- Ой, какая вы молоденькая! Сколько же вам лет? - интересная блондинка с любопытством смотрит на меня, пытаясь определить мой возраст, и я тоже смотрю на неё с любопытством, пытаясь в свою очередь определить её собственный возраст. Судя по внешности, ей никак не больше сорока, а вот судя по глазам - никак не меньше пятидесяти, поскольку глаза у неё умные - умные и внимательные, и они пристально смотрят на меня, словно что-то во мне уже увидели и теперь хотели понять, правда ли всё то, что они во мне увидели.
- Восемнадцать, - говорю я, не очень уверенная в том, что в данную минуту в моих глазах отражается то, что может быть достойно такого пристального внимания, причём отражается в нужном количестве. Потому что мне бы хотелось, чтобы то, что отражается в моих глазах, отражалось в нужном количестве, если уж вообще отражается, потому что блондинка мне нравится, и мне хочется, чтобы то, что отражается-таки в моих глазах, ей тоже понравилось.
- Восемнадцать! - ахает блондинка. - Да вы совсем девочка! - и она ласково мне улыбается.
- Люсенька, отстаньте от ребёнка, - говорит ещё одна блондинка, сидящая за столом как раз напротив того самого стола, у которого и стоим мы с Люсенькой, - и она ласково смотрит на Люсеньку.
Эта блондинка была явно определённого возраста, который и определялся тут же, на глаз, лет эдак в двадцать семь - двадцать восемь, невзирая на довольно-таки приличную полноту, которая возраста, конечно, прибавляла, но который, возраст, тут же убавлялся сам собой, стоило только как следует заглянуть в глаза его обладательницы, потому что глаза у неё были очень весёлые, очень, так что, как следует заглянув в её глаза, тут же хотелось убавить её возраст как можно скорей. И эта новая блондинка мне тоже нравится.
- Видите, - говорит Люсенька, - стоит мне только открыть рот, как Верочка тут же мне его закрывает, - и она смеётся совершенно счастливым смехом, как будто ужасно довольна тем обстоятельством, о котором только что сообщила. И, глядя на смеющуюся Люсеньку, Верочка откидывается на стуле и тоже громко и весело хохочет.
Они вообще были очень забавные, эти блондинистые Верочка и Люсенька, и они обе мне очень нравились. И я подумала: как хорошо, что в первый же день моей работы в этом издательстве мне встретились такие замечательные Верочка и Люсенька, потому что начиная с этого дня я работала в издательстве, довольно солидном, довольно уважаемом издательстве, с самого утра испытывая панический страх перед своей первой в жизни работой, так что это было просто счастьем - в первый же день встретить таких весёлых, таких благожелательно настроенных Верочку и Люсеньку, это было настоящей удачей, и я была готова любить их всю жизнь.
- Люсенька, - говорит Верочка, - если вы будете говорить про меня гадости, я вас накажу, - и она ласково смотрит на Люсеньку.
- Не обращайте внимания, - говорит мне Люсенька и ласково смотрит на Верочку, - на самом деле Верочка у нас очень добрая, а уж такая любвеобильная, что, конечно, очень скоро выйдет замуж, - и она заливается таким громким, таким заразительным смехом, что Верочка тоже тут же заливается точно таким же смехом.
- Вы отстанете от меня или нет? - говорит Верочка, заливаясь смехом.
- А разве неправда? - тут же подхватывает Люсенька, заливаясь смехом. - Просто Верочка у нас так сильно всех любит, что никак не может остановиться на ком-нибудь одном, - и, вполне довольная произведённым эффектом, она мгновенно переключается на других женщин, сидящих в комнате, на которых я давно уже изредка поглядываю и которые не обращают на нас абсолютно никакого внимания: - Впрочем, у нас тут все женщины такие, - громко говорит Люсенька, хитро поглядывая по сторонам, - все любвеобильные и все без спутников жизни, что, конечно, сильно отражается на их внешности, характере и работоспособности.
