Первого мая мы всем двором ходили на речку. Вечером. После салюта. Пекли прошлогоднюю, зимовавшую картошку на костерке из сухих веток вербы и прошлогоднего же лежалого листа. Наш правый берег был берегом обжитым, с настоящей набережной, то есть просто так сбежать к речке и окунуться было нельзя, а приходилось спускаться по лесенке, к причалу, и там еще три ступеньки виднелись сквозь воду, ступеньки, на которых мы любили сидеть, наблюдая за мальками, как они резвятся на мелководье. А чуть подальше от берега, но все еще не на глубине, ржавел остов от чьей-то кровати. Кто выкинул такое добро, зачем тащил его аж до самой реки мы гадали-гадали, да так и не смогли придумать ничего путного.
Как-то летом мы решили вытащить кровать на берег, отполировать (есть, говорят, такая штука, вроде порошка, которая очищает любую ржавчину), и подарить ее тете Шуре.
Тетя Шура одна растила Ваську. Одна работала. Одна прибирала свою комнату. И кровать у нее тоже была одна. Васька каждый вечер вытаскивал из шкафа матрас и расстилал его на полу, бок о бок с тетешуриной кроватью.
Это была совершенно дурацкая идея, все эти водолазные наши неудавшиеся работы. Дурацкая уже потому, что для второй кровати в тетешуриной комнате просто не было места. Мы и так когда приходили к Ваське в гости пробирались к окну бочком. Зато там был шикарный подоконник. Так мы и сидели там рядком: я, Васька, Леха (он жил через улицу, но ходил играть не на железную дорогу, а к нам на набережную), а справа от нас - Ванька-мокрый, тетешурин фикус в глиняном горшке.
Из окна открывался лучший вид на город. Вид из кабины самого большого в мире самолета. Я - первый пилот, Васька - второй пилот, Леха - пулеметчик. Фикус иногда бывал пулеметом, а иногда, когда Леха решал, что не дело это ходить играть через дорогу, когда все нормальные люди играют на железнодорожных путях, фикус был за пулеметчика.
Обычно летом мы летали над заснеженной Сибирью, искали в тайге пропавших советских летчиц, отважных Гризодубову и Раскову. "Медведи! Я вижу медведей!" - кричал Леха. "Ты не видишь медведей. С такой высоты любой медведь будет как маленькая черная точка", - резонно замечал я. "К тому же там всюду деревья. Тайга" - добавлял Васька.
"Это гигантские медведи! Выше деревьев! Я вижу их с такой вот чудовищной высоты!" - кричал Леха. "Они хотят сожрать советских летчиц?" - уточнял Васька. И тогда Леха хватался за пулемет...
Вобщем, мы сгубили тетешурин фикус.
Он упал с высоты пятого этажа прямо на асфальт и, когда мы спустились во двор, лежал, весь переломаный, на черном пятне мокрой земли, и прочь торопливо рабегались ручейки воды - все-таки Васька переборщил с поливкой.
После этого нас навеки изгнали с подоконника.
Перед уходом обиженный Леха стянул в ванной пузырек из-под одеколона, кстати, вовсе не тетешурин, а соседский.
Так распалось наше мушкетерское трио.
А с Васькой мы все равно дружили, и дружили крепко.
То есть самолету был нужен второй пилот, и даже бестолковый пулеметчик.
Потому что во время кругосветного беспосадочного перелета вести боевую машину надо по очереди, чтобы один мог выспаться, пока второй сидит у штурвала.
Хотя, конечно, какой из Васьки летчик, военный?
Например, Васька боялся вида крови до крика и судорог.
Когда нас принимали в пионеры, он притащил самый бледный, выцветший, полинялый галстук. Никто не сказал бы ему и слова. Ну, нет денег на новый, и что тут такого. Я и сам донашивал все за братом. Но васькин галстук был какого-то не того колера. Не тот оттенок. Выцветший свекольный, или как хороший борщ с томатами и сметаной, но никак не цвет крови первых коммунистов, погибших в борьбе за.
"Знаешь, Васька, на чем прокалываются шпионы? На мелкой пуговке. Идет такой, весь свой в доску, а пуговка на рубашке - не наша", - сразу прицепился к нему кто-то из класса, - "ты что притащил?"
"Я - наш!" - полез в драку Васька.
"Сейчас же перестань. Как тебе не стыдно обижать детдомовского!" - разняла их учительница.
Так мы узнали кое-что о Ваське.
Тетя Шура не была его родной матерью. Вот почему у нее фамилия была Толстова, а у Васьки - Незнамов. Вовсе не потому, что неведомый Незнамов поматросил и бросил кроткую тетю Шуру.
Потому он и был так не похож на мать, долговязый, худощавый, черноволосый Васька (это имя ему совсем не подходило).
Впрочем, в старших классах мы серъезно увлеклись лыжами и бегом, и Васька чуть поднабрал весу, слегка, как говорил наш тренер, оброс мышцой.
Теперь на каждый первомай мы шагали в колонне спортсменов нашего района, и Васька шел первым слева, то есть задавал шаг, а мы все равнялись на него.
