Борщ на мозговой косточке! Бывавшие в Малороссии, а особенно родившиеся там, помните вы, что это такое? Не свекольный, а густо-красный с плавающими на поверхности вязкими пятнышками жира и солидным куском варёного мяса, сдобренный чесноком украинский борщ... По секрету скажу: даже самый душистый и наваристый чолнт не может заменить мне этого борща. Даже чолнт, который творил (другого слова и не подберёшь!) мой знакомый Хаим - не сравнится с этим борщом. Это другое искусство.
А Хаим стоит, бывало, над казаном, склонившись так низко, что запотевают стёклышки очков, помешивает огромной деревянной ложкой густое варево и приговаривает:
-Чолнт - это что? Это - часть радости жизни. А если человек радуется жизни - любые шейдим (черти) от него шарахаются. Но я отвлеклась О Хаиме - позже.
А уж каков борщ у тёти Фени, жены моего дядьки! Пальчики не то, что оближешь - как бы не проглотить! А к этому борщу ставит она на стол графин сливовой наливки, тёмной, густой, кисловатой, разливающейся в горле тёплым комком.
Я уже третий час сидела у дядьки Миши, прихлёбывала наливку, курила его замечательный душистый самосад и говорила за жизнь.
Дядька мой служит участковым в деревне Меловое. Мужик он невредный и по-житейски мудрый, но дремуче необразованный. И, что особенно плохо, внимательнейшим образом изучает жёлтую прессу. А там ведь теперь какой только безответственной ерунды о ликантропии, уфологии, вампиризме и духовидстве не понаписывают! Уж сколько раз твердила я дяде Мише: не верь ты всякой чуши! Нет - читает. Общую тетрадь завёл, делает записи ученическими почерком, с мелкими орфографическими ошибками, конспектирует
-Мало ли,- говорит, - что по работе пригодится. Оно ведь всякое в жизни бывает. А тут у меня прописано на всякий пожарный, что с вампиром делать, что с вовкулаком ежели, не приведи Бог, заведётся такой в округе.
Ну, посидели мы, поговорили о политике. Часов в одиннадцать, ближе к ночи, собираюсь я в город возвращаться. Тут вдруг дядя Миша на дыбы:
_Оставайся ночевать - и точка! Нечего ночью мотаться по дорогам. Да и нечисто у нас на повороте у курганов!
Вот не помяни он нечисть, я бы и осталась. А так - упёрлась:
-Поеду!
Спорили мы спорили, в конечном счёте плюнул дядя Миша .
-Ладно, езжай, малахольная! Только осторожней дорогой, берегись синей газели. У нас, не про тебя сказано, уже пятеро ночных ездоков насмерть разбились, а трое еле ушли. Выруливает в ночи из-за поворота синяя газель, и прямо в лоб тебе прёт. Столкнёт с дороги - и пропадёт, как не было её.
-Ты, дядь Миш, не переживай.Я человек почти неверующий, и уж точно несуеверный. А к таким нечисть не цепляется, ей неинтересно. Кроме того, я люблю жизнь. А от того, кто жизнь любит, бесы разбегаются.
-Ну-ну,- хмурится дядька,- ну-ну.
Еду по ночной дороге - окна открыла, ветерок степной впускаю в машину, слушаю блюз.
Тут - фары в лицо! Вырулил из-за поворота какой-то осёл, не иначе как пьяный - и прямо на меня едет! Едва я успела увернуться. И как назло,- ехал этот придурок на синей газели. Тут мне дядькины слова и вспомнились. Еду дальше, а сзади из тумана кто-то фарами мигает, остановись мол.
-Ещё чего! - думаю.
Сзади уже нервничать начинают, сигналят, поворотниками мерцают. И всё та же чёртова газель, которая вроде в другую сторону пять минут назад проехала!
Тут мне уже совсем нехорошо становится. Я - по газам! И думаю: доеду, позвоню дядьке, выругаю, чтобы чушь всякую к ночи не рассказывал. А то после его болтовни и впрямь чертовщина на дороге мерещится.
Выскакиваю за следующий поворот - и преграждает мне путь машина, синяя газель. Стоит около неё женщина, и видно, что одна. Ну, не сбивать же мне человека из-за того, что дядька чушь несёт, а у меня нервы шалят! Остановилась, вышла из машины.
-В чём дело? - спрашиваю
-Да вот - говорит женщина, машина заглохла, и ни с места.