Я вижу, как женщины, сидящие в комнате за своими столами с включенными настольными лампами на них и молча до этого работавшие, приподнимают головы, начиная с неясным любопытством прислушиваться к тому удивительному монологу, который произносит Люсенька, - и увидев, что её слова производят явный эффект, она продолжает с ещё большим энтузиазмом:
- Вот, например, на Валюшу этоочень влияет, - она сочувственно кивает в сторону окна, возле которого стоит стол, за которым, видимо, и сидит та самая Валюша, о которой вдруг пошла речь, потому что женщина, которая сидит за этим столом, вдруг резко поднимает голову, и я вижу её злые глаза. Видимо, Люсенька тоже видит эти злые глаза, потому что опять заливается совершенно счастливым смехом, как будто злые Валюшины глаза и есть теперь главная причина такого хорошего Люсенькиного настроения.
- Если вы будете меня трогать, - злобно шипит Валюша, - я скажу, что вы мешаете мне работать, - и она решительно опускает голову вниз.
- Валюша у нас главный специалист, - говорит Люсенька, не обращая никакого внимания на угрозу. - Валюша не делает ни одной ошибки.
Женщины, сидящие за столами, подозрительно хихикают.
- Валюша очень тонкий, очень знающий корректор, - продолжает Люсенька. - Валюша наш самый ценный работник.
За одним из столов раздаётся довольно громкий, довольно ехидный смешок.
- Кончайте трепаться, - говорит Валюша таким ледяным тоном, что, видимо, Люсенька чувствует, что с Валюшей действительно пора закругляться. Она поворачивается в противоположную Валюше сторону и, уже не обращая на Валюшу никакого внимания, кивает другой женщине:
- А это наша Света. Светочка закончила университет и знает наизусть всего Маркса.
Из дальнего угла, в который смотрит теперь Люсенька, мне улыбается довольно моложавая женщина с шикарной причёской. У неё такой мягкий милый взгляд, что она похожа на ангела, и она тоже ужасно мне нравится, и я от души улыбаюсь вышеозначенной Светочке, отчего Светочка расцветает прямо на глазах, отчего ещё больше становится похожа на ангела. И мне так нравится смотреть на Светочку, что я улыбаюсь ей ещё шире, и Светочка тут же ещё шире улыбается мне, и я уже совсем собираюсь улыбнуться Светочке так, как ещё никому не улыбалась до этого, но сеанс одновременных улыбок вдруг заканчивается, потому что нетерпеливая Люсенька уже смотрит в другой угол:
- А это Зиночка Исаева, - говорит Люсенька, и её голос становится таинственным. - Зиночка наша гордость. Зиночка единственная порядочная женщина в нашем тесном, сплочённом коллективе, Зиночка замужем и мужу никогда не изменяет.
Я вижу, как какая-то некрасивая женщина с какой-то странной, пугающей меня готовностью смотрит на меня из угла, в который указывает Люсенька.
- Никогда, - жизнерадостно говорит она, и она так странно, так страшно некрасива, что мне становится не по себе, и, кажется, Люсенька это видит, потому что больше ничего не говорит про Зиночку Исаеву, а вдруг хитро улыбается и, повернувшись в другую сторону, обращается к ещё одной женщине примерно лет сорока, которая давно уже откровенно за нами наблюдает и, кажется, получает от этого не меньшее удовольствие, чем сама Люсенька.
- Оля, - говорит Люсенька, - перед вами новый член нашего коллектива, - со всей серьёзностью, на которую, видимо, только способна, она театрально кладёт мне на плечо руку. - Что бы вы хотели ему сказать?
У сорокалетней Оли маленькое личико и огромные глаза. Слишком огромные, слишком умные, слишком насмешливые и слишком грустные глаза, которые, кажется, готовы насмешничать даже над собственной грустью, отчего им, глазам, тут же становится ещё грустней. И они действительно похожи на два озера, эти огромные глаза, мерцающие на маленьком личике, на два огромных, затерянных, потерянных озера, чью ровную гладь уже ничто не тревожит. Слишком много утопленников, отчего-то думаю я, зачарованно глядя в эти озёра, слишком много утопленников лежит на их дне. Грустные глаза тут же превращаются в весёлые.
- Все бабы дуры, все мужики сволочи, - говорит Оля неожиданно сиплым, прокуренным голосом, от которого я тут же вздрагиваю: так хочется узнать, по каким причинам у вполне приличной сорокалетней женщины такой сиплый, такой прокуренный голос.
Комната тут же взрывается хохотом, и я слышу, как Оля тоже тихонько посмеивается этим своим голосом, от которого по моей спине мгновенно бегут мурашки - так он мне нравится, этот чужой, до дрожи волнующий меня голос.
