, что церковь та же самая -- не было тут никакой ошибки или путаницы. Просто это очередное жуткое чудо, каковых в последнее время происходит вокруг меня предостаточно. Так что мне осталось только разобраться -- доброе оно, это чудо, или злое. Хотя заведомо известно, что ни в чем я не разберусь, а опять скачусь к тихой истерике, к бессильному недоумению и требованию ко всему окружающему миру все на свете мне объяснить.
   И я поехал обратно домой. То есть не домой, конечно не домой, а обратно к Пашке. Просто столь насыщены были последние дни, столь богаты на события и откровения, что мне начало казаться, будто я прожил там целую жизнь, и пашкин дом стал теперь отчасти моим. Страшно отдалился от меня тот недавний приехавший в Москву за машиной провинциал, он остался где-то в далеком прошлом -- там, где можно было оставаться в стороне, не принимать никаких решений, кроме бытовых и не делать никакого выбора, кроме того, что мы делаем на рынке. И я знал совершенно точно, что никогда он уже не вернется -- этот славный глуповатый и благостный малый. Никогда не вернется, как никогда не возвращаются те, кем мы были в молодости. Иногда опыт и знание не обогащают, а совершенно меняют человека. Если, конечно, это настоящий опыт и знания.
   Уже очутившись перед пашкиным домом, я выбрался из машины и снова застыл в позе нерешительности. Мне некуда было идти, нечего было делать в этом доме. Даже мысль об Ольге не грела меня сегодня. Растравил мне душу, замутил этот проклятый сон-откровение. Я снова закурил, стоя столбом у машины и пребывая в состоянии дикого ступора.
   -- Ну, Юрий Сергеич, нельзя, в самом деле, так уж самозабвенно предаваться меланхолии, -- произнес знакомый мистический голос.
   Я подскочил так, словно мне к заднице поднесли раскаленную кочергу и резко обернулся. Да, он стоял передо мной и глядел на меня своим странным пляшущим взглядом. Этот неведомо кто, являвшийся если и не центром моего нынешнего безумия, то одной из побудительных причин точно.
   А я, в свою очередь, глядел на него, и думал, до чего же странно видеть его тут -- на свежем воздухе, под картинно покачивающимися соснами. Так же странно, как страуса в Сибири. Оказывается, очень прочно увязался в моем воображении его образ с мыслью о той запретной комнате. И почему-то мне казалось, что он никогда ее не покидает, хотя почему, собственно, мне так казалось, я и сам не знал.
   -- Не надо, Юрий Сергеич, -- сказал мне этот загадочный сосед. -- Право слово, нет ничего бессмысленнее меланхолии. Но вдвойне глупо вот так -- давать ей волю и потакать своему нытью. Крот, например... Вы же знакомы с Кротом, я прав? Так вот, Крот назвал бы подобное поведение индульгированием.
   -- Что ж, -- отозвался я, -- пусть Крот выдумывает слова, это его проблема.
   -- Проблема? -- почему-то удивился мой собеседник. -- Нет, Юрий Сергеич, у Крота нет проблем. У Крота есть раз и навсегда избранная цель и препятствия на пути к ней. Препятствия, существование которых он признает, и необходимость преодоления которых принимает, как данность. А это ваше словечко -- проблемы... Это ведь так, общее место, если угодно. Зашифрованное признание собственного бессилия.
   -- Да? -- усмехнулся я. -- Ну, что ж, ради бога.
   Мой собеседник задрал бровь, и принялся рассматривать меня с удвоенным интересом. Так пристально, что мне почему-то стало нехорошо, как будто этот его взгляд обладал собственной физической силой, и давил на меня. Было страшно неприятно, как, должно быть, неприятны прикосновения проктолога. В конце концов, я не выдержал и спросил:
   -- Так что вам от меня нужно на этот раз?
   Прозвучало чертовски глупо, поскольку какой именно "этот раз" имелся в виду, я и сам не смог бы объяснить. И мой собеседник, конечно же, уловил эту нелепость в моих словах, усмехнулся понимающе и ответил:
   -- Пришло время нам с вами поговорить, Юрий Сергеич, вы не находите? У вас, по-моему, накопилась такая масса вопросов с недоумениями, что вы уже не можете удержать их в себе, и начинаете делать какие-то свои наивные выводы.
   -- Да? -- вздохнул я. -- И вы хотите поговорить со мной на эту тему? Надеетесь рассеять недоумения?
   -- Ну, вообще-то, разговор этот нужен вам в большей степени, нежели мне. Просто потому, что я знаю ответы на некоторые ваши вопросы, а вы -- нет. Так вы не против пройтись? -- поинтересовался он, деликатно беря меня под руку и увлекая куда-то в лес по ровной и ухоженной тропинке.
   А почему, собственно, я должен был быть против? В конце концов, раз он сам предлагал...
  
   ГЛАВА 27. ЛЮЦИФЕРОВА ПРОПОВЕДЬ
  
   Мы брели по лесу, я смотрел вокруг и удивлялся, как это так получилось -- уж сколько времени гощу у Пашки, а в лес этот так и не удосужился заглянуть. А лес был славный, очень приятный и чистый. Видимо, не было сюда доступа туристам и любителям пикников, некому было гадить вокруг себя и оставлять в кустах консервные банки со стеклотарой. Доносились откуда-то издалека крики птиц, которые почему-то не желали ни падать замертво, ни пугаться приближения моего спутника. Они как будто вообще его не замечали, хотя, согласно многочисленной литературе на данную тему, обязаны были заметить, впасть в неистовство и вообще всячески нагнетать мистическое настроение.
   Единственным проявлением мистической (да и мистической ли?) природы происходящего стало появление знакомой черной собаки, которая, выскочив откуда-то из близлежащего кустарника, сперва ткнулась носом в ладонь моего загадочного спутника, но он только равнодушно потрепал ее по загривку и не обратил большего внимания, так что пес пристроился к моему бедру, да так и увязался следом, время от времени как-то неуверенно принимаясь повиливать хвостом.
   Какое-то время мой спутник молчал, позволяя мне предаваться этим нелепым мыслям, а потом вдруг остановился, и сказал непривычно серьезным голосом:
   -- Юрий Сергеич, мне кажется, вы сейчас думаете о какой-то чепухе. Я, конечно, нисколько не собираюсь посягать на свободу вашей мысли, но во время этой беседы мне потребуется ваше абсолютное и нераздельное внимание. Так что попытайтесь не отвлекаться.
   -- Хорошо, я постараюсь, -- честно пообещал я.
   Мой собеседник удовлетворенно кивнул.
   -- А вообще-то, я поражаюсь вашей выдержке и терпению, Юрий Сергеич. Не знаю что и как, но по-моему, при наличии тех вопросов, которые у вас появились, да при всех тех чудесах, которым вы стали свидетелем, любопытство должно бы вас колотить изнутри, как электрический ток. Я-то ожидал, что вы покоя не дадите окружающим, замучите их вопросами. А вы -- как скала. Поразительная выдержка.
   Если честно, я не понял, что было в этих его словах -- то ли насмешка, то ли неудовольствие и раздражение по поводу моей непробиваемости, а может и в самом деле восхищение моим спокойствием. Бог его знает. Так что я решил на этот раз промолчать.
   -- Однако же, подобные вопросы не должны оставаться без ответа, -- продолжал мой собеседник. -- Во всяком случае, я оставить их без ответа не могу. Служба у меня такая, сами понимаете.
   -- Какая это служба? -- осведомился я.
   Он улыбнулся, покачал головой, и сказал:
   -- Эх, Юрий Сергеич, Юрий Сергеич. Ну вы и даете, в самом деле. Никак не можете даже мысленно, даже про себя произнести некоторые слова? Не решаетесь назвать вещи своими именами? Вы ведь до сих пор не знаете, как ко мне обращаться.
   -- А как мне к вам обращаться? -- не без яду поинтересовался я. -- Товарищ Вельзевул? Гражданин Люцифер? Меня упорно пытаются убедить, будто вы дьявол во плоти. Так как мне вас звать?
   -- Во всяком случае, не Вельзевул и не Люцифер, -- строго сказал он. -- И не Атилла, не Нерон, или еще как-нибудь в этом роде. И трех шестерок с перевернутыми крестами и пятиконечными звездами рисовать не стоит -- меня не впечатляют подобные безграмотные дешевки. Все это сегодня стало не более чем преданьем старины глубокой. Видите ли, Юрий Сергеич, люди вообще очень любят придумывать названия для собственных страхов. Просто потому, что названия приятны, они УПОРЯДОЧИВАЮТ реальность. Люди почему-то уверены, что упорядочение и познание -- это одно и то же. А упорядоченный страх можно победить. Однако это не так. И победить дьявола люди не могут, это уж точно.
   -- Почему?
   -- Да потому хотя бы, что они не могут понять, что он такое. А ведь дьявол, помимо всего прочего, -- это еще и великая загадка вселенной. Загадка, которую людям разгадать не дано. Зато дано придумывать сказки и нелепые объяснения. Простите за откровенность, но ведь наивную формулу о противостоянии добра и зла, нелепые титулы, вроде князя тьмы -- это все не он придумал, а вы. Ему бы до такого в жизни не додуматься. Просто ни к чему это. Дьявол... Тут все зависит от того, что вы вкладываете в это понятие. Если вселенское зло, то это не про него. Я несколько старше и опытнее вас, но даже мне невдомек, что такое добро, а что -- зло. Может быть, и впрямь некая наивная условность. А быть может, это некое явление сродни духовной электростатике, где существуют положительные и отрицательные заряды, не знаю.
   -- А как насчет противостояния Богу? -- брякнул я.
   -- Ну, Юрий Сергеич, это уж совсем несерьезно. Во-первых, противостоять чему-то столь глобальному, космическому и неопределенному как Бог попросту невозможно. Во всяком случае, в конкретном плане и конкретными осознанными действиями. А во-вторых, в мире вообще нет ничего глупее прямого противостояния. Как между людьми, так и во всем остальном. Противостоящие стороны просто расходуют впустую свои жизненные силы, компенсируя своей глупостью глупость противоборствующей стороны. КПД -- ноль. Ну, физику учили, знаете, что ежели поставить друг против друга два паровоза и заставить их бодаться, то никакой отдачи от этого процесса не дождетесь. А если поставить напротив паровоза, скажем, пьяного дурака, то дураку, сами понимаете, не позавидуешь. Так что, насчет противостояния -- это вы чересчур.
   -- Тогда что же происходит на самом деле?
   -- На самом деле? -- повторил он мой вопрос. -- Происходит жизнь, Юрий Сергеич. Мироздание живет, дышит, меняется, движется куда-то или просто ходит по кругу. Процесс, не имеющий в космической истории ни начала, ни конца. И нам с вами, я так полагаю, сейчас не стоит говорить на столь эфемерные темы. Вы несколько неверно сформулировали вопрос. Вас интересует суть моих занятий, да? Вас интересует кто же, черт возьми такой, этот мистический тип, запудривший мозги моему старому другу. Я прав? Прав. Ну, что ж, попробую объяснить. Итак, давайте начнем с дьявола, поскольку вам все равно покоя не даст эта темы, и без ответа на этот вопрос вы не сможете понять всего остального. Так вот, дьявол, он же Люцифер, он же Вельзевул -- фигура вполне реальная, хотя и не совсем такая, как то принято считать. Имею ли я какое-то отношение к этой фигуре? Об этом позвольте умолчать. Не потому, что это какая-то там тайна, а просто потому, что тут вопрос сугубо технологический, и ответа вы не поймете.
   -- А без технологии нельзя? -- спросил я. -- Потому что этот вопрос как раз самый главный. Нет, я, конечно, не верю, что вы...
   -- И правильно делаете, -- перебил он меня. -- Не я. Однако же, раз уж вы настаиваете... Ну, скажем, те же имена -- Вельзевул, Люцифер, и так далее. Это могли быть вполне реальные исторические личности. Кто теперь может об этом говорить с уверенностью? Когда у китайцев спрашивают, был ли на самом деле Бодхитхарма, они в ответ говорят: "А какая разница?". Никто не знает, существовал ли на самом деле Иисус, сын иорданского плотника из Назарета, но если и нет, то его просто необходимо было бы выдумать. Но это все так, лирика. Однако, что касается интересующих вас Люциферов с Вельзевулами, несмотря на разницу во времени, это был один и тот же человек. Не понимаете? А я предупреждал. Кстати, вот чудная полянка, давайте присядем.
   Я настолько был поглощен его словами, что сам бы ни за что не заметил когда и как мы вышли на эту, в самом деле славную поляну. Здесь он уселся на травку, сорвал какой-то стебелек, засунул его в рот и принялся грызть. Мне ничего не оставалось делать, кроме как усесться рядом. До сих пор сопровождавший нас пес немедленно повалился на траву и нахально возложил оромную свою косматую голову на колеи моего спутника. Тот как будто этого даже не заметил, даже не притронулся к собаке, как в прошлый раз. Какое-то время мой он просто молчал, глодая травинку, а потом продолжил:
   -- Вы знаете, кто такой Будда?
   -- Ну, в общих чертах.
   -- Стало быть, не знаете, -- констатировал он. -- Тоже проблема. Ну, ладно, давайте попробуем на пальцах. В истории религий Востока известно несколько явлений Будды на Землю. Это происходило в разные времена, у Будды были совершенно разные имена, но в то же время, это был один и тот же человек. Как такое может быть?
   -- Не знаю я, как такое может быть. Это вы мне скажите. Я так вообще сомневаюсь, что это было.
   -- А что же тогда по-вашему, было? -- с огромным и, как мне показалось, совершенно искренним интересом спросил он.
   -- Нам этого никогда уже не узнать, -- сказал я. -- Скорее всего, было то, что бывает всегда -- немного правды, немного выдумки, все это обработано сперва поэтами, а позже, разумеется, политтехнологами -- извечный "Пи-Ар", сами понимаете. Ну и плюс историческая удаленность. Другая культура, другое время. Так что нам с вами в этой каше уже не разобраться. И это не повод, чтобы тут же искать за каждым углом мистические проявления.
   Он долго молчал, разглядывая меня пристальным изучающим взглядом, а потом с каким-то безмерным удивлением учителя, услыхавшего от ученика совершенно логичную и обоснованную, но глупость, поинтересовался:
   -- И вы всерьез полагаете подобный подход оправданным? После всего, что произошло с вами, и чему вы стали свидетелем в последние дни? Вы до сих пор отрицаете саму возможность чуда?
   -- А что же тогда было на самом деле? -- спросил я. -- Вот вы объясните мне. Хотя бы про того же Будду. Или Люцифера, если эта тема вам ближе.
   Он снова замолчал. Просто сидел и размышлял, глодая свою несчастную травинку и глядя вдаль мечтательным взглядом. А потом вдруг завалился на траву и заговорил:
   -- Ну вот вы подумайте, попытайтесь хотя бы представить себе -- разные времена, разные личности, а человек один и тот же.
   -- Вы имеете в виду реинкарнацию что ли?
   -- Опять же зависит от того, что вы склонны называть реинкарнацией, -- парировал он. -- Если вы полагаете реинкарнацией новое воплощение личности, то это чушь. Личность смертна окончательно, так же, как и человек. Однако даже в ваших куцых религиозных представлениях есть нечто бессмертное по определению, остающееся навсегда.
   -- Душа?
   -- Или дух, -- поправил он меня. -- Однако же, для вас все это не более чем слова. Вы ведь понятия не имеете, что такое дух, или душа, как вам будет угодно. Для вас это просто еще один из терминов, над которым вы никогда всерьез не задумывались, система воспитания его не затрагивает, а посему дух для вас -- просто слово, за которым ничего не стоит. А между тем, понять, что такое на самом деле дух, означает -- только не падайте в обморок -- понять, что такое на самом деле Бог.
   -- Извините, -- усмехнулся я, -- не знаю, кто вы на самом деле, но вы сейчас совершаете большой грех.
   -- Ну, Юрий Сергеич, -- с ласковой улыбкой и как будто даже слегка смутившись проговорил он, -- согласно каноническим воззрениям, грех -- моя ипостась.
   -- Хорошо, -- ответил я. -- Тогда, чтобы лишний раз вам не льстить, скажу, что это не грех, а просто самоуверенная глупость. Вы утверждаете, что Бога можно понять? А следовательно, признаете окончательность и познаваемость вселенной. Для того, за кого вы себя выдаете, такая наивность как минимум несерьезна.
   Он перестал улыбаться и взглянул на меня каким-то новым взглядом. Пристальным, оценивающим. Мне тут же стало ужасно неуютно, и я прилагал титанические усилия, чтобы не отводить глаза.
   -- Замечательно, Юрий Сергеич, замечательно, -- похвалил он меня, наконец. -- У вас дерзкий и очень цепкий ум. Иногда. Это прекрасно. Да, вы совершенно правы -- понять Бога, как и понять вселенную попросту невозможно. Однако же, это не значит, что также непостижимы остаются его отношения с человеком. А душа -- важнейшая часть этих самых отношений. Строго говоря, там больше ничего и нет. Ведь большинство людей, под воздействием все того же воспитания, которое окончательно запуталось в наше время, благодаря совершенно дикой религиозной, светской и научной путанице, делают совершенно банальнейшую и сугубо логическую ошибку. Люди окончательно потерялись в наше время, и такие вопросы, как смысл жизни и суть бытия принимают исключительно с этакой глупой усмешкой, а то и с откровенным раздраженным матом, полагая их пустыми и даже пошлыми. И это -- последствия все той же логической ошибки. Ведь если Бог всемогущ, вездесущ и всеведущ, да плюс к тому и непознаваем, значит, его вообще вроде бы как и нет. Значит, его нельзя ни осязать, ни увидеть, ни идентифицировать в проявлениях. Вот мы в него и не верим. А потом начинаем путаться в собственных воззрениях и образе мыслей.
   -- Ну, уж вам-то вряд ли стоит сожалеть о том, что в людях не осталось веры в Бога, -- фыркнул я.
   -- Ой ли, Юрий Сергеич? -- удивился он. -- А может быть, именно мне-то и стоит сожалеть в первую очередь? Ведь отвергая Бога, человечество отвергает и все, что с ним связано. Следовательно, и сатану. А ему, в отличие от Вседержителя, необходимы только сознательные соратники. Причем не все, а только совершенно определенного типа. Но об этом позже.
   Он вдруг резко поднялся, вскочил на ноги (вынужденный поднять голову пес глянул на него, как мне показалось, с негодованием) и забегал по поляне. Странно, это выглядело так, словно он не просто беседовал со мной, но действительно вкладывал в свои слова какую-то энергию. Причем, я буквально чувствовал этот его силовой напор. Энергия эта явно расходилась в нем не на шутку, и было ее, видимо, немало, потому что уже не просто человек (или кто он там был на самом деле) бегал передо мной, сыпля ментальными искрами, а прямо-таки бушующий ядерный реактор.
   -- Так вот, Юрий Сергеич, -- продолжил он на бегу, -- Дело в том, что та часть человека, которая контактирует с Богом напрямую, и, собственно, является одной из составляющих этого самого Бога -- вещь совершенно конкретная и осязаемая. Ей можно манипулировать, управлять, и уж конечно ее можно ощутить. Правда, это ощущение всегда для нас неосознанно, поскольку все то же пагубное воспитание с младенчества приучает нас к совершенно дурацкой идее, что в мире существует только то, что можно пощупать, увидеть, или, на худой конец, определить при помощи каких-нибудь приборов. И это парадокс, потому что душу тоже можно увидеть и ощутить, но это умение было как-то утеряно в веках не столько за ненадобностью, сколько из-за двусмысленности результата и неудобства его для некоторых властителей. Поскольку свободный дух не нуждается ни во власти, ни в государстве, и следовательно -- в церкви, королях, президентах, идеологиях и прочей мишуре.
   -- Так что же такое дух? -- спросил я, слегка утомленный этой его длиннющей преамбулой.
   Он резко остановился, так же резко повернулся и уставился на меня сверху вниз. Прямо как Владимир Ильич на партийной тусовке начала века.
   -- Дух? -- переспросил мой собеседник. -- Дух -- это основа, строительный материал и суть любой жизни. Он является элементом ткани вселенной, как и многое другое известное и неизвестное вам. Он -- энергия, чистая энергия, наделенная осознанием. Живой огонь, если угодно. Прошу не понимать меня буквально, огонь -- это, разумеется, аналогия, иллюстрация. Жизнь, душа -- такое же вещество, как и любое другое. И точно так же, как и любое другое вещество, оно подвластно закону сохранения. Однако наличие осознания собственного существования делает дух совершенно особенной штукой. Видите ли, вам, разумеется, хорошо известно, что происходит на обычном физиологическом и химическом уровне, когда происходит зачатие ребенка. Однако на уровне духа творятся вещи не менее интересные -- родители отдают частичку своей энергии и как бы лепят из нее новую душу, новое осознание.
   -- Странно, -- усмехнулся я. -- У меня почти уже двое детей -- в том смысле, что жена беременна по второму разу, -- но я почему-то не замечал ничего подобного.
   -- Конечно не замечали! -- воскликнул мой собеседник. -- Вы не замечаете, как вы дышите, пока, конечно, не напустить к вам в комнату угарного газа. Вы не замечаете, как вы перевариваете пищу -- разумеется, если не съели какую-нибудь гадость. Вы вообще многого не замечаете и не осознаете из своих как простых, так и сложных действий. А мы с вами ведь говорим о такой области человеческого функционирования, которая находится под точно таким же неосознанным, но крепким запретом современного и общепризнанного мировосприятия, педагогики и вообще. Но дело ведь не в том, что вы замечаете или нет -- дело в том, что подсознательно вы всегда знали о существовании души своей. Вы ведь совершенно четко понимаете, что живое от неживого отличается не только способностью двигаться и переваривать пищу. Вернее, не понимаете, конечно, -- если бы вы это понимали, никаких объяснений вам бы не требовалось, -- но ощущаете это на некоем заинтеллектуальном уровне. Правда, сейчас нас интересует несколько иное, а именно -- откуда вообще берется душа, и куда она девается после смерти своего носителя.
   Он подобрал с земли две сухих веточки и попросил у меня зажигалку. Я дал. Тогда мой странный собеседник поджег обе веточки и выставил их перед собой.
   -- Вот, смотрите, -- сказал он. Я смотрел. -- Казалось бы, ничего особенного не происходит -- просто горят две деревяшки. Но представьте себе на секунду, что огонь -- это душа. А дерево -- тело, которому она принадлежит. Представили? А теперь смотрите.
   Он ловко подхватил с земли третью палочку и поднес ее к первым двум. Она легко занялась пламенем, а, когда новый огонь смог гореть самостоятельно, мой собеседник аккуратно положил две первые палочки в траву, позволив им догореть до конца. Что с ними и произошло под нашими пристальными взглядами. А третья палочка меж тем продолжала гореть.
   -- Видите? -- сказал мой собеседник. -- Я могу сейчас поднести еще одну деревяшку, а потом еще одну. Они все будут разными.
   -- Ну и что?
   -- А пламя? -- напомнил он. -- Ведь мы с вами договорились, что пламя -- это душа. Пламя будет одно и то же, или каждый раз новое? Останется ли в десятом огоньке что-нибудь от первого?
   -- Не думаю, -- сказал я.
   -- Да? -- усмехнулся мой собеседник. -- Но тогда как мы объясним потомкам, откуда оно, это пламя, взялось? Сочиним новую сказку про Прометея? А между тем, -- продолжил он, отбрасывая в сторону догоревшую древесину, -- что-то в этом роде происходит и с душами человеческими. Да и не только с человеческими, что бы там ни говорила церковь во всех своих инстанциях. Личность, тело, разум, индивидуальности, привычки, бытовой жизненный опыт -- это все древесина. Дух, пожирая ее в течение жизни, обогащается, растет, крепнет. Пламя, обогащенное осознание -- это душа. В большинстве случаев, она -- просто вещество, частичка Божия, быть может, даже и душа Его... Впрочем, об этом я не берусь судить, но вполне возможно, что из таких вот искорок и формируется тот самый Дух, который Всевышний. Дело не в этом, а в том, что в большинстве случаев душа так и остается аморфным веществом, призванным так же зажечь, в свое время, новую деревяшку. Однако на то она и душа, а не просто огонек из зажигалки, чтобы оказаться способной на большее. Она может сохранять свою структуру. При определенных условиях и значительных усилиях со стороны носителя, но тем не менее.
   -- Бессмертие? -- догадался я.
   -- В некотором роде. Только не банальное бессмертие человека целиком -- бессмертие сознательно развитого и обогащенного духа, который потом окажется способен найти для себя новую деревяшку... то есть не деревяшку, а тело... и не тело даже, а... Тьфу ты, черт, я сам запутался. Эта терминология меня иногда убивает, честное слово.
   -- Понимаю, -- посочувствовал я ему. -- Но я усек вашу мысль. А как конкретно можно достичь этого бессмертия? Пусть для духа, но это лучше, чем ничего.
   -- Во-первых, дух и так бессмертен, вы забыли? Любой начинающий физик, да любой школьник вам скажет, что пламя от вашей зажигалки и двух деревяшек никуда не делось -- оно просто превратилось в иной вид энергии. Так что поверьте мне, бессмертие дает совсем не те ощущения, на которые вы рассчитываете. А во-вторых, со всеми вопросами технологий, обращайтесь к Кроту. Он у нас специалист. Я такое не обсуждаю. Я просто попытался объяснить вам, как это все Будды являлись одним и тем же человеком.
   -- И Будда, и сатана, -- пробормотал я.
   -- Да, -- согласился он. -- Хотя одно только употребление этих слов рядом способно разгневать многих людей. Но тем не менее, технология -- вещь вне морали и вне эмоций.
   Он уже больше не метался передо мной взад-вперед. Теперь он стоял на одном месте и выглядел каким-то если не уставшим, то успокоившимся точно. Я ждал продолжения, поскольку, несмотря на туманность и страшную условность всех его утверждений, сама беседа была чертовски захватывающей. Однако вместо этого он сказал:
   -- Знаете, Юрий Сергеич, давайте-ка мы с вами вернемся в дом. Там и продолжим.
   Я не возражал, и мы направились обратно.
   Пес, некоторое время потоптавшись в нерешительности посреди поляны, плюнул, наконец, на нас и на всю эту философию, и сгинул обратно в лес.
  
