|
|
||
Владимир Петухов
Документальная повесть
СХОДИТЬ НА ВОЙНУ
ОН УМЕР через сорок лет после окончания войны. Не от старых ран, хотя ранен был. И не от старости: ему шел девяносто второй год, но выглядел он еще вполне крепким и осенью даже собирался сходить за клюквой на дальнее болото.
Его убила болезнь. От какой сырости завелась она в мужике, не болевшем за всю жизнь ничем, кроме насморка?.. Вцепилась клешнями своими намертво и держала полгода в постели, медленно, по капле, выедая жизнь из организма.
Отчего-то людям добрым, простым и невеликим, по бесхитростности своей не успевшим и нагрешить как следует, часто достается мучительная смерть. Ломает судьба человека, ломает, гнет его, мордует по-всякому, а он живет себе, крутится, да еще и порадоваться умеет: тому, что вёдро на дворе или дождичек ко времени, что картошка уродилась, не в пример прошлогодней, что внучата нынче не болели и что к празднику Победы часы подарили. И ни паразитом не становится, ни в глотку никому не вцепляется, не гребет под себя всеми четырьмя лапами. И тогда, в последнем слепом озлоблении, что ли, судьба посылает ему тяжелую, неизлечимую болезнь. Вот, мол, гляди: ведь помираешь. Откукарекался, шабаш. А чего видал в жизни? В каких красных углах какие жирные пироги ел? Словно хочет доломать его под конец, обидеть на весь белый свет. Да только ничего у нее не получается. Замечено: уходят мужики достойно (хотя и слова этого сроду не знали), не цепляясь за жизнь, но и не торопясь из нее, до последнего хрипа вытерпев боль.
Человек, о котором сейчас рассказываю, именно таким и был: простым, незлобивым, принявшим жизнь - со всеми ее нехватками, с тяжелой работой и редкими праздниками - не как проклятие, а как свою мужицкую норму.
Что о нем рассказывать?
За свой век пять раз менял место жительства. После раскулачивания, справедливо опасаясь репрессий, спешно перевез семью из-под Устюжны в другую вологодскую деревню - под Ошту, а сам какое-то время в тревожном ожидании работал на Путиловском заводе в Ленинграде. Когда все тревоги улеглись, перебрался к семье в Оштинский район, работал на лесозаготовках в местном лесопункте. Затем, уже после войны, переехал большой семьей в деревеньку Ниловицы, в Кирилловском районе, но там вскоре затеяли строить Рыбинское водохранилище и деревню планировали затопить. Пришлось переезжать в маленький городишко Бабаево и начинать, в который раз, с нуля обустраивать свой быт. Но трудностей он не боялся, потому как был трудолюбивым и работящим. Под стать ему были и дети - жадные до дела, не чурающиеся никакой работы...
Шесть дней он был на фронте, в боях. Не погиб в первые минуты, как одни, и не дошел целехоньким до Берлина, как другие, а оказался тем самым среднестатистическим солдатом-пехотинцем, каких в природе, наверное, почти не было, а существовали они на бумаге, вычисленные арифметически.
Он не рвался на войну, не просился добровольцем. Но и не бегал от нее, болячки себе не придумывал - когда в первые дни пришла ему повестка, собрал котомку и пошел на призывной пункт. Однако к вечеру вернулся обратно. Оказалось, что немудреная специальность его подпадает под бронь. Фронту никак невозможно было обойтись без винтовок и автоматов, а лесопункт поставлял заводам ружболванку, из которой мастерили приклады, а из досок делали ящики для патронов. Взяли его поэтому только глубокой осенью. Утром, чуть свет, надел он свой единственный суконный пиджак, новую косоворотку и. смазал солидолом сапоги. За стол, рано побудив ребят, сели всей семьей. Он выпил подряд две большие рюмки водки, похлебал щей и, поцеловав детей, пошел воевать...
С войны он принес стандартные трофеи: немецкую безопасную бритву с десятком лезвий к ней, ранения, в левое плечо и спину, и медаль "За боевые заслуги".
Про эти шесть дней его войны давно уж следовало бы мне написать особо. Не раз и мысль такая приходила: надо, надо написать. Точнее, не мысль приходила, а тянуло что-то за душу, сосало, беспокоило. Как, наверное, недоделанная работа, письмо, лежащее без ответа, невыполненное обещание (ищу и не нахожу точного сравнения). А может, это "что-то" было тем самым, что называют теперь высокими и щемящими словами "память сердца"?.. Да, на памяти сердца, как видно, лежал груз, давил и тревожил.
Но я все останавливал себя. Сначала, когда был моложе, отважнее и сам, никогда не нюхавший пороха (служба в армии - не в счет), мог написать хоть о Крымской кампании, - останавливал с тем доводом, что в судьбе моего солдата нет ничего выдающегося, способного потрясти читателя. Уж больно земной он, обыкновенный, не конкурент тем героям, про которых я еще в школе разучивал песни, читал книги и смотрел фильмы. Потом, когда жизнь и годы научили пристальности и пришло понимание войны как вынужденного тяжелого труда, я стал убеждать себя, что не имею права писать о боях, ранах, окопах: ведь сам в тех окопах не сидел. Ну, да, я знал солдат. Помнил, как они ходили в начале шестидесятых по нашему поселку, раненые и калечные. Помнил их бесхитростные рассказы, их глаза, их плохо выскобленные подбородки, старенькие, белесые гимнастерки с одной медалькой, а то и без нее - именно таких вот, чернорабочих, поставляла война с фронта на поселковую улицу моего послевоенного детства. Я знал их, конечно, но... ТАМ с ними не был.
А время шло. И в мире не становилось спокойнее. Афганистан, Абхазия, Чечня... И росла цена не только тому большому, что совершил народ, но и тому малому, что сделал каждый. И тяжелел груз на душе.
Теперь, мне кажется, я понимаю, о чем ДОЛЖЕН написать. Не о войне - о человеке на войне, о МОЕМ солдате, которого я все равно знаю лучше романистов и кинематографистов и о котором никто другой не расскажет.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
В этот же день его могло убить. Впрочем, убить его могло гораздо раньше, когда еще стояли они на формировании. Могло убить... могли убить. Сначала это была шальная пуля. Как-то раз, под вечер, старшина отрядил трех человек за дровами для кухни - двух пареньков, только что прибывших из полковой школы, и его.
- Отец, - сказал старшина, - ты с конем обращаться умеешь? Будешь за старшего.
А он и был самым старшим во взводе: 1898 года рождения. Ребята по восемнадцать-двадцать лет, годившиеся ему в сыновья, сразу стали звать его "отец" и даже "дед". Он охотно откликался. И скоро к нему эти звания прочно приклеились.
- Пилу я вам не даю, не понадобится, - сказал старшина. - Сарай на опушке леса видели разбитый? Там бревна сухие, как порох. Раскатаете по-быстрому, а пилить здесь будем, на месте.
Сарай находился километрах в двух, за лесом. Стоял он на невысоком взлобочке, среди редких деревьев. Это даже и не сарай был, а брошенный сруб нового дома - с пустыми оконными проемами и без крыши. И не разбитый, как показалось старшине, а недостроенный.
Они оставили лошадь в низинке, протоптали в снегу широкую полосу, чтобы скатывать бревна к саням, основательно перекурили под стенкой и, поплевав на руки, принялись за работу. "Отгрызли" три верхних венца, кувыркнули бревна вниз, и дед скомандовал:
- Шабаш, ребята. Итак все не заберем. Второй раз ехать придется.
Опять они закурили, теперь не присаживаясь, стоя. Да не закурили еще, дед только успел протянуть ребятам кисет, как вдруг что-то зацокало по срубу: цок-цок-цок!.. И опять: цок-цок-цок!.. А потом запосвистывало в оконные проемы, отрывая от бревен взвизгивающие щепки.
Солдатики замерли, раскрылатив руки.
- Вроде стреляют, батя? - не поворачивая головы, шепотом спросил один.
- Похоже, стреляют, - согласился он и шагнул за сруб, словно хотел глянуть, кто это там балует.
В тот же миг невидимая сила вырвала у него из рук топор, а один из солдат схватился за щеку и, приседая, тонко крикнул: "Мама!"
- Бросай все! - всполошился дед. - Постреляют, каккурей!..
Впервые он узнал тогда, что смерть может так вот обыденно ходить рядом, и не караулить даже тебя специально, а просто шнырять около - невидимая и оттого вроде нестрашная. И может она, не глядя, зацепить тебя, если даже сам ты в этот момент ни на кого не замахиваешься.
В другой раз его чуть не застрелил незнакомый капитан, оказавшийся на учениях. Кто он был такой, откуда - дед не знал.
Случилось это в тот день, когда им впервые дали в руки боевые гранаты. Кидать гранату надо было из окопчика, по грудь отрытого в снегу. Не очень удобная получалась позиция, но дед не волновался: кидать он умел. До этого тренировались они с березовыми болванками, подогнанными по весу под боевые гранаты, и его болванки летели дальше всех. У него свой способ был: он не напрягал руку, а посылал ее вперед расслабленно и резко, словно бич раскручивал. Рука с зажатой гранатой, получалось, сама уже летела, готовая выдернуться из плеча. Но в последний момент он раскрывал ладонь - и граната, кувыркаясь, взмывала вверх.
Молодежь на учениях его подзадоривала:
- Вот дед щас запузырит так запузырит! Ну-ка, дед, покажи класс.
И он запузыривал. Однажды чуть не зашиб до смерти своего земляка, тракториста Филимонова.
Солдаты разбились на две кучки и перекидывали болванки друг дружке. Одни покидают, другие подберут - и обратно. Филимонов недосчитался одной гранаты (она еще была в руках у деда), первым кинулся собирать попадавшие. Дед почувствовал, что болванка летит в Филимонова, успел крикнуть: "Берегись!" Лучше бы не кричал, тогда Филимонова всего-навсего огрело бы по спине. А он крикнул, Филимонов разогнулся - и болванка угодила ему промеж глаз.
Деду за этот случай ничего не было. Только лейтенант Козлов без улыбки сказал:
- Эй, Михайлович! Ты, видать, диверсант. Что ты мне солдат из строя выводишь? Вечером в землянку к деду зашел Филимонов. Правая бровь у него была рассечена, глаз закрывал черно-синий кровоподтек.
- Эх, Михалыч, Михалыч! - сказал он. - Что ж ты мне глаз не выбил?
- Во! - изумился дед. - Подставься другой раз - я его тебе выхлестну.
Он думал, Филимонов шутит. Но Филимонов не шутил.
- Что ж ты мне глаз не выбил? - тоскливо повторял он. - Ведь чуток бы тебе в сторону взять... Ехал бы я сейчас домой.
Дед тогда подивился: вот люди, глаза собственного ему не жалко!
А через несколько дней шел он по лесу. Оттепель была, капало с деревьев, снег лежал рыхлый, ноздреватый. Возле старого блиндажа увидел автоматчика.
- Сторожишь кого, что ли? - поинтересовался он.
- Проходи, - недружелюбно ответил автоматчик. - Проходи - не положено.
Но потом сам окликнул деда:
- Эй, дядя! Закурить есть?