- Не понимаю, как можно так вульгарно высказываться, - довольно пожилая, со строгим, безупречно холёным лицом женщина, сидящая как раз напротив Ольги, смотрит на неё красивыми, укоризненными глазами, отчего Ольгины глаза тут же делаются глуповатыми. - Вам, такому интеллигентному человеку, - женщина, недовольная Ольгиным высказыванием, с осуждением покачивает головой.
Невинные Ольгины глаза становятся совсем круглыми, она покорно опускает голову вниз, но это почему-то ещё больше не нравится женщине с холёным лицом, и она раздражённо поджимает губы.
- Это Анна Ивановна, - очень испуганно и очень громко шепчет мне Люсенька. - Анна Ивановна потомственный интеллигент, - и Люсенькины глаза тоже становятся круглыми. Ольга фыркает, и комната снова взрывается очередной порцией смеха, что мгновенно выводит Анну Ивановну из себя.
- Нет, это балаган какой-то, - раздражённо говорит Анна Ивановна.
Она нервно щёлкает пальцем по выключателю и, откинувшись на стуле, возмущённо смотрит на Люсеньку, готовая вот-вот сказать что-то такое, отчего Люсеньке, конечно, тут же станет стыдно, как должно быть стыдно всякому приличному, всякому уважающему себя члену общества, - стыдно, что такой приличный, такой уважающий себя член общества ведёт себя таким, вызывающим всеобщее неодобрение этого общества, образом, - и Анна Ивановна решительно сводит брови и уже открывает рот, чтобы наконец-то сказать всё то, что, видимо, давно уже пора было сказать, да как-то не было случая, а вот теперь случай есть, - и она непримиримо глядит в нахальные Люсенькины глаза, которые, кажется, только того и ждут, чтобы им что-то сказали, - да, пожалуй, не одни только Люсенькины глаза только того и ждут, а все, все глаза только того и ждут - ждут не дождутся, когда Анна Ивановна скажет наконец всё - выскажет, красиво подняв руку или откинув в благородном порыве красивый лоб, - и Анна Ивановна это чувствует, чувствует - уж больно подозрительно все только того и ждут, чтобы она всё-таки это сказала, - а потому колеблется, невзирая на явно распирающее её желание, но собственное высказывание томит её, и наконец решительно сдвинув брови, она открывает рот, и в эту самую минуту дверь в комнату вдруг тоже открывается, и в комнату входят две девицы, чёрная и рыжая, и Анна Ивановна так и замирает с открытым ртом, и все в комнате тоже вдруг замирают, и как по команде наступает полная тишина, и в полной тишине все сидят и смотрят, как рыжая, открыв дверь и войдя, обводит комнату угрюмым, недоверчивым взглядом и зачем-то остаётся в дверях, ачёрная проходит в комнату, даже не оглянувшись на рыжую, и у неё надменный, холодный вид, и она идёт, явно направляясь к Светочке, которая знает наизусть всего Маркса, и подойдя к Светочкиному столу, молча кладёт перед замершей Светочкой какие-то бумаги, и молча развернувшись, уходит, так же молча идя к дверям, возле которых всё так же молча стоит рыжая, - и пока чёрная в полной тишине возвращается к стоящей в дверях рыжей, я успеваю заметить, какой удивительной красоты у неё лицо, смуглое, точное, резко ограненное контуром чёрных волос, - и я смотрю на него остановившимися глазами, и ещё вижу почему-то, что рыжая тожесмотрит в это лицо остановившимися глазами, и даже успеваю подумать: как странно, что она так смотрит на неё - вот так, как будто видит впервые.
И они выходят, и когда они выходят, ещё несколько секунд в комнате по-прежнему стоит тишина, как будто все, кто сидел в этой комнате, тоже видели их впервые, чёрную и рыжую, и теперь никак не могут очнуться.
- Кто это? - спрашиваю я разом умолкнувшую Люсеньку.
От моего вопроса она словно приходит в себя.
- О! - говорит она. - Это наши две неповторимые девушки. В жгучую брюнетку все влюблены, а рыжую зовут Галка, - она запнулась, - прочем, вы подружитесь, они, кажется, ваши ровесницы, - она снова запнулась. - Как вы думаете, сколько мне лет? - вдруг как-то сбивчиво спросила она.