Пару раз я заходил в тетешурину комнату, и заметил тогда, что на задней стенке шкафа, то есть над Васькиным столом, появилась фотография улыбающегося Гагарина.
Сам Васька улыбаться стеснялся - у него было что-то не то с зубами - но зато летом он был такой же как Гагарин бронзово-смуглый, потому что, хоть и сразу обгорал на солнце чуть ли ни до ожога, все дни проводил на улице.
Мы оканчивали школу.
"Мой решил в летное идти" - говорила всем тетя Шура.
* * *
Это случилось тоже под первомай.
- Будь другом. Сходи к врачу вместо меня, - подстерег он меня на подходе к училищу.
-Боимся уколов?
- Я схожу за тебя к окулисту, - начал наступать Васька, - Ты ведь близорук, я знаю. А ты сдай за меня кровь. И подыши в трубку. И все. Будь другом.
- Васеч-чка, все дело в том, что советские люди никогда не врут.
- Ты не понимаешь. Тогда я не буду летчиком.
- Не будешь. Но, значит, так надо.
И тут началась та еще история.
- Видишь ли... Я ведь сдал все эти нормы. Я бегаю лучше тебя. Я буду отличным летчиком. Но.. Медкомиссия... Черт! Я, кажется, мертвый. Ну, упырь, вурдалак. Трусоватый Ваня бедный. Позднею порой. Средь кладбища шел домой... Помнишь, Пушкин? - забормотал Васька взволнованно, и было видно, как стремительно он краснеет под бронзовым летним загаром.
- Какой упырь? Что за поповские штучки?
- Нет, правда. Я даже не дышу.
- Отлично. Не дышишь. И что врачи говорят? - я улыбнулся, понимая, что Васька пытается почему-то меня рассмешить.
- Вот именно, - тот кисло ухмыльнулся, как всегда не показывая зубов, но растягивая в улыбке губы.
И тут мне вспомнилось, что в дни медосмотров он всегда отсиживался дома, а потом приносил записку от тети Шуры, мол, по семейным обстоятельствам сын отсутствовал, хворал два дня легким насморком, ездили на вокзал встречать деда из Полтавы. И еще я подумал, что не будет же Васька врать. Не то чтобы не будет врать вообще, но не будет же он врать мне, лучшему другу. Что-то скрывать - это да. Это каждый, конечно, мог.
А теперь Васька стоял передо мной, и я видел, что он не дышит. То есть он был неподвижен, как статуя горниста в парке.
- Давно это у тебя?
- С детства.
- Ты же раньше дышал.
- Да нет, не то чтобы очень...
- Ты что, все время просто так брюхо раздувал?!
Значит, даже тогда, когда мы сидели на подоконнике и смотрели на улицу, наш Васька - рассеянный, чуть с ленцой - каждую минуту не забывал про "вдох-выдох"? Я присвистнул и, кажется, впервые в жизни растерялся. Мой боевой самолет, которым я так уверенно рулил все эти годы, потерял управление и недоуменно замер над тайгой.
- Но я же, ты понимаешь, я же наш, советский! - теперь уже орал Васька, почему-то подпрыгивая, как нервный боксер перед началом поединка, - Я такой же как все. Да, я хочу пить кровь! Но еще больше я хочу летать. Я хочу строить новый прекрасный мир! Я такой же как ты. А, может, лучше!
Вот так он орал, наш Васька.
На что я совсем не обижаюсь.
Он и на самом деле был лучше.
Например, я так и не прошел комиссию.
Близорукость, такое дело.
А Васька комиссию прошел. МЫ прошли.
Так и получилось, что он стал пилотом.
А я военным врачом.
Тоже ошивался у самолетов, но больше по земле.
***
Я часто думал про то, как Васька летает. Наверно, это сродни тому, как если бы большой морской зверь тосковал по морю, и вот зверя выпускают в бассейн, одев ему на лапы ласты и прикрепив на спину баллоны с кислородом. Ведь вампиры, кажется, умеют летать и так.
Но только Васька не стал бы летать просто так. Потому, что это все поповские штучки. И мракобесие. А еще потому, что кому польза с того, что летает Васька? Никому, кроме него самого. Совсем другое дело если поднять в воздух боевую нашу машину...
Я спрашивал Ваську, а если опять война? Допустим, ранен. Тяжело ранен. Ведь не станут разбирать в чем дело, увидят, что не дышишь, сразу похоронят. И похоронку домой пришлют.
"Ничего, - говорил он, - сколько надо отлежу в гробочке, дождусь победы коммунизма. А там выйду и скажу, мол, вот и я. Василий Незнамов. Летчик. Живой. Люди поймут. Тогда ведь совсем другие будут люди, еще лучше, чем нынешние!"
И мне становилось немного стыдно, что я вовсе, конечно, не коммунар.
***
Потом он отлетался.
Ни до ни после я никогда не видел такого искореженного тела. Он рухнул с высоты в несколько сотен метров, лежал, весь переломаный, на черном пятне мокрой земли, и от него торопливо разбегались прочь быстро стынущие ручейки крови. Он лежал, раскинув руки, как будто бы обнимая землю, но лицо было повернуто ко мне, то есть - шея свернута, как у придушенного куренка.