- Я тебе скручу, - заторопился польщенный дед. - Я скручу - ты стой.
Автоматчик затянулся табачком и, опасливо глянув по сторонам, сообщил:
- Самострела караулю.
- Ну! Кто ж такой?
Автоматчик повел глазами в сторону блиндажа. Дед наклонился, заглянул. Там, по колено в набежавшей талой воде, с забинтованной рукой, стоял бледный Филимонов.
- Батя! - сказал он, увидев деда. - Вот оно как, батя. - И, сморщившись, беззвучно заплакал.
- Неужели сам? - шепотом спросил дед у автоматчика.
- Сам, гад, - ответил тот.
- Так вить... это... не фронт же здесь. Кто поверит? Дождался бы до боев, выставил руку за бруствер - стреляй меня.
- А ну, иди! - снова застрожился часовой. - Ишь ты... специалист! Иди - выставься!
- Дак я так, - оробел дед, - к примеру...
Кидал дед однажды и боевую гранату, да еще противотанковую. Как-то после ужина пошел он помыть в ручейке свой котелок, а когда наладился обратно, попались ему навстречу два молоденьких лейтенанта.
- Гляди, Слава, - рекордсмен, - негромко сказал один. Второй, беленький, тонкий паренек, обратился к деду:
- Папаша, гранату кинуть сумеешь? - и показал противотанковую гранату.
- Так точно - сумею! - ответил дед.
- А не забоишься? - усомнился лейтенант.
- Никак нет, не забоюсь!
- Ну, держи.
Дед вздернул чеку, сказал: "Спрячьтесь за дерево, товарищи командиры" - и, размахнувшись, швырнул гранату в обтаявшее по краям болотце. Граната пробила тонкий ледок, нутряно рявкнула в болоте - взметнулась вверх ряска, черная вода, грязь.
-Сила! - восхищенно сказал беленький. Но потом спохватился и начальственно похвалил деда: - Молодец, солдат! Вот так и действуй.
Словом, первую "официальную" гранату он принял спокойно. Дождался команды, сильно замахнулся, опрокидываясь корпусом назад... И не сразу понял, что случилось.
А случилось невероятное: граната при замахе вырвалась у него из руки и полетела назад.
- Ложись! - дико закричали позади, там, где кучкой стояли командиры. Грохнул взрыв, мелкие комочки земли застучали по шапке, по плечам - и стало тихо-тихо.
"Все! - сказал себе дед. - Побил людей". У него потемнело в глазах, и он медленно начал сползать на дно окопа. Но обошлось. Все остались живыми и здоровыми. Только ошалели на какое-то время от близкой смерти.
...Потом раздались привычные топот и крики, звучащие иногда по команде - "оправится", иногда по необходимости - подтолкнуть свою загрузшую "полуторку" или помочь выдернуть переднюю, загородившую дорогу. И опять ехали, толкуя о том, что если, мол, к завтрему не подморозит, а отпустит еще, то засядет вся эта разлюбезная техника в здешних болотах и придется дальше топать пехом.
И так незаметно к вечеру въехали в войну. Справа и слева от дороги, в лесу, стали рваться тяжелые снаряды. Ухали они то далеко, то поближе, и если снаряд рвался ближе - земля вздрагивала, будто по ней били громадной кувалдой. Вздрагивали и отзывались коротким гудком реечные борта "полуторки", тугой воздух ударял в уши. Помко-мвзвода скомандовал "Не курить!", хотя смысла в команде не было. Во-первых, никто и так не курил: солдаты притихли, втянули головы в плечи. А во-вторых, стреляла, видать, дальнобойная артиллерия километров, может, с двадцати, и уж, конечно, стреляла не по огонькам самокруток.
В такой неподходящий момент дед вдруг поднялся в рост.
- Ты что, ошалел?! - прикрикнул на него помком-взвода. - Сядь щас же!
Дед сел, но только не на скамейку. Он взгромоздился задом на кабину, одной ногой уперся в передний бортик, а вторую с кряхтением распрямил.
- Ногу свело, товарищ сержант, - объяснил он. - Нет мочи терпеть. Аж занемела.
- Тебе щас башку сведет, дурак! - заругался помкомвзвода. - Слезь вниз, кому я...
Он недоговорил. Снаряд ударил возле самой машины - и дальше дед ничего уже не слышал и не видел. Очнулся он через какое-то время в сугробе, метрах в двадцати от дороги. Руки-ноги оказались при нем, целые. Шумело в голове. Дед сообразил, что его смахнуло с гладкой кабины "полуторки" взрывной волной. Проваливаясь в снег до пояса, он стал выбираться на твердое. Машина - кверху колесами - горела на краю черной воронки. Когда дед подошел, из-под нее донесся длинный стон. И стих. "Неужели же всех?" - подумал он. А времени прошло совсем немного. От подошедшей задней машины только еще бежали люди...
ВТОРОЙ И ТРЕТИЙ ДНИ
Второй день его войны был самым мирным.
Они шли. Чего опасались солдаты, то и случилось: к утру не подморозило, машины стали окончательно, и пришлось им спешиться.
Шли они поначалу ходко: еще не устали, не успели устать, да и лишнего груза ни у кого не было. Части их назывались штурмовыми, им даже шинелей перед наступлением не выдали - только ватники, а вооружение было - у кого винтовки, у кого автоматы и гранаты. Единственное, что скоро дало о себе знать, - напитавшиеся водой, затяжелевшие валенки. В обстоятельной подготовке случился, как всегда, где-то просчет - в общем, обули их вместо сапог в новые, нерастоптанные валенки. Особенно плохо приходилось задним, кому достался разбитый, перетолченный множеством ног снег, и они там поматюгались в адрес неизвестного тылового начальства, которое не головой думает, а, видать, другим каким местом.
Дед на первом же привале развязал вещмешок и достал прочные американские ботинки на толстой рифленой подошве, с блестящими крючками, за которые цепляются шнурки, с высокими голяшками. Ботинками этими, единственной парой, премировал его старшина за безотказность, и дед, когда брал их, не думал о таком вот случае, мечтал отослать домой, прикидывая, что жена променяет их хотя бы на картошку. Но отослать сразу возможности не представилось, а в последние дни погода так стала ломаться, что дед решил с этим делом повременить. И даже выкроил себе обмотки из разных обрывков.
Солдаты онемели от изумления, пораскрывали рты и про цигарки недокуренные забыли. А маленько опа-мятовшись, так принялись крыть деда, словно он враг народа какой-нибудь: "Ну, куркуль!.. Это же надо - и сам уцелел, и ботинки сберег!.."
Дед мотал себе обмотки, хмыкал добродушно, а потом - дернуло его за язык - брякнул некстати: - Ребята, кому валенки надо? Тут некоторые горячие даже повскакивали: "Еще смеется, паразит! Нахлестать ему по шее валенками этими!.." Дед заоправдывался: он, дескать, имел в виду, что, может, у кого свои не по ноге, давят или промокли сильно. А эти, гляди, как прокатаны, головки у них какие: снаружи прижмешь пальцем - вода сочится, а вовнутрь руку засунешь - там еще сухо.: "Ладно, - сказали ему. - Заботливый какой выискался. Надень их сверх ботинок, раз они такие замечательные".
Дед подержал валенки в руках, помял плотные их голяшки... и правда, хоть поверх ботинок обувай. Жалко добро. Дома бы их на две зимы хватило без ремонта. А если натянуть сверху глубокие литые галоши от сырости - и три продюжат. В крайнем случае, накроить из них подошв - Дуське и Сашке можно подшить валенки. Ходят, поди, теперь, сверкают голыми пятками. На Во-логодчине-то до самого апреля мороз прижимать будет...
Чуть было не сунул он валенки в мешок, да вовремя одумался: куда, война ведь. А солдат на войне - этому его еще старик сосед учил - должен быть легким: встал - встряхнулся, лег - свернулся. Тот сосед рассказывал одну историю: как возвращался он в девятьсот шестом году из японского плена. Их тогда до Владивостока довезли на пароходе, а уж дальше они, дождавшись, когда встанет Амур, пошли пешком, по льду. И вот был там среди них один солдатик, слабосильный или больной, - все отставал. Ну, мужики его жалели, шли потише. А он отстает и отстает. А потом, в который-то день, и вовсе упал, ткнулся носом в снег. Тогда они решили мешок его поделить между собой: глядишь, мол, пустой-то он как-нибудь дойдет. Развязали мешок - а там подковы, скобы, удила, гвозди... пуда два железяк. Вот ведь жадность человеческая: за тыщи километров пер. Хрипел и пер, падал и пер.
Дед вздохнул: да-а... Тот солдат все же домой шел. А ему неизвестно, сколько еще предстояло шагать от дома. Он достал ножик, вырезал пару стелек. Подумал и еще две вырезал, про запас - испортил второе голенище. Снова переобулся, притопнул - хорошо! Ногам было тепло и мягко. "Черт мне теперь не брат!" - сказал дед и закинул головки валенок в кусты.
Шли. Проходили иногда деревни, вернее, остатки деревень. Обнаруживали в них следы недолгого и нетяжелого боя. Дело в том, что они двигались вторым эшелоном. Несколько раньше вперед ушел другой батальон полка. Вот ему-то, как видно, и приходилось схватываться здесь с остатками немцев: с прикрытием или, может быть, с факельщиками. Судя по колесным следам, тому батальону спешиваться не приходилось - успели ребята проскочить по холодку. Немцев они, похоже, заставали врасплох и гнали без задержки. Может, и артиллерия лупила вчера не случайно, не сослепу - хотела отсечь их от первого эшелона.
Легким и безопасным оказался для них этот день. Война опять отодвинулась куда-то далеко, казалось, идут они не навстречу смерти, пулям и осколкам, а просто совершают очередной учебный марш-бросок и к вечеру вернутся в теплые землянки. Вдобавок солнце после обеда пригрело совсем по-весеннему, а при солнышке всегда кажется, что жизнь впереди и веселая, и долгая... И - вот ведь беспечный российский солдатик! - молодые парни, вчера еще испуганно пригибавшие головы, вжимавшиеся в ненадежные борта машин, отстегивали каски и незаметно кидали их в снег: для чего, дескать, эта лишняя тяжесть?
Дед свою каску не бросил. Но не потому, что верил в ее надежность, - он командиров боялся. Его и так уже опасение взяло за ботинки. Когда переобувался, не думал об этом, а теперь запереживал. Вдруг увидят, скажут: "Эт-то что такое? Почему не по форме?! Немедленно обуть валенки!.." А где они, валенки-то? Их уже тютю. Он поэтому старался с краю не держаться, забивался в середину колонны. Ребята, конечно, подметили, что он хоронится, и сообразили, черти, из-за чего. И тут уж они на нем отыгрались.
- Товарищ лейтенант! - кричал кто-нибудь нарочно громко, когда командиров поблизости вовсе не было. - Вроде у нас здесь американец приблудился!
- Ага, союзничек занюханный! - подхватывали другие.
- Да не американец он - японец!
- Точно. Шпион. Его на парашюте сбросили.
- Японец, японец! Вон у него глаз узкий.