   ГЛАВА 28. ЛЮЦИФЕРОВА ПРОПОВЕДЬ (продолжение)
  
   Когда мы очутились дома, он повел меня в кабинет (в тот самый, с мистической литературой и опасными мечами по углам) и усадил в одно из кресел, предназначавшихся, по замыслу, для посетителей. Я, если честно, полагал, что сам он немедленно займет главенствующее место за обширным рабочим столом. Это было бы ожидаемо и логично, хотя и банально в то же время. Однако он вообще не стал садиться -- подошел к отделанной темным полированным деревом стене, откатил в сторону одну из панелей и извлек из недр бутылку коньяку с двумя фужерами. Коньяк был ловко разлит, один фужер собеседник протянул мне, второй взял сам и только после этого уселся. Но не в хозяйское кресло, а в такое же, как и мое -- для посетителей. Посидел так некоторое время, пригубил коньяк, подумал.
   Я ждал продолжения его объяснений, но не решался ни намеком, ни словом, ни вопросом торопить своего загадочного собеседника. Просто потому что не было у меня ни слов, ни вопросов. И еще потому, что я вдруг начал все той же непонятной частичкой своего естества, которая стала как-то слишком уж часто заявлять о себе и выходить на первый план, понимать, чувствовать, что слова его в самом деле могут быть истиной. Они могут быть истиной, потому что заполняли даже на интеллектуальном уровне многие лакуны, пустоты и провалы в моем мировоззрении. И еще они могли быть истиной потому, что я этой самой частичкой своего осознания, на какой-то неведомой глубине, где не живут сомнения и скепсис буквально ощущал эту истинность. Я не ЗНАЛ, что он прав, но я это ЧУВСТВОВАЛ. Достаточно непривычное и странное ощущение для того, кто никогда прежде не испытывал ничего подобного. И мне потихоньку становилось страшно -- все той же частичкой своего естества, душой своей, я понимал, что во всех этих словах и объяснениях таится какая-то бездна. Бездна, способная поглотить неопытного и наивного любопытствующего человечка. И дело тут было не в дьяволе или чем-то подобном -- просто такова уж была она, эта бездна, от природы.
   А мой собеседник меж тем успокоился и больше не напоминал готовый взорваться ядерный реактор. Теперь он сделался скорее меланхоличным и печальным. Сидел, тянул коньяк и смотрел в окно.
   -- Душа, -- проговорил он, наконец. -- Знаете, а ведь это в самом деле чертовски забавная штука. Она есть, и, в то же время, ее, вроде как бы и нет. Что это такое? Суть человеческая? Не надуманная суть, не тоскливо бегающий по кругу одних и тех же заученных представлений разум, а истинная сущность? А может быть -- иллюзия? Может быть, это просто пламя свечи? Если зажечь от одной свечи другую, появится новое пламя. Но будет ли оно помнить о том огоньке из которого народилось? Вспомнит ли первую свечку, оставленную догорать в соседней комнате? И вообще, нужно ли это -- помнить эту самую свечку?
   -- К чему вы это? -- не понял я.
   -- Ни к чему, -- сказал он, пожав плечами. -- Просто, если даже принять на веру тот факт, что какая-то там реинкарнация и в самом деле возможна, что в каждом из нас живет не интеллектуальный, передаваемый воспитанием и через книги, опыт предыдущих поколений, а опыт духовный... Знаете, это вряд ли имеет какое-то значение. Мы ведь ничего не помним. Даже если все воплощения Будды и были тем самым единым высоким духом, то они вряд ли могли вспомнить свою прежнюю жизнь и прежние воплощения. И не потому, что это было непосильной задачей -- просто это никому не было нужно. Пламя не помнит
   Он снова замолчал, погрузившись в свои мысли. Я какое-то время ждал продолжения, а потом не вытерпел и спросил:
   -- Слушайте, что вы пытаетесь мне сказать?
   Он усмехнулся:
   -- Что пытаюсь сказать? Я пытаюсь вам объяснить, что душа человеческая -- душа обычного человека -- это всего-навсего вещество. Особенное вещество, удивительное, неподдающееся пониманию, но не более того. Душа современного человека редко оказывается способной на какие-то особенные действия, да и вообще зачастую не понимает своего собственного существования. Она просто плазма, пищей для существования которой служит все, что есть в человеке -- разум, тело, эмоции. Однако... однако возможны варианты.
   -- Какие варианты?
   -- Разнообразные. Это что-то вроде... нет, во всем спектре человеческих занятий нет ничего похожего на это удивительное действие. Видите ли, я понимаю, насколько это бессмысленно для вас прозвучит, однако душа способна развиваться точно так же, как развивается тело, разум, интуиция и интеллект. И тогда становится возможным удивительное. Тогда дух человеческий становится самостоятельной единицей, и уже не нуждается более ни в чем. Он -- сам по себе.
   Я посоображал над этими его туманными утверждениями, а потом спросил:
   -- Ну и что?
   -- Я так и знал, что вы не поймете, -- усмехнулся он. -- А между тем, все просто, как блин. Человек есть дух. Когда Господь создавал мир -- не мир вообще, а наш с вами мир, -- он, очевидно, имел в виду нечто совершенно конкретное. И кроме духа его, Господа, видимо, мало что интересует. Ведь ежели разобраться, то все остальное -- не более чем вариации восприятия. На уровне ли разума, заученных схем или откровенных рефлексов, как у животных -- не важно. Это все только поверхностная возня. В сущности, если пламя может существовать само по себе, для чего ему свеча? Человек есть дух, но и Бог есть Дух. Вы не видите схемы?
   -- Какой схемы? Что Бог, согласно вашей формуле, состоит из того же, из чего состоит идеальный человек? Ну так это ж даже в Библии сказано, что человек сотворен по соответствующему образу и подобию.
   -- Сказать можно все, что угодно, -- строго заметил мой собеседник. -- И понимать сказанное можно как угодно. Бог не состоит из того же, из чего состоит человек. Это даже звучит не просто кощунственно, а совершенно похабно. Не богохульствуйте, Юрий Сергеич. Бог непостижим. Однако изначально, в самом истоке времен между ним и человеком было заключено нечто вроде договора. Это очень интересная штука -- не договоренность в буквальном смысле, не бумажка, противоположная той, которую в свое время подписал все тот же доктор Фауст. Это что-то вроде негласного и неозвученного соглашения, существующего между родителями и детьми. Никто никогда не говорит о нем вслух, но и нарушить его невозможно. То есть, родители с детьми-то как раз нарушают свой договор, но тут совсем другие приоритеты. Ведь человек все равно, так или иначе развивает свою душу. Собственно говоря, это и есть единственный смысл существования человека, иначе этой разумной обезьяны никогда бы и не было на Земле.
   -- Человек развивает свою душу, тем самым развивая Дух Господень? -- догадался я. -- Это и есть тот самый договор? Рука руку моет?
   Мой собеседник вздрогнул и посмотрел на меня пристальным холодным взглядом.
   -- Да, Юрий Сергеич, вы лихо учитесь. Только вот термины, вроде вашего "Рука руку моет" тут совершенно неуместны. И дело тут не в почтительности и богохульстве, а в том, что вы забыли -- человек-то не осознает, в большинстве случаев даже самого существования души. Не верит он ни в душу, ни в Бога, современный человек. А стало быть, договор это существует и осуществляется вопреки человеческому разуму.
   Я подумал и сказал:
   -- Да, не здорово как-то получается. А как же свободы воли? Как насчет свободы выбора?
   Мой собеседник равнодушно пожал плечами.
   -- Свобода выбора остается всегда, -- заявил он. -- В конце концов, люди сами выбрали быть идиотами. Можно, конечно, говорить, что это был неосознанный выбор, но это будет не более чем ложь и оправдание. И если человек не желает -- просто не желает что-то понимать и осознавать, то это его проблемы, в конце концов.
   -- Но ведь, судя по всему, что вы говорите и что я увидел за последнее время, такое положение можно изменить. В конце концов, сам факт нашей беседы говорит о том, что власть этого договора не абсолютна.
   -- Власть этого договора абсолютна и окончательна, Юрий Сергеич, и вам не стоит питать по этому поводу никаких иллюзий. Однако изменить кое-что в самом деле можно.
   -- Пламя без свечи, -- пробормотал я.
   -- Вот видите, вы начинаете меня понимать, -- похвалил он. -- Именно. В конце концов, Богу глубоко наплевать, в каком виде существует ваша душа. И окончательность человеческой смерти, растворение его духа в Духе вселенском -- вопрос необходимости. Человек сам поставил себя в подобное положение и вынудил тем самым Господа на... ну, скажем, применение некоторых новых подходов. Смерть -- тоже достаточно забавная штука и хитрый процесс. Но если развить свой дух, сделать его самостоятельной единицей, смерть и в самом деле станет актом сугубо символическим. Ну, в том смысле, что после нее дух человеческий останется цельным и неизменным. Это то самое бессмертие, о котором талдычат церковники, и другого в мире попросту не существует.
   -- Но как? -- спросил я враз охрипшим голосом. Все-таки эта ленивая беседа под коньячок на столь глобальные и космические темы сводила меня с ума.
   -- Юрий Сергеич, -- понимающе усмехнулся мой собеседник, -- ну мы же с вами договорились, что не станем обсуждать технологий. Да, подобные практики есть, они существуют очень давно, со времен Атлантиды еще. Но я не стану говорить с вами на эту тему.
   -- Почему?
   -- По ряду причин. Во-первых, потому что говорить об этом бессмысленно. Этому нужно учиться. Годами. Учиться совершенно немыслимыми для вас способами и по невероятным методикам, а не болтать по поводу, как это теперь принято делать среди всяких эзотериков. Ваш друг уже десять лет пытается постичь сию науку, но не освоил даже азов. А если я вам просто расскажу что да как, вы вряд ли поймете. Или и того хуже -- попробуете учиться самостоятельно, да и убьетесь по неопытности. Так что не стоит.
   Я хотел было протестовать, уверять его, что не собираюсь ничего пробовать, просто хотел бы понять. Но даже не успел раскрыть рта, осознав, что все это -- вранье. Ну куда бы я делся, скажите на милость? Кто из простых смертных оказался бы настолько стоек, чтобы, заполучив формулу бессмертия, немедленно ее не опробовать?
   -- Хорошо, -- проговорил я, с трудом беря себя в руки, -- и что же дальше?
   Мой собеседник глянул на меня веселым бесноватым взглядом и вдруг раскатисто захохотал.
   -- Нет, вы воистину неподражаемы, Юрий Сергеич. Вы ведь почти мне поверили! Вы верите моим словам! Или я не прав? Прав, вижу. Но даже при всем при этом, даже на фоне столь глобальных для вашего разума потрясений, вы изо всех сил стараетесь сохранить лицо и принять какую-то позу. Гордыня крепко держит вас в тисках. Перед кем вы боитесь опростоволоситься, друг мой? Передо мной? Поверьте, это как минимум несерьезно. Впрочем, тут уж вам самому решать. Это ваши трудности, а не мои. Итак, вы хотите продолжения?
   -- Да, -- подтвердил я, на этот раз справляясь со своей злостью на его отповедь.
   -- Так вот, продолжение, -- с наигранным пафосом провозгласил он. -- Видите ли, Юрий Сергеич, вся хитрость в том, что с выделением духа в самостоятельную единицу и даже с освобождением его проблемы не кончаются -- они только начинаются. Поскольку немедленно встает вопрос: а что с ним, с этим духом, собственно делать? И ответ на этот вопрос найти так же сложно, как сложно осознать тот факт, что этот вопрос вообще существует и подлежит обсуждению.
   Я посоображал, стараясь хоть как-то переварить сказанное, и смог выдавить из себя вопрос:
   -- И что со всем этим делать?
   Он снова пожал плечами и разлил новую порцию коньяку:
   -- Существует масса вариантов. Но в сущности, все они во всем своем многообразии, сводятся к трем. Первый -- тот, что выбрал для себя досточтимый Крот. Он великолепный практик, мастер своего дела. Я очень хотел бы иметь такого если не соратника и друга, то хотя бы оппонента, собеседника. Его совершенно не интересует какая бы то ни было этическая или моральная сторона вопроса. Плевать он на все это хотел. Он действует. Просто действует не тратя времени на слова, оправдания, обоснования и прочий балласт, от которого так или иначе придутся избавляться каждому из нас. Он просто полагает, что дух должен быть полностью свободен и использоваться с максимальной отдачей. Он безупречен, двигается по раз и навсегда избранному пути, полагая, что на сомнения и отступления нет ни времени, ни сил, а сомневаться в однажды сделанном выборе, горевать по поводу ошибок -- просто глупо. Ошибки надо признавать и исправлять. Великолепный образчик чистого духа. И если бы Кастанеда когда-то не придумал своего дона Хуана Матуса, он вполне мог бы срисовать его с Крота.
   -- Может быть. Но я все равно этого не понимаю.
   -- А я и не обещал, что вы сразу все поймете, -- парировал мой собеседник. -- Это наша беседа рассчитана не столько на банальное объяснение, сколько на то, что в перспективе станет катализатором и даст-таки вам некоторый толчок. А там уж -- все в ваших руках.
   -- Ну, хорошо, -- вздохнул я. -- А как насчет двух других вариантов.
   Он пригубил коньяк, повел бровью и продолжил:
   -- Второй вариант -- тот, адептом которого я, если угодно, являюсь. Он несомненно спорен, и я более чем уверен, что вам он покажется совершенно неприятным, даже пугающим. Однако я из той категории людей, которые терпеть не могут подчиняться каким бы то ни было правилам, и не желают исполнять договора, которых не подписывали. Да, Бог создал нас, дал нам жизнь, вложил частичку себя -- бессмертную душу. Ну и что? Родители тоже создают свое дитя и рассчитывают на пожизненную благодарность, даже требуют ее. Но это вовсе не означает, что ребенок обязан жить по правилам, навязанным родителями и быть именно таким, каким они хотят его видеть. В конце концов, никто не заставлял их заводить детей, а раз уж они их завели, то пусть теперь помолчат, и не посягают на свободу выбора своего чада. У ребенка должна быть своя жизнь, и он имеет право делать свой выбор. У вас ведь есть сын, разве вы со мной не согласны?
   -- Не полностью, -- признался я. -- Я, конечно, нисколько не собираюсь навязывать сыну свое мнение и свой образ мыслей...
   -- Но вы это делаете так или иначе. А кроме вас существует еще школа, другие взрослые, весь мир. И вообще, что такое воспитание, если не навязывание своего образа мыслей? Дело не в этом, а в том, что в вашем представлении свобода вашего сына строго ограничена. Вы, конечно, не собираетесь держать его на коротком поводке, но если лет в пятнадцать от него забеременеет соседская девочка, вы ведь будете драть своего наследника, как сидорову козу.
   -- Ну...
   -- Будете, будете, -- усмехнулся он. -- Но почему? За то ли, что он по молодости и неопытности не смог удержать в узде бушующие гормоны? За то, что он таким способом набирается жизненного опыта в той области, о которой вы всегда стеснялись с ним говорить? А может быть, просто потому, что захотите спрятать за родительским негодованием собственный стыд и позор? Потому, что вам неудобно перед соседями, которые теперь станут тыкать в вас пальцами и шушукаться вслед? Может быть, вы при помощи порки захотите хоть как то успокоить свою уязвленную гордость и замять неловкость?
   -- При чем тут?..
   -- А при том, -- резко сказал он. -- При том, что Бог или не Бог, а я не намерен следовать правилам, которые мне не нравятся и подставлять задницу даже под Господень ремень. Я желаю сам делать ошибки и сам за них отвечать. Я никому не навязываю своего мнения, но и мне прошу не указывать, как жить.
   Я даже слегка обалдел от этой его вспышки. То есть не вспышки, разумеется, но как-то слишком уж резко свалился он с небес на грешную нашу землю.
   И как-то вдруг, на уровне озарения я вдруг понял... нет, увидал гордого бушующего архангела, который в незапамятные, космически удаленные в прошлое времена взбунтовался, кинулся пусть в архангельскую, но тем не менее совершенно подростковую истерику. Встал в позу и потребовал от папы-Бога, прости меня Господи, предоставить ему свободу выбора. И Господь, очевидно, только посмеялся над этим наивным бунтом, что еще более взбесило расшалившегося архангела-подростка. И не столько из принципа, сколько из обиды ребяческой он встал в позу, в каковой продолжает пребывать на протяжении многих тысячелетий, из жизни в жизнь. Глупая, смешная детская размолвка с... С кем? С кем ты споришь столько времени, мальчишка? Кого ты вознамерился убедить в собственной правоте? И это все через кровь, через ужас и страдание, придуманные... нет, не самим дьяволом, но людьми под аккомпанемент его бунта. Добро, зло, неимоверные гадости, лукавство, страдания, безумное окровавленное разделение мира и человеческих представлений на две половинки...
   Это у меня перегруженное воображение разыгралось. Бывает. Немудрено. Удивительно, что оно вообще выдерживало все это время, терпеливо слушало болтовню бунтующего архангела и даже, кажется, внимало ей, пыталось вместить в себя, понять. Ужас!
   И я сказал ему:
   -- Вы меня, конечно, извините, но по-моему, все это более чем банально. Вы что, пытаетесь меня уверить, что бунт Люцифера против Создателя тем же, чем бывает бунт отцов против детей?
   -- А почему нет? -- усмехнулся он, не собираясь, очевидно, ни оскорбляться, ни в очередной раз восторгаться моей прозорливостью. -- В конце концов, чудеса чудесами, но глобальные истины одинаковы и на том свете и на этом. Люди, человечество сегодня -- это просто глупые дети, наивные дети, дети, постоянно норовящие сунуть пальцы в розетку или окатить себя кипятком. Несмышленыши. Ядерное оружие, бактериологическое оружие, политика, экономика. Все это, в принципе, равнозначно тыканью пальцами в розетку. Церковь говорит, что современный мир -- мир безбожников. Но это вовсе не значит, что мир безбожников обязательно становится миром дьявола. Тыканье пальцами в высокое напряжение, это еще не бунт, не сознательный протест против навязываемой воли общего нашего Родителя. Это всего лишь попытка познать мир. С риском для жизни, но разве бывает иное познание?
   -- А вы, значит, бунтуете сознательно?
   -- Безусловно.
   -- И в чем суть подобного бунта?
   -- Я же объяснил.
   -- Нет, не в космогоническом смысле.
   -- А в обычном смысле, это просто желание существовать в любом мире и любой ипостаси без оглядки на строгое око Родителя. Не соотносясь с прежней славой отцов и дедов, не соблюдая давно уже устаревших или просто ненужных лично мне правил и установок.
   -- Чудесно. После всех этих высоких рассуждений о душе и Боге... Вы хоть понимаете, насколько все это напоминает обычную склоку?
   -- Понимаю, -- подтвердил он. -- Но мне, если честно, наплевать, что это напоминает. Я следую своим путем, и все.
   Было уже далеко за полдень. На небо набежали тучи, и вскоре первые крупные капли высыпали на огромное окно пашкиного кабинета. Сосны за окном гнулись и раскачивались под грозовыми порывами ветра. Я смотрел в окно и ждал молний, но их почему-то не было. Ни молний, ни грома. Только все усиливающийся дождь.
   Мой собеседник молчал. Может быть, он тоже глядел в окно, а может, на меня -- ждал реакции, вопросов, высказанных сомнений, попыток спорить, доказывать. Но мне нечего было сказать. Я чувствовал, что, хотя во многом он прав, есть в его рассуждениях что-то... не неприятное даже, а просто... постыдное что ли. Как будто ты привел на вечеринку нового человека; и всем уже раззвонил, какой он умный и эрудированный, и прекрасный собеседник, и вообще душа компании. Раззвонил, расхвастался. Потому что и в самом деле полагаешь его таковым. А он вместо того, чтобы оправдывать созданный образ, нализался как зюзя и начал хулиганить. Вроде бы, ты ни в чем и не виноват, но в то же время...
   Неловкость. Неловкость и неуютность -- вот что чувствовал я, размышляя над словами этого человека, имени которого так и не узнал. И разочарование. Он рассуждал о космических явлениях, о вещах великих и глобальных. Рассуждения его были почти безупречны, но именно это "почти" и не давало мне покоя.
   -- Значит, все эти разговоры про куплю-продажу души, про дьявольские козни -- чушь? -- проговорил я, наконец.
   -- Разумеется, -- подтвердил он. -- Это же не более чем фольклор, сказки, высосанные из пальца и сильно, до вранья приукрашенные сюжеты. Душу невозможно просто так вот взять и продать. Человек не распоряжается своей душой, да и как он может это сделать, если даже не осознает ее существования? И чем можно заплатить за душу? В каком эквиваленте ее оценить, если там, где она живет ничего больше не существует?
   -- Но раз так, я не понимаю...
   -- Вас интересует, какого черта тогда вокруг крутятся все эти политики с миллионерами? Неужели вы так и не поняли, в чем суть бизнеса вашего друга?
   -- Мистификация?
   -- Да какое там... впрочем, не без этого. Однако суть в другом. Павел учится. Просто это его способ учиться. Личностные особенности, если угодно. Только так он способен осознать принцип работы с душами других людей.
   -- И вербовка союзников? -- предположил я, вспомнив про умирающего молодого писателя и его бьющуюся в истерике мать.
   Он хихикнул.
   -- Эх, Юрий Сергеич, вам бы в контрразведке работать. Ну что за чушь лезет вам в голову? Вербовка союзников. Павел просто предоставляет некоторым особенным людям, у которых, в силу таланта, ума, или иных причин, оказывается изначально мощный и подвижных дух, свободу выбора, которой они лишены в обычных условиях.
   -- Помогая им сделать правильный выбор.
   Против моих ожиданий, он не стал отрицать:
   -- А как же без этого? Все-таки мы тут занимаемся дьявольским промыслом. Так что... Кстати, среди столь нелюбимых вами богатеев и политиков попадаются люди с душами исключительными, особенными.
   -- И они как раз легче всего встают на вашу сторону.
   Нет, я не хотел услышать ответ на этот свой вопрос. С меня было достаточно.
   Тошно мне сделалось и тоскливо. Как будто его слова и в самом деле прорвали какую-то плотину в моем сознании, разрушили щит, которым я всю свою жизнь закрывался от таких вот безжалостных и убийственных откровений, от такой правды и истины, которая во сто крат страшнее неведения и лжи. От такой правды, которую человеку знать не пристало, иначе он может попросту перестать быть человеком. И ведь вроде бы не сказал он мне ничего особенного, сверхъестественного -- в конце концов, к подобным выводам можно было бы прийти и самостоятельно. Да, голая абстракция, сплошные метафоры и иносказания, ни единого конкретного рецепта или руководства к действию. Никакой технологии, как он сам выразился. Тогда отчего же мне вдруг сделалось так тошно?
   Хлопнула вдалеке входная дверь, и через минуту в комнате объявился Пашка. Такой же, как и всегда -- стройный, подтянутый, красивый, уверенный в себе. Не человек, а прямо-таки модель, эталон.
   -- О! -- провозгласил он, увидав нас в кабинете. -- Что это у вас тут? Дискуссия?
   -- С элементами ликбеза, -- заметил мой собеседник.
   Я не стал ничего говорить. У меня просто не было сил снова говорить на эти темы... на какие бы то ни было темы ни с этим лукавым, ни даже с Пашкой. Я встал и, не говоря ни единого слова, направился к выходу. Пашка слегка недоуменно посмотрел на меня, бредущего прямо на него, и посторонился.
   Только оказавшись уже на пороге я обернулся и проговорил:
   -- Ответьте мне на последний вопрос. Если вас не затруднит, конечно.
   -- Пожалуйста, Юрий Сергеич, спрашивайте, -- пригласил этот неведомо кто.
   Какое-то время я не мог сформулировать, а потом у меня никак не получалось произнести это вслух, потому что я сам не знал, отчего меня -- измотанного и измученного почти физически -- интересует именно это. Впрочем, в тот момент мне, наверное, просто необходима была какая-то альтернатива, сознание, что не все так вот пугающе однозначно и есть еще в этом мире масса вариантов. И я спросил:
   -- А скажите, тогда, две тысячи лет назад... в пустыне...
   Нет, все-таки я так и не смог заставить себя выговорить это до конца. Впрочем, он меня понял. Я знал, что он понял меня, потому что глаза его -- яркие глаза, пристальные, даже как будто слепящие, на секунду померкли, словно напомнил я ему о какой-то давней, но памятной неприятности и боли.
   -- Что ж, -- пробормотал он еле слышно, -- было, было. Хотя, было, разумеется, совсем не то и совсем не так, как об этом принято говорить. Никто никого не искушал в той пустыне и не вводил в соблазн. Это оказалось бы просто бессмысленным. Там произошло что-то вроде... ну, поединка, что ли. И не поединка даже, а партии в шахматы. Ничего другого быть просто не могло, поверьте мне, Юрий Сергеич. Слишком уж неравны были бы силы. Ведь сатана всегда один-одинешенек, а за Великим Назаретянином стояли другие мастера, да и сам Главный Мастер, если уж а то пошло.
   Он замолчал на какое-то время, но я не торопил его. Было понятно, что для него очень неприятно, даже болезненно -- говорить об этом. Но не говорить он, видимо, теперь не мог.
   -- Иисус, в принципе, мог бы в рог бараний скрутить бедного Антихриста. -- И, теперь уже совсем еле слышно, так что мне на секунду показалось, что это не его голос, а мое воображение само дорисовало последнюю фразу: -- Что, в итоге, и было сделано.
   Словно сомнамбула я вышел из кабинета, потом, гонимый все тем же раздирающим меня изнутри неведомым чувством, покинул дом. За руль сесть я не мог, а потому плюнул на все и пешком вышел за ворота. Брел куда-то, сам не понимая, куда иду и зачем.
   Не знаю, сколько я шел, но вскоре автопилот занес меня в какую-то придорожную забегаловку. Здесь я взял себе отвратительной поддельной водки, выпил. Потом еще выпил. И еще. Я пил, теряя понемногу связь с реальностью и чувствуя от этого фантастическое облегчение. Хотя мне по-прежнему было горько и муторно, но я уже не мог четко вспомнить, почему. Сознание услужливо теряло четкость, так что дальнейшее осознавалось мной какими-то фрагментами, кусками.
   Я совершенно не помнил, когда и каким образом за моим столиком появилась компания. Неприятные опухшие рожи, суетливые движения, трясущиеся руки, хищные взгляды. Они пили мою водку и равнодушно выслушивали мой бред. Потом опять провал, и следующим, что мне запомнилась, была чья-то плачущая разбитая в кровь морда, боль в костяшках пальцев обеих рук и несвязный гневный бред, который я на эту морду обрушивал. И снова провал в котором была только тьма и боль в разбитых губах, отшибленных внутренностях, ломающихся ребрах. А потом -- милицейские мундиры, гневный мат со всех сторон. Какая-то неведомо откуда взявшаяся старая "Волга", в которую меня загрузили и куда-то повезли. На чем мое сознание отключилось-таки окончательно.