Еще - переломанные в нескольких местах ноги.
То же с ребрами, хоть это уже не важно.
И, конечно же, он не дышал.
Если бы это случилось где-нибудь в тайге, что могло бы быть проще? Отлежаться. Потом встать, отряхнуться. Разобраться что там не так с парашютом. Постирать изгаженную кровью гимнастерку в какой-нибудь безымянной речушке. Вырубить просеку. Сложить из сухостоя костер. Дождаться своих. Может, похудеть на 10 кило. Рассказывать потом про то, как по ночам к стоянке подходили медведи.
Но это приключилось на нашем аэродроме, где я был не единственным врачом.
***
Его похоронили в закрытом гробу.
Тетя Шура убивалась, аж до истерик, месяца два.
Но потом ей полегчало.
Года через два она повадилась каждый день ходить в парк, к монументу.
И даже обменяла свою комнату на меньшую, в доме номер один по улице Василия Незнамова (четвертый этаж, без лифта, окна на парк).
Ездили мы и на могилу к Ваське.
Часами тетя Шура сидела на скамеечке, рассказывала про свое житье-бытье, как будто он мог услышать.
Знала бы она, что тот слышит каждое слово!
Что все эти годы он - летчик-испытатель, ас, человек-легенда, ее сын, больше чем родной - лежит там, и, может, по привычке поднимает ребра: "вдох-выдох, вдох-выдох", и думает о чем-то своем, например, построили ли новую школу на месте старых голубятен, высадились ли наши на Луне, за кого вышла Нинка, как там живет тетя Шура, что вообще слышно нового. Наверно, его гложет голод. И тот, с которым он привык бороться всегда, и обычный, человеческий: котлеток там, борща. А зимой, когда земля смерзается, может, он зябнет. Мне всегда казалось, что он чувствовал и холод и жару. Во всяком случае, с удовольствием носил теплые тетешурины свитера.
***
Что еще?
Как-то раз, в Васькину годовщину, поздно вечером, на кухне, тетя Шура вдруг начала мне с плачем говорить, что Васенька ей уже лет десять как является, иногда чуть ли ни каждый вечер, что он всякий раз как бы вытаскивает из шкафа матрас, и стелет его на полу, что он, Васенька, все взрослеет, что он совсем не такой как при жизни, что от него пахнет землей, что он никогда не отвечает на расспросы, что она и сама не заговаривает с ним, потому что боится, что все тогда раскроется, что соседи услышат эти разговоры и сдадут ее в психушку, а так вроде ничего жизнь, по праздникам приходят пионеры, и приносят зефир, как матери героя, и что же делать, и почему же он умер, и как же теперь жить, ведь Васенька иногда является, и все вечерами... Так вот, тогда я взял тетю Шуру за руки и долго объяснял, что это все нервы, и все пройдет, что она мать героя, и должна этим гордиться.
Но сам подумал понято о чем. И снова мне представилось, что вот, мой боевой самолет опять сбивается с курса, над самым что ни на есть паскудным нехоженым лесом.
Зачем? Зачем он ходил именно к тете Шуре? Он мог бы тихо собрать рюкзак и уехать куда-нибудь на север. Пусть без паспорта. Прибиться к какой-нибудь экспедиции. К геологам. Копать. Или строить.
Неужели все эти годы он отсиживался дома, за шкафом, задняя стенка которого теперь была оклеена уже его фотографиями? И вечерами тетя Шура обходила его матрац, как обходят неогороженный глубокий колодец?
И тогда я поехал к Ваське, один.
Это был опять первомай. Но первомай теплый, с цветущими вишнями в садах, с прогретой, оттаявшей давно землей.
Я чувствовал себя отвратительно. Старый гробокопатель. Но мне нужен, нужен был этот окончательный наш разговор.
Как он смел ходить к тете Шуре? Васька Незнамов, который "не умер, но будет вечно жить в наших сердцах, в памяти миллионов"?
Я хотел просто поговорить с ним. Как принято говорить в таких случаях.
Коротко, по-мужски.
Может, съездить пару раз лопатой по молодому нахальному лицу.
Все равно заживет, как на кошке.
Я долго думал перед тем, как откинуть крышку от гроба.
Собирался с духом.
Наконец, была не была!
.....За эти годы истлело все. Я узнал его по волосам, по пуговицам на гимнастерке. По щегольским ботинкам. Больше его было не по чему узнавать - остались только кости.
Я несколько минут ошарашено смотрел на свернутый набок пожелтелый Васькин череп.
- Гад ты. Ползучий ты гад, - сказал я, чуть погодя, - лучше бы ты был упырем. Живым мертвецом. Лучше бы ты выходил из могилы и пил треклятую кровь. Понимаешь? Лучше бы ты сбежал из своего чертового гроба и свел с ума и мать и... Да хоть всю квартиру!! Но не-е-ет. Все не так. Ты был гад. Ты просто обманул меня. Просто соврал своему другу. Ты проскочил в училище! Ты летал! Ты был во всех газетах! А я-то...