- Товарищ лейтенант! Разрешите, мы ему по карманам пошурудим. Наверняка у него в кисете динамит.
Дед сам спешил вынуть кисет, пока эти жеребцы и правда в карман не полезли.
- Закуривай, ребята, японского. С динамитом.
Он не обижался на подтрунивания. Понимал: пацаны ведь, пусть подурят. Может, и дурит кто-то из них последний раз в жизни. А табачок у него действительно был с "динамитом", настоящий самосад - из домашнего запаса.
Третий день жестоко отомстил им - и за передышку, и за беспечность.
Они долго шли лесом. Где-то разгорался яркий день, а здесь пока еще низко стоящее солнце лишь иногда по-лосатило дорогу дымными, непрочными лучами. Они привыкли к зелени хвои, к сумраку и, когда лес внезапно кончился, на минуту ослепли от хлынувшей в глаза нестерпимой белизны. И тут по ним, ослепшим, полоснула длинная пулеметная очередь, сразу выщербила голову колонны, словно прикатился с невидимой горы и врезался в людей невидимый камень.
Колонна развалилась: задние кинулись обратно в лес, передние - в стороны, под низкорослые сосенки, россыпью выбежавшие на опушку. А пулемет стриг над головами ветки, осыпал хвоей, вдавливал в снег. Умолкал ненадолго и снова бил, настырно, бдительно. Стоило кому-то приподнять голову, чтобы хоть с соседом переброситься - откуда, мол, он сорвался-то, с какого пупа? - как тут же шевеление это пресекалось коротким, злым татаканьем.
Дед лежал, зарывшись в снег по самые ноздри, из-под низко надвинутой каски рассматривал местность впереди. Ничего обнадеживающего он там не видел: сплошной снежный целик до самой деревни, ни кустика, ни бугорка. Сколько они таких высот взяли на учениях, сколько перебуравили снега! Но тогда по ним никто не стрелял. И то, бывало, задыхались, падали. А тут попробуй добеги, если он бреет почище парикмахера.
Стреляли из крайней не то баньки, не то сараюшки, полузасыпанной снегом. "Скорее все же баня, - подумал дед. - Сарай так далеко от дома не ставят, а баню могут: где-нибудь в конце огорода, поближе к речке..." На этом месте дед заволновался. Подумал нечаянно: "Поближе к речке..." - и заволновался. Померещилось ему вдруг, что это его деревня, перенесенная за сотни верст с Вологодчины. Вот так же лес обрывался там перед самой поскотиной, и открывалась на взгорке деревня. Их дом стоял крайним, а еще ближе к лесу и левее дома - баня в огороде, в самом конце его. От бани пологий спуск вел к реке, шагов полета было до берега. Ближе баню ставить поопасались: речка весной широко разливалась, вода подступала к самым дверям.
Дед, щуря слезящиеся глаза, стал всматриваться. Есть спуск, показалось ему, вроде намечается. Речка не речка, но, может, хоть ручеек какой, а значит - низинка. Он все же не верил себе: снег играл под солнцем, искрился, в глазах от напряжения плыли красные круги. Дед вспомнил: их речка забирала от деревни еще левее, текла краем леса, огибала его, и лес там мельчал, редел, переходил в тальниковые заросли. Он осторожно вывернул шею, глянул чуть назад и влево: лес в дальнем конце мельчал, постепенно, а не враз, как за спиной, сходя на нет.
Дед начал потихоньку спячиваться, расталкивая ботинками снег. Заехал в кого-то ногой - сзади заругались: "Куда ты шарашишься! Лежи!"
Оказалось, это сержант Черный, командир отделения, к которому прилепился дед после того, как снарядом опрокинуло их машину. Сержант, хитрый змей, умудрился закурить. Продавил в снегу глубокую ямку, спрятал в нее носатую голову, лежал себе и потягивал. "Что значит фронтовик!" - позавидовал дед, сглотнув слюну.
Черного прислали к ним за три дня до наступления, вместе с другими младшими командирами, взявшими их, необстрелянных, под начало. Уже на другой день всем откуда-то стала известна его история. Он будто бы воевал до этого в разведке, и воевал геройски. Орденов ему навешали через всю грудь, от плеча до плеча. Но потом за какую-то провинность угодил под трибунал. Ордена с него поснимали, а самого отправили в штрафбат. Только пробыл он там недолго. Как-то потребовался "язык". Потребовался настолько срочно, что не было возможности отправить разведчиков в долгий поиск. Черный вызвался добыть "языка". Один. Он ушел ночью, а утром пригнал немецкого унтер-офицера. Черный, говорят, действовал расчетливо и предерзко. Он пробрался в деревушку, занятую немцами, засел в пустом амбаре, дождался первого фрица, выскочившего перед завтраком по нужде, и взял, не дав опростаться. По этой причине тот полз в наше расположение с большим проворством и по прибытии первым делом запросился в сортир. А после такого конфузного начала не стал упираться - рассказал все, что знал.
Черному за этот подвиг отдали назад все ордена и вернули его в свою часть, которая все еще находилась на пополнении.
Дед в эту историю верил и не верил: может, и правда что было, а скорее, сочинили ребята. На Черного он, однако, поглядывал с уважением. "Этот вояка, - думал, - сразу видать - вояка". Уж очень примечательная внешность была у сержанта: высокий, черный, как цыган, молчаливый. И держался самостоятельно, неприступно. Глянет сверху вниз твердыми глазами, будто прикинет: "Ну, сколько вас на пуд сушеных?" Из детдомовцев, наверное, догадывался дед, потому и фамилия такая, вроде клички.
Черный оказался смекалистым мужиком, не стал даже дослушивать деда, ткнул окурок и скомандовал: "Давай к командиру".
Комбата они разыскали в лесу. Он сидел, привалившись спиной к толстой сосне, разглядывал карту и ни черта не понимал: та была дорога, и та деревня, и, значит, прошли здесь наши - и головной дозор, и походная застава. Откуда же тогда взялся этот собачий пулемет? Разве что наши дорогой ошиблись - мимо саданули?..
- Нет тут никакой речки! - сердито ткнул карандашом в карту. - Не обозначена.
- Может, пересохшая, - вякнул дед. - Ложок, может, какой...
Втроем они вернулись на опушку, комбат сунул деду бинокль:
- Гляди лучше - где он, твой ложок?
Дед посмотрел и внутренне съежился: та же белизна, тот же ровный подъем, тягун, к деревне, а пологость-то где? И как он мог ее увидеть - пологость? Как ее вообще можно увидеть, если все одинаково бело?.. Но опять вдали, за померещившейся ему низинкой, разглядел он полоску кустов. Точно так тянулся у них кустарник по другую сторону речки, облепишник, бабы туда переправлялись на лодке ягоду собирать.
- Вроде есть, товарищ капитан, - неуверенно сказал дед. - Должен быть.
- Вроде Володи, под вид Кузьмы, - буркнул комбат. - Это же... через Северный полюс в Нахаловку. Минимум полчаса скрестить неизвестно ради чего... Ладно, сержант, отбери двух человек -сходите проверьте. Но учтите: если там ничего нет, вам первыми начинать с левого фланга. И чтоб мне такой шорох подняли, будто вас там рота, не меньше.
Дед услышал: "Отбери двух человек" - и понял: о нем речь не идет. Ему сделалось нехорошо. Представил себе: доберутся мужики до края леса, а там хрен - не ложок. Вот начнут они тогда его понужать: "Деревня, лапоть дырявый, померещилось ему, придурку, а мы теперь помирай!.."
- Товарищ капитан! - заторопился он. - Дозвольте мне с ними.
Комбат и Черный повернулись к деду, уставившись на него долгими взглядами. С лица комбата сошла злость, и дед сейчас только увидел, что на остром носу у него очки, а под носом маленькие интеллигентные усики.
- Да вы же еще... немца живого не видели, - сказал комбат.
- Когда-то же надоть, - ответил дед.
Они пошли втроем. Третьим сержант выбрал низкорослого, вертлявого солдатика, не из новобранцев, из "старичков", - такого же черного с лица, как сам. "Ровно младший брат", - подумал дед, глянув на вертлявого.
- Валерий, - сказал тот. И прибавил: - Валерий Павлович.
"Ну и лох!" - определил дед.
А вертлявый изогнулся в поклоне:
- Вам вперед, товарищ Сусанин.
"Сусанин... - думал дед, пока пробивались ойи краем леса. - Сусанин - сусалин... мусалин... Будет тебе Сусанин... и по сусалам будет, и по мусалам... Вот как не найдем ложка - всем будет. Запоем тогда Лазаря..."
Так он бормотал про себя, глушил этими нелепыми словами тревогу и успокоился только тогда, когда, переползши реденький остаток леса, они кувыркнулись с маленького обрывчика в ложбинку. Тут дед понял, почему он не видел ложбинки, а лишь угадывал ее. Бережок был крутым, невысоким, каких-нибудь полтора метра, и почти сразу от него местность опять полого забирала вверх. Такая, в общем, складочка - издалека ее нипочем не разглядишь.
- Аи да Сусанин! - сказал вертлявый, быстро доставая из шапки заранее скрученную цигарку. - Вот она, народная сметка...
Больше он, впрочем, деда не хвалил. В ложбинке под снегом оказалась вода - то ли болотце там было, то ли ржавый какой ручей протекал, - следы горбящегося впереди Черного сразу темнели, казалось, что он бредет, истекая кровью; и дед скоро почувствовал: хлюпает в ботинках, сырость сквозь обмотки и ватные штаны подступает аж к самым коленям. Вдобавок местами они проваливались чуть ли не до пояса, а местами, где бережок понижался, им приходилось становиться на карачки.
- Куда ты нас завел, проклятый колдун? - ворчал позади Валерий, словно сам с собой разговаривал. - Мы же не водолазы, мы пехота - царица полей... Полей! Не болот...
- Все! - объявил он в одном месте. - Промокло хозяйство. Весь комплект плавает. Можно малую нужду справлять, не снимая штанов. Без разницы. Даже теплее будет.
- До свадьбы обсохнет, - успокоил его дед. "Хоть бы сбоку ей зайти, - думал он про баню. - А
там можно подползти поближе и гранату кинуть".
Им повезло - они вышли даже не во фланг, а в тыл бане. Подобрались к ней, осторожно заглянули в предбанник. Был он просторным, с деревянным полом, широкими лавками вдоль стен. На лавках валялось несколько испаренных веников.
Это все дед заметил, а главного, оказалось, не рассмотрел. Черный - когда они отползали назад, за стенку - поманил его к себе и зашептал прямо в ухо:
- Заметил, куда дверь открывается?.. Вовнутрь... Пока они там молчат, не дыши. А как пулемет заработает - бей своим мокроступом в дверь. Изо всех сил! И сразу падай в сторону. Сразу! Понял?
Пулемет застучал. Черный торопливо ткнул деда локтем и первым кинулся в предбанник. Там они замерли - Черный даже распрямиться не успел, потому что пулемет враз умолк. Все это походило на детскую игру в прятки, только караулил их не глаз водящего, а тишина. Дед вымерил расстояние, наметил себе точку, где с той стороны двери должна была располагаться щеколда или крючок. Если они, конечно, закрылись.