КОЕ-ЧТО О ДОБРЕ

  
   ГЛАВА 29. СПАСИТЕЛЬНИЦА
  
   Я возлежал на мягком и упругом. Было хорошо и покойно -- так хорошо, что не хотелось шевелиться, не хотелось открывать глаза, даже думать не хотелось. Впрочем, шевелиться я и не пытался -- стоило попробовать, и в ватном ноющем теле моментально просыпалась жуткая пульсирующая боль, а мягкое и упругое имело несколько покатую форму, так что я рисковал с него скатиться. Боль была везде. Правда, если не вспоминать о ней и не шевелиться, она ослабевала до невнятного нытья, а иногда и вовсе сходила на нет. Но стоило только попытаться двинуться или просто напрячь хоть какую-то часть тела -- тут же вылезала наружу и принималась грызть. Грызла страшно, немилосердно, всего меня целиком, и было совершенно невозможно понять, что же у меня все-таки конкретно болит. Как будто все нервы моего несчастного раздолбанного организма вдруг оголились, и принялись бунтовать. Болели руки, ноги, кости и внутренности. Болела голова, причем череп ныл нытьем отличным от мозгов. Это было абсолютное море боли, и я предполагал, что стоит мне открыть глаза, свет точно таким же болезненным ударом хлестанем меня по сетчатке.
   Так что я пока что просто прислушивался. Правда, ничего особенного услышать мне не удалось -- разве что птичьи крики. Но со временем я все-таки мог различить чьи-то далекие шаги по чему-то сыпучему (по гравию, наверное) и мягкий шум совсем уж удаленной электрички. Вся эта скудная акустика никак не помогла моей ориентации, так что в итоге мне все-таки пришлось открыть глаза. Медленно, осторожно. Сперва один, затем, повращав им по сторонам и получив за это новый удар боли, другой.
   Перед глазами был потолок. Желтоватый, давно, видимо, не крашеный и низкий. Только это я и видел -- потолок, да оклеенные скромненькими выцветшими обоями стены. Малейшая попытка приподняться, или хотя бы скосить глаза, отзывалась резкой болью в голове, тут же детонировавшей по всему телу.
   В общем, я чувствовал себя, как Алексей Мересьев в партизанском отряде -- не видел, не слышал и не соображал, где нахожусь. Оставалось только заорать, позвать кого-нибудь (кто-то ведь притащил меня сюда), чтобы объяснили мне, куда меня на этот раз занесло. Но орать я боялся -- это могло отразиться новым приступом боли.
   Благодарение Богу, мучения мои не продолжались долго. Послышались приближающиеся шаги, и возле моего ложа возникла пожилая женщина. Она несомненно была мне знакома, но сейчас я не мог вспомнить, откуда ее знаю и как ее зовут.
   -- Здравствуйте, Юра, -- проговорила женщина ласковым голосом. -- Как вы себя чувствуете?
   Я ответил не сразу, сперва прикинув, что будет больнее -- кивнуть головой, пожать плечами, или заговорить. Но говорить-то я еще не пробовал, так что это могло оказаться не так уж больно. И я, скорее по инерции, нежели искренне, ответил:
   -- Спасибо, неплохо.
   -- Так уж и неплохо, -- усмехнулась пожилая дама. -- Когда я нашла вас на улице, на вас живого места не было.
   -- Давно это было? -- поинтересовался я, совершенно не понимая, о какой улице она говорит. Не помнил я никакой улицы.
   -- Да уж два дня тому назад. Милиция хотела везти вас в вытрезвитель, но я решила сделать доброе дело. Помните про добрые дела?
   -- Нет, -- признался я. -- А при чем тут милиция?
   -- Они утверждали, что вы хулиганили. Напились в какой-то сомнительной компании, потом вдруг затеяли драку, кого-то избили.
   -- А потом кто-то поколотил меня?
   -- Конечно, -- подтвердила женщина. -- Так ведь всегда бывает.
   -- Не всегда, -- возразил я. -- А где это я?
   -- На моей даче.
   -- Опять на даче? О Господи!
   -- Только не шевелитесь, ради бога, -- встревожилась моя неизвестная сиделка. -- Вам нельзя.
   -- Почему? -- насторожился я. -- Мне что-то сломали?
   -- К счастью нет. Но с вами, как мне кажется, произошло что-то еще. Вас как будто выжали.
   -- Что?
   -- Я сама не понимаю. Так сказал врач.
   Ясно. Съездил, стало быть, в отпуск. Прокатился в Москву, приобрел себе машину. Сперва дьяволы всякие, Пашка со своим мистическим другом, подземелья, Кроты, рай с адом... А кончилось все банальным мордобоем. И как же это ты так нажрался, Юрий Сергеич? И как же это угораздило тебя, нерадивого? Это все козни пашкиного приятеля, не иначе.
   Женщина сидела возле моего неопределенного ложа и рассматривала меня ласковым терпеливым взглядом.
   -- Знаете, -- сказал я ей, -- спасибо вам, конечно, за все, но раз все так, то почему я на какой-то даче? Как я сюда попал?
   -- Я вас привезла сюда.
   -- Зачем?
   Она подумала, а потом проговорила:
   -- Знаете, Юра, у меня такое впечатление, что вы меня не узнаете.
   -- У вас правильное впечатление.
   -- Я Елена Игоревна, помните? Шоссе, моя "Волга", канистра, бензин. Вы тогда сказали, что вам хочется сделать доброе дело.
   -- Ах, да, -- вздохнул я.
   Теперь я ее узнал. Это была та самая давешняя моя знакомая, которой я помог с машиной, с бензином, а потом мы битый час торчали с ней в пробке под проливным дождем, рассуждая про Бога и прочее... Опять про Бога и прочее. Кажется, под конец она пыталась продать мне свою "Волгу". Впрочем, это я уже не мог вспомнить отчетливо.
   -- Здравствуйте, Елена Игоревна, -- пробормотал я, все еще не понимая, почему оказался у нее на даче, и какое ей, случайной знакомой, до меня дело. -- А что со мной все-таки произошло?
   -- Здравствуйте, здравствуйте, Юра, -- улыбнулась она. -- Наконец-то вы меня узнали. Я, если честно не могу понять, что с вами приключилось. Может быть, вы мне расскажете?
   Я совершенно автоматически, не задумываясь, пожал плечами и чуть было не потерял сознание от резкой болевого толчка где-то в середине позвоночника. Взвыл, заорал благим матом, и, если б были на то мои силы, скрючился бы. Но сил не было. Я, словно парализованный, мог только вздрагивать и совершать половинчатые телодвижения, не имеющие никакого смысла и пользы, но приносящие жуткие ощущения.
   Елена Игоревна посерьезнела, подскочила со своего места, и бросилась мне на выручку. Я совершенно одурел от боли, не мог шевелиться, а потому не видел и не представлял себе, что она там проделывает с моим искалеченным ноющим телом, только чувствовал, что прикосновения ее пальцев приносят моментальное фантастическое облегчение. Может быть, она прикладывала к моим ранам (что это за раны, я не имел ни малейшего представления, но мог себе вообразить, как нынче способны изуродовать человека в пьяной драке) какие-то примочки, травы. Не знаю. В одном я был уверен -- она не делала уколов. Однако боль уходила с потрясающей стремительностью. Я, разумеется, не врач, но по-моему, такое возможно только при применении каких-нибудь наркотиков. И эффект был очень похожим -- от прикосновений моей нежданной сиделки по всему телу разливалось совершенно потрясающее ощущение. Облегчение -- невероятное, фантастическое -- как будто мне в самом деле вкатили дозу какого-нибудь морфина. Так что я вдруг, сам себе удивляясь, но будучи не в силах ничего с собой поделать, заплакал и запричитал. Это было что-то вроде истерики, наверное. Не очень хорошо отдавая себе отчет в своих словах, я жаловался, говорил про дьявола, про то, что запутался. Как он, подлый антихрист, враз лишил меня веры в самого себя и вообще в человечество. Бормотал что-то про грязь, слякоть, и, кажется, идентифицировал самое себя с блевотиной в придорожной канаве.
   А потом вдруг все разом прошло. Елена Игоревна, не пожелав, очевидно, выслушивать всю ту мерзость, которая из меня вдруг полилась, легонько надавила мне на бок, и новый резкий болевой приступ (на этот раз спасительный) вернул меня к реальности.
   -- Простите, Юра, -- потупилась моя спасительница, -- но...
   -- Ничего, ничего, -- успокоил я ее. -- Все правильно. Ничто не помогает вернуться к реальности так, как боль. Спасибо вам.
   Она глянула на меня с сомнением, а потом проговорила:
   -- Знаете, Юра, вы ведь у меня уже второй день.
   -- Да ну? -- равнодушно пробормотал я. -- Впрочем, вы это уже говорили. Кажется.
   -- Да, -- подтвердила она. -- И то, что вас это нисколько не беспокоит, достаточно странно. Вы были без сознания более суток. Иногда вы, правда, начинали бормотать что-то про дьявола, про человечество и все такое. Как вот только что. Я тогда решила, что это бред, но теперь, когда вы снова об этом заговорили... Что с вами случилось, Юра?
   Я смотрел на нее, она смотрела на меня. Смотрела и ждала ответа. В ее добрых глазах читалось настойчивое ожидание и готовность с пониманием отнестись к любым моим словам. Интересно только, останется ли там это понимание с готовностью, если я расскажу ей все. Вряд ли. А потому я просто закрыл устало глаза и сказал:
   -- Я и сам не понимаю, Елена Игоревна. Честное слово. Может быть, у меня просто белая горячка. Хотя, не уверен. А может, я схожу с ума. Это вернее, но вряд ли какой-нибудь психиатр возьмется определить мое сумасшествие. Не знаю. Я сейчас слишком паршиво себя чувствую, чтобы думать на эти темы. Может быть, потом я и смогу вспомнить. А сейчас...
   Я открыл глаза и осмотрелся (насколько то позволял мой болевой паралич). Рядом с моей кроватью никого не было. Видимо, моя сиделка не захотела снова выслушивать бред пациента, потихоньку поднялась и удалилась, предоставляя мне возможность выговориться в пустоту. Что ж, так оно, наверное, и лучше. Деликатность это была, или пренебрежение болтовней сумасшедшего, в любом случае я был благодарен Елене Игоревне за этот ее уход и избавление меня от перспективы в скором времени оправдываться и краснеть за нынешний бред.
   И я снова закрыл глаза, желая уснуть. Думать ни о чем не хотелось. Особенно о том, что же будет дальше.
  