Я посмотрела на Люсенькин нос. Не знаю, почему я на него посмотрела, почему Люсенькин вопрос вдруг вызвал у меня желание посмотреть именно на него, но тем не менее я на него посмотрела, и посмотрев, вдруг увидела, что у неё очень благородный нос, безупречный и элегантный, с безупречной элегантностью скользящий по прямой от переносицы к самому своему кончику, - красивый нос и красивый лоб. И красивые бледно-голубоватые виски. И когда она вскидывает голову, то с височных впадин слетает, исчезая, тонкая голубоватая тень, отчего линия носа становится ещё безупречней. И в этом было что-то грустное, в этой тонкости и бледности, в этой элегантной утончённости, незаметно перетекающей в истончённость.
- Лет сорок, - неуверенно говорю я.
- Сорок! - довольная Люсенька закатывает глаза и смеётся. - Да мне уже пятьдесят!
- Не может быть, - с облегчением подливаю я масла в огонь, - я бы никогда вам столько не дала.
- Нашла чему радоваться, - вдруг подаёт голос мрачная Валюша. Она презрительно хмыкает.
- А что? - вступает в разговор ангелоподобная Светочка. - Как говорится, лови за хвост уходящую молодость, - и она эффектно всем улыбается.
- Было бы что ловить, - не сдаётся Валюша.
- А мне кажется, всегда есть что ловить, - не обращая внимания на Валюшу, радостно говорит Люсенька и, хитро мне подмигнув, добавляет: - Или кого. Правда, Верочка?
Верочка грузно откидывается на спинку стула и хохочет.
- Вот видите, - хохочет Люсенька, - Верочка знает!
- Нам дадут сегодня работать или нет? - шипит Валюша.
- Умолкаю, умолкаю, - Люсенька поднимает руки вверх, словно сдаваясь на Валюшину милость, и вздыхает.
- Ну что же, давайте работать, - говорит она мне. - Не волнуйтесь, у вас всё получится.
И она ободряюще мне кивает, и в комнате тут же наступает тишина, и все головы тут же склоняются над столами, и на каждом столе горит настольная лампа, и сами головы тоже становятся похожи на настольные лампы, только не включенные.
*
Вот мне уже и восемнадцать, и я работаю в издательстве, в солидном уважаемом издательстве, и сама я вполне солидная восемнадцатилетняя особа, и со всех сторон меня окружают солидные серьёзные люди, у которых настоящая, серьёзная жизнь, которой они и живут среди таких же настоящих, серьёзных людей, так что, глядя на них, я всерьёз намереваюсь понять, окончательно и бесповоротно, что же это такое, настоящая жизнь, и как ею жить, и что значит вообще быть настоящей солидной женщиной - и что значит вообще быть женщиной.
Мне нравится издательство, потому что издательство - это бумага. Я обожаю бумагу. Бумагой пахнет всюду, а также клеем и типографской краской, что тоже ужасно мне нравится, и все только и делают, что носят эту бумагу, пахнущую клеем и краской, по всевозможным коридорам и коридорчикам, кабинетам и комнатам кипами и пакетами, а то и просто отдельными листиками. Бумагой покрыты все столы и доверху набиты шкафы и полки. Бумаги так много, что всё издательство кажется мне похожим на бумажный сеновал, в который хочется упасть и забыться в душистом сне.
Но, конечно, издательство - это не только бумага, издательство - это ещё и авторы. Авторов много, и они все разные. Некоторые из них очень серьёзные, совсем как Анна Ивановна, они приезжают на собственных автомобилях и так со всеми раскланиваются, что всем сразу становится ясно, что это не кто иной, как автор, и к тому же собственной персоной. А некоторые совсем не похожи на авторов: они смеются, жуют бутерброды и рассказывают забавные, смешные истории про своих жён, мужей или внуков, но, конечно, этому нельзя верить, то есть не историям про жён или внуков, конечно, а тому, что они совершенно не похожи на авторов, потому что все они, авторы, заняты самым серьёзным, самым важным делом в жизни - они выпускают своикниги, и однажды обязательно настаёт момент, когда это отражается у них на лице, у всех, каким бы смешным и доступным ни был автор минуту назад, обязательно наступает момент, когда это отражается у него на лице, то, что он - автор, а вовсе не ваш сосед по коммунальной квартире, как это могло бы вам показаться на ваш первый, совершенно поверхностный взгляд. Вот почему они приезжают к редакторам - и редакторы встречают их лучезарными улыбками, а также глазами, сияющими вниманием и пониманием, какие только и должны быть у редакторов, как бы заранее, как бы с первой же минуты готовых всё понять, и всем восхититься, и тут же броситься в работу, и бросившись в работу, всё тут же забыть и ни о чём не помнить, кроме как об этой самой работе, в которую они так самозабвенно, так стремительно бросились, - и авторы понимающе улыбаются им в ответ, и неспешно садятся за столы, и неспешно водят пальцами по своим толстым рукописям, неспешно говоря тихими внушительными голосами.