Пулемет молчал. В бане заговорили, деду показалось - по-русски. Он недоуменно оглянулся на Черного. Но тот бешено показал ему глазами: дверь, за ней следи!
В этот момент пулемет опять загрохотал, дед ударил ногой в дверь и прыгнул в сторону. А Черный с Валерием, выставив автоматы, разом нырнули в проем... И подняли там от пулеметов трех человек: одного немца - маленького, сморщенного, в круглых железных очках, и двух русских мужиков - власовцев, здоровых и одинаково рыжих, похоже, братьев. Но это потом, на свету, дед их рассмотрел. И как они баню оборудовали, потом оценил: вынули два бревна, установили пару пулеметов - и получился самый настоящий дзот...
Прямо здесь, возле бани, Черный разбил власовцам морды. Он вышел последним, оглянулся на пленных - они стояли с задранными руками - и вдруг с разворота ударил прикладом в зубы одного, другого. Так скоро и страшно, что рыжие одновременно влепились лопатками в стену и, обмякнув, поползли по ней вниз. Немец пригнулся, обхватив голову руками. Но его Черный не тронул. Отошел чуток в сторону, достал из-за пазухи ракетницу, пальнул вверх, проследил взглядом за полетом ракеты и только после этого сел прямо в снег, поставив автомат между колен. У деда подрагивали ноги, он тоже опустился. Один Валерий перетаптывался стоя, вертел туда-сюда головой, не мог успокоиться.
- Да-а, сержант! - мелко рассмеялся он. - Попортил ты землякам говорильники. Как же они показания давать будут?
- Они тебе дадут, - угрюмо сказал Черный. - Догонят и еще дадут. Их бы на месте задавить, да сначала комбату представить надо.
Власовцы не ворохнулись. Сидели, прислонясь затылками к стене, не сплевывали зубное крошево, густая кровь текла им на подбородки, на мундиры, пошитые из немецкого сукна, и солнце жутко белесило их устремленные вверх, неподвижные, как у мертвяков, глаза...
К вечеру этого же дня они догнали первый батальон. Встреча получилась невеселая.
Еще часа за полтора до нее на узкой лесной дороге (они снова шли лесом) им стали попадаться раненые. По двое, по трое ковыляли они в тыл, поддерживая друг дружку. Потом проехали сразу две конные повозки. Ходячие - у кого рука перевязана, у кого плечо - подталкивали их сзади, а в самих повозках, накрытые ватниками и полушубками, стонали тяжелые.
В сумерках уже вышли они из леса и через какой-нибудь километр уткнулись в траншеи. Снег вокруг траншей был перемешан с грязью, растоплен, изрыт воронками.
Дед соскользнул по выщербленной, осыпающейся стенке вниз, задел кого-то, на него болезненным голосом заругались:
- Куда прешь, чучело!
"И верно - чучело!" - спохватился дед. Он держал под мышкой сноп необмолоченного хлеба и, надо полагать, выглядел нелепо. Еще засветло наткнулись они на поле с неубранными, почерневшими под снегом снопами. Ребята стали потрошить их, раздергивать на стельки: валенки к этому времени у всех раскисли. Деду стельки не требовались, он еще в обед поменял свои отсыревшие на сухие. К тому же на нем были домашние шерстяные носки, а шерсть, она и мокрая греет. Он тем не менее захватил один сноп целиком. Опять над ним смеялись: ты что, мол, батя, не коровенку ли собрался завести? Дед помалкивал. "Скальтесь, скальтесь, - думал он. - Погодите, как попадем на ночь куда-нибудь в грязь, в сырость, - сами же запросите: "Батя, дай соломки под бочок..."
И вот теперь, с этим снопом, он шарашился здесь, промеж раненых...
Дед положил его на бровку, запомнил место и осторожно двинулся вдоль траншеи. Впереди, в углублении, привалившись к стенке, стояли двое. Стояли они молча и полуотвернувшись друг от друга, будто только что перецапались. Дед подошел, на ходу вынимая кисет (с табачком разговор скорее клеится), спросил:
- Ребята, что у вас здесь случилось-то?
Тот, который стоял подальше, вдруг сжал виски и длинно выругался, словно дед обидел его. Потом вовсе отвернулся к стенке, уткнулся в нее лицом. Второй оторвал у деда бумажку, запустил пальцы в кисет и тихо, как бы оправдываясь за товарища, сказал:
- Дружка у нас убило... - Он никак не мог свернуть цигарку - руки тряслись. Дед машинально забрал у него бумажку, свернул, подал. Солдат вставил цигарку в рот, оглянулся боязливо и шепнул: - Мы тут, батя, под обстрел своих же "катюш" попали.
- Как так? - растерялся дед.
Солдат пожал плечами:
- Выскочили из леса, с ходу эти траншеи взяли, на "ура". Фрицы в деревню удрапали - деревня вон, на бугре, - а нас через минуту накрыло.
- Дак как же они так - по своим? - не понимал дед.
- Не знаю, батя, не знаю, - солдатик жадно затянулся. - То ли мы поторопились, то ли они опоздали... А потом еще немцы добавили - обрадовались, гады...
- Посторонись! Посторонись! - раздались голоса. Санитары тащили на носилках раненого.
- Стой! - неожиданно звонко сказал раненый, когда носилки поравнялись. - Дайте слово сказать.
Он приподнялся на локтях - и дед узнал его: это был замполит первого батальона, худой старик с буденнов-скими усами, только седыми и жидкими.
- Сынки! Родные! - закричал замполит, напрягая жилистую шею. - Довоевывайте тут, сынки! Бейте их! - Глаза его искали чей-нибудь встречный взгляд, моля о прощении. - А я уж, видать, отвоевался!.. Отвоевался я!..
Санитары двинулись дальше, да они и не останавливались совсем, только шаг замедлили, а замполит, силясь привстать (у него, видать, были перебиты ноги), все выкрикивал высоким молодым голосом:
- Я отвоевался!.. Отвоевался!.. Счастливо вам, сынки!..
ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ
Он бежал в атаку. Четвертый раз за четвертый день его войны.
Вот ведь, когда вчера их остановил пулемет, они сразу залегли и никому в голову не пришло переть на него дуром. Потому, наверное, что война все еще была не настоящей и сам положивший их пулемет возник вроде кочки на голом месте, вроде случайного рва поперек дороги, в который не укладывать же половину людей, чтобы оставшаяся половина прошла по ровному.
А тут они бежали на десятки пулеметов, на танки, зарытые в землю по краю деревни, бежали среди разрывов мин, падали, скатывались на дно воронок, вскакивали и снова бежали, а потом, окончательно прижатые огнем, кто ползком, кто броском, возвращались назад. И сколько уже не вернулось, сколько осталось лежать там, на полоске изжаленной земли?!
Сильно укреплена была деревня. Хорошо еще, что вчера выбили наши немцев из передней линии обороны и вся она, устроенная аккуратно и грамотно - с окопами, ходами сообщения, блиндажами, - досталась батальону как подарок: есть где пересидеть, не надо грызть мерзлую землю, спешно окапываться. Даже удивительно, что немцы так легко ее оставили. Получилось, будто рыли и строили они все это специально для противника. И местность была как на заказ. Сама деревня на невысоком бугре, по которому сбегают вниз огороды, потом равнинна идет, словно дно у тарелки, а дальше опять чуть обозначенный короткий подъемчик, на самом гребне которого, на переломе, и вырыты траншеи. Сиди, в общем, и поглядывай друг на дружку. Тем более, что видать вполне хорошо: между деревней и траншеями - от силы метров восемьсот. А до огородов, до крайних плетней, и того меньше - на один хороший бросок.
Вот только явились они сюда не отсиживаться, не в гляделки играть.
Дед раньше, когда в газетах читал или по радио слышал, что, дескать, после ожесточенных и кровопролитных боев нашими войсками занята высота такая-то, иногда думал по-простецки: а зачем ее было кровью-то поливать? Фронт, он знал это, сплошным не бывает: так, чтобы от какого-нибудь, допустим, Херсона до Ленинграда тянулась одна траншея. Есть же где-то и проходы. А высота (да еще, как часто писали, безымянная) - ну, что она такое? Ведь не город, не станция узловая. Так - сопка, бугор. Ну, закопались там немцы, понаставили пулеметов, орудий, мин. И - мать их в лес! - пусть сидят, караулят ветер в поле. А ты обойди, ударь туда, где пожиже, и дальше вперед.
Вчерашний пулемет деда кой-чему научил. Его, понятно, никто специально не обходил, они сами затаились, гады, намеренно пропустили наш дозор, чтобы внезапно как следует угостить остальных. Ну, а если бы батальон взял да оставил их за спиной, дал петлю вокруг деревушки? Что дальше? А дальше - они бы третий батальон так же встретили. И неизвестно еще, сколько другим пришлось бы положить там жизней, углядел бы кто эту ложбинку или пошли бы мужики на баню в лоб (из-за трех-то смертников).
Получалось, в общем, что, как и в любой другой работе, и в этой тоже нельзя было оставлять самую тяжелую ее часть на потом. В мирной жизни он приучен был не обегать трудного. И детей своих учил: не обегайте! Бегай не бегай, делать все равно придется: тебе ли, другому ли кому. Когда, например, выходили всей семьей на поле окучивать картошку, он выделял каждому из своих пацанов посильное количество рядков и говорил: "Как добьешь до конца - тут и шабаш, прибавки не будет". Так вот один из сыновей, Федор, бывало, сильно заросшие участки пропускал: потом, мол. Не терпелось ему скорее край увидеть. Отец тогда переходил на его делянку и молча принимался рубить тяпкой лебеду или молочай. Сынишка оглядывался, кричал: "Папка, не надо - я сам!" А он тяпал еще ожесточеннее, пока пристыженный пацан не возвращался к огреху.
И вот теперь дед догадывался: деревню эту не обойти, не объехать никто им не даст. Придется "тяпать" и "тяпать", и они либо возьмут ее, либо все здесь полягут. И раз нет другого выхода, стало быть, знай одно - воюй.
Эта атака поначалу оказалась легкой. То ли немцы, отбив три первых, не ждали скоро четвертую, то ли наши ребята со злости кинулись вперед так дружно и азартно - в общем, успели добежать аж до самых огородов.
Дед, зацепив ногой низкий плетень, упал в наметанный за ним сугроб. Отдышался. Прислушался. И вдруг шкурой прямо ощутил одиночество: показалось, ни впереди, ни рядом никого нет. Он приподнял голову: нетоптаный, и справа и слева, снежок подтвердил догадку. "Вот это улупил! - поежился дед. - Считай, чуть в плен не прибег".
Немцы, спохватившись, молотили уже вовсю. Рвались за спиной мины. И в промежутках между разрывами слышно было, как торопливо стучат пулеметы.
Потом стрельба сделалась реже, и дед понял: не он один залег, всех положили.
Впереди чернела врытая в косогор банька, и хотя душа упиралась, не хотела дальше, разумом дед понимал: там, под баней, укрытие, там его не зацепит. Он собрался с духом, в несколько прыжков перемахнул огород; взвизгнуло над ухом, дед успел подумать: "В меня!" - и упал под сруб, рискуя расшибить голову.