   ГЛАВА 30. ДОБРАЯ ХОЗЯЙКА
  
   Добрая Елена Игоревна оказалась особой более чем экстравагантной. Она врачевала мое истерзанное тело с удивительным профессионализмом. Прикладывала какие-то гнусно пахнущие примочки, заставляла меня пить омерзительные на вкус настои. Правда, валяться пластом она мне более не позволила. Стоило моим естественным потребностям заявить о себе, она тут же заявила, что не собирается подкладывать под меня утку. Не так грубо, разумеется, но вполне однозначно и доступно. Эта боль, рвущая мое тело, имела не столько физическое, сколько духовное происхождение, заявила она. Просто душе моей, очевидно, настолько погано, такое потрясение она испытала недавно, что это просто не могло не отразиться на здоровье телесном. Все взаимосвязано. А с подобными душевными недугами можно бороться только одним способом, говорила моя врачевательница, -- их необходимо сломать. Заставить себя действовать, двигаться, пересилить страдание. Иначе все может закончиться более чем плачевно.
   И я вынужден был с ее помощью подняться с кровати (оказывается, все это время я пролежал на древней кровати с деревянными спинками и толстенным покатым матрасом) и отправиться-таки к удобствам, которые располагались во дворе. Преодолевая тошноту с головокружением, стараясь не свалиться в обморок, я добрался до этого полевого нужника, сделал свои дела, и с теми же сложностями вернулся обратно. Это было мучительно, зато я получил массу информации. Оказывается, дача Елены Игоревны представляла собой небольшой деревянный домик, стоящий на стандартном участке в подмосковные шесть соток. Кругом были такие же участки, на которых копошились редкие дачники, чьи зады, обтянутые спортивными штанами, торчали тут и там из грядок. Это был не пашкин особняк посреди девственного леса, не дворец, что меня несказанно порадовало.
   Домик был скромный, одноэтажный, достаточно ухоженный, но тем не менее нуждающийся в ремонте. А невдалеке я заметил знакомую старую "Волгу".
   Елена Игоревна помогла мне вернуться в кровать, и тут же снова начала хлопотать надо мной со своими примочками, настойками и прочим.
   -- Да вы самый настоящий знахарь, -- заметил я, стремясь говорить максимально ровным голосом, дабы не показать своего состояния.
   -- Ну, что ж, может и так, -- согласилась Елена Игоревна. -- Только мне все равно невдомек, Юра, что же такое с вами произошло. Я ничего подобного еще не видала.
   Я усмехнулся, откинулся на подушку и устало закрыл глаза. Забавно. Как будто я видал что-нибудь похожее.
   Так мы и просуществовали несколько дней. Моя добрая хозяйка ухаживала за мной, все чаще и чаще заставляла подниматься с кровати, ходить, двигаться. И я потихоньку приходил в норму. А в свободное время рассказывал ей, что со мной произошло. Про друга своего Пашку, про дьявольский заговор, про Крота... про Ольгу... Странно, но эти рассказы отнимали у меня не меньше сил, чем передвижения и преодоление все более и более отступающей боли.
   Елена Игоревна слушала меня терпеливо, не перебивая и не комментируя. Иногда только покачивала головой, то ли поражаясь чудесам, через которые мне довелось пройти, то ли удивляясь силе моего безумия. В конце концов, я не выдержал и спросил у нее:
   -- Елена Игоревна, неужели вы в самом деле верите в этот мой бред?
   -- Почему же бред? -- удивилась она. -- И почему я не должна вам верить?
   -- Не знаю, -- вздохнул я, пожимая плечами. -- Наверное, потому, что я сам уже не могу поверить, в то, что это происходило на самом деле.
   Елена Игоревна ласково усмехнулась и сказала:
   -- Ну, вот. Тело выздоравливает, дух крепчает, и разум снова отказывается верить в то, что видел собственными глазами. Скепсис, конечно, штука хорошая. Юра, но сейчас он вас подводит.
   -- Постойте, -- растерялся я, -- так вы что, в самом деле поверили? Вот так просто, с моих слов поверили и в дьявола, и... вообще во все это?
   -- Да почему же я не должна в это верить? Вам, Юра, как я погляжу, самому в это верить не очень хочется. Но почему?
   -- Хотя бы потому, что такого не бывает, -- вздохнул я.
   Моя спасительница покачала головой, очевидно, поражаясь моему тупому упрямству, а потом поднялась со своего места, подошла к древнему, как Московская область серванту, извлекла из него графинчик и пару стопок. В графинчике плескалось что-то темное. Хозяйка разлила странную жидкость по стопкам, одну протянула мне, а вторую взяла сама.
   Я осторожно принюхался. Запах был приятный, травяной, богатый оттенками и очень непривычный. Не коньяк, слава богу, и не водка. Очевидно, что-то собственного приготовления. И я выпил. Напиток был удивительный. Крепкий, явно крепче сорока градусов, но все равно прекрасный. Он живой водой прокатился по пищеводу, и не опустился на дно моего желудка, а как будто обволок его, приласкал. Чудо.
   -- Такого не бывает, говорите? -- переспросила Екатерина Игоревна, так и не притронувшись к своей порции. -- Простите, Юра, у вас какое образование? Впрочем, это совершенно не важно. Какое бы оно у вас ни было, вряд ли вы вправе решать, что может, а чего не может быть на свете. Это признак гордыни, и я, как женщина верующая, считаю его грехом.
   -- Так что ж, вы в самом деле думаете, что тот тип был дьяволом? -- растерялся я.
   -- Я думаю, что он мог быть дьяволом. А кто он на самом деле... Откуда нам с вами это знать? Да и зачем, скажите на милость? -- Она вдруг хитро посмотрела на меня. -- Вам ведь до сих пор кажется, что все это какой-то спектакль? Что вы стали жертвой грандиозной мистификации. Вам очень хочется в это верить, я права?
   -- Да, наверное, -- признался я. -- А как мне еще к этому относиться? Никогда раньше со мной ведь ничего подобного не происходило! Я ведь всю жизнь прожил нормально, и слыхом не слыхивал ни про какую мистику. Это ведь так -- фантастика, литература. Но чтоб в жизни...
   -- Ну, знаете, Юра, -- усмехнулась моя хозяйка. -- Не мне учить вас прописным истинам. До работ супругов Кюри, мир слыхом не слыхивал о ядерной энергии и даже не задумывался над тем, что такая штука может существовать. А про дьявола слыхали все и всегда. Спокон веков и до наших дней. А то, что мы в него не верим -- так это просто оттого, что не понимаем, что он из себя представляет. А если и осмеливаемся пофантазировать на эту тему, то тут же скатываемся на пошлые хохмы, поскольку полагаем добро и зло вещами относительными, и не понимаем, чем дьявол вообще может заниматься в этом мире.
   -- Почему же, -- возразил я. -- Он мне все это доходчиво объяснил.
   -- Ну, значит не достаточно доходчиво, -- сказала Елена Игоревна, поднимаясь. -- Впрочем, об этом говорить вообще бессмысленно. Вам надо поспать, Юра, вы устали.
   Я не стал с ней спорить. Отчасти потому, что в самом деле утомился. А отчасти потому, что просто не хотел новых разговоров о дьяволе и концепции добра и зла, боялся их. Только когда хозяйка уже выходила из комнаты, я не удержался-таки и спросил:
   -- А скажите, Елена Игоревна, вы в самом деле думаете, что добро и зло относительны?
   Она остановилась на пороге, посмотрела на меня пристально, потом задумалась, но так ничего мне и не ответила. Только улыбнулась и вышла из комнаты. А я хлопнул еще рюмку ее удивительного бальзама, и завалился спать.
  
   ГЛАВА 31. ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ
  
   На следующее утро я почувствовал себя абсолютно здоровым. То ли настойка доброй Елены Игоревны в самом деле оказалась волшебным эликсиром, то ли я сам выздоровел, не знаю. Я просто проснулся, открыл глаза, и ощутил себя полным сил и здоровья. Настроение было прекрасное, так что я вскочил с кровати, оделся и бодрым шагом вышел на свежий воздух.
   Погода, правда, слегка подкачала -- небо было серым и пасмурным, а земля под ногами -- мокрой от прошедшего ночью дождя. Но это показалось мне сущей ерундой. Так что я подхватил с веревки под навесом влажноватое полотенце и, насвистывая "Люди гибнут за металл", направился к торчащей из земли трубе с допотопным латунным краном на конце. Я долго фыркал и плескался под слабенькой струей ледяной воды, а когда мне, наконец, надоело, обнаружил стоящую рядом со мной хозяйку. Она смотрела на меня и ласково улыбалась.
   -- Доброе утро, Елена Игоревна, -- сказал я, растирая свое мокрое тело полотенцем.
   -- Доброе, Юра. Я смотрю, вам уже лучше?
   -- Здоров как бык. Ваша настойка творит чудеса.
   -- Вы же не верите в чудеса, -- напомнила она.
   Я пожал плечами:
   -- Не знаю. Иногда мне кажется, что верю, иногда -- нет. Просто знаете, вы только не обижайтесь, но все это выглядит каким-то слегка притянутым за уши.
   -- Что именно? -- поинтересовалась она.
   -- Ну, ехал в Москву, чтобы купить себе машину, а нарвался на слуг дьявола и их мистический промысел. И началось. То вообще никаких чудес в жизни не видел, а теперь куда не повернись -- вот они. Крот этот, исчезающие священники... А потом и вы. Вы ведь тоже волшебница, Елена Игоревна.
   -- Немножко, -- неожиданно согласилась она. -- А что касается чудес, Юра, то заверяю вас как волшебница, они обладают одним забавным свойством: стоит им начаться, и конца уже не будет. Это как... шлюз, что ли. Хотите послушать мою академическую версию?
   -- Сегодня -- что угодно, -- сказал я. -- Только почему -- академическую? Я думал, вы волшебница, а не академик. Академики ведь не верят в чудеса.
   -- Умные верят, -- возразила она.
   -- А бывают глупые академики?
   -- Полно. Я в своей жизни была знакома как минимум с двумя.
   -- Ну, хорошо, сдаюсь. Так в чем заключается ваша академическая версия?
   -- Пойдемте завтракать, Юра, -- предложила она. -- Я вам за завтраком все и расскажу.
   И мы пошли завтракать. Аппетит у меня проснулся зверский, прямо-таки акулий, и только беспокойство по поводу того, что я могу объесть бедную старушку, не позволяло мне насытиться всласть. А она глядела, как я ем и говорила:
   -- Видите ли, Юра, человеческая рассудочность, здравый смысл, логика, научные воззрения и вообще все, что заставляет нас говорить, как вот давеча вы говорили -- что может быть, а чего быть не может -- это что-то вроде плотины. Мы строим ее с самого детства, сами того не понимая. Вернее, нас сперва заставляют ее строить -- взрослые, родители, воспитатели. Они учат нас, как воспринимать мир. Пусть сами того не подозревая, поскольку их плотины были построены давным-давно, но тем не менее. Они учат нас просто потому, что ничего другого не знают и придумать не могут. А потом, когда мы становимся, как это принято говорить, самостоятельными, мы достраиваем и укрепляем платину своими руками. Но если человеку посчастливиться столкнуться с чудом -- первым чудом, -- то оно становится как бы шлюзом, через который начинают вытекать все новые и новые чудеса. Они как вода стремятся к образовавшемуся отверстию. Чудеса как бы чуют такого вот человека, в плотине которого образовался шлюз, и устремляются к нему. Так что дело тут не в окружающем мире, а в вас, Юра. В вашей плотине проделали дырку, и теперь ждите массы интересных событий.
   Я чуть было не подавился бутербродом, услыхав это ее оптимистическое обещание. А потом проглотил с натугой и пробормотал:
   -- Вот уж избави Боже.
   -- Почему? -- удивилась Елена Игоревна. -- Чудеса -- это же прекрасно.
   -- Это смотря какие именно чудеса, -- мрачно заметил я. -- Если такие же, что мне довелось повидать ранее...
   Какое-то время моя хозяйка молчала, разглядывая меня, а потом сказала:
   -- Но ведь выбор всегда за вами. Неужели вы этого не поняли, Юра? Вам выбирать. Шлюз -- не прорыв и не трещина. Если разобраться, то ведь в каждом человеке есть такой вот клапан, только зарос он, замшел от долгого неупотребления. А у вас, видите, его пару раз дернули туда-сюда, и пошло, поехало. Просто вам теперь нужно научиться им пользоваться.
   Я дожевал бутерброд, и, презрев всяческие правила приличия, сладко потянулся. Настроение было по-прежнему прекрасным.
   -- Не знаю, Елена Игоревна, -- сказал я. -- Даже если все что вы говорите и в самом деле правда, а не всего лишь очередная версия... Ну как, скажите на милость, тут можно выбирать? Как тут вообще ориентироваться? Если все твердят мне, что добро и зло относительны и являются не более чем меняющейся от времен до времен политической доктриной. Если дьявол говорит правду, а святые лгут...
   -- Какие это святые вам лгали? -- удивилась она.
   -- Не конкретно мне, -- возразил я. -- Потенциально. Ведь если суммировать весь мой дурацкий опыт последних дней, все эти сказки про Божью благодать и рай с адом -- вранье. Значит, Библия -- всего-навсего древнейшая политическая же галиматья. Наподобие нынешней нашей конституции. Абстрактный и до стыдного наивный идеал, в который никто всерьез не верит, но все продолжают пользоваться им, как заклинанием каким-нибудь. Все настолько условно, что я уже не знаю, что в этом мире настоящее, кроме того кулака, который давеча раскровил мне морду и покалечил все тело.
   Елена Игоревна собралась было что-то мне ответить, но потом, видимо, передумала. Поднялась со своего места и принялась убирать со стола.
   -- Давайте помогу, -- предложил я.
   -- Нет-нет, Юра, не надо. Я сама. Вы лучше подумайте, как бы нам запастись продуктами. А то в местном магазине ничегошеньки нет, а машина у меня опять сломалась.
   -- Снова бензин кончился? -- пошутил я.
   -- Нет, на этот раз все хуже. Мне сказали, что нужны какие-то запчасти, а я ведь в этом ничего не смыслю. И потом... -- Она слегка замялась. -- У меня ведь денег нет на эти самые запчасти. Откуда у простой пенсионерки?
   -- Ну вот! -- обрадовался я. -- Наконец-то у меня появилось занятие. Давайте ключи от вашей старушки.
   В кармане моих брюк по-прежнему лежала объемистая стопка денег -- тех самых, которые Пашка заплатил мне за единственный день работы. Поначалу Елена Игоревна не желала, чтобы я платил за запчасти и вообще тратился, но я заявил, что раз она спасла мне жизнь и вообще пригрела, то говорить тут попросту не о чем. И приступил к своей благой хозяйственной деятельности.
  
   ГЛАВА 32. СПАСИТЕЛЬНЫЙ БЫТ
  
   Не знаю, наверное в это время я в самом деле был счастлив. Я занимался любимым делом, и ничего больше меня не интересовало. Тратил деньги, закупая запчасти для старенькой "Волги"; латал ветхий домик Елены Игоревны. И совершенно не заботило меня все, что оставалось за пределами этих моих занятий. Конечно, можно было бы назвать это бегством от реальности, ну и что? В конце концов, большинство людей так или иначе стараются от нее сбежать. И по-моему, лучше использовать для этого любимое или просто полезное дело, нежели проверенное как на положительный так и на отрицательный результат зелье. Водку хлестать, конечно, можно, и наркотики глотать -- тоже. Только перед тем как начать следует напомнить самому себе, что рано или поздно наступит похмелье, и что ты тогда станешь делать -- с никуда не девшимися проблемами, да еще и с похмельем в придачу? А работа -- она дает возможность успокоиться, подумать, снять хотя бы часть нагрузки с обессилевших мозгов и перенести ее на руки.
   И я ремонтировал, латал, строил. Так обработал несчастную "Волгу", что сам потом удивился.
   Однако работа работой, но, по мере прояснения мозгов, все отчетливее и яснее вырисовывался передо мной новый и главный теперь вопрос -- как быть? Что мне делать дальше? Как поступить со всем этим грузом нежданных знаний и истин, свалившихся на мою голову, хотя я сам о них никого и не просил? Не стану же я вечно вкалывать, света белого не видя, только потому, что хочу заглушить в своем мозгу все эти неприятные знания и истины. Ведь так или иначе, но похмелье наступает и после работы. Не в буквальном смысле слова, конечно, но когда ты не просто работаешь, а стремишься сбежать в работу -- тут всякое может быть.
   Один мой знакомый -- прожженный алкоголик -- раз взял и закодировался от пьянства. Мне Наташка рассказывала, что жена на него теперь не нарадуется -- зарабатывать стал неплохо, все в дом, да для дома. А потом, когда я сам увидал этого бывшего... Смотреть на него было страшно, вот что. Он был как ненормальный -- нервный, злой, дерганный, смолящий сигарету за сигаретой. Говорить с ним стало совершенно невозможно, на любое неверно сказанное слово он реагировал вплоть до истерики. А потом, по-моему, сорвался-таки и так запил, что реанимация откачивала. Меня подобная перспектива не прельщала.
   Господи! -- думал я с тяжким отчаянием, копаясь в потрохах "Волги", ну что мне теперь со всем этим делать? Я же теперь как, простите за выражение, дерьмо в проруби -- не знаю, что думать, как думать, куда приткнуться. С одной стороны, надо бы возвращаться домой, бежать отсюда, вернуться к семье, к жене, сыну. Но с другой, сколько бы я себя не убеждал в обратном, а не отпустит меня, даже там не отпустит все, что я пережил за последнее время. Ведь сижу же я тут, корячусь, жду чего-то. Может быть, просто перевожу дыхание, тешу себя надеждой, что со временем и спокойствием смогу все это осознать, понять и как-то приспособить, а то и просто смириться с наличием в своей жизни всего этого. Только это ведь ложь, и сам я знаю, что ложь, и даже возражать самому себе не пытаюсь. Значит, жду чего-то другого, чувствую, что должен быть еще какой-то мазок, какое-то последнее действие.
   Елена Игоревна меня не торопит, терпит и даже, кажется, рада моему наличию. Впрочем, еще бы она не была рада -- я ж ей тут такой капремонт на всех направлениях провел, что диву даешься. И все за мой счет, между прочим. Мыслишка поганая и не кощунственная даже, а просто глупая и наивная. Но что поделать, раз мы -- цивилизация меркантильных циников. И дьявол вон у нас облюбовал себе местечко -- нашел себе столицу, врата ада, мать его. А ведь знаю я, твердо знаю, что даже с ласковой моей хозяйкой все совсем непросто. Большого ума женщина, и ум ее -- необычный, острый, совсем иного свойства, чем все то, что принято называть острым умом. Мыслит она оригинально и зачастую напоминает мне своими высказываниями... нет, не пашкиного черта, конечно, но уж Крота-то наверняка. Хотя я и сам не могу понять, почему, как не могу вразумительно объяснить свои заключения и припомнить, привести в пример хотя бы одну ее фразу, одно высказывание, подтверждающее мои выводы. Впечатления, одни только впечатления. А кроме впечатлений у меня сейчас ничего и нет. Она умеет врачевать раны, лечит болезни всякие (это я сам видел -- к ней со всего поселка приходят), но что важнее -- может душу залечить, успокоить. То есть всякие народные целители на предмет хвори живота или простуды у нас всегда имелись в изобилии, но чтобы такой вот народный психиатр... А между тем, если нашему народу сегодня кто-то и нужен, то это наверняка психиатр... Впрочем, это уже политика.
   Я захлопнул капот "Волги", залез в кабину и повернул ключ зажигания. Двигатель завелся легко, мягко, схватился с пол-оборота и заворчал довольно. Довел-таки до ума я эту колымагу.
   На крыльцо вышла Елена Игоревна. Посмотрела на свой возрожденный автотранспорт, прислушалась к звуку работающего двигателя и улыбнулась.
   -- Все-таки у вас золотые руки, Юра, -- сообщила она, глядя на свою машину.
   -- А что толку? -- усмехнулся я. -- Один мой знакомый говорит, что руками работает тот, кто не может работать головой.
   -- Глупости говорит ваш знакомый, -- фыркнула хозяйка. -- Пусть-ка он попробует провести границу между трудом умственным и физическим.
   -- Так провели уже давно и без него, -- вздохнул я. -- Провели и дензнаками эту самую границу отметили.
   Елена Игоревна взглянула на меня с укором:
   -- Ну, Юра, уж вам-то не пристало говорить подобные глупости. Неужто человек труда умственного всегда богат? Побойтесь Бога, Юра. И потом, вы-то теперь знаете, что счастье совсем не в деньгах. Неплохо бы, конечно их иметь, но это и огромная опасность.
   -- Ничего, -- заверил я ее. -- Я бы как-нибудь потерпел.
   -- Не потерпели бы, -- строго возразила хозяйка. -- Вы и сами прекрасно понимаете, что не потерпели бы. Деньги приносят счастье только тому, кому на них наплевать. Впрочем, они вообще никому счастья не приносят, вы же знаете.
   -- Знаю. Это я так, капризничаю.
   -- А! Ну, тогда другое дело. Тогда я беру свои слова обратно.
   Я пожал плечами и заглушил мотор "Волги". Потом закрыл капот, захлопнул дверцу и отдал ключи хозяйке.
   -- Крышу бы вам перекрыть надо, -- сказал я ей. -- А то прошлой ночью дождь шел -- так мне на физиономию капало. Говорят, в древнем Китае даже пытка такая была -- капать ледяную воду на темя.
   -- Была, -- подтвердила Елена Игоревна. -- И не только в Китае, если быть точным. Только сколько ж эта крыша будет стоить? Я не осилю.
   -- Ничего, я осилю, -- заверил я ее.
   -- Ох, Юра, мне честное слово неудобно.
   -- А мне очень даже удобно. Мне удобно в вашем доме, за вашим столом. Кроме того, я как-то раз начал делать доброе дело -- там, на шоссе, -- и до сих пор у меня такое ощущение, что оно не закончено.
   Она посмотрела на меня пристальным взглядом -- серьезно посмотрела, совсем не так, как обычно, и сказала:
   -- Ну, раз так, тогда это вам нужно не менее чем мне. А может, даже более.
   Она повернулась было, чтобы идти в дом, но я остановил ее:
   -- Елена Игоревна, а ведь вы не просто так, дачница.
   -- Что вы имеете в виду?
   Я несколько смутился под ее настороженным взглядом и пробормотал:
   -- Да я и сам не знаю, что я имею в виду. Только все это ведь не случайно.
   Она подумала над моими словами, а потом подтвердила:
   -- Да, не случайно.
   -- Вот видите, вы понимаете. Второй раз мы с вами столкнулись на шоссе, вы меня выходили, на ноги поставили, успокоили. Это не может быть совпадением.
   Она снова помолчала, а потом спросила:
   -- А что же тогда это такое?
   -- Не знаю. Вы же сами говорили про плотину и шлюз, через который чудеса хлещут, помните? Вот мне и подумалось: Пашка, все эти приключения, тот странный тип в его доме, Крот... Я думаю, что и вы не просто так появились на моем пути. Вам так не кажется?
   Она смотрела на меня странным удивительным взглядом. И я вдруг понял, что этот взгляд похож... Да, он был похож на взгляд пашкиного таинственного (по-прежнему таинственного и непонятного для меня) знакомца, но более всего он напоминал взгляд Крота и еще -- того фальшивого священника.
   А потом вдруг все прошло -- моя добрая хозяйка улыбнулась мне своей обычной ласковой улыбкой, покачала головой и проговорила:
   -- Ну, что вы, Юра. Я самая обычная одинокая пенсионерка. Не выдумывайте. Вы бросаетесь из крайности в крайность -- то не верите в чудеса, то только в них и верите.
   Я пожал плечами и не стал возражать. Что ж, это тоже была часть игры. Я чувствовал это, знал интуитивно и догадывался, что для меня не время сейчас докапываться до истины и требовать разъяснений. Один раз я этих разъяснений уже потребовал, и что в итоге?
   Так что я снова погрузился в бытовые заботы -- залез на крышу, изучил ее, прикинул сколько чего надо и во что обойдется, а потом оседлал "Волгу" и поехал за материалами.
  