Ну и, конечно, издательство - это редакторы. Редакторы - белая издательская кость, голубая кровь - они царственно плывут по издательским коридорам, незримо осиянные собственной значимостью, ненавязчиво проистекающей из вполне законной причастности к авторам, из некой как бы интимной к ним приближенности, - и они плывут по издательским коридорам и коридорчикам, молчаливо покуривая, попыхивая дорогими сигаретками, молчаливо устремляя взор в те самые коридорчики, по которым и поплывут снова царственно, докурив и потушив сигаретку в замаранной общественной пепельнице.
И всё-таки самое главное заключается в том, что издательство - это женщины. Все эти редакторы, корректоры, младшие редакторы, технические редакторы, курьеры и художники, не говоря уж о секретаршах - всё это одни сплошные женщины, между которыми, как и между всякими женщинами, существуют совершенно особые, сложные, а порой и очень сложные отношения, основанные, как и любые другие сложные отношения, на таких простых вещах, как зависть и страх, потому что, невзирая на хрупкий внешний вид и застенчивое кокетство, каждая кого-то всерьёз и тайно побаивалась, каждая кому-то всерьёз и тайно завидовала, у каждой всегда находилась пара веских причин, чтобы кого-то всерьёз ненавидеть или по крайней мере не любить, а уж вы можете себе представить, на что способна хрупкая женщина, обуянная тайным страхом или, что ещё опаснее, завистью.
Возможно, это происходило оттого, что их было слишком много, этих женщин, собранных в одном месте в одно время, а мужчин было мало - и, возможно, именно это, по весьма расхожему мнению, заставляло их раздражаться и нервничать. Но, возможно, вовсе не от отсутствия мужчин это происходило, а оттого это происходило, что такое происходит всегда и со всеми, и ещё никому не удалось изобрести рецепта, как этого избежать.
Да, женщин было много, женщины были всюду, и все они были такими разными, что это были просто настоящие женские джунгли и дебри, и всюду, как разноцветные фантики, шуршали всевозможные ласкательно-уменьшительные словечки, все эти "зайчики" и "рыбоньки", "Валечки" и "Верочки", "Светочки" и "Катюши", и каждый день я сломя голову неслась в эти джунгли и дебри, потому что быть там, среди всех этих женщин, тайно и явно обуянных сложными, а порой и очень сложными страстями, было для меня настоящим удовольствием. Ещё никогда в жизни не окружало меня столько женщин, столько разных, столько удивительных женщин самого разного возраста и внешности, и каждая была хороша и удивительна, и я любила их всех, и на каждую мне хотелось смотреть не отрываясь, даже на Зиночку Исаеву, потому что именно с Зиночки Исаевой обычно и начинался мой долгий и радостный, удивительный и неповторимый рабочий день.
Ах, Зиночка была женщиной лет сорока пяти и внешности настолько отталкивающей, что, впервые увидев Зиночку, тут же хотелось испуганно закрыть глаза, чтобы никогда больше её не видеть, потому что Зиночка была широкой и плоской, с серой обвисшей кожей, словно вся кожа на ней вдруг взяла да и сдулась в недобрый час, обвиснув пустыми мешками всюду, где только можно было обвиснуть, отчего одежда сидела на широкой обвиснувшей Зиночке как на вокзале - не очень свежая, не очень чистая одежда, сваленная на Зиночку в одну большую и не слишком удобную кучу, как будто Зиночка была каким-то глупым стулом, а вовсе не корректором в довольно известном и всеми уважаемом издательстве.