За баней было надежно. По крайней мере, пуля достать его здесь не могла. Дед расположился поудобнее: привалился спиной к срубу, вытянул ноги, достал кисет... Теперь он увидел всю корявую от воронок равнин-ку, уцелевший каким-то чудом стожок сена за огородами (дед его раньше не заметил), далекую полоску своих траншей. Увидел и подивился: ничего махнул! А назад если? Прямо как в анекдоте про старика, который сани в избе ладил. Ладил и все приговаривал: "Так... так..." А старуха ему с печи: "Так-то оно так, да наружу-то как?"
Справа от того места, где он только что лежал, за плетнем кто-то ворохнулся. Дед обрадовался: не один все же.
- Эй, друг! - окликнул негромко. - Живой?
- Целый, - ответили из-за плетня. - А ты, гляжу, с табачком. Покурим? (Солдат, значит, хорошо видел деда сквозь щелки.)
- А сумеешь доползти? '
Солдат не стал ползти. Перевалился через плетень и, низко пригибаясь, побежал. Не добежал он каких-нибудь шагов пять. Над бровью у него вспыхнула темная точка, он упал в кучку припорошенной снегом печной золы.
"Насмерть! - вздрогнул дед. - Вот тебе и покурили..."
Солдат лежал, выбросив вперед руки. Между ними валялась скатившаяся с головы шапка. Деду был виден его стриженый затылок, место, откуда вышла пуля. Нечего было и ждать, что солдат шевельнется.
Вдруг обнаружилась еще одна живая душа - Валерий. Он, оказывается, лежал в левом углу огорода, за кучей перегноя. Лежал, лежал и остервенился:
- Тьфу, сволота! Прямо слюной истек!.. Сусанин, погоди, не сворачивай - я к тебе рвану.
- Лежи! - испугался дед. - Вон один уже накурился. Досыта.
- Да в рот бы им!.. - отчаянно сказал Валерий, метнулся, как заяц, в одну сторону, в другую, третьим броском достиг бани, упал рядом с дедом и рассмеялся: - Думал - уши оторвутся.
Дед все поглядывал на убитого. Хотелось дотянуться, прикрыть мерзнувшую голову солдата шапкой.
- Паренек-то, - вздохнул он. - Даже не покурил перед смертью... Давай, говорит, покурим... И - на вот тебе.
- Привыкай, Сусанин, - сказал Валерий. - Здесь каждый чего-нибудь не успевает. Еще насмотришься...
Цигарку он свернул такой неподъемной величины, что дед всерьез ему посочувствовал:
- Удержишь?.. Зуб она тебе не вывернет?
- Не жалей, - мигнул Валерий. - А то подкрадутся гансы, прирежут нас с тобой - и весь кисет им достанется.
- Ну, хоть табаком их уморим, - невесело сказал дед. - Они от моего горлодера враз перемрут!
- Держи карман. Шибко они от нашей водки поумирали? Это анекдоты одни, что немец на выпивку слаб. Они слабые, пока из собственной фляжки собственный шнапс разливают. Тогда - наперстками. А как до чужого дорвутся - хлещут стаканами. И хоть бы хрен! У них от чужого только хари наливаются... Ты их еще салом попробуй уморить...
- Гляди, гляди! - схватил его за руку дед. - Щас он их перещелкает!
От стожка сена двое солдат рысью катили куда-то станковый пулемет. Сбоку бежал лейтенант Михотько, высокий и длинноногий, - его ни с кем невозможно было спутать, даже издалека.
- Вот дураки! - подался вперед дед. - Ползком же надо, ползком!
Один солдат упал. Пуля подрезала его на бегу, развернула - он опрокинулся навзничь. Второй, прикрывая голову руками, как от жара, повернул обратно к стожку. Лейтенант что-то крикнул ему вслед и сам ухватился за пулемет. Солдат не успел добежать до стожка: подпрыгнул, будто его за резиночку вверх дернули, взмахнул руками по-птичьи и рухнул. А лейтенант Михотько все дергал, рвал загрузший в снегу пулемет. Пуля, как видно, задела его лицо. Лейтенант схватил нос в горсть и тоже побежал. Вторая пуля пробила руку. Только после этого лейтенант догадался упасть.
- Ты смотри, что творит подлец! - горестно изумился дед. - Сшибает, как орехи!
Валерий молчал. Цигарка, зажатая между пальцами, сплющилась, порвалась и потухла. Махорка из нее высыпалась. Валерий сжимал клочок пустой бумаги.
- Сусанин, у тебя дети есть? - спросил он вдруг.
- Есть, куда им деваться, - ответил дед. - Василий, Федор и Петр с немцем воюют, а четверо младших за мамкин подол еще держатся.
- Так какого же ты... храбрый такой?! - обозлился почему-то Валерий. - Баню вчера высунулся брать... Ты, поди, и на фронт добровольцем пошел?
"Добровольца" дед пропустил мимо ушей, а насчет бани задумался. Вслух - по обыкновению:
- Зачем, говоришь, высунулся?.. Хм... Зачем-зачем... - И сам спросил: - Ты Лизунова помнишь - нет? Высокий такой, корявый?
- Какого еще Лизунова-грызунова? - сплюнул Валерий.
- Ну да, где же. Ты ведь к нам дня за три до выступления прибыл... А Козлова, лейтенанта, должен по-мнить... Ну, вот... Мы там до тебя все высотку одну брали, каждый день в атаку ходили. Ага. Ребята все молодые - бузуют бегом, как лоси. А мы с Лизуновым сзади. Мне-то еще ничего - я с одним автоматом. А у него ручной пулемет, он вторым номером пулемета числился. Ну, и годы тоже: он, как и я, девяносто восьмого года рождения. Вот и отстает, задыхается. А этот, Козлов, догоняет его - палкой вдоль хребтины. Он с палкой на учения ходил. Сам себе вырезал из березки. Такую - вроде тросточки. Он, видишь, все фронтовика из себя строил - ходил, прихрамывая. Когда, конечно, других офицеров рядом не было. То на правую ногу припадает, а то забудет - и давай на левую. Да ну его, говорить даже неохота... Главное, никто не видел, как он там, сзади, Лизунова "поощряет". Я тоже не видел, пока Лизунов мне сам не сознался. Боюсь, говорит, забьет он меня скоро. Сил, говорит, уже нет - падаю. Я тогда оглядываться стал. И точно, гляжу, стегает он его, гадюка. А я уж и сам уставать начал, чувствую, еще день-два - и меня он понужать зачнет. Ну, думаю себе, пусть только ударит. Пусть только попробует. В общем, набил полный диск патронов (я раньше с пустым норовил ходить-то, он меня еще все ругал за это, грозился, а тут набил полный: семьдесят две штуки - как один). Да еще запасной на пояс привесил. Все равно, думаю, двум смертям не бывать.
- Неужели бы застрелил? - с интересом глянул на него Валерий.
- Кто его знает? Тогда думал - застрелю. Если только ударит - сделаю из него решето, а там пусть хоть трибунал... Да ты слушай. Залегли мы против высотки, лежим, ждем команды. Вдруг откуда ни возьмись заяц. Русак. Здо-оровый! Ребята давай по нему стрелять. Лейтенант сначала: "Прекратить, прекратить!" А потом сам загорелся, выхватил ТТ, давай пукать. Расстрелял всю обойму, кричит: "У кого автомат заряженный?" А я рядом лежу. "Держите, - говорю, - товарищ лейтенант". Он и мой диск расстрелял. И спрашивает, подозрительно так: "Ты чего это, Семен Михайлович, снарядился, как на войну? Раньше с пустым диском ходил..." - "А про всякий случай, товарищ лейтенант, - говорю. И смотрю на него, не отворачиваюсь. Пусть, думаю, догадается. - Про всякий случай..." Не знаю, догадался, нет, а палку на другой день бросил...
- Постой, это не тот лейтенант, который перед выступлением все за начальством бегал, просил, чтоб его в другую часть перевели?
- Ну... Дурковатый-дурковатый, а сообразил, что Лизунов ему в первом же бою пулю в спину пустит. - Дед помолчал. - Дак вот, про Лизунова. Убило его, когда под нашу машину снаряд угодил. А он знаешь откуда был? С Дальнего Востока. Я с Вологодчины, а он аж с Дальнего Востока. И что же получается? Это за столько тыщ километров его сюда везли! А зачем? Чтобы этот кобель его помордовал? И все? Ведь он же ни одного немца убить не успел! Да что там - убить, даже не стрельнул в ихнюю сторону ни разу... Зазря, выходит, терпел мужик. И пропал зазря.
- Ну, Сусанин, ты и зануда же! - протянул Валерий. - Куда подвел. Я ему про баню, а он мне... про матаню... Ты, случайно, в политруки не пробовал проситься? Попросись - возьмут.
В этот день им еще довелось повоевать. Они добрались к своим и опять воевали. Точнее сказать, воевал уже один дед: Валерия на самом бруствере траншеи догнала слепая пуля. Он обернулся, крикнул, белозубо смеясь: "Жив, Сусанин?" - и, не переставая улыбаться, начал медленно садиться на землю...
Еще каких-нибудь десять минут назад они хоронились там, под баней, стало смеркаться, и Валерий забеспокоился:
- Слушай, дядя - теткин муж, не светит мне что-то темноты здесь дожидаться. Как бы нам к фрицам в
"язычки" не угодить.
- Стреляют, - засомневался дед. - Не добежим.
- Был такой великий полководец Суворов, - сказал Валерий, - с которым я в корне не согласен. Пулю-дуру недооценивал. Ты, Сусанин, дурной пули бойся. От нее не убежишь. А от умной, которая в тебя пущена, убежать можно. Они же теперь, видишь, как бьют, сволочи: прицельно, по каждому.
Так что не дрейфь. Главное - делай, как я...
Они бежали...
Твою душеньку!.. Разок бы так в мирной жизни кувыркнуться - и хана, прощай руки-ноги. А тут!.. Рывками. Из стороны в сторону. Скатываясь в воронки - бегом, через голову. Расшибая в кровь морды...
Достигли своих.
И - вот она, пуля-дура! Будто в насмешку ударила веселого человека Валерия, пробила узкую грудь с левой стороны. Летела дуриком, а угодила точно...
Немцы зажгли стожок сена, тот самый. Кидали ракеты. Били длинными трассирующими очередями, прижимали оставшихся на ничейной полосе ребят к земле, не давали им отлепить головы. Всех, что ли, собрались повыколотить, собаки?
И наши стреляли - без команды, кто из чего: хоть маленько дать мужикам вздохнуть, подсобить им, прикрыть отсечным огнем.
Дед спрыгнул в окоп к пэтээрщику, молодому пареньку.
- Гляди, сынок! - крикнул он. - Танк! Стреляй! Немецкий "тигр" выполз на край деревни, медленно разворачивая башню, будто вынюхивал что-то хоботом.
- Я не вижу!