   ГЛАВА 33. ЛЖЕСВЯЩЕННИК
  
   Я истратил почти все деньги. Нагрузив "Волгу" и прицеп, залив для верности и на всякий случай полный бак, возвращался уже ближе к вечеру, в сумерках. Дачный поселок освещался из рук вон плохо, так что далекий фонарь у въезда на территорию не помогал, а наоборот слепил своим синюшным мертвенным светом, время от времени подмигивая сквозь листву. Я осторожно, дабы не повредить подвеску старенькой машины (в конце концов, своими руками ее налаживал) подкатил по неровной дорожке к дому моей благодетельницы. Гравий шуршал и ворочался под колесами, и этот звук почему-то ни с того, ни с сего показался мне тревожным. И не тревожным даже -- во всяком случае, не в буквальном смысле, -- а каким-то торжественным. Как японские барабаны, говорящие о скором начале непонятного торжества. Ощущение было странным, но до того сильным и явственным, что я остановился буквально в пятидесяти метрах от дома Елены Игоревны, выбрался из машины и закурил.
   Я курил, привалившись к теплому гладкому крылу машины, и глазел по сторонам. На быстро темнеющее небо, на пробивающийся сквозь почти уже черную в наступающих сумерках листву свет фонаря, на домик Елены Игоревны. Что-то было там, именно в том направлении, в доме моей доброй хозяйки. Только вот что -- я не мог понять.
   Странное это было состояние. Не уверен, что возможно его описать, но все мои чувства как будто обострились ни с того ни с сего многократно. Прохладный душистый вечерний воздух, насыщенный звуками полумрак. Конечно, я видел все это и чувствовал тысячу раз в своей жизни, но теперь все было как-то особенно. Все эти знакомые и привычные звуки, запахи, вид -- все это, виденное мною много раз и никогда ранее не замечаемое по-настоящему, вдруг заполнило весь мир, распирало меня изнутри. В жизни не предполагал, что обыкновенные ощущения летнего вечера так эмоционально содержательны.
   И за всем этим обрушившимся на меня наваждением я (несмотря на обострившееся восприятие) как-то не сразу услышал, осознал приближающиеся шаги. Кто-то шел со стороны дома Елены Игоревны, шел ко мне. Ну казалось бы, мало ли что -- идет себе человек и идет по дачному поселку, -- но я напрягся, насторожился, словно дикий зверь, будто бы почуяв в приближении этих шагов нечто...
   Человек приближался. Уже почти в полной темноте он подошел ко мне и встал рядом, также облокотившись на гладкий бок машины. Просто стоял и глядел на меня, словно старый знакомый. А я таращился на него и не мог понять -- знаю его или нет. Высокий, худощавый, с чертами лица скорее резкими, но трудно различимыми в темноте.
   -- Не узнаете? -- спросил незнакомец, и звук его голоса буквально резанул мою память.
   Но тем не менее, я по-прежнему никак не мог вспомнить, откуда знаю этого человека.
   -- Ай-яй-яй, -- с укоризненной усмешкой проговорил он. -- Стыдно прихожанину не узнавать своего священника.
   Да, это был он. Тот самый исчезнувший в неизвестном направлении молодой священник, который говорил со мной о дьяволе, о добре и зле, утешил меня и успокоил, когда мне требовались только утешение и спокойствие. Узнать его в новом обличии было и в самом деле непросто, так как он выглядел типичным дачником. Джинсы, застиранная рубаха, кроссовки на ногах. И бороду свою сбрил. Так что сейчас этот человек менее всего напоминал священнослужителя.
   Ну, вот, подумал я с тоской. Опять начинается. Мистика, таинственные священники. И дернул меня черт уехать из дома.
   -- Ну, здравствуйте, здравствуйте, Юрий Сергеич, -- ласково пропел лжесвященник.
   -- Добрый вечер, -- буркнул я и полез в карман за новой сигаретой.
   Перевоплощенный служитель церкви с интересом наблюдал за моими действиями, а потом вдруг сообщил, таким тоном, словно одаривал меня потрясающей истиной:
   -- А ведь это очень вредно для здоровья, Юрий Сергеич.
   -- Вот спасибо, не знал, -- усмехнулся я.
   Кажется, теперь до него начало доходить мое настроение. Он окинул меня пристальным и слегка удивленным взглядом, а потом произнес:
   -- Странно. Я думал, вы будете рады меня увидеть.
   -- Был бы рад. Неделю назад и в церкви. Только там мне сказали, что вы у них не работаете, и что они о вас слыхом не слыхивали.
   -- Ну, что ж, -- вздохнул он, равнодушно пожав плечами, -- не могут же они знать всех.
   И тут меня прорвало. Я выбросил недокуренную сигарету, повернулся к нему и выпалил:
   -- Слушайте, какого черта вы все творите? Что вам от меня надо? Устроили тут маскарад, играетесь в Бога-дьявола. Я вам зачем запонадобился? Не втягивайте меня в свои мистификации, увольте, а? Надоело. Одни откровениями пугают, другие -- священниками прикидываются. Отстаньте.
   Он выслушал эту мою отповедь глазом не моргнув, а потом сказал:
   -- Знаете, Юрий Сергеич, вообще-то это основное правило, принцип мистификации. Без зрителя всякая мистификация вообще теряет смысл. Кого, собственно, мистифицировать? Не самого же себя.
   Я не нашелся, что ему на это ответить (было бы удивительно, если бы нашелся), и только махнул рукой.
   -- А с чего вы взяли, что вас вообще кто-то мистифицирует? -- поинтересовался этот монах-перевертыш.
   С трудом удержавшись от того, чтобы съездить ему по морде, я полез обратно в машину, и уже оттуда осведомился:
   -- Как вы вообще меня нашли?
   Он удивленно задрал бровь, и осведомился:
   -- А с чего вы взяли, что я искал именно вас?
   Действительно, с чего я это взял?
   -- Ох, Юрий Сергеич, до чего же вы эмоциональны, любо-дорого глядеть.
   Убил бы я его. В этот момент он бесил меня во сто крат сильнее, чем все пашкины махинации и тот тип из за железной двери во дворце вместе взятые. Уж и не знаю, почему. Но убивать я никого, конечно, не стал, а только изрек через приоткрытое ветровое стекло:
   -- Не пристало вам, служителю церкви, издеваться над простыми людьми. Стыдно, святой отец. Как патриархия отнесется к вашим фокусам? И почему вы сбрили бороду?
   -- Потому что жарко, -- ответил он на мой последний вопрос. -- А что касается церкви, то мне, если честно, наплевать, как она отнесется к моим действиям. Я не служитель церкви -- я служитель Господа.
   -- Не ощущаю разницы.
   -- Конечно! -- воскликнул он со всем мыслимым трагизмом провинциального актера. -- Даже теперь, несмотря на все, что с вами было, вы не ощущаете разницы!
   -- А если серьезно?
   -- А если серьезно... Знаете, я в одной книжке, не помню названия, вычитал потрясающую фразу: "Если на свете и есть Бог, то ему не надо молиться". Я бы перефразировал так: "Неизвестно, кому понадобилось строить церкви, но наверняка не Богу". Кстати, не подвезете меня до дома?
   -- До какого дома? -- не понял я.
   -- До дома нашей любезной Елены Игоревны. Вы ведь у нее остановились?
   Я чуть было не проглотил язык, но слов было так много, а эмоции так меня распирали, что все это застряло где-то у основания гортани, сбилось в кучу, да так и не смогло выбраться наружу. А святой отец (или как его там) тем временем уже залез в машину и захлопнул за собой дверцу. Так что мне не оставалось ничего другого, кроме как тронуться с места и въехать во двор моей доброй хозяйки, которая, как теперь выяснялось, не такая уж и добрая, раз расставила для меня очередную ловушку.
   Уже во дворе я заглушил двигатель, выбрался из машины и принялся перетаскивать привезенные материалы для починки дачной крыши в сарай. Лжесвященник, не говоря ни слова, присоединился ко мне, и вдвоем мы очень быстро управились.
   -- Слушайте, -- сказал я ему, когда мы закончили, и сарай уже был заперт, -- ответьте мне на один вопрос.
   -- Попытаюсь, -- с готовностью отозвался он.
   -- Скажите, почему никто из вас, чудотворцев, мистиков, чертей, мистификаторов, или как вас там, -- почему никто из вас не может говорить по-человечески? Неужели вы в самом деле водите меня за нос?
   Против моих ожиданий, он не стал оправдываться, переубеждать меня и напускать нового тумана, а улыбнулся лукаво и сказал:
   -- Немножко. Но это вынужденная мера, поверьте мне, -- поспешил он успокоить мою новую вспышку гнева. -- Ведь вам уже пора бы понять, Юрий Сергеич, что говорить обо всех тех явлениях и событиях, в центре которых вы волею судеб оказались, серьезно и однозначно попросту невозможно. Можно либо впасть в тягостную заумность, либо... либо вот так -- с известной долей юмора, даже если юмор этот частенько напоминает издевательство. Просто таков исходный материал, если угодно. И поверьте мне, никто не насмехается над вами ради самой насмешки.
   Я не нашелся, что ему на это ответить, пожал плечами и направился в дом. Священник шел следом, ступая неслышной походкой нашкодившего чародея.
   А в доме был накрыт стол, и весь мыслимый свет горел в комнате, -- добрая Елена Игоревна притащила даже древний торшер, и зажгла его, хотя обычно экономила электричество. А на столе пестрели всевозможные яства, сверкали, купались в изобилии света многокалиберные бутылки.
   -- Мальчики? -- донесся с кухни голос хозяйки. -- Вы пока садитесь, я скоро.
   И она действительно появилась в комнате через минуту -- с блюдом дымящейся свежесваренной картошки в руках и сияющей радостной улыбкой на лице.
   -- Добрый вечер, Елена Игоревна, -- приветствовал ее мой священник.
   -- Здравствуй, Антон, здравствуй, -- отозвалась хозяйка. -- Так мы ж с тобой вроде уже здоровались.
   Священник, который, оказывается, Антон, одарил Елену Игоревну лучезарной улыбкой и уселся во главе стола с таким видом, будто это было единственно подходящее для него место. Я фыркнул, и тоже уселся.
   -- Кстати, Юра, -- обратилась ко мне хозяйка, -- познакомься, это Антон. Антон, это Юра.
   Антон с готовностью вскочил с места и с клоунской церемонностью протянул мне руку. Я глянул на этот его жест, усмехнулся и (а куда было деваться?) пожал протянутую ладонь.
   Засим, когда с церемониями было, наконец-то, покончено, мы расселись за столом. Священник Антон, прочно и уверенно завладев инициативой, откупорил бутылку с настойкой Елены Игоревны, наполнил рюмки и поднялся над столом в позе торжественной, а потому, как мне почудилось, дурацкой. Окинул собравшихся одухотворенным взором, и провозгласил:
   -- Ну, за встречу.
   -- За встречу, -- поддержала его Елена Игоревна.
   Я не стал ничего говорить, не стал присоединяться к их торжественному настрою, даже чокаться с ними не стал, а просто выпил и принялся за еду. Впрочем, этот мой вызывающий поступок был совершенно проигнорирован, и священник с хозяйкой, также осушив свои стопки, последовали моему примеру -- принялись закусывать.
   Так мы и сидели за столом -- в полном молчании, в тишине, нарушаемой только позвякиванием посуды и звуком двигающихся челюстей. Я старался ни на кого не смотреть, и вообще предпочел бы забрать свою тарелку, да и выйти с ней на улицу, или даже просто оказаться от ужина. Но что-то мне мешало. Наверное, еще сохранившиеся, несмотря ни на что остатки вежливости. Антон же напротив, не отрывал от моей сердитой физиономии заинтересованного взгляда. Смотрел без усмешки, но с каким-то хорошо замаскированным лукавством. А хозяйка улыбалась своей обычной улыбкой то мне, то ему.
   В конце концов, я не выдержал, и сказал этому самозванцу Антону:
   -- Слушайте, милостивый государь, вас вообще не учили в детстве, что неприлично так таращиться на человека? Я ведь и подавиться могу, между прочим. Мне ваше общество и так не доставляет никакого удовольствия, так что не усугубляйте.
   Антон улыбнулся мне лучезарной улыбкой, и мне стоило больших усилий сдержаться и не запустить в эту улыбку графином. А Елена Игоревна глянула недоуменно, и проговорила:
   -- Мальчики, мальчики, не ссорьтесь.
   И тут уж я не выдержал. Аккуратно положил на стол свою вилку, налил себе стакан водки, залпом его выпил, задохнулся, подхватил с тарелки соленый огурец и принялся жевать. Хозяйка и Антон с одинаковым терпеливым интересом следили за моими действиями.
   -- Ну, хорошо, господа чародеи, -- сказал я им, когда ко мне вернулась способность нормально дышать, -- я вас слушаю.
   Они недоуменно переглянулись, а затем снова уставились на меня.
   -- Господи, только не надо этого цирка! -- взмолился я. -- Говорите, что вам всем от меня надо?
   -- Юра, Юра, -- удивленно проговорила хозяйка, -- ну что вы. Нам ничего от вас не надо.
   -- А вот ему? -- поинтересовался я, тыча огрызком огурца в сторону Антона. -- Какого черта он приперся?
   -- Да с чего вы взяли, Юрий Сергеич, что я приперся, как вы изволили выразиться, именно к вам? -- осведомился он. -- Я приехал к Елене Игоревне. Но раз уж вы сами об этом заговорили, то ведь это именно вы разыскивали меня, приставали к настоятелю храма. Так что, несмотря на ваш тон, я готов вас выслушать. Извольте.
   Вот ведь сукин сын. И была ж ему охота извиваться.
   -- Значит, я вам не нужен? -- спросил я.
   -- Только в качестве приятного собеседника. А в принципе...
   -- Чудесно! Значит, завтра утром я уеду. Вряд ли мы с вами сможем сосуществовать в этом доме. Да и вообще мне пора. Засиделся. А у меня там жена, небось, с ума сходит -- куда это я запропастился. И потом, вы мне, если честно, вовсе не кажетесь приятным собеседником. Так что спокойной ночи.
   Я извинился перед Еленой Игоревной, поднялся из за стола, и направился к двери. Но этот окаянный Антон, нисколько не смутившись моей резкости, сказал мне вслед:
   -- А насчет жены, вы не беспокойтесь, Юрий Сергеич. Вы же дали ей телеграмму.
   -- Что? -- Я застыл, как вкопанный. -- Какую еще телеграмму? -- Не хватало мне еще провалов в памяти. -- Никаких телеграмм я не давал.
   -- Ну, значит я дал ее от вашего имени. Когда вы лежали пластом. Надо же было как-то сообщить вашим близким, что вы в порядке... в относительном порядке.
   Он ловко извлек из нагрудного кармана квитанцию, и бросил ее на стол передо мной. Я, все еще не очень четко соображая, взял желтоватый тонкий листок бланка, раскрыл, просмотрел. Все было правильно -- и адрес, и все остальное.
   Я снова сел, сжимая в руках квитанцию, и пробормотал:
   -- Слушайте, мне вообще кто-нибудь собирается объяснить, что тут происходит?
   -- Именно за этим я и прибыл, Юрий Сергеич, -- заверил меня священник. -- А вы -- ругаться. Нехорошо.
   -- Ладно, прошу прощения, -- отмахнулся я.
   -- Принимается, -- согласился священник. -- Кстати, вы все еще не сказали мне спасибо.
   -- За что?
   -- Хотя бы за телеграмму. Об остальном вы пока еще не знаете.
   -- Спасибо, -- покорно пробормотал я.
   -- Вот и хорошо, -- весело проговорил священник. -- И еще одно, Юрий Сергеич. У вас деньги есть?
   -- Немного.
   -- Это те, что вам дал ваш друг?
   -- Да. -- Я ничему не удивлялся. Просто уже не мог.
   -- Хорошо, -- сказал Антон. -- Так вот, вам придется заплатить за мой рассказ и вообще за общение.
   -- Сколько?
   -- Все, что у вас осталось. Видите ли, это одно из условий -- чтобы вы истратили все эти деньги. Полностью.
   -- Зачем это? -- удивился я.
   -- Это будет символ, -- серьезно проговорил священник. -- Символ того, что вы окончательно избавились от влияния того человека, и всего, что с ним связано.
   -- А это важно?
   -- Для вас -- да.
   -- Ладно, святой отец. Договорились.
   -- Ну, вот и славно, -- обрадовано вздохнул Антон. -- И еще одно. Не называйте меня, пожалуйста, святым отцом. Ну какой я вам отец, в самом деле.
   Мне было все равно. Только много позже до меня дошло, что слово "святой" его, почему-то, не смущало.
   Однако в тот вечер никаких объяснений не было. Елена Игоревна заявила, что уже поздно, что все устали, а с вот завтра с утра, да за работой можно будет обо всем поговорить. Я не стал с ней спорить, хотя, если честно, сомневался, что смогу заснуть после столь содержательного вечера. Но стоило моей голове коснуться подушки, как писалось в старых книгах, я тут же отрубился и до самого утра пролежал в совершеннейшем анабиозе.
  