Зиночка была ужасна, но зато у неё было то, чего почти ни у кого из издательских женщин не было - у Зиночки был муж, которого она называла "мой Исаев", и каждое утро, неизменно первой придя на работу, она неизменно дожидалась, когда придут все, и когда все наконец приходили, и усаживались наконец за свои столы, и включали наконец свои настольные лампы, Зиночка тоже включала свою настольную лампу и даже склоняла над столом свою голову, как бы показывая всем, как бы ясно всем демонстрируя, что она занята и ни в какие разговоры вступать не намерена, - и, усыпив таким образом бдительность коллектива, вдруг решительно вскидывала голову и громко, на всю комнату, торжествующе объявляла:
- Сегодня на завтрак мой Исаев съел три бутерброда!
И все вздрагивали. Ах, ну конечно, конечно, все знали, что Зиночка не преминет - уж она-то не преминет! - обязательно высказать что-нибудь в этом роде, высказать, выставить, продемонстрировать, так сказать, наличие своей семейной жизни, вытащить её, так сказать, на всеобщее обозрение, - ведь знали же, не первый же день уже знали, на что способна эта коварная Зиночка, но почему-то каждый раз всё ловились и ловились на этот нехитрый Зиночкин трюк со склонённой Зиночкиной головой, а потому вздрагивали, но хранили гробовое молчание - упорное молчание, гробовое молчание, которое Зиночку совершенно не смущало и уж тем более не останавливало, поскольку Зиночка знала абсолютно точно, что она, Зиночка Исаева, была частью коллектива, причём частью совершенно законной, хотя, может, и не очень большой, а потому смело заявляла на него свои права:
- Я говорю: Исаев, тебе не жирно по три бутерброда съедать? - уверенно продолжает Зиночка свой монолог. - Я говорю: тебя, Исаев, ни одна жена не прокормит! - и Зиночка призывно похохатывает, как бы приглашая всех присоединиться к своей истории, которая была, конечно, не хуже других - не хуже, уж в этом Зиночка никогда не сомневается.
Но все молчат. Никто не хочет присоединяться к Зиночкиной истории. Никто не хочет присоединяться ни к её истории, ни к её похохатыванию, ни к её мужу, по поводу которого это самое похохатывание и возникает в счастливой, замужней Зиночкиной голове.
- Все мужики одинаковые, им бы только жрать, - неуверенно заключает Зиночка в полном одиночестве.
И опять никто не поддерживает Зиночку, и она тоскливо замолкает, и ещё полчаса после того, как замолкает Зиночка, в комнате стоит тишина, и когда уже начинает казаться, что тишина никогда не кончится, что она так и будет длиться, эта тишина, возникшая от такой неуместной и никому не нужной Зиночкиной истории, вдруг уже Светочка поднимает голову и приятным мечтательным голоском сообщает на всю комнату:
- А меня вчера один мужчина пригласил в кино.
И все головы мгновенно приходят в движение: всем нравится Светочка, тридцатипятилетняя и симпатичная, с трогательным выражением детских, невинных глаз, у которой, в отличие от Зиночки, не было мужа, - и если уж у такой женщины не было мужа, у такой приятной и безусловно симпатичной, как Светочка, то, стало быть, все мужики действительно дураки и не туда смотрят, а стало быть, никто и не виноват в своём собственном незамужестве. И все с интересом смотрят на Светочку.
- И что было после кино? - живо интересуется Танюша, уже совсем молоденькая женщина лет тридцати. Танюша худенькая, маленькая, с острыми, насмешливыми глазами. После долгих и бесплодных надежд на личное счастье, которым Танюша героически посвятила всю свою в никуда уходящую молодость, она мужественно превратилась в ироничную, непоколебимо самостоятельную особу.
- После кино? - Светочкины глаза невинно блуждают в пространстве. - После кино он купил мне мороженое.
- Мороженое! - фыркает злая Валюша. - И как это он тебе билет на трамвай не купил?
- Да, - тут же миролюбиво соглашается Светочка, как бы прекрасно понимая, что этого, конечно, недостаточно, что мороженое - это, конечно, не аргумент, и стало быть, Валюша права. - А потом он пригласил меня к себе в гости, но... но я, конечно, отказалась, - Светочка широко раскрывает глаза, словно сама не понимает, как это она, такая наивная и доверчивая, умудрилась не пойти в гости.