"Э, милый, да ты уже готов", - смекнул дед и сам ухватился за ружье. Он прицелился танку в бок, выстрелил, увидел, как брызнули искры, - и все. "Не берет, - понял дед. - Так, щекотка одна". Заложил новый патрон, стал целить под низ башни: "Должна же быть какая-нибудь щелка... должна же". Выстрелил второй раз, попал опять, и снова без толку.
Танк продолжал ворочать стволом. "Щас лупанет!" - втянул голову дед. Но "тигр" выцеливал не их жалкий, безвредный для него окоп. Слева, посередке примерно между нашими траншеями и деревней, стоял отдельный сарай. Танк плюнул в него огнем - черно-красный взрыв потряс сарай, он осел и загорелся.
Дед выбрался из окопа пэтээрщика. Бесполезное это было дело - стрелять дробью по слоновьей броне.
У немцев, с краю деревни, тоже что-то горело: дом какой-то или амбар. Там, видно было, перебегали, суетились черные фигурки. Из автомата их было не достать. Дед разыскал на дне траншеи, выковырнул из грязи брошенную винтовку, насобирал здесь же рассыпанных патронов. Затвор у винтовки то ли заржавел, то ли шибко был забит грязью, дед отколачивал его саперной лопаткой, вставлял по одному патроны и, старательно целясь, стрелял.
Им овладела спокойная, холодная злость. Он стрелял, отбивал лопаткой затвор, вынимал из кармана ватника следующий патрон. И как во время какой-нибудь сосредоточенной, долгой работы через голову его текли мысли - не в виде слов текли, а в виде разных смутных соображений, догадок и картин.
...Да где же эти чертовы "катюши", которые по своим вчера резанули? Где они, у пса под хвостом?.. Сидят, поди, тоже по брюхо в грязи, кукуют. Эхма!..
...Вот бы сейчас оптический прицел, а? Вот бы сейчас-то...
...Нет, не то, не так объяснил Валерию. Про баню-то... Не должны воевать молодые - вот что надо было сказать. Такие, как Валерий, как парнишечка этот, с пэ-тээром, как другие, которые "мама" кричат при разрывах (он сам слышал!), не должны... Воевать надо мужикам пожившим - таким, как он, как покойный Лизунов, как сержант Черный... у которых руки потрескались от работы и кости закаменели... которые уже нахлебались в жизни всякого, навкалывались досыта, наголодались и выпили свое... и детей нарожали... Такой мужик, если даже увечным вернется, без ноги или без руки, все равно мужик, а не обрубок. И для работы он мужик, и для жены своей - тоже...
А эти... когда он пацан еще, и щеки, как у девахи, а сам-то девку не трогал ни разу и от работы не падал как мертвый, а уже обрубленный, калечный - стыдно смотреть на него, стыдно!..
Он стрелял, сцепив зубы. Рука его была твердой. Иногда какая-нибудь фигурка падала, кувыркалась. От его пули, от чужой ли... Он стрелял.
ПЯТЫЙ ДЕНЬ
Утром дед вылез из блиндажа на белый свет. В эту ночь остаткам их взвода достался блиндаж, просторный, хорошо оборудованный, со столом и нарами. Похоже, здесь раньше командный пункт располагался: в сторону леса смотрело узкое и длинное окно - наблюдательная щель. И кой-какие вещи, брошенные немцами, подтверждали это. Дед, например, подобрал вроде как игрушечный чемоданчик коричневой кожи, внутри которого лежали мыльница, помазок, безопасная бритва и в крышку было вделано зеркальце. В общем, ночевали в тепле... Щели завесили плащ-палаткой - так что и не дуло.
Дед вылез и увидел, что белый свет и правда белый. Густой, как молоко, туман закрыл землю - ничего не видать было в пяти шагах. С той стороны нервно постреливали. Для острастки. Боялись: вдруг наши подползут скрытно? Опять пускали ракеты. Но ракеты не пробивали белизну. Слышно было только, как они шипят.
А наши молчали. Совсем непонятная, сиротливая сделалась война. Еще вчера вечером прополз слух, что командиров всех поубивало. Собрались они вроде в тот самый, отдельно стоящий, сарай посоветоваться, как дальше быть, а "тигр" ударил прямой наводкой по сараю. Вот тогда их всех там и накрыло.
Деду слух казался нелепым. На кой ляд им было в сарай забиваться, когда посоветоваться и здесь можно, вон хоть в блиндаже. Но командиров не было видно -факт. Никто не велел со вчерашнего вечера ни вперед бежать, ни назад отходить. Что хочешь, то и делай.
А хотелось есть. Вместе с прочей колесной техникой застряла где-то кухня, третьи сутки все не было. Прямо кишки спеклись. Хорошо хоть курево еще держалось кой у кого. Однако и курить на тощий желудок было тошно. Казалось, все внутри взрывоопасно. Вот плюнешь сейчас - снег насквозь прожжешь. Дед и плюнул. Коричневый тягучий плевок прожег - не снег, конечно, туман, белесость.
И тут слабенький, чуть заметный потянул ветерок. И дед вдруг почувствовал: пахнет... печеной картошкой пахнет! Он зашевелил ноздрями: "Откуда бы ей здесь взяться, картошке-то печеной?.." Но пахло явственно, наносило вроде бы со стороны деревни. "До деревни, однако, далековато. Если там какой любитель и печет -отсюда не учуешь. Значит, ближе... Где, что горело?.. Сарай вчера горел... ничейный - вот что!.."
Так он соображал, а сам уже двигался машинально, потом выкарабкался наверх, пошел полем, примерно определив направление. Летали в тумане где-то редкие пули. Деду они казались нестрашными. Он все время как будто внутри электрической лампочки находился. Есть такие лампочки - белые, непрозрачные. Только стенки у этой лампочки были толстыми, ватными и, верилось, непробиваемыми. Дед все-таки ложился, когда начинали стрелять. Не бухался с размаху, а спокойно ложился и ждал тишины. А как стихало, поднимался и снова шел, крался, пригибаясь невольно (успела уже выработаться привычка).
Сарай возник в тумане неожиданно, большим темным пятном. Дед осторожно просунулся внутрь, осмотрелся. Стены у сарая оказались кирпичными, потому и уцелели, а крыша, стропила, потолок - все это прогорело и обрушилось. Рухнуло прямо на ворох картошки, сваленной в углу.
Дед разломил одну картошину: она была еще горяченькая. "Хоть в рубахе, да притащу ребятам, - решил он. - А самому здесь надо наедаться". Он подсел к этой куче, достал из гимнастерки соль, завернутую в тряпочку. Первые четыре штуки навернул прямо с корками. Обдует маленько, в соль помакает - и в рот. Потом уж стал разламывать, выедать чистую серединку, а корки, черные, затвердевшие, бросал.
Котелок дед оставил в блиндаже, никакой другой посудины у него не было. Он потуже затянул ремень на ватнике, напихал картошки за пазуху. Вошло немного, а все равно он округлился, как голубь дутыш. Ложиться на землю ему теперь стало неспособно, потому на обратном пути он только присаживался на корточки - все, мол, пониже. Один раз, когда немецкий пулемет долго не унимался, перевернулся на спину и полежал так, выставив вверх свои бугристые "титьки". Картошка приятно согревала грудь. "Еще бы снизу потеплее - и лежи-полеживай", - мелькнула несерьезная мысль.
Ребята умяли его добычу в момент. Да там и было-то по три штуки на брата. Проглотили, в общем, а глаза у всех голодные.
- И много там ее? - стали спрашивать.
- Да тонны две, не меньше! - сам удивляясь, ответил дед. К нему только сейчас пришло возбуждение. - Ей-бо! Тонны две, и вся печеная! Веришь, нет - как специально кто испек!
- Ну, батя, молодец! - похвалили его. - Мы тут сидим, пухнем, а он - гляди-ка!.. Вот это батя! Вот орел!..
Дед загордился.
- А вы что думали?.. Вы думали, батя так... пень ржавый!
Тут его и подловили:
- Слушай, батя, смотайся еще разок, а? Ты дорожку протоптал, знаешь, где что. Только возьми мешок, а то за пазухой неудобно. - И уже суют ему мешок: какой-то проворный успел свои пожитки из него вытряхнуть прямо на пол.
Дед и рот открыл. Дохвастался, дурак! Добрехался!
Но ребята смотрели на него вроде серьезно, не смеялись. Похоже, они его и не подлавливали, а хвалили вполне уважительно. И простодушно верили: батя, если пойдет - так принесет. А на другого кого надежды мало.
"А, рискну, - решил он. - Пока туман лежит".
...Когда он второй раз подобрался к сараю, ветер заметно усилился. Крепенько уже потягивал, рвал туман на клочья, делал в нем пробоины. Дед не подумал сразу про то, что светлее станет, опаснее. Ветер дул теперь в сторону немцев, и ему другое пришло в голову, смешно подумалось: "Вот учуют сейчас и придут". Хотя он знал, конечно: никто не придет. Они там не голодные. С утра, поди, натрескались своего шпига, кофею напились.
И вот надо же такому случиться: наворожил! Не успел нагрести мешок, как вдруг услышал: идет кто-то, крадется вдоль стены. Дед присел за кучу обломков. Да не присел - встал на четвереньки, как бобик. Лучше бы вовсе залечь, но тогда ничего не увидишь. А так можно в щелки наблюдать.
Вошел немец. Здоровенный бугай. Или, может, он деду снизу таким высоким и здоровым показался. Ряшка у него, по крайней мере, была - хоть поросят бей. Огляделся, точь-в-точь как сам дед, когда первый раз сюда проник, присел возле картошки на корточки, достал ножичек. Ел культурно, выскребал черную, горелую корку до желтизны. Сразу видно было: не с голодухи человек, в охотку балуется и, сладко жмурясь, неторопливо жует.
"Навек бы тебе зажмуриться! - нервничал дед. - Стрельнуть его разве?.." Но стрелять было нельзя. Если открыть тут стрельбу - тогда уж не до картошки, тогда дай бог ноги.
Немец, выбирая картошину, которая получше, развернулся к деду боком, потом спиной. Зад у него оказался... как у кормленной бабы - того гляди, штаны треснут. Деда взяла злость: "Такую ж... наел, и еще картошки ему, подлюге!" Он нащупал рукой обломок толстого бруса, потянул тихонько к себе - и в животе у него захолодело. Тогда, не давая холодному червячку этому разрастись, он прыгнул через обломки и с маху огрел немца по голове.
А немец вдруг встал. Ему бы ткнуться носом в картошку, а он встал. И повернулся к деду. Глаза у него были пьяные. Дед, пятясь, ударил еще раз. И еще. После третьего удара переломился брус. Немец не падал. Глаза у него вовсе закатились, рот покривило на сторону, он мычал, но не падал.
"Да что же это, мать честная!.." - расстроился дед. Он метнул глазами по сторонам - чего бы еще ухватить? Про то, что есть автомат и можно ударить прикладом, даже не вспомнил. И тут немец наконец брякнулся. Плашмя. И ноги разбросал.
Дед попытался было досыпать в мешок картошки, не разбирая уже, которая испеклась, а которая полусырая, - и не смог: руки не слушались - прыгали. Больше всего он боялся, как бы немец не очухался, не зашевелился. Тогда что? Горло ему резать, как поросенку?..