   ГЛАВА 34. КРОВЕЛЬНЫЕ ИСТИНЫ
  
   Мы сидели на крыше и махали молотками. Работа была не из легких, но Антон при этом ухитрялся говорить о совершенно отвлеченных вещах. Надо признаться, что теперь, с утра, он уже не вызывал у меня вчерашнего бешенства, а его мастеровые способности просто поражали. Никогда не думал, что в духовных семинариях такому обучают. Он знал о ремонте крыш так много и действовал так профессионально, что я просто диву давался.
   -- Не удивляйся, Юр, -- говорил он мне, грохоча молотком по балке. -- Тут весь фокус в том, чтобы суметь погрузиться в любое дело целиком. Без остатка. Медитация своего рода.
   Я не стал с ним спорить, хотя достаточно смутно представлял себе, как можно погрузиться в медитацию посредством ремонта дачной крыши, да еще сопровождать все это болтовней.
   Мне, если честно, вообще не хотелось с ним говорить. И не потому, что его фигура, его недавняя ложь с маскарадом меня раздражали -- за ночь это раздражение куда-то пропало, испарилось; и не потому, что мне действовала на нервы его манера поведения невинного ягненка, который, будто бы ничего не знает, ни к чему отношения не имеет и вообще не он это совсем еще недавно под личиной служителя Господа вкручивал мне мозги -- в конце концов, я начинал уже привыкать, что кто-то постоянно мне их вкручивает (а если подумать хорошенько, то не только мне, а всем нам и не в последнее время, а всю нашу жизнь); и даже не потому, что злили меня его редкие насмешливые взгляды нахального всезнайки. Нет, к моей нынешней апатии это все не имело никакого отношения. Этот лжесвященник был в нынешнем моем настроении отнюдь не главной фигурой и уж точно не единственной. Просто мне все это до смерти надоело. Я устал от откровений, о которых я не просил, но которые все равно мне навязывались. Я утомился от мистических истин, подтекстом которых было, очевидно, требование бросить все на свете (в том числе жену и детей), отказаться от всего, чем я дорожил (пусть, в конце концов, это был небольшой багаж, но это был мой багаж, личный) и выбрать для себя нечто совершенно неопределенное. Бога ли, дьявола, или что угодно другое, но, по мнению людей, окружавших меня в последнее время, я должен был бы, очевидно, избрать для себя мистическую силу, знание какое-то и стать, видимо, его безусловным адептом. Но я не хотел ничего выбирать, не хотел жить, мотаясь промеж адом и раем как атрофировавшийся половой орган промеж ног. И уж подавно не желал я сидеть тут, на крыше, в компании обманщика-священника и ловить на себе его насмешливые взгляды.
   -- Слушай, Юр, -- говорил священник-обманщик, -- я вот давно уже хочу спросить у тебя: каково это, быть женатым, чтобы дети, семья и все такое?
   -- У тебя что, нет друзей с семьями? -- удивился я.
   -- Есть конечно, -- согласился он. -- Хотя, друзей у меня, собственно говоря, немного, но среди них есть и женатые и с детьми... Просто понимаешь... Как бы это тебе... Ну, скажем так: они все люди достаточно богатые, для них содержать семью несложно. А мне интересно было поговорить с таким вот как ты. У которого каждая копейка на счету. Не страшно это? Не тяжело?
   Я подумал и сказал:
   -- Тяжело, конечно. Хотя и не страшно. Что тут вообще страшного?
   -- Ну как же! -- проговорил Антон. -- Я вот, например, иногда тоже думаю: жениться бы, детишек нарожать, то, се.
   -- И что тебе мешает?
   -- Так страшно же! -- с непонятным восторгом сказал он. -- Страшно! Я как представлю себе, что моя жизнь станет вдруг не моей. Что объявится в ней какая-то женщина, которая, быть может, и славная, умная, красивая... но ведь со временем все меняется, значит, переменится и она. А в какую сторону она переменится, я не знаю. Может, станет злобной уродливой коровой. И потом дети. Это же ужас, у меня волосы встают дыбом, стоит только представить, что на этом свете может появиться кто-то, за чью жизнь я должен буду отвечать, кого я должен буду воспитывать, кормить, растить, отвечать на вопросы, ответы на которые мне совершенно не известны... Ужас. -- Кажется, это рассуждение, возбудило его до крайности, и он вдруг объявил: -- Слушай, Юрка, да ты же отважный человек, настоящий герой!
   Я бросил на него взгляд. Черт его разберет, то ли он и в самом деле издевался, то ли просто дурью маялся. Во всяком случае, отвечать я ему ничего не стал.
   -- А может, и не герой, -- сказал он вдруг. -- Может, просто дурак. В конце концов, это одно и то же. Может, ты просто не соображал, что делаешь, не задумывался, а? А потом глядь -- уже поздно. И жена уже вцепилась мертвой хваткой, и дети за штаны хватаются, и сам ты уже вроде как не человек, а какой-то кормящий придаток.
   -- Слышь, -- обратился я к нему, -- тебе никогда молоток в лоб не метали?
   -- Нет, -- с совершенно непонятной серьезностью ответил он. -- И не надо.
   -- Тогда заткнись, -- посоветовал я ему.
   Он усмехнулся и снова обратился к ремонту крыши. Какое-то время мы молчали, но долгое молчание, как видно, не входило в список добродетелей моего напарника. Иногда я смотрел на него и просто диву давался, насколько он теперешний не похож на того священника, который успокоил меня тогда в храме. Тогда он был спокойный, ласковый, терпеливый. А теперь все больше хамил и норовил вывести мен из себя.
   -- Тяжело тебе, Юр? -- спросил он вдруг.
   Я промолчал.
   -- Тяжело, -- констатировал он. -- Ну да ничего. Как говорится, тяжело в лечении -- легко в гробу.
   -- Почему это в гробу? -- насторожился я.
   -- Это так, к слову, -- успокоил он меня. -- Ничего личного.
   Мы еще какое-то время помолчали, а потом он сказал:
   -- Есть у меня дружок один -- известный писатель. Причем писатель, как мне кажется, достаточно неплохой. Этакий отечественный вариант Стивена Кинга... А знаешь, в чем основное достоинство настоящего писателя?
   -- В чем?
   -- Он сам не знает, как у него получается то, что получается. У настоящего писателя нет никакого алгоритма, никаких рецептов, для привлечения интереса читателей. Он просто сочиняет истории и сам не знает, почему они кажутся кому-то интересными. Я думаю, твоя интрижка с сатаной его бы чертовски заинтересовала.
   -- Ну так расскажи ему, -- предложил я.
   -- И не подумаю, -- фыркнул Антон. -- Во-первых, у него сейчас и без того забот хватает. Поехал, понимаешь, человек в отпуск в Латинскую Америку и попал в такой переплет... А кроме того, ему совершенно незачем знать ни про дьявола, ни про то, что я ряжусь время от времени в сутану. Лишнее это.
   -- А ты действительно священник? -- поинтересовался я, глядя на него, расслабившегося под солнышком.
   -- Конечно, -- сказал он. -- Самый настоящий. Хотя... видишь ли, ты ведь склонен мешать такие понятия, как священник и церковник. А это далеко не одно и то же. Одним из величайших Учителей был учетчик скота Лао Цзы. Не монах, не настоятель храма, а простой пастух-администратор.
   -- Да, да, ты уже объяснял. Бог в церкви не живет и все такое...
   -- Нет, нет, не передергивай, Юрий Сергеич, не надо. Бог живет везде. Он -- абстрактная сущность нашего мира, если тебе это о чем-то говорит. Но церковь... Понимаешь, это разница как между океаном и аквариумом с морской фауной. То есть и вода, вроде бы соленая, и рыбки плавают, и водоросли какие-то шевелятся, актинии, рачки, то, се. И все-таки это не океан. Очень похоже, все на месте, но... В церкви можно кое-чему научиться, но это не более чем отвлеченность. Не всегда понятная и даже не всегда верная. Так, сбор некоторых правил, две трети из которых -- вранье. Политики много в церкви, вот что. Власть их теперь интересует больше, чем Бог. В церкви можно сделать первый шаг, но вот второй... да и вообще научиться ходить -- вряд ли. По голливудским боевикам невозможно учиться драться, стрелять и вообще быть крутым. А того, кто думает иначе ждет непременное разочарование с разбитой мордой и попранным достоинством.
   -- Ох, ну ты и замутил! -- фыркнул я.
   -- Замутил, -- с легкостью согласился он. -- Конечно. А ты чего ждал? Я ведь сейчас занимаюсь чертовски неблагодарным делом -- веду беседу об абстрактном с человеком, который не верит ни в Бога, ни в дьявола, несмотря на то, что сталкивался и с тем и с другим. Ты ведь упрямый, Юрка. Ты же скорее помрешь, дашь себе помереть, нежели согласишься с тем, что твоя логика, твой разум и здравый смысл -- штуковины совсем не абсолютные. А уж о том, чтобы функционировать и взаимодействовать с миром, отказавшись от всего этого... Тебе ведь, небось, проще в пропасть вниз головой.
   Так вот мы с ним и беседовали весь день. Он обвинял меня в косности, дурости и глупом упрямстве, а потом посредством совершенно неудобоваримой ахинеи доказывал правильность своих суждений. И вот ведь что странно -- то ли я уже окончательно свихнулся за эти последние дни, то ли еще что, но какой-то частичкой себя, каким-то спинным, наверное, мозгом я чувствовал, что он прав. Он нес галиматью, которую я не всегда был способен понять, городил огород и приводил совершенно, казалось, нелепые примеры. Но в итоге мне нечего было возразить. И оставалось только посылать его в разнообразные места и отмахиваться. Чем я, собственно, и занимался.
   Антона такое мое поведение нисколько не смущало, напротив -- веселило. Он постоянно посмеивался надо мной, утверждая, что мне будет гораздо приятнее помереть, нежели отказаться от столь привычных и приятных для меня суждений. Что я скорее загнусь, отстаивая свои иллюзии, нежели признаю, хоть на секунду допущу, что вокруг меня происходит нечто совершенно невообразимое, причем началось оно не сейчас, а было всегда, но я, по тупости своей, ничего этого не видел и не подозревал даже. И вот поворотилось, значит, колесо мироздания, встало другим боком, да и обрушило на меня всякие откровения, погрузило в мир, о существовании которого у себя под носом я не замечал. Так что дело тут не в Боге с дьяволом, утверждал Антон, а в моей косности и лени рядового обывателя.
   Проповеди? Да, это было похоже на проповеди, несомненно. Правда, состоящие из неприличных, а зачастую и попросту неуместных выражений и примеров, ернические, непочтительные -- ни к Богу, ни к дьяволу непочтительные. Но тем не менее.
   Я терпел до вечера. Старался говорить как можно меньше, поскольку каждое сказанное мною слово тут же интерпретировалось в рамках заумной философии, как дикая глупость. Держал себя в руках за обедом, хотя, наверное, очень уж громко при этом скрежетал зубами, поскольку Елена Игоревна озабоченно поинтересовалась, здоров ли я. Я ничего ей не ответил, потому что теперь не видел в ее ласке и доброте ничего, кроме лжи. Я теперь вообще не видел ничего, кроме лжи. Меня ухитрились обмануть все -- и друг мой, Пашка, и прекрасная Ольга, и тот бес из за железной двери, и заботливая Елена Игоревна. Даже священник, к которому я уже готов был прийти с распахнутой душой, оказался хулиганом и перевертышем. Оборотни, одни только оборотни были вокруг меня, и мне начало казаться, что в мире уже не осталось никого, кроме них. Они притворяются, они лгут, они постоянно настороже и ждут момента, чтобы в очередной раз ударить.
   Наверное, я в самом деле сошел с ума, иначе невозможно было бы объяснить эту мою истерику. Ведь если бы я в тот момент посмотрел на себя со стороны, то понял бы, что и сам стал таким вот оборотнем -- ремонтировал крышу, поддерживал интеллектуальную беседу, в то время как люто ненавидел собеседников и мечтал только о том, чтобы сбежать, спрятаться, скрыться от собственного безумия.
   -- Ты ведешь себя, как идиот, -- сказал мне Антон вечером, когда я, уже пребывая на пределе и боясь взорваться, вышел на крыльцо покурить.
   -- А пошел ты, -- процедил я, избегая смотреть в его сторону.
   Он, разумеется, никуда не пошел. Глянул на меня удивленно, а потом вдруг заржал.
   -- Не обижайся, пожалуйста, -- бормотал он сквозь смех. -- Не обижайся. Я не над тобой, я над собой смеюсь.
   -- Полезное занятие.
   -- Да, я знаю. Просто твоя нынешняя реакция до смешного напоминает мне мою собственную. Когда-то я точно так же ненавидел своего Учителя и посылал его в самые отдаленные места. Нет, нет, я не собираюсь становиться твоим учителем, избави Бог. Просто очень уж забавно. Я его посылал, а он не уходил, и только смеялся над моим бешенством.
   -- Да? -- усмехнулся я. -- А по морде он получить не боялся?
   -- Что? Да нет, о чем ты говоришь? По морде! Ты хоть представляешь себе, что такое настоящий Учитель? По морде! Ты вспомни того типа, который столкнул тебя с катушек. Вспомни этого клоуна из за железной двери. Как тебе мысль дать ему по морде? Страшно? Даже в голову не приходит? Вот то-то и оно. Нельзя с постоянным упрямством оставаться наивным дурачком, Юрка.
   Я понимал, о чем он говорит. Понимал, хотя объяснить бы не смог.
   -- А между тем, ты ведь совершенно прав в своих подозрениях, -- заметил Антон. -- Нет, честное слово. Тебя в самом деле окружают лживые оборотни. Правда, так говорить не совсем корректно, но давай наплюем на корректность сейчас. Люди -- лживые оборотни. Они все обманщики и все стараются тебя охмурить, потому что всем им что-то от тебя нужно. Не всегда что-то конкретное -- деньги там, или еще что. Чаще им нужно твое уважение, любовь, признание. Они хотят всего этого, хотя, как правило, ничего такого не заслуживают. Более того, они подсознательно, где-то в глубинах своих душ прекрасно понимают, что желания их неуместны и незаслуженны, а потому требования становятся все более и более истеричными. Но ты ведь и сам такой, Юра. И ты, и они -- вы не виноваты в том, что так все сложилось. Ведь вы попросту не осознаете этих своих грехов. Просто так вот принято -- принято хотеть уважения, принято хотеть признания, любви. Вы не виноваты в том, что стали такими, но вы виноваты в том, что таковыми остаетесь. А между тем... Знаешь, давай будем говорить только о тебе, ладно? А то мне как-то неудобно оскорблять сразу все человечество. Это неприлично.
   -- А меня прилично?
   -- Тоже нет. Но ты ведь сам хочешь понять. А понимания такого рода без пощечин не бывает. И вот тебе еще одна. Так вот, сейчас твоя проблема в том, что ты осознаешь постепенно, шаг за шагом, пока еще подсознательно, одну пренеприятнейшую истину. Ты всю жизнь стремился к видимости. Пусть подсознательно, пусть по привычке и в силу воспитания. Ты хотел быть не столько умным, сильным и благородным, -- положа руку на сердце, ты ведь понятия не имеешь, что это такое, -- сколько производить впечатление сильного, умного и благородного человека. Отсюда и простота твоя напускная -- чтоб всем было понятно, какой ты замечательный. Потому ты и понимать ничего не хочешь, и меня ругаешь, в морду мне дать готов -- чувствуешь, что я уже готов развенчать в тебе этого клоуна, которого вырастило столь же самодовольное общество. А между тем, Юра, откровенности и искренности -- не напускной и слезоточивой, а холодной и однозначной -- можно ожидать только от тех людей, которым ничего от тебя не нужно. Так что, как ни крути, а дать тебе хотя бы некоторые ответы могу только я... ну, или тот парень, которого ты считаешь дьяволом. Нам ничего от тебя не нужно, нам наплевать, что ты о нас думаешь. Нам, строго говоря, вообще на тебя наплевать.
   -- Чего ж вы тогда все ко мне пристали?
   Виктор усмехнулся, поднялся с крыльца, и ответил, глядя в прохладную темноту устраивающегося на ночь поселка:
   -- Об этом я смогу тебе рассказать только после того, как ты мне заплатишь. Не раньше.
   -- Тебе ж ничего от меня не нужно, -- напомнил я ему.
   -- А кто тебе сказал, что эти деньги для меня? -- фыркнул он и ушел в дом.
   -- Черт бы тебя побрал! -- крикнул я ему вслед. -- Зачем же ты тогда так стремишься доказать мне, что я дурак?
   -- Потому что ты дурак, -- ласково сказал он.
   -- Даже если и так, тебе-то какое до этого дело?
   -- Никакого, -- признался он. -- В конце концов, все мы идиоты. И ты, и я, и друг твой, и даже тот бес, который так прочно завладел твоим воображением. Но должен же я хоть как-то подготовить тебя к продолжению объяснения. Иначе ты просто ничего не поймешь.
   -- К продолжению? -- не понял я.
   -- Конечно, -- подтвердил Антон. -- Первую часть ты получил из рук самого антихриста, или как там его звать.
  
  
  