-Я бы вам помогла с удовольствием, но троса у меня в багажнике нет, извините,- а сама присматриваюсь к незнакомке. Будь я мужчиной, влюбилась бы , верно, с первого взгляда. Стояла передо мной женщина красоты редкой и странной: смуглая, синеглазая, волосы в какую-то затейливую причёску собраны и длинными шпильками сколоты. И что характерно, росточка крошечного. Да вот ещё что: пахло от неё какими-то резкими сладковатыми духами, чем-то напоминает персик, нет, скорее пачули или пассифлору.
-Я здесь машину оставлю,- говорит красавица, вы меня только, будьте добры, до райцентра подбросьте, а то места здесь глухие, страшно.
-Ладно - говорю, - садитесь.
Села она в мою ниву, поехали. А мне неуютно как-то в её присутствии, будто иголкой по спине ведут, и глаза у неё странные, блестят в тумане, зрачок почти вертикальный, точно кошачий. Едем, музыку слушаем. Я Армстронга поставила. Он меня всегда успокаивает.
А попутчица моя сидит тихонько, только глазами сверкает, и посматривает на хамсу, на лобовом стекле болтающуюся. И говорит:
-Вы меня простите, пожалуйста, уж очень мне ваш талисманчик глянулся. Вы бы не согласились его обменять вот на эту вещь? - и вытаскивает из сумочки поразительной красоты браслет - широкая лента тёмного серебра, на ней переплетены змеи, алыми рубиновыми глазками мерцающие, а меж змей ещё рысьи и волчьи головы изумрудными очами блестят. Протянула я руку, рассмотреть браслет, - а он холодный, будто кусок льда, и тяжёлый. Знаете, есть такое ощущение: не моя вещь. Хоть и красивая, и старинная,- а не моя и всё тут, недобрая. А хамса, чтоб вам было понятна, - моя. Больше того, подарок.
Жил когда-то в Иерусалиме, на Меа Шаарим, извилистой тёмной улочке ста ворот, человек, отказавшийся быть равом большого хасидского двора, хотя и был он старшим сыном ребе. Как звали его, неважно. Допустим, Хаим. Каждый шабат, как только выходили на небо крупные белые звёзды, я надевала кремовое выходное платье, розовую шляпку, и шла через полгорода, пешком, к Хаиму, изливать свою ностальгию и тоску от неудачного замужества. Хаим, Хаим... Был он мудрецом, книжником и великим кулинаром. Никто лучше него не готовил штрудель, форшмак и тефтели, никто лучше не запекал рыбу с овощами, никто не пёк такие халы. Каждую пятницу, на закате, Хаим зажигал на окне своего маленького домика свечи. Жил он один, окружённый книгами, молитвенниками и старой посудой. В шабат звал гостей на вечернюю трапезу. Меня он подкупил ещё и тем, что, наслушавшись моего : ах, Булгаков, ах, Тютчев! - раздобыл где-то ивритские переводы; читал внимательно, словно достойные уважения комментарии к Танаху или Талмуду, подчёркивал непонятные места, и каждый шабат приступал ко мне со вкрадчивыми, въедливыми вопросами. И показывал в мудрых еврейских книгах места, которые звучали для меня сладким, долгим эхом любимого Тютчева. Но главное: Хаим умел слушать, лучше любого психоаналитика. Он внимательно смотрел на тебя из-под старых очков в проволочной оправе, кивал штраймелем, который, видно, снимал только на ночь, и ничему не удивлялся. А когда ты замолкал, утомлённый собственной болтовнёй, произносил два - три предложения, которые часто были почти чудом, долгожданным ключом... Хаим когда-то подарил мне эту хамсу, и сказал:
-Представь себе, это лекарство от грусти.
Действительно, помогало.
И вот теперь мне предлагали её обменять.
-Нет. - Я твёрдо отвела руку, протягивающую мне браслет.
Глаза женщины сузились, полыхнули. Из-под очертаний прекрасного лица вдруг скользнуло что-то страшное и чужое этому миру.
-А откуда и куда ты едешь, голуба? - спросила она вдруг тихим свистящим голосом
В машине - хрип заевшего вдруг магнитофона, потом - тишина. И нарастающий, навязчивый сладковатый запах. И холодный ветер за стеклом. И лицо попутчицы, преображающееся в череп со впалыми глазницами.
Я
посмотрела на кусок звёздного неба, который ещё не успел заволочь туман, и тихо сказала:
-Еду от любимых людей - к любимым людям.
Она отвернулась. После долгого молчания сказала:
-Высадите меня здесь, у курганов. Дальше я пешком.
Женская фигурка, дрожащая на пронизывающем степном ветру, таяла в темноте. Где-то ухнула и сразу смолкла птица. А в машине, прокашлявшись, запел Армстронг. Конечно, о любви.