Он выскочил из сарая, забыв приладить мешок за спину. Тащил его волоком, одной рукой. Бежал из-за этого неловко - боком.
Стреляли - дед и слышал и не слышал. Пока не увидел, как очередь продырявила мешок, и не догадался: "Да ведь это же по мне!" Он упал и пополз. Ползти тоже было неудобно. Дед просовывался вперед метра на два, подтягивал за лямку свой раненый мешок, отлеживался и снова скребся.
Совсем немного осталось до своих, когда деда вдруг, словно горячим прутиком, вдоль поясницы стегануло. Он подождал, затаившись. Поясница горела, но боли не было. Попытался ползти дальше и вдруг почувствовал: выползает из штанов. Из тяжелых, намокших ватных стеганок. Это было неестественно и дико. Дед сгреб тогда штаны в горсть, поддернул и, не обращая больше внимания на стрельбу, что было сил ударился бежать.
В блиндаже его, подведя к свету, осмотрели. И поднялся хохот.
- Тебе, Семен Михайлович, пряжку заднюю пулей ссекло. Так что имеешь право пришить на свои штаны колодочку за ранение.
- Точно! И к медали их представить надо - за боевые заслуги.
- Будешь ее на ширинке носить!
Потом спохватились: мешок-то с картошкой где же?
- Кинул, - сказал дед.
- Как так кинул?
- Так и кинул! - озлился дед. - Сходите достаньте, если кто шибко смелый!
Мешок валялся метрах в пятидесяти. Хорошо был виден, зеленел на снегу.
Двое вызвались сползать за картошкой: хозяин мешка (его фамилии дед не узнал) и Аскат Хабибулин, татарин, горячий паренек.
- Сползайте, сползайте, - сказал дед, - его уже снайпер на мушку взял. Он вас, дураков, накормит. До отвала.
Эти двое все-таки засобирались: дескать, выдернем. Но не успели. Вошел в блиндаж сержант Черный, последний оставшийся в живых командир, прислонил к стенке автомат и сказал:
- Кухня приехала.
И только он это сказал, как ахнул рядом с блиндажом, с тыльной его стороны, тяжелый взрыв. Блиндаж тряхнуло, посыпалась с потолка земля.
А сержант Черный захрипел и стал валиться вдоль стенки. Из вырванного горла сержанта выбулькивала кровь.
Осколок, убивший Черного, неглубоко влип в стенку блиндажа. Залетел он через окошко, под которым только что осматривали деда. Снаряд разорвался как раз напротив окна, прямым попаданием накрыв кухню. От нее вообще не осталось следов. Нашли только клочок конской шкуры и по нему определили, что лошадка была серой масти.
...За мешком сползал Аскат Хабибулин, когда уже начало темнеть. Картошка успела не то что остыть, а даже застыла: к вечеру начало слегка подмораживать. Все же ее, постукивавшую, высыпали на стол, разобрали на равные (примерно) кучки и, повернув Хабибулина лицом к стенке, стали делить по-солдатски.
- Кому? - спрашивали.
- Черемных, - называл Аскат, - Ползухину... Михайловичу...
Сержант Черный лежал под стенкой, накрытый плащ-палаткой, его не стали пока выносить. Дед глядел на него и думал: "Вот кого не выкликнут. Ему уже ничего больше не надо. Отъел, отпил. Все".
В момент этой дележки в блиндаж заскочил чужой, незнакомый командир, злой как черт.
- Подымайсь! - закричал, бешено тряся наганом. - Я капитан Разин!.. Подымайсь!.. Дезертиры!.. В гроб, в печенку!.. Выходи!..
Лицо у него было круглое, раскрасневшееся, редкие светлые брови почти не просматривались, и оттого казалось, что светлые же глаза капитана от ярости вылезли аж на лоб.
- Я капитан Разин! - все выкрикивал он. - Позака-пывались, сволочи, попрятались!.. Там немцы в атаку идут! Подымайсь - перестреляют!..
И точно: были они дезертирами перед геройским капитаном Разиным, который, наверное, привел подкрепление и думал застать тут бойцов, а застал рвань, паразитов: картошку сидят делят!
Они выскакивали по одному, разбегались по траншее, занимали места, мешаясь с новенькими...
Разин сам лег за пулемет, резко оттолкнув плечом пулеметчика.
Где-то шли в атаку невидимые немцы. Дед их, по крайней мере, не видел, как ни всматривался в загустевшие сумерки.
Потом выяснилось: немцы не шли - ползли. Да еще в маскхалатах. Увидел их, когда они вдруг поднялись в рост - белые, безмолвные фигуры. Поднялись и побежали - без крика, без стрельбы.
Жуткая наступила тишина. Только слышалось, как схваченный морозцем снежок хрустит под ногами бегущих. И нарастающий хруст этот леденил душу и тело, уменьшая его - казалось деду - в размерах.
А приказа открыть огонь все не было. Точнее, был другой, переданный по цепи: "Без приказа не стрелять".
Левый край траншей сильно выдавался в сторону деревни, дед боковым зрением увидел (или померещилось ему), что там передние немцы уже схватились с нашими врукопашную. И тут, словно затычку ему из глотки выдернули, плесканул огнем пулемет капитана Разина. И остальные дружно ударили из автоматов, никто не запоздал - руки у всех настолько уже были сведены, что удивительно, как еще раньше времени стрельбу не открыли.
Били по набегавшим фигурам почти в упор, длинными очередями, били, распрямившись и не прячась больше.
И у немцев не осталось возможности ни залечь, ни даже остановиться. Дед увидел, как один из них, чуть справа от него, уже прошитый пулями, пробежал несколько метров падающим шагом и свалился в траншею, головой вперед. А наш солдатик, дико вскрикнув, отпрыгнул и всадил в него еще очередь - в мертвого.
Таким скорым оказался бой, что дед как выдохнул, нажав на спуск автомата, так, кажется, и не вдохнул ни разу, пока все не кончилось.
И снова наступила тишина, внезапная и резкая. Некому было стрелять вслед. Все остались лежать здесь, вдоль бровки траншеи - хоть руку протяни и потрогай.
Тогда вылез на бруствер, белея полушубком, капитан Разин, поднял вверх кулаки, потряс ими и крикнул:
- Вот так воевать надо!
ШЕСТОЙ ДЕНЬ
Он опять бежал в атаку.
Бежалось ему легко и как-то по-хорошему бездумно. Точнее будет сказать, безоглядно. Не было знакомого напряжения в спине, и глаз не искал машинально ямки или бугорка, за который в случае чего можно сунуться. И в голове скакали два бодрых слова: "Жить можно... жить можно..."
Эти слова он сказал себе с полчаса назад, они привязались и не отпускали его.
Ночью подтянулась какая-то артиллерийская часть и на рассвете стреляла из леса по деревне. Постреляли ребята не густо - видать, чем богаты были, - но дед, глядя на редкую цепочку черных разрывов и вспоминая, сколько вчера они напластали немцев, все же подумал: "Ну, теперь-то жить можно".
Светило только взошедшее солнышко - такое весеннее, домашнее, деревенское. Земля, не успевшая оттаять, не липла на ботинки, и уцелевший снег не рас-шлепывался под ногами в скользкую жижу.
Мина лопнула близко. Левое плечо резко кинуло вверх и в сторону. И будто бы кипятком ошпарило спину.
"Да это же меня ранило, - догадался дед, - вот что... ранило. Вилять надо бы, вилять... А то застрелят..." И вильнул. Но его сразу же сильно занесло, как сани на раскате. "Упаду, - испугался он. - Тогда конец".
Больше дед не пытался вилять. Он просто упал...
Домой он возвратился только в июне. Долго валялся по госпиталям, сам не думал, что так выйдет, - ранения его считались легкими. Он и своим написал, когда маленько оклемался: легко ранен в плечо и спину, скоро ждите. Но скоро не получилось. Плечо не заживало, гноилось, несколько раз его резали, вытаскивали мелкие осколки. Плечо болело - спасу нет, полыхало огнем. Две раны на спине давно затянулись, а плечо долго еще напоминало о себе резкой неотступной болью.
Короче говоря, в июне дед заявился. С тощим сидор-ком за плечами он вылез на маленькой неприметной вологодской станции и пехом протопал 130 верст до своей деревни. Время было дневное, жаркое - одни курицы лежали в пыли под изгородями, пораскрывав клювы.
Увидел его первым, когда он уже калитку толкнул, сынишка Санька.
- Батя! - взвизгнул и прижался лицом к выцветшей и просоленной потом гимнастерке отца. На крики выбежали из избы жена и дочка. И пошла веселая кутерьма... Тут же принялись стол собирать. Жена позвякала чем-то на кухне, тихо подошла и поставила перед ним початую бутылку, крепко заткнутую пробкой, - ту самую, из которой он отпил две рюмки, уходя на войну.
- Вот так, - сказала, - а двоих наших сынишек я не уберегла - померли. - И заплакала.
...К вечеру дед засобирался в лесопункт: хочу, мол, с мужиками поздороваться.
Лесопункт находился неподалеку, в конце улицы. Главной примечательностью его была большая ровная поляна, заросшая низкой травой. Деревенские мальчишки здесь играли в лапту. А другой раз и сами рабочие схватывались. Побросают в кучу телогрейки, сапоги сбросят - и айда. Только трава из-под ног летит.
Дед разыскал в заборе знакомую доску, прихваченную лишь сверху на один гвоздик, отодвинув ее, проник на территорию. Поляна и сегодня не пустовала. Мужики забили посредине кол, поставили на него пустую консервную банку и, отступив метров на полета, стреляли в нее из малопульки.
Все тут были свои, знакомые: одноногий шорник Силин, очень похожий личностью на того раненого замполита, который все кричал: "Отвоевался я, сынки" (дед тогда аж вздрогнул: "Силин!" - да вовремя спохватился, откуда ему взяться здесь?); Алешка Сковородин - он как раз лежал, разбросав толстые ноги; целился дед Столбовой - маленький человечек, ростом не выше десятилетнего пацана, но непомерно широкий - хоть поставь его, хоть положи; Наум Либман - угрюмый бель-мастый дядя, с руками до колен, бывший одесский биндюжник, прижившийся на Вологодчине после отсидки. Товарищ Семке тоже принимал участие в забаве. Интересный был человек Роберт Робертович, молодой еще, грамотный, одевался чисто, культурно. Посмотришь на него - не начальник лесопункта, а районного уровня начальник - не меньше. Но с рабочими лесопункта, грубыми людьми, держался по-свойски, не заносился, жил, как говорится, душа в душу.
Мужики стреляли из положения "лежа", а Роберт Робертович бегал за их спинами, нервничал:
- Эх, стрелки... Эх, косорукие! Мазилы! Банку сбить не могут. Вам не в банку - в телегу целиться!
Сам товарищ Семке тоже промазал, но его, как начальника, огорчало такое дружное неумение подчиненных.