   ГЛАВА 35. ВИДЕНИЕ
  
   Крыша была готова через два дня. Мы с Антоном не просто отремонтировали ее, окаянную, а таки покрыли заново. Елена Игоревна не могла нарадоваться, Антон явно гордился плодами наших трудов. А я к тому времени сумел так себя накрутить, так испсиховаться, что мне было уже все равно. Какое-то отчаяние -- тихое, вязкое, бездонное, как Марианская впадина -- овладело мной. Я бы и запил, если бы было достаточно свободного времени, и позволила бы мне Елена Игоревна. Но она не позволила. Явно понимая, что со мной творится, она, то ли по наущению Антона, то ли благодаря собственной догадливости, сообразила попрятать все спиртное, какое только было в доме. Разумеется, я мог бы сам купить себе водки, но каждый раз, когда я посещал убогий местный магазинчик что-то меня удерживало. То ли остатки здравого смысла, то ли начали уже прорастать ядовитые семена безжалостности, посеянные в моей душе окружившими меня демонами и мистиками-интеллектуалами. С каждым днем я чувствовал все явственнее и явственнее, что меняюсь. Нет, не становлюсь умнее (куда уж там) или опытнее. Было что-то другое, что-то на эмоциональном, очень глубоком уровне.
   А к исходу третьего дня все вдруг прошло. Как-то разом, как будто накопившийся в моей душе гной вышел и утек в неизвестном направлении. Не было прежней тоски и мучительной неясности. То есть неясность-то осталась, и вопросов было хоть отбавляй, но они больше не заставляли меня страдать и мучаться. И до того странным было это мое новое состояние, что я, позабыв о своей неприязни, поведал обо всем Антону.
   -- Ну, брат, -- усмехнулся он, -- ты удивил тоже. Ничего особенного с тобой не произошло, ты не радуйся. Сам подумай -- ведь ты по-прежнему ведешь себя, как идиот, просто теперь ты бросился из одной крайности в другую. Раньше, значит, горевал, а теперь, едва переменилось настроение, готов радоваться до полного самоистощения. Что в лоб, что по лбу. Тебя интересует, что произошло? Что ж, это чепуха, а потому я могу объяснить все бесплатно. Это просто, как блин -- ты перестал себя жалеть. Ты всего-навсего позволил устаканиться всевозможной мути в собственных мозгах, и соизволил заметить, что никаких поводов для этого саможаления попросту нет. А если и есть, то они настолько абстрактны и заумны, что как-то несерьезно реагировать на них эмоционально. Так что все это чушь. Стоит появиться какому-нибудь новому откровению, и ты снова ударишься в свое любимое отчаяние с тоской. Вот если бы ты смог полностью отказаться от подобной жалости... Впрочем, хватит о несбыточном.
   Я выслушал его слова с фантастическим спокойствием. Они нисколько не задели меня и не заставили снова броситься в ту пучину, из которой я только что вынырнул. И появилось кое-что еще -- я вдруг понял, что готов, способен выслушать очередное объяснение и получить новую порцию мистики. Хотелось надеяться, что последнюю.
   И я достал оставшиеся у меня деньги, принес их в столовую и бросил на стол перед Антоном.
   Он сперва дернулся, а потом взял пачку, задумчиво повертел в руках и вдруг протянул ее Елене Игоревне.
   -- Это вам, -- сказал он.
   Хозяйка равнодушно взяла деньги и спрятала их в карман своего фартука.
   Я наблюдал за их действиями, и у меня появилось странное ощущение, что вот сейчас, в этот самый момент, они, наконец, перестали притворяться. Стали тем, кем являлись на самом деле. Невозможно было бы объяснить это и описать, какими же ТАКИМИ они стали, но я ясно чувствовал, что маски сброшены.
   -- Юрка, не увлекайся, -- строго проговорил Антон, снова, видимо, прочитав мои мысли. -- Ты вряд ли сейчас способен понять, какие мы на самом деле. И не потому, что мы как-то там скрываемся, а потому, что мы никакие. Да, это трудно понять, но тем не менее. Мы берем пример с Бога, если тебе угодно. И в этом один из Его секретов -- Он никакой, а потому способен быть каким угодно. У Бога нет индивидуальности, но в Нем заключены все возможные варианты, которые только могут существовать в мире. Просто потому, что Он -- Бог, и все сущее от Него... Извиняюсь за некоторую высокопарность.
   Я пожал плечами. Мне было все равно.
   Антон окинул меня пристальным взглядом, и поинтересовался:
   -- Слушай, а ты уверен, что готов понять объяснение? Просто ты так увлекся своим равнодушием, что, как мне кажется, способен сейчас наплевать на что угодно. Это не лучшее настроение.
   -- Другого нет, -- заявил я.
   -- Да? Ну, тогда спрашивай. Раз уж ты в самом деле считаешь себя готовым.
   Я какое-то время собирался с мыслями, стараясь найти наиболее подходящий вопрос, но ничего у меня не вышло, так что я плюнул и спросил о том, что волновало более всего:
   -- Тот тип, он действительно дьявол?
   Антон задумался, выпятив нижнюю губу, потом почесал в затылке, потом принялся в задумчивости цыкать зубом. Я все ждал, когда он начнет ковырять в носу, но он сдержался и сказал:
   -- А вот не стану я тебе отвечать на этот вопрос.
   -- Ты обещал, -- запротестовал я.
   -- Я обещал попытаться объяснить, а не отвечать на идиотские вопросы, на которые и ответа-то нет, -- обиделся Антон.
   -- Хорошо, тогда какой вопрос не идиотский? -- поинтересовался я.
   Он пожал плечами.
   -- Откуда мне знать? Это же ты у нас интересующийся. По мне так все они...
   -- Так дьявол он или нет? -- рассердился я.
   -- Дьявол -- это термин, -- заявил Антон. -- Как ты не поймешь до сих пор. Как... как... я не знаю, как небо, что ли. Есть оно, это небо? То есть его видно, но то что мы видим -- это ведь просто оптическое явление, основанное на плотности атмосферы. А небесная твердь есть? Вот и с дьяволом так же, то ли существует он, то ли нет.
   Я снова задумался. Самым сложным во всех беседах последнего времени для меня оказалось формулирование вопроса.
   -- Люцифер, Вельзевул, сатана, Князь тьмы... -- робко начал я.
   -- А-а-а! -- заорал Антон, схватившись за голову. -- Беда была с этими древними -- обожали давать своим сволочам громкие имена. Люцифер, Вельзевул, Ариман, Шанс, Пак, Кихот, Ме-Куи, Ильмаринен... Что там еще? Я всех не помню. И при чем тут то, что ты называешь сатаной, понятия не имею. Наверное, Атилла и вправду казался современникам самим дьяволом, но теперь, спустя столько веков, подобное утверждение кажется нам, по меньшей мере, непонятным. Ведь не зовем же мы Гитлера Антихристом? А почему?
   -- Тогда что? -- спросил я. -- О чем вообще тут можно говорить? Об абсолютном зле?
   -- Чушь, -- заверил меня Антон. -- Зло и добро -- понятия условные, ты же сам это постоянно талдычишь.
   -- Но кто же тогда...
   -- Юрка, -- строго сказал Антон, -- ты сейчас идешь на поводу у собственной глупости. У той самой, которая тебе так нравится и которую ты склонен путать с простотой и ясностью. Знаешь, ты как лошадь в наглазниках -- видишь только то, что впереди. Только наглазники эти ты сам себе придумал. Залез в колею какую-то выдуманную, а теперь выбраться то ли не можешь, то ли не хочешь... Тебе прекрасно известно, кто он такой и в чем сущность его занятий. Просто у тебя не хватает духу произнести это вслух, и ты, по старой своей привычке, ищешь убежища в позе а-ля "дурак я, ваше высокоблагородие". Но мне-то плевать на это твое дешевое позерство, и щадить я тебя не собираюсь. Как не собираюсь повторять то, о чем ты и без меня знаешь. Сейчас имеет смысл говорить о том, о чем он умолчал.
   Но не так то просто было затормозить инерцию моего мозга. Я какое-то время размышлял, а потом выдал:
   -- Восьмой архангел?
   -- Опять ты... -- взорвался Антон. -- Ну скажи ты мне, человече, чем это словечко -- архангел, -- отличается от того же сатаны? Звучит здорово, я не спорю, но что за ним стоит -- совершенно непонятно и даже задумываться страшно. Архангел! Восьмой, седьмой, пятидесятый. Надо же, считать их кто-то вздумал. А ведь на самом-то деле все просто как военно-полевой сортир -- под елкой. И всегда было просто, но потом стали появляться люди -- попы-монахи всякие, деятели изящной словесности, вдохновленные философы-меланхолики, искатели смысла всего на свете -- и решили, что просто ничего быть не должно, а значит и не может. И так все усложнили за тысячи лет, что даже то, что раньше было простым и в самом деле сделалось сложным. Но пойми ты, Юрка, сложно это не потому что и в самом деле является таковым, а потому что алгоритм мышления у современного человека настолько запутан, а башка так набита всяким черт знает чем, что он -- современный человек -- становится неспособным уяснить самые элементарные вещи. Вот ты и начинаешь тыркаться как слепой щенок, и бросаешься тут страшными словами -- сатана, архангел, Люцифер... А на самом деле, есть некая очень мощная субстанция, этакий энергетический сгусток, обладающий собственным осознанием и даже разумом, бессмертная душа, своего рода -- только очень уж мощная, в силу определенных исторических причин. И вот эта душа, сгусток этот, из века в век, из тысячелетия в тысячелетие влезает в чье-нибудь тело и принимается заниматься своими делами.
   -- Какими делами? -- поинтересовался я. Если Антон полагал подобное объяснение простым, то у меня, видимо, и в самом деле что-то с головой... нехорошее что-то.
   -- Он строит свой мир, -- впервые за все время подала голос Елена Игоревна. -- Пытается построить.
   Антон посмотрел на нее в некоторой растерянности, помолчал, обдумывая, видимо, сказанное, а потом согласился:
   -- Да, можно и так сказать.
   -- Как это -- строит мир? -- обалдел я.
   -- Ну... не то чтобы строит, -- пробормотал Антон. -- Как бы это тебе... Понимаешь, когда-то он -- этот сгусток энергии, дух этот неспокойный -- был частью такого же духа, только побольше. И тот дух... Ну, наверное, именно благодаря его присутствию появился миф о Боге. То есть, это и есть Бог... в определенном смысле. И мы все -- как бы часть этого... этой... Словом, наши души -- те, которые бессмертные и в которые мы не верим -- являются частью этого самого духа большого. А дьявол... ну, то, что ты склонен называть дьяволом -- он отдельно.
   Нет, люди добрые, и что же это -- то самое объяснение, которое простое и должно быть для всех понятным?
   -- А Антихрист, он что, в самом деле взбунтовался против Бога? -- робко поинтересовался я.
   -- Да ты что, смеешься? -- фыркнул Антон. -- Как интересно, даже такой здоровенный кусок осознания способен бунтовать против всего мироздания? Пупок у него развяжется, а мироздание его, дурачка, даже не заметит. Впрочем, он достаточно умен, чтобы ему даже в голову не приходили подобные глупости. Но он сумел найти то место, в котором можно было достаточно уютно обосноваться и действовать.
   -- Какое место? -- не понял я.
   -- Ну, это не буквально. Место -- это не стул, не трон и не какая-то конкретизированная в пространстве преисподняя. Место -- это мы, человечество. Собственная амбициозность Люцифера породила в нашем воображении дьявола, а мы дали ему точку приложения сил. Можно сказать так: Люцифер стал дьяволом только благодаря нам. Или так: дьявол существует постольку, поскольку существует человечество, но он не является частью человечества. Во всяком случае, раньше не являлся.
   -- А теперь?
   -- А теперь увлекся и ассимилировался. Скажу тебе по секрету, половину того, из чего состоит наша нынешняя цивилизация, мы создали по наущению дьявола.
   -- Ну, так оно и понятно, -- фыркнул я.
   Антон окинул меня насмешливым взором.
   -- Ну, разумеется, -- фыркнул он. -- И что же тебе понятно? Впрочем, это можно угадать. Войны, разрушения, жестокость, да? Чушь собачья. Дьявол имеет к ним такое же отношение, как церковь -- к Богу. Все те неприятности, о которых ты сейчас мог бы упомянуть, придуманы исключительно самим человечеством. Можно сказать, что они -- неизбежный продукт и результат человеческого самомнения и тяги человека к какой-то там гипотетической самостоятельности. Мол, мы звучим гордо, а никакого Бога вовсе нет. Это все бабушкины сказки. А не задумывался ли ты, Юрка, не замечал ли, что человечество никогда, ни единой секунды не могло прожить без этого самого Бога? Он нужен был как символ, как легенда, как отправная точка и мишень для молитв.
   -- Не понимаю, -- признался я. -- А чем же тогда занимается дьявол?
   -- Разве он тебе не говорил? -- удивился Антон.
   -- Говорил, но ведь это так -- мутная абстракция. Примерно то же самое, что ты тут плел, только другими словами: мол, человек -- это часть Бога.
   -- В принципе верно, -- согласился Антон. -- Эзотерики говорят, что посредством живых существ мироздание осознает самое себя. Собственно, подобных формулировок существует масса -- что в лоб, что по лбу.
   -- А еще, мне было сказано, что человек должен сперва поверить, по-настоящему поверить в Бога, а затем сознательно от него отказаться. Причем лучше всего, чтобы это был человек не простой, а особенный, творческий и притом неглупый. И не просто отказаться, как я понял, а пройти чуть ли не обучение какое-то.
   -- Ну, можно назвать это и обучением. А дальше?
   -- А дальше, как я понял, он просто перестает быть частью Бога. И все.
   -- Ничего себе -- все! -- хохотнул Антон.
   -- А что, не так?
   -- Да все, в принципе, так. Но это же опять только слова. Ты ведь не понял самого главного. Просто перестает быть частью Бога? И чем же он становится?
   -- Не знаю, -- признался я. -- Может, частью дьявола?
   -- Нет, нет, -- запротестовал Антон. -- Мы же договорились, что Бог -- это абстрактная сущность вселенной, а дьявол -- всего лишь хулиганствующий... ну, ладно -- архангел, и личность вполне конкретная. Как, интересно, даже отвадив человека от Бога, он может сделать этого человека частью себя? То есть теоретически... Но зачем ему это? Чтобы оскорбить создателя? Мироздание не способно оскорбляться, это было бы уж чересчур.
   Ну, и что я мог ему ответить? Кто смог бы спорить и выдвигать аргументы на таком вот поле? Абстрактная сущность вселенной! Не много и не мало. Раньше я бы заснул в первые же десять минут подобной беседы. А тут, видишь ты, спорю, да еще аргументировать пытаюсь. И никак не остановлюсь, хотя совершенно четко знаю, что никакого смысла и логики тут не будет. Но я должен был дойти до конца, а потому напряг свое кислое воображение и поинтересовался:
   -- Так что же происходит на самом деле?
   Антон поднялся со своего стула, подошел ко мне и уселся на пол у самых моих ног. Сперва я по инерции шарахнулся -- очень уж неожиданно и необычно он действовал, -- но потом успокоился и стал следить. Но следить было не за чем -- Антон просто сидел на полу, скрестив ноги, и выжидающе смотрел на меня снизу вверх. Смотрел долго, покуда я не сообразил, что этим взглядом он приглашает меня усесться напротив. Странно, что он не попросил об этом вслух, но видимо, тут была какая-то своя интрига спектакля. И я сполз на пол, тоже поджал под себя ноги, а затем принялся ждать дальнейших безмолвных указаний.
   Но указаний не было -- Антон просто глядел мне в глаза. И я тоже глядел ему в глаза, совершенно не понимая что происходит, и начиная чувствовать себя идиотом. Через минуту у меня все начало просто чесаться внутри. Как-то не привык я так вот надолго скрещиваться взглядом с собеседником, не люблю я смотреть человеку в глаза. И теперь мне страшно хотелось отвести свой взгляд, но откуда-то я знал, что нельзя этого делать. А глаза Антона меж тем вдруг стали какими-то нечеловеческими, жутковатыми. Он словно схватил меня -- какую-то часть меня -- этим жутким взглядом и теперь сжимал все сильнее и сильнее. Это было невыносимо, и я уж собрался было наплевать на всякие невысказанные правила, отвести взгляд, как вдруг почувствовал, что не могу этого сделать. Просто не могу. Он держал меня, хотя было совершенно непонятно -- как.
   А потом я вдруг почувствовал... Сперва это было всего лишь невнятным ощущением -- чем-то вроде легкого дискомфорта. Настолько легкого, что я бы, наверное, и внимания на него не обратил, если бы не ожидал чего-то определенного. Но это странное ощущение усиливалось, росло, причиняя сперва неудобство, потом очень сильное неудобство, а потом поднялось до уровня боли, но и там не остановилось, карабкаясь все выше и выше. Было в этом что-то настолько мучительное, что я внутреннее запаниковал, даже как будто задергался, хотя по-прежнему удерживаем был взглядом этого проклятого инквизитора и не мог пошевелиться.
   Это ощущение -- оно было везде. Боль, страх, отчаяние... Все, что было во мне, все, из чего я состоял вопило и умоляло прекратить это. Но ЭТО не прекращалось. Оно становилось все сильнее и ярче, заполняя собой все восприятие и не оставляя места ни для чего, кроме самого себя. Каждая клеточка тела, каждая крупица разума, каждая частичка души моей едва оклемавшейся кипела и выла от боли.
   А потом вдруг... Нет, ничего не кончилось, не отступило, но я как будто настолько раздавлен был этим своим страданием, что смог как будто подняться над ощущениями и взглянуть на все со стороны. На какую-то долю секунды, не более, но этого хватило. Хватило, потому что посреди этого мучения я вдруг безошибочно понял (поскольку боль не оставляла времени и сил для выбора и сомнений) на что это похоже. На удаление зуба без наркоза. На ампутацию конечности. Только зубом в данном конкретном случае был я сам. Ведь когда хирург-стоматолог ковыряется во рту здоровенными своими щипцами и расшатывает съеденный кариесом резец, ему, резцу, наверное тоже больно. А мне больно было вдвойне, потому что для того, у кого меня удаляли я не был даже зубом -- молекулой я был, атомом Его. И если бы вырвали меня с моего места да и вышвырнули вон, то там, где я только что жил привычной своей слепой жизнью, тут же обнаружился бы другой точно такой же остолоп, народилась бы новая молекула, вырос новый зуб.
   А Антон, эта сволочь, скотина, проклятый этот стоматолог с немытыми руками и без анестезии продолжал и продолжал раскачивать меня, таща из именно мне отведенной ячейки... И ничего мне не оставалось, кроме как заорать благим матом, завопить, взмолиться. Чтобы он прекратил эту пытку...
   Засим я и очнулся.
   Антон сидел в углу комнаты на стуле и рассматривал меня с этакой лукавой усмешкой. Елена Игоревна хлопотала надо мной, поскольку сам я, оказывается, валялся на полу в сложной позе, весь мокрый от пота, задыхающийся.
   Я с трудом сел, и добрая хозяйка тут же протянула мне стакан воды. Я жадно схватился за этот стакан, но тут выяснилось, что руки меня не слушаются и я не смогу его удержать. Пришлось пить из ее рук, как маленькому. Да при этом еще прикладывать немалые усилия, чтобы снова не завалиться на пол -- сидеть тоже было совсем непросто.
   -- Водки ему, -- посоветовал Антон, наблюдая за милосердной возней Елены Игоревны.
   -- Какой ты, право, Антон, -- укоризненно проворчала хозяйка. -- Все б тебе человека изматывать. Нельзя так, нельзя.
   -- А по-другому ничего и не получится, -- хладнокровно объявил Антон.
   -- И то верно, -- согласилась хозяйка. Повернулась ко мне и проговорила ласково: -- Ты не обижайся, Юра, но такие вещи всегда так вот...
   Я попытался заговорить, но изо рта вырвался только писклявый нервный хрип. Да и немудрено -- сказать было нечего, и сил не было на разговоры. Я мог только смотреть на своих мучителей, и ждать. Ждать продолжения спектакля.
   Впрочем, как это ни странно, а после моего видения все переменилось. Я вдруг начал понимать некоторые вещи, которые раньше были для меня абсолютной загадкой.
   -- Ну? -- насмешливо обратился ко мне Антон. -- Есть еще вопросы?
   -- Антон, Антон, -- строго проговорила Елена Игоревна, -- не наседай так на человека.
   -- Ладно, не буду, -- вздохнул он, и налил себе рюмку неведомо откуда возникшей на столе настойки. Выпил, потянул носом воздух, -- но не грубо и с нахрапом, как надирающийся извозчик, а как-то даже интеллигентно, -- а потом проговорил: -- Вечно вы их жалеете, Елена Игоревна. И что вы все за жалельщики такие, слов на вас нет. Уже две тысячи лет жалеете, да сострадаете, да сочувствуете. А чего добились? Вырастили этаких агрессивных меланхоликов, трусов, прости господи. Знаете же, что ничто так не уродует душу человеческую, как жалость, сами же это придумали, а туда же.
   Добрая хозяйка, продолжая надо мной хлопотать, ответила ему:
   -- Ну как тебе не стыдно, Антон. Это не жалость -- это элементарное сочувствие и сострадание. В конце концов, так как ты тоже нельзя. Выбросить за борт и наблюдать -- выплывет или нет. Раз выплывет, значит человек, а нет -- так и не жалко? Туда ему, стало быть, и дорога?
   -- Да, туда и дорога, -- резко ответил Антон, потом вдруг скорчил страшную рожу и проблеял: -- "Просто перестает быть частью Бога. Становится частью дьявола". -- Он уничтожающе посмотрел в мою сторону. -- Ну, и каково это тебе, герой ты наш? Каково перестать быть частью Бога, а?
   Я, разумеется, отвечать не мог.
   Антон усмехнулся и махнул рукой.
   -- Вот вам, пожалуйста, -- хмыкнул он. -- Ну что еще можно поделать, если они способны меняться только под страхом смерти? И то не всегда -- до того себя оболванили, что иной раз даже предпочитают смерть истине.
   Елена Игоревна помогла мне доползти до кровати, уложила там, накрыла стареньким пледом. А потом повернулась к жестокому лжесвященнику и поинтересовалась голосом, исполненным хитрости и коварства опытного педагога:
   -- А зачем тебе, Антон, вообще нужно, чтобы они менялись? Какое тебе до этого дело? В конце концов, раз уж ты взялся кого-то учить -- учи; а если противно тебе, не нравится, смысла не видишь -- зачем тогда вообще приближаться? Чтобы посмеяться, обозвать дураком и дать пинка? Кому это нужно?
   Он хотел было что-то ей ответить, но потом вдруг как-то спохватился, бросил на меня косой взгляд, махнул рукой, да и вышел из комнаты прочь.
   Елена Игоревна проводила его ласковым взглядом, а потом повернулась ко мне.
   -- Ты не горюй, Юра, -- проговорила она, присаживаясь на край кровати. -- И не обижайся на него. Антон умница, он все понимает. Просто он молодой еще, неопытный. Вот Учитель у него был -- это да. У тебя бы волосы встали дыбом, если бы ты с ним познакомился. Такой был... не сильный даже, а могучий. Вот он умел любить безжалостно. Забавно, правда? В свое время он издевался над Антоном в сто крат страшнее, чем сейчас Антон над тобой. Нет-нет, ты не думай, он не просто так издевается, но иногда ты и меня из себя выводишь. Глупенький ты, Юра, обычный глупенький человек, но в переплет ты попал страшный, и времени для глупости у тебя нет. Так что не обессудь уж.
   Она еще что-то говорила, увещевала, пыталась утешить меня такими вот ничего для меня не значащими фразами и запутанными откровениями. А я лежал и наполовину внимал ее словам, наполовину дополнял сказанное собственным бредом. Не мог говорить, не мог думать толком. Даже чувства мои были в страшном раздрае, и временами мне начинало казаться, что я вижу звуки или слышу, как слабо шелестит свет от люстры. Нет, я не засыпал -- проваливался куда-то, в какую-то бездну. Летел, летел, с тупым интересом ожидая того момента, когда мои инертные кости с треском шмякнутся о дно пропасти. И только делавшийся все более и более далеким голос Елены Игоревны как-то держал меня, отодвигал этот неизбежный момент падения и смерти. А потом все превратилось в обычный беспробудный сон.
  
   ГЛАВА 36. ПРОЩАНИЕ
  
   Когда-то давным-давно, во времена незапамятные, жил да был на свете Бог. Бог себе был как Бог, ничего особенного... хотя, наверное, так говорить нельзя, потому что с чем же ты Его сравнишь? Бог все-таки. Ну да не важно. Словом, шел как-то Бог по небу (небо Он тогда уже создал, и не для того, чтобы было ему где находиться, а просто так, под вдохновение, что ли), шел и думал. Думал, что настроение у Него нынче странное, и не то чтобы плохое, да и не хорошее, пожалуй, а... непонятное какое-то. Чего-то недоставало Богу, не хватало чего-то в небе, по которому Он гулял и на земле, которая была под Ним (землю Он тоже успел создать к тому времени).
   -- Слушай, -- говорил сам себе Бог (впрочем, к кому же еще Он мог обращаться, раз тогда никого еще кроме Него самого не было?), -- чего ж Тебе, приятель, не хватает? Что Тебе не так?
   И отвечал сам себе (потому что никто больше не мог Ему ответить):
   -- Не знаю. Просто странно как-то. Чего-то недостает.
   -- Ты что, разве не всемогущ?
   -- Ну, всемогущ.
   -- Вездесущ?
   -- Вездесущ.
   -- Всеведущ?
   -- Не знаю. Наверное.
   -- Разве не Ты создал этот прекрасный и удивительный мир -- самый прекрасный и удивительный из миров?
   -- Ну я, -- вздохнул Бог. -- Только, хотя Я и вездесущ, откуда ж Мне знать -- лучший он или нет, -- если он единственный. Сравнить-то не с чем.
   -- Но ведь Ты сотворил его. Причем очень быстро, просто на диво. И он в самом деле лучший. Именно потому, что единственный. Он вне конкуренции, в конце концов. Так?
   -- Видимо, так.
   -- Что ж Ты тогда мучаешься, сам себя изводишь?
   Подумал Бог и ответил сам себе:
   -- Знаешь, Ты, может и прав -- даже наверняка прав, Ты же, как-никак, Бог, -- но этот мир... Да, он прекрасен, а Я, соответственно, вездесущ, и знаю, всегда знаю, что в нем происходит, но Я... Я не могу наслаждаться им всем сразу. Знать -- да, но не чувствовать. А если даже и чувствовать, то всегда одно и то же, хотя бы потому, что Я один и чувства у Меня известные -- ведь Я этот мир создал. Я не могу одновременно гулять в горах, купаться в океане, летать среди облаков, бегать босиком по утренней росе. То есть могу, конечно, но это буду только Я, Я один. А как славно было бы видеть в этом мире не только разные места, но и иметь разные ощущения, мнения, разные чувства.
   -- А зачем тебе это? -- удивился Бог, и ответил сам себе:
   -- Не знаю. Наверное, потому, что Я есть любовь. А любовь есть радость. Нельзя любить просто так, любить можно только что-то или кого-то. Но Меня никто не любит и Я никого не люблю.
   -- Почему?
   -- Потом что Я один.
   -- И это все? -- поинтересовался Бог.
   -- Нет, не все, -- ответил Бог. -- Видишь ли, Я создал этот мир, Я живу в нем, во всем сразу, и это хорошо, просто замечательно. Но иногда Мне надоедает радоваться, и Я думаю: а что дальше? Куда все это должно двигаться и к чему прийти?
   -- Ну, братец, -- усмехнулся Бог, -- Ты -- Бог, Тебе и решать.
   И Бог решил. Он растворился в этом мире, создав миллиарды живых тварей. Он научил этих тварей самостоятельно жить и размножаться, быть независимыми. Он сделал так, чтобы тела их стали телом Его, а глаза их -- Его глазами, а их дух -- Его Духом.
   И стало так.
   И удивительно хорошо сделалось Богу, просто восхитительно. Он мог теперь наслаждаться всем миром сразу -- и полетами в небесах, и глубинами морскими, и лесами, и полями... Он создал и познал новые чувства с ощущениями -- заботу о потомстве, радость создания новой жизни, даже страх смерти, и многое еще.
   Но опять прошло какое-то время, и Бог понял, что никогда не бывает так хорошо, чтобы все было совсем хорошо. Один раз начав творить, Он уже не мог остановиться, постоянно желая большего. И тогда Он стал задумываться: а нельзя ли сделать так, чтобы Творение никогда не заканчивалось? Нельзя ли сделать так, чтобы Творение сделалось самостоятельным, чтобы было оно, жило и дышало само по себе, как живут все твари Его? Нельзя ли придумать нечто этакое, чтобы Творение никогда не успокаивалось и стремилось само улучшать себя непрерывно. Одно в отдельности и все вместе. Нельзя ли так, чтобы Дух Мой, расплесканный по миру, стал бы не просто частью Меня, а научился бы в каждой своей частичке независимости и получил бы свободу для роста. Нельзя ли?
   Конечно же можно! -- воскликнул Бог. В конце концов, Бог я или нет?
   Я сотворю дух неудовлетворенный, дух жаждущий. Желание, страсть, потребность станет его великим благословением и проклятием. Я сотворю дух страдающий и мучающийся, дух сомневающийся и ищущий ответы. И Я знаю, как Я это сделаю.
   И Бог дал разум обезьяне. Просто из всех тварей она была самой последней в очереди сотворения, да и самой забавной, и Богу было интересно посмотреть, что она, обезьяна, станет делать с разумом и своим беспокойным духом.
   И вышло, в самом деле, забавно.
   Хотя новый дух оказался слишком уж беспокойным, и фантазиям его с заблуждениями не было числа, и вариантов он избрал для себя миллиард. Но Бог был, по всей видимости, счастлив, и это было главное.
   Но кем же тогда был этот пресловутый Люцифер? Что это за сущность, создание, существо, так живо интересовавшее и беспокоившее в разные времена и совершенно различных людей. Наверное, невозможно точно и вразумительно ответить на этот вопрос. Даже если кто-то очень захочет и честно попытается, если этот кто-то начнет копаться в истории и многих лженауках, станет обращаться к различным и частенько противоречащих друг другу мировым религиям... Все равно он, в итоге запутается. По сотне причин.
   Можно, конечно, сказать, что Люцифер и впрямь был взбунтовавшимся архангелом, но тогда неизбежно встанет вопрос, а что это вообще такое -- Архангел?
   С определенной (да и то очень слабой) долей уверенности можно утверждать лишь то, что когда Создатель обратил свой взор на Землю, Архангелы при нем уже были, в количестве восьми штук. Быть может, они являлись представителями некой сверхцивилизации (не в том смысле, что явились с некой иной планеты, а просто по уровню развития, по уровню умений и близости своей к Богу были чем-то сверх). Словом, можно долго и сладко фантазировать на эту тему, хотя фантазии эти и будут, в итоге, напоминать сложный галлюцинаторный бред. Да не в этом дело.
   Наверное, произошло что-то очень странное тогда. Нашелся-таки среди этих восьмерых подмастерьев Господних один пакостник, сукин сын, астральный шкодник. Мало ему было выполнять Волю Господню (да и не собирался он ее выполнять), а понадобилось ему, сволочу, сотворить что-то свое. То ли надоели ему Правила Божьи, то ли действовал он по принципу "А что будет, если?...", позже с энтузиазмом подхваченному людьми. И стал этот паразит, хулиган, приставать к людям с какими-то яблоками, вселял в наивные их души сомнения, требовал, чтобы они о чем-то там задумывались, решения принимали (кстати, ходят упорные слухи, что именно восьмому Архангелу принадлежит авторство этой совершенно разлагающей пословицы "На Бога надейся, а сам не плошай"). Словом, так нашкодил этот сукин сын, так напутал, так напакостил, что эксперимент Господень на Земле превратился в черт знает что.
   Даже Бог слегка растерялся от устроенного Люцифером кабака. А Люцифер, вместо того, чтобы честно и откровенно признаться, мол "Обос...лся, ваше благородие", встал в позу и начал городить что-то насчет бунта, свободы выбора, глупых правил и прочей ахинеи. Как будто в природе могли существовать какие-то другие правила, кроме установленных Богом, который, в сущности, эта природа и есть.
   Ну, Бог и дал ему пинка. Да так разозлился, что хотел и вовсе стереть в порошок дурня нерадивого, но в самый последний момент сказал Сам Себе:
   -- Стой! Ты что это творишь, Братец?
   -- Как это что? -- удивился Бог. -- Хочу стереть к разэтакой паршивца в порошок.
   -- Да ну? -- усмехнулся Бог. -- А как быть со всей этой учиненной им кунсткамерой? Ее тоже в порошок? А ведь это твари Твои.
   -- Но нельзя же оставлять все как есть!
   -- Почему это? -- удивился Бог. -- Ты же Бог, ты же должен все понимать. Кто Тебе вообще сказал, что этот эксперимент будет легким и приятным. И потом, разве может в мире происходить хоть что-то, чего не было бы в Твоем плане? А раз так, то и это все, -- Бог обвел широким жестом мир вокруг, -- часть его. Просто тот Дух, который тебе так не терпелось развить начал, наконец-то, развиваться самостоятельно.
   -- А Люцифер?
   -- А что -- Люцифер? Он, конечно, дурак и шкодник, но где это видано, скажи на милость, чтобы свободный дух рано или поздно не взбунтовался?
   -- Ну, и что же Мне, скажи на милость, теперь со всем этим делать? -- вздохнул Бог.
   -- Оставь все как есть, -- посоветовал Ему Бог. -- А вдруг будет интересно?
   -- Ладно. А что Мне делать с... этим? -- Бог указал в сторону, где начала уже зарождаться порожденная буйной фантазией Люцифера достаточно забавная преисподняя.
   -- Да ничего, -- усмехнулся Бог. -- Запроситься обратно -- раздави в лепешку, потому что тогда он -- просто тля. А не запроситься... Интересно, что Ты станешь делать в этом случае. Вот это действительно интересно.
   И это получилось действительно интересно. Чертовски интересно.
  
  
   Я частенько теперь пытаюсь так вот фантазировать, рисовать в скудном своем воображении картинку того, как все это могло бы быть. Глупо, знаю. Но остановиться у меня пока не получается. Да и не хочется мне покуда останавливаться. Антон вот говорит, что я просто дурью маюсь. Ну и что? Пусть. А вдруг... А вдруг будет интересно?
  

* * *

  
   Я пришел в относительную норму только через несколько дней. То есть по-прежнему ничего не понимал, ощущал свое полнейшее бессилие хоть как-то сосуществовать с тем... не знанием даже, а и не знаю как сказать... со всем этим, что обрушилось на меня и о чем я никого не просил. Нет, этого я по-прежнему не мог, но мог хотя бы нормально разговаривать и действовать. И тогда же понял, что мне пора уходить.
   Было пасмурное сырое утро. Облака висели над головой толстые и неподвижные, как будто и не в воздухе парили, а были попросту нарисованы на куполе небосвода. У меня не было вещей, мне нечего было собирать, а потому мой уход не мог даже быть обставлен по-человечески. Ведь сборы -- это не просто упаковывание вещей, это ритуал, возможность подготовиться к дальней дороге. И я просто стоял на крыльце, смотрел на тоскливые облака, курил... и ждал. Чего? А Бог его знает.
   -- Ну, что встал? -- поинтересовался голос Антона.
   Я обернулся. Он стоял, привалившись плечом к дверному косяку, и разглядывал меня с усмешкой. Вот ведь черт, подумалось мне. Ведь плевать ему на все мои душевные борения, на неизвестность с пустотой, на отчаяние. В сто крат сильнее того дьявола, который вовсе и не дьявол расшатал, искорежил мой разум этот хитрый служитель Господа, но ни в какую не желает признавать за мной права на какое-то там мелочное, по его разумению, страдание с тоской.
   В одной руке у Антона был толстый бутерброд, а в другой -- большущая кружка с дымящимся кофе. И он откусил от этого бутерброда, хлебнул из кружки, и спросил, не переставая жевать:
   -- Так и собираешься стоять?
   Эх, с каким наслаждением я треснул бы ему сейчас по физиономии, повалил бы на холодную землю, попинал бы ногами. Не потому, что ненавидел его, не потому, что он обвалил на мою голову все эти откровения, о которых я никого не просил (в конце концов, не он все это начал), а просто потому, что тогда мне, наверное, сразу полегчало бы. Очень мне хотелось хоть кого-то поколотить и втоптать в землю.
   -- Фу, -- выдохнул Антон, проглотив остатки бутерброда, -- ну почему ты такой тупой, Юрка? Неужели до сих пор не понял, что горевать из-за столь невнятных и абстрактных вещей просто глупо? Что тебе еще не так?
   -- Я хочу знать, -- тихо, но с напором, со скрытым вызовом проговорил я.
   -- Все на свете? -- усмехнулся Виктор. -- Ни черта у тебя не получится.
   -- Не все на свете...
   -- Нет-нет, мил человек, -- запротестовал он, размахивая у меня перед носом бутербродом. -- Ты сейчас хочешь знать именно все на свете. Только такое знание тебя сейчас бы удовлетворило. Сперва удовлетворило бы, а потом бы убило. Дурачок.
   -- Я хочу знать, что мне со всем этим делать, -- выдавил я из себя, стараясь говорить как можно спокойнее.
   Против моих ожиданий, этот вопрос не вызвал, как в прошлые разы, у Антона смех. Напротив, он задумался, а потом проговорил медленно, как будто с трудом подбирая слова:
   -- Ну, что я могу тебе сказать? Учись. В конце концов, больше тебе ничего не остается. Каждый человек так или иначе учится всю свою жизнь. Правда, он редко делает это сознательно, и еще реже -- по доброй воле. А потом и вовсе забывает многое, чему научился, оставляя место только для нытья и оправданий. Но ты все равно учись. Теперь ты знаешь намного больше, чем все твои друзья и знакомые.
   -- Даже больше Пашки? -- не поверил я.
   -- Конечно, -- подтвердил Антон. -- Правда, ты ничему не сможешь его научить. И потому, что слабоват ты еще для этого, и потому, что пока еще не понимаешь, для чего это нужно -- учить. Не в смысле чувствовать себя самым умным, а в смысле что-то давать. Но ты точно знаешь больше него -- просто потому, что он там, а ты нет. Он не понимает, что учиться можно и у дьявола. Причем так, что сам дьявол ничего и не заметит. В конце концов, самый великий наш учитель -- жизнь. А все, кто встречается на пути -- не более чем... ну, учебники что ли, предметы, как в школе. Темы, которые надо пройти. Так что еще тебе придется теперь притворяться, чтобы никто ничего не знал. А то еще примут за деревенского дурачка. Забавное положение, правда? Ты теперь должен будешь перед своими близкими притворяться самим собой, и будь я проклят, если это у тебя легко получится. Но другого выхода просто нет.
   Я пожал плечами и отвернулся. Он больше ничего не говорил, но я явственно ощущал его присутствие за своей спиной. Так мы простояли достаточно долго, пока я, наконец, не решился и не сказал:
   -- Ну, все. Пойду попрощаюсь с хозяйкой, и -- айда.
   -- Она спит, -- заявил Антон. -- И потом, ты же с ней уже попрощался. Не помнишь?
   Я пристально посмотрел ему в глаза, пытаясь вычислить очередной подвох. Что он имел в виду? Что Елена Игоревна не хочет прощаться со мной? Или что в их среде попросту не принято прощаться? А может, она и в самом деле спит, так что мне не стоит будить старушку?
   Антон глядел на меня лукавым взглядом, и я, кажется впервые за все это время, ощутил, как мои губы будто бы сами собой расплываются в ответной улыбке.
   -- Ха! -- завопил он. -- Наконец-то! Мертвец проникся оптимизмом! Ура, товарищи!
   -- Да пошел ты, -- фыркнул я.
   -- Обязательно, -- заверил он меня. -- А пока, ты можешь попрощаться со мной. Я все передам хозяйке, можешь не сомневаться. Только целоваться я тебе не позволю, не в моих правилах.
   Я не стал ничего говорить -- просто протянул ему руку. Он тоже протянул руку, и мы обменялись рукопожатиями. Правда, в тот момент, когда ладони наши соприкоснулись, я ощутил в его руке что-то холодное и колючее.
   Это были ключи от машины. От возрожденной моими руками "Волги" Елены Игоревны.
   -- Что это?..
   -- Бери, -- сказал мне Антон. -- Владей. Хозяйка велела передать, что раз ты все равно истратил все свои деньги, то было бы несправедливо лишить тебя того, за чем ты приехал. Черт, забавно выходит -- ты получил от этой поездки все, что хотел. Интересно, как ты теперь станешь смотреть на вещи.
   Я глянул ему в глаза и поинтересовался:
   -- Ты ее подговорил?
   -- Конечно, -- легко признался Антон. -- Ей машина все равно не нужна, а ты теперь... впрочем, об этом я уже говорил. Так что давай, пока. Мне скоро тоже нужно будет уезжать.
   -- Куда?
   -- Да туда, в одну из стран латинской Америки. Помнишь, я тебе рассказывал про друга своего писателя? Ну, который попал в переплет. Ну вот, поеду его вызволять. Впрочем, все это не интересно. А тебе, кстати, предстоит еще одно испытание.
   -- Какое? -- насторожился я.
   -- Ну, как это -- какое? Твои вещи ведь все остались дома у этого... как его... Пашки, кажется. Надо забрать -- не пропадать же добру.
   -- Пусть пропадает, -- сказал я, махнув рукой.
   -- Э, нет, -- хитро прокудахтал Антон, пригрозив мне пальцем. -- Черта с два. Ты должен вернуться и со всеми там попрощаться. В конце концов, ничего тебе не угрожает, поверь мне на слово. А если ты боишься неловкости... то подумай о том, как вернешься домой без чемоданов, и жена тебя на пиломатериалы изведет. И потом, два дня в машине, в несвежем белье, в грязной рубахе... неловко ему!
   И он ушел в дом. А я, недоумевая почему и зачем это делаю, сел за руль и покатил в направлении того самого пашкиного особняка, в котором все и началось. Даже теперь, после прощания; в уверенности, что я никогда больше не увижу этого странного священника-обманщика, я выполнял его указания. Может, потому, что власть его надо мной, над мыслями моими и воображением была фантастической; а может... а может, потому, что он был, как всегда, прав.
  
   ГЛАВА 37. ПОСЛЕДНИЙ ШТРИХ
  
   -- Привет, -- сказал я, стоя у ворот и ощущая то ли неловкость, то ли просто пустоту.
   Ольга смотрела мне в глаза, и было в ее взгляде какое-то чувство... Нет, она не осуждала меня, не злилась за то, что я переметнулся во вражеский лагерь (наверняка она понимала, что нет никакого вражеского лагеря), скорее завидовала. Да, именно зависть светилась в ее прекрасных глазах -- зависть на уровне отчаяния, почти физической боли.
   -- Привет, -- ответила она и посторонилась, пропуская меня за ворота. -- Ты все-таки вернулся.
   -- Вернулся, -- подтвердил я.
   -- За вещами?
   -- Да.
   -- Я так и знала.
   Мы шли к дому медленно, будто бы прогуливаясь, но я не решался взять ее за руку, откуда-то зная, что мое прикосновения будет для нее равносильно прикосновению раскаленной кочерги.
   -- Что ты знала? -- спросил я.
   -- Что только за вещами.
   Я пожал плечами. Мне не хотелось ничего уточнять, не хотелось объяснений и споров. Это было бы сейчас не нужно и слишком больно. Больно, в первую очередь, для нее, для Ольги. А в ее жизни и так достаточно боли и страдания. Так что не стану я вносить свою толику.
   -- Только за вещами, -- повторила она тихим голосом.
   -- Тебе больно? -- неожиданно для самого себя спросил я.
   -- Да. Но я уже привыкла. Помнишь, ты ужасался, когда я принимала наркотики. Ты ведь тогда не знал...
   -- Что это анестезия?
   -- Да.
   Мы вошли в дом, и я теперь испытывал совсем не те чувства, которые были тогда, почти месяц назад, когда я впервые увидал этот дворец, этот шикарный холл, все великолепие сатанинской штаб-квартиры. Нет, теперь это не было для меня вратами ада, преисподней. Теперь это был дом скорби. Лежащий посреди холла знакомый черный пес, стоило мне войти, насторожился, поднял голову и уставился на меня тревожным взглядом. Взрыкнул опасно, а потом вдруг поднялся с належанного места и скрылся прочь.
   -- Пашка дома? -- спросил я у Ольги.
   -- Дома, -- отозвалась она. -- Только он пьяный, наверное. С тех пор как ты пропал, он всегда пьяный. Я ему говорила, что надо бы тебя разыскать, может случилось что, а он усмехнулся так...
   -- Просто он знал, где я.
   -- Да, наверное, -- согласилась Ольга. -- А потом был разговор с... ну, ты знаешь с кем.
   -- Знаю, -- подтвердил я.
   -- И с тех пор он запил. Кажется, его выставили за дверь.
   Я пожал плечами. Даже если бы я сейчас и хотел помочь своему другу, то не смог бы. Бесовское гнездо, с такими усилиями и трепетом, с таким восторгом построенное им вдруг опустело. В нем не было теперь того содержания, которое чувствовалось ранее, и я был одной из причин тому. Не знаю, каким образом и насколько сильно было влияние моего бегства и последующего пребывания в компании доброй Елены Игоревны с Антоном, но это сказалось несомненно.
   Поднявшись на второй этаж, я приблизился к дверям пашкиной комнаты, постоял в нерешительности перед дверью, а потом все-таки собрался с духом и вошел.
   В комнате царил страшный беспорядок. Все, что можно было разворошить, было разворошено; все, что можно было сломать -- сломано. Даже кровать, на которой неодушевленным поленом лежал мой друг, была разрушена и только матрас уцелел, но валялся теперь на полу и был весь покрыт перьями, вывалившимися из разодранных подушек. Страшный дух перегара стоял в комнате, так что я первым делом распахнул окно и впустил в комнату холодный и сырой воздух с улицы.
   Пашка валялся на голом матрасе и казался мертвым, но, когда я приблизился и осторожно потряс его за плечо, захрапел, забормотал бессвязное. Он был мертвецки пьян.
   И я, повинуясь скорее какому-то инстинкту, нежели понятной логике, поднял его с кровати и вынес прочь из этой зловонной клоаки. Перенес в свою комнату -- ту самую, куда определил меня Пашка в качестве почетного гостя три недели назад. Положил его на кровать, подивившись, какой он легкий и, в то же время, вялый. И в самом деле как мертвец. То ли я окреп значительно, присоединившись к армии Господней и пожив на даче у Елены Игоревны, то ли Пашка исхудал сильно за дни беспробудного пьянства, не знаю.
   Когда я клал его на кровать, он вдруг проснулся, открыл затуманенные то ли алкоголем, то ли тяжким пьяным сном, а может просто отчаянием глаза, посмотрел на меня. Я так и не понял, увидал он меня или нет, потому что бессвязное его бормотание могло быть обращено ко мне или вообще ни к кому не обращено.
   -- Проиграл, -- бормотал Пашка.
   -- Да, -- сказал я, склоняясь над ним.
   Не знаю, услыхал он меня или нет, но снова пробормотал:
   -- Проиграл. Потому что нельзя.
   -- Что нельзя, Пахан? -- спросил я.
   -- Нельзя доверять. Вверяться.
   -- Да.
   -- Бог, дьявол. Нельзя.
   -- Да.
   -- Нельзя... ни тому, ни другому. Человек.
   -- Что -- человек, Пахан? -- спросил я.
   -- Один. Всегда один. Пройти до конца. Ни Бог, ни дьявол. Сам по себе. Человек. Один.
   -- Да.
   -- Холодно, -- пробормотал он.
   Я глянул на окно. Оно было закрыто, да и в комнате было скорее душно.
   -- Холодно, -- повторил Пашка. -- Ветер. Дождь. Но все равно. До конца. Пройти. Сам. Человек. Одиночка. Дорога. Сам. Без Бога, без дьявола. Пусть они оба катятся.
   Я выпрямился и, в последний раз глянув на своего друга, вышел из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь. С Пашкой все будет в порядке. Трезвый или пьяный, в бреду ли, или во сне, но он понял самое главное. Теперь вопрос лишь в его личной силе и готовности идти до конца. Одному, под дождем и ветром, сквозь холод или жару, не оглядываясь ни на Бога, ни на дьявола. Самому. И никто никогда ему не поможет, потому что это дело личное. Он теперь -- один на один со Вселенной. Как и я, между прочим.
   Забрав чемодан, я, ведомый, скорее духом, чем разумом, двинулся в правое крыло. Железная дверь была нараспашку, но мне понадобилось сделать немалое усилие, чтобы заставить себя войти.
   В комнате никого не было, но в самом центре знакомого ковра лежал лист бумаги, исписанный крупным, изящным, разборчивым почерком.
   "Уважаемый Юрий Сергеевич. Приношу свои искренние извинения за то, что не смог попрощаться с Вами лично, но, как мне кажется, на данном этапе Вы и сами прекрасно понимаете, что это не имело бы смысла. Одна история заканчивается здесь и сейчас, но начинается другая. И как знать, быть может, эта новая сказка окажется ярче и содержательнее первой. Вы многое поняли, обо многом догадались, кое-что так и осталось для вас сокрытым, но это не важно. В том, что произошло, сохранилась некоторая загадка, интрига недосказанности, но ведь так интереснее, Вы согласны?
   Вы еще не поняли главного, но, как мне кажется, это понимание к вам придет. Вы способны достичь его, хотя, быть может, для этого и понадобится целая жизнь. Но что с того? В конце концов, это ли не достойная цель -- понимание?
   Не беспокойтесь о вашем друге Павле, с ним все будет в порядке. Еще совсем недавно мне казалось, что он остановился в своем процессе обучения, что понимание перестало интересовать его, но, как оказалось, это было всего лишь затишье перед рывком. Он сам еще не осознает, что с ним произошло, мучается, думает, что все кончено, но это не имеет значения. Рывок сделан, и теперь он, как и Вы, вне моей компетенции. Вы вне моей компетенции, потому что теперь я вам не нужен. Теперь для движения вперед вам и впрямь не нужен ни Бог, ни дьявол, а только ноги и башмаки. И еще -- желание идти. И я, оставаясь здесь, на своем месте, желаю вам счастливого пути. И еще немного завидую вам, ибо когда-то давно сам прошел этот путь и знаю, сколько удивительных открытий ждет вас впереди. Идите, и не поминайте лихом дьявола, подвигшего Вас сделать первый шаг, ибо он этого не заслуживает.
   Счастья вам".
   Я осторожно положил листок обратно на ковер, и уже вышел было из комнаты, но у самого порога передумал, вернулся, поднял послание нечистого, бережно сложил и спрятал в карман. Не знаю зачем. Наверное, на память. Как напоминание. Чтобы всегда, какое бы направление я ни выбрал, в какую бы степь не занесла меня судьба, иметь в кармане такой вот талисман, который охлаждал бы мой разум и напоминал, с чего все началось.
   Ольга по-прежнему стояла в холле и с тоской смотрела в пустоту. Услыхав мои шаги, она встрепенулась, но только встрепенулась -- не бросилась навстречу, не кинулась в объятия. Она тоже понимала, что здесь история кончается.
   Я остановился перед ней, не зная, что сейчас надо сказать, да и имеет ли смысл что-либо говорить.
   -- И это все? -- тихо спросила она.
   -- Да. Это все.
   Она избегала смотреть мне в глаза -- просто стояла, больно кусая нижнюю губу.
   -- Мне пора, -- сказал я.
   -- Ты... ты ведь почти полюбил меня, да? -- спросила она.
   Я вздрогнул и смутился было, но в ту же секунду понял, что для глупого смущения и стандартных реакций сейчас не место и не время, и честно ответил:
   -- Да.
   -- Я...я... -- ей трудно было говорить, слова мешались со сдерживаемыми слезами. -- Я люблю тебя. Правда.
   -- Нет, Оля, -- вздохнул я. -- Просто тебе страшно. И одиноко. Я понимаю, но помочь ничем не смогу. И рад бы, но это много выше моих сил.
   -- Я люблю тебя, -- повторила она, и теперь в ее голосе было больше отчаянного упрямства, нежели убежденности.
   -- Просто тебе страшно оставаться одной. Ты многое понимаешь, Оля. Ты знаешь, что теперь все переменится. Извини, если я невольно оказался тому причиной. Но это не любовь. Любишь ты его. -- Я махнул в сторону правого крыла с оставшейся там комнатой за железной дверью.
   Ольга впервые за все это время посмотрела мне в глаза. Столько боли, страха, отчаяния было там, в обрамлении великолепных пушистых ресниц, в глубине потрясающей синевы. Это была боль человека, приготовившегося взойти на плаху. И мне страшно, мучительно захотелось ей помочь, спасти, сберечь... Но ничего этого я сделать не мог. А мог только броситься в солидарный плач, чем сделал бы ей еще больнее. И она это понимала.
   -- Прощай, -- сказал я ей, направляясь к двери. -- Будь счастлива. Этого нужно только захотеть. И дьявол может стать учителем.
   Она никак не отреагировала на мои слова. Дверь захлопнулась, и я больше не мог ее видел. Никогда в жизни. Теперь история была окончательно исчерпана.
  
   ЭПИЛОГ
  
   "Волга" вела себя прекрасно. Не норовила сломаться, не жрала десятками литров бензин. Я был ей доволен и уверен, что смогу достаточно продолжительное время поддерживать старушку в сносном состоянии. А потом... потом, скоплю еще тысячу долларов и найду себе нового дьявола.
   Кстати, тысяча долларов так и осталась при мне. Сперва я хотел гульнуть и купить в машину дорогую магнитолу, но потом почему-то передумал. Менее всего мне хотелось сейчас слушать музыку. Мне хотелось думать. Следить за дорогой и думать, думать, пытаться понять окончательно смысл недавно произошедшей со мной истории. Я понимал, что все не так просто, что не один год потребуется мне, чтобы оказаться способным уяснить суть происходящего, но все равно.
   Машин на трассе было немного, но я не разгонялся слишком -- и потому, что не был уверен в способности старенькой машины выдерживать достойную скорость, да и просто не хотел отвлекаться на скорость от своих раздумий. А когда солнце вдруг скрылось, и вдалеке над горизонтом возникла громадная желтушная туча, и вовсе остановился и выбрался из салона.
   Ветер -- теплый, влажный, пыльный -- ударил мне в лицо, в глаза, взъерошил волосы. Он нес в своих порывах тучи придорожного песка, пыли, мешал дышать. Но я все равно стоял и смотрел ему в лицо. Он мне нравился, хотя трудно было понять, почему и чем.
   Первые тяжелые капли свалились с неба, ударили сперва редко и мягко, а потом все чаще, громче, настойчивее, забарабанили по асфальту, по придорожной пыли, по капоту "Волги" и моей физиономии. Ветер стал страшным, свирепым, стремящимся столкнуть меня с дороги, запихать обратно в машину. Но я все равно стоял. Даже тогда, когда дождь превратился в настоящий ливень, в потоп, волнами накатывающий, бьющий в грудь. Я промок до нитки. Водители редких машин, проносившихся мимо меня, глядели недоуменно на торчащего под дождем дурачка. Ну и пожалуйста. Что они могли знать, что понимали?
   И мысли -- звонкие, как дождь, отчетливые, накатывающие -- вдруг забились в моем мозгу. Они готовы были вырваться на свободу криком, но оставались на этой грани -- между буйством разума и воплем.
   Бог! Дьявол! -- не то думал, не то вопил я. -- Вы оба! А не пойти бы вам на ...
   Не знаю, почему все произошло именно так и почему я чувствовал именно это сейчас -- желание послать их обоих, кем бы они ни были на самом деле и кем бы ни прикидывались. Просто очень уж достали, вот и захотелось. И все.
  
  
  

КОНЕЦ.

(продолжение следует)

  
  
  
   1
  
  
   1
  
  
   1
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"