Увидев подходившего деда, Роберт Робертович в азарте даже не поздоровался, а сразу закричал:
- О, фронтовик! Вот он сейчас покажет вам, как стрелять надо! Ну-ка, фронтовик, утри нос нашим снайперам!
Дед взял легкую малопульку одной рукой, прицелился - выстрелил. Банка, кувыркаясь и отблескивая, улетела в траву.
- Вот как надо! - гордо выпрямился Роберт Робертович. И кинул деду Столбовому связку ключей. - Сбегай - в сейфе у меня банку достань. Темная такая, с железной крышкой - узнаешь. И закусить чего-нибудь поищи.
А мужики уважительно загудели: вот это глаз! сразу видать специалиста! этот небось навалял немцев! дал им прикурить!..
- А, снайпер, сколько офицеров-то положил?
Дед пожал плечами:
- Да кто его знает.
- То есть... Как это "кто знает"? Ты же стрелял? Или ты в обозе прятался?
- Стрелял. Там кругом стреляли.
- Ага, стрелял. Видели мы, как ты стреляешь. А немец-то, наверное, покрупнее банки...
- Покрупнее, - засмеялся дед. - Особенно, если с перепугу. Он тогда шибко крупный делался.
- Ну вот! Значит, видно все же... Ты стрелял - он упал. Или дальше побег.
- Да ведь это вам не стрельбище. Упал... Там их много попадало. А чей он - твой, чужой... На него метку заранее не поставишь.
- Ну хоть одного-то свалил? Лично? - мужики заметно начали остывать.
"Свалил"... Дед вспомнил, как свалил он одного в сарае, палкой. Не про этот же случай рассказывать. Так-то и здесь можно воевать. Нарезался как следует, выбрал кол потолще и воюй.
- Не могу сказать, мужики, - честно признался он. - Было раз - стреляли почти в упор, а кто уж там попадал... Как говорится, в общий котел пошло... Да ведь я в боях-то совсем немного был - дней пять-шесть, - за-оправдывался он. - Кабы побольше - может, и подвернулось что.
Мужики присвистнули:
- Шесть дней! Неделю всего!.. Где ж ты столько околачивался? Тебя вроде осенью забрали?
- Считай, уже зимой, по снегу.
- Ну да, по снегу. А снег-то когда упал? В ноябре... В конце.
- Пока довезли, - сказал дед, - то да се... Потом на формировании долго стояли. А с марта, как ранило меня, по госпиталям.
Вернулся дед Столбовой, принес большую банку со спиртом, две алюминиевые кружки и пучок зеленого лука.
Мужики выпили, захрустели луком. Разговор повернулся на другое.
- Ну, а как там... вообще? Насчет кормежки как? В госпиталях, например?
- В госпиталях как... Один совсем не ест: принесут, поставят и обратно унесут. А другой, который поправляется, - тому вечно не хватает.
- Это понятно: раз ожил человек - тут ему только подставляй. А вот где лучше кормят: в госпитале или в строю?
- В строю по-разному. Пока на формировании стояли - наголодались, а фронтовой паек хороший.
- Ну, а наркомовские? Наливают?
- Ну, наркомовские - это отдай! - дед свои "боевые сто грамм" только один раз и успел выпить, но мужики спрашивали, как оно вообще, он и ответил.
- Да-а, нам тут наркомовские не наливали! - позавидовали мужики. - Тут нальют - разевай рот. В лес на заготовки уезжаешь - темно, приезжаешь - темно: такие наши наркомовские были. И паек известный. Хорошо, если какая лошадка ногу сломает, прирежут ее, дак Роберт Робертович - спасибо ему - разделит каждому по куску.
Дед слушал, слушал их разговор и вдруг удивленно подумал: а точно, до чего же бесхозяйственная эта штука - война! У него почти всегда так бывало: он сам с собой размышлять не умел, а неожиданная мысль, новая, толкалась ему в голову во время разговора. Или, допустим, он вспоминал какой-нибудь прошлый разговор, перемалывал его по второму, по третьему разу - и тогда догадывался: вот ведь что и вот как.
И теперь дед смотрел на мужиков, хорошо представляя, как они здесь чертомелили, и перебирал в памяти: сам-то что за это время сделал? С ноября по июнь его кормили-поили, одевали-обували - все задаром. Спать клали на чистые простыни, подушку поправляли, судно из-под него таскали. Ладно, хоть судно таскали недолго, дня три после той первой операции.
А он?.. Ну, пострелял маленько, побегал туда-сюда, как заяц, на животе поелозил недельку... да и не всю неделю-то... Это сколько же на него средств ухлопано? На одного?.. А на других еще?
Мужики разлили остатки спирта. Про деда они не то что забыли - он перестал быть центром внимания. И не обиделся. Даже незаметно постарался развернуться правым боком, чтобы все еще забинтованное плечо не мозолило людям глаза.
И тогда товарищ Семке спросил его: "Ну, фронтовик, на работу скоро думаешь становиться? Я тебе что-нибудь полегче на первое время подыщу". Он ответил: "Да хоть завтрева".
Эта мысль о бесхозяйственности, о неоправданной расходности войны долго еще потом жила в нем. Иногда, правда, отступала. Другие фронтовики держались напористо, уверенно, как люди, сделавшие главную работу, и он в их присутствии распрямлялся, не чувствовал себя пешкой, а короткие шесть дней его войны, вставая во всех подробностях, разворачивались в длинную цепь непростых событий.
Окончательно же мысль заглохла через несколько лет, после одного чудного случая.
Как-то раз он шел по единственной асфальтированной улице Ошты (тогда еще райцентра), вдоль которой часто стояли "голубые дунаи", торгующие водкой на розлив, и вдруг увидел удивительную картину. Двое местных пропойц, Эдик Барачный и угрюмый, оборванный мужик по прозвищу Мотай отсюда или просто Мотай, впрягшись в тележку из-под раствора, везли военного (старшину - рассмотрел дед, когда они подъехали ближе). Военный сидел в тележке, как султан турецкий, устало прикрыв глаза. Два ряда медалей побрякивали на его груди. За тележкой бежала толпа пацанов.
Возле очередного "дуная" повозка остановилась. Старшина куражливым жестом достал из кармана толстую пачку денег, отделил тридцатку и протянул "лошадям". Пьянчужки уважительно поднесли ему на тарелочке сто пятьдесят граммов водки с ломтиком соленого огурца. Старшина употребил водку, бросил в рот огурец и, лениво пососав его, разрешающе кивнул головой. Тогда Эдик и Мотай, с нетерпением ждавшие этого кивка, купили сто граммов себе. Отметив ногтем черту, поделили водку пополам и медленно вытянули свои порции через стиснутые зубы. Сдачу с тридцатки старшина швырнул пацанам - и повозка двинулась дальше.
Дед не признал военного - тот сам узнал деда.
- Тпрр! Стой! - заорал он и вылез из тележки. - Батя! Родной! Жив?! - он сгреб в охапку деда. - Живые мы, батя! Живые!
- Филимонов? - не поверил глазам дед. - Ты?
- Я, батя, я! - Филимонов целовал деда, мусолил ему щеки мокрыми губами. И смеялся, и плакал. - Милый ты мой!.. Спасибо! Спасибо тебе!.. Погоди - я поклонюсь... я в ножки...
- Да куда ты? - с трудом удерживал дед валившегося ему в ноги Филимонова. - Да за что спасибо-то?
- За то, что глаз ты мне не вышиб!.. Кем бы я стал, а? Калекой. А теперь? Ты погляди! - он стукнул кулаком в зазвеневшую грудь. Поглядеть было на что. Столько висело на Филимонове медалей: на четверых разделить - и то почетно.
Удивительной оказалась судьба бывшего самострела Филимонова. Военный трибунал приговорил его сначала к высшей мере наказания. Но в последний момент расстрел заменили штрафбатом. Филимонова подлечили и погнали воевать. Больше его ни одна пуля, как на смех, не тронула. Войну он закончил в Праге. ("Дошел, батя, гад буду! - божился Филимонов. - У меня фотокарточка есть, я тебе покажу".) Потом он воевал в Японии. Потом, отказавшись от демобилизации, долго еще служил - уже в чине старшины. Правда, в мирные дни Филимонов малость пострадал: ему во Владивостоке на танцах морячок один зубы выбил.
- Да я на это плевал! - хохотал Филимонов. - Я себе золотые вставил! Во - полный рот!.. Батя! Ба-атя! - снова принимался он трясти деда. - Даже не верится!.. Давай выпьем!
Дед принял угощение Филимонова. Почему же не выпить с фронтовиком? Да еще с таким заслуженным. Там ведь тогда медалями зря не разбрасывались. Раз получил столько - значит, было за что.
По дороге домой он нет-нет да хмыкал удивленно, качал головой. Это надо же так повернуться! Ведь не хотел человек воевать. Слезами плакал, сам себя изуродовал. А его подлатали, подштопали: иди, сукин сын, воюй! Заставили свое отбухать. Да разве только свое? Он, пожалуй, чужого еще прихватил, за тех, кто недовоевал или вовсе в тылу отсиделся... Значит, если на круг считать, война положенное ей выжимала, не дармовую, значит, кашу солдатики ели.
В этот день ему довелось еще выпить. К соседу, Кузьме Аксеновичу, приехал в гости сын, майор. Кузьма Ак-сенович по такому радостному случаю собрал застолицу. Деда, как фронтовика, посадили рядом с майором: остальные мужики были все постарше, ровесники примерно Кузьмы Аксеновича - в последней войне им участвовать не пришлось. Дед, польщенный таким соседством, подвыпив, раздухарился:
- Да если бы меня тогда не зацепило, я, может, до самого Берлина дошел! У меня, может, этих орденов теперь было бы полчемодана! А что? Я там не боялся почему-то. Ей-бо! Другие - ой-ой-ой! мама! - а я нет. А чего бояться? У меня автомат с полным диском. Да запасной на поясе. Да гранаты. Ну-ка, тронь меня!..
Потом пели "Броня крепка...", и дед, поднимая корявый кулак, грозил какому-то неизвестному врагу:
- А вот пусть сунутся другой раз! Мы им покажем!.. Я, к примеру, хоть и пораненный, а еще могу гвоздануть по сопатке!.. Верно - нет, товарищ майор?
И майор, уставший от угощения, от пьяной колготы мужиков, снисходительно хлопал деда по плечу:
- Верно, солдат, верно. Правильно мыслишь. Таким я запомнил своего солдата. Таким он живет во мне - в моих снах, в моем сердце. Живет много лет, хотя много лет назад умер.
Наступит время, уйду я - и лишь тогда он умрет окончательно, безвозвратно. И вот это кажется мне обидным.
Люди верят в бессмертие. Те, кто жил до нас, кто умирал за нас, верили в него. Они не знали, что верят в бессмертие. Они вообще не знали, как называется их вера. А верили они в нас: в нашу жизнь, в нашу память, в нашу веру.
И разве не заслужили они бессмертия? Разве не заслужил его каждый человек, честно проживший свою жизнь, честно выполнивший свой долг?
Может быть, хитрость моя наивна, но я рассказал о своем солдате, чтобы жил он и после того, когда не станет меня.
Что еще я могу для него сделать?..
Владимир Петухов
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"