- Дура ты, Светка, - радостно говорит злая Валюша. - Знаешь поговорку "береги честь смолоду"? Ну, так это означает, что только смолоду её и надо беречь. А ты отказалась.
Все хохочут. Светочка мило хлопает глазами и неуверенно улыбается.
- Да, - вздыхает полная Верочка, - девственность - это такое мимолётное состояние!.. Люсенька, вы как считаете?
- Я вообще не знаю, что такое девственность, - с готовностью вступает в разговор Люсенька. - Я уже не помню об этом.
Люсенькина реплика вызывает дополнительный взрыв веселья: ещё бы, девственность - что может быть забавнее этой темы? - так что хохочут все, даже Валюша, и даже Зиночке Исаевой тоже становится весело, так весело, что она громко и радостно говорит на всю комнату:
- А я, когда за своего Исаева замуж выходила, я ему девочкой досталась! - и Зиночка с готовностью заливается продолжительным хохотом, явно готовым перейти в то самое уже надоевшее всем похохатывание. И все тут же замолкают, и уже до самого обеда стоит ничем не нарушаемая тишина...
*
Издательство! До чего же нравится мне приходить сюда каждое утро!.. Я стою в коридорчике, меж узких лестничек, ведущих вверх и вниз, и смотрю в окно, выходящее в неказистый внутренний дворик со сваленными в нём, дворике, какими-то ящиками и железяками. Смотреть на ящики и железяки совсем не интересно, но здесь, в этом коридорчике, стоя меж двух узких лестничек, я слушаю, как тающей лёгкой волной долетают до меня звуки женских голосов и запахи женских духов, - я раздуваю ноздри, впитывая в себя эти голоса и запахи. Рабочий день подходит к концу, уставшие за день коридоры вычерчивают в воздухе звуки шагов.
Я смотрю в окно. В сущности, мне давно уже не на что там смотреть, но я всё смотрю и смотрю, потому что кто-то уже давно стоит сзади меня, и запах чужого табака уверенно доносится до моего носа. За моей спиной тишина, но кто-то - кто-то! - стоит там, за моей спиной, и я давно уже знаю - кто, вот почему я всё стою и стою в коридорчике и всё смотрю и смотрю в окно.
Я оборачиваюсь: Виктория. Та самая, жгучая брюнетка с безнадёжно красивым лицом. Она стоит и курит. И смотрит на меня. Она выдыхает дым, и её глаза прищуриваются. У неё зелёные глаза. Длинные, зелёные глаза и красивый рот. Она стряхивает пепел.
- Привет, - говорит она.
Я киваю. Она так красива, что я не могу говорить.
*
Ах, до чего же нравится мне приходить в издательство, и открывать тяжёлую дверь, и подниматься на свой этаж по центральной мраморной лестнице, укрытой ковровой дорожкой, знакомо проведя рукой по лежащим на перилах львам с оскаленными мордами, и идти по коридорам, бессчётно отражаясь в старых мутных зеркалах, - до чего же нравится добраться наконец до своей комнаты, и, сняв пальто или плащ, сесть за свой стол, заваленный бумагой, и увидеть наконец лица всех моих женщин, которых я так люблю, и даже сама не знаю за что!
Ну, положим, Люсеньку есть за что, и, положим, Верочку тоже - они такие замечательные, что любить их не составляет никакого труда. И, положим, любить Светочку, этого ангела с чистой, невинной улыбкой, тоже не составляет никакого труда - просто грех не полюбить такую Светочку. И, конечно, Ольгу уже совсем нельзя не любить - это Ольгу-то с её умными, грустными глазищами и прокуренным голосом!
Но вот Валюшу, противную, злую Валюшу, вполне можно было бы и не любить, да и Анну Ивановну тоже - ах, эта зануда Анна Ивановна! - не говоря уж про Зиночку Исаеву, трудная любовь к которой могла быть только результатом долгих раздумий о судьбах родины. Но вот поди ж ты - я любила их всех, от Люсеньки до Зиночки, и даже сама не знала за что.
Наверно, они просто нравились мне - просто нравились, и всё, все до единой, такими, какими они были, а потому мне нравилось в них всё - всё, из чего они состояли, что лежало на поверхности и что было скрыто, о чём умалчивалось и о чём говорилось, о чём читалось на их лицах и что слышалось в их голосах, что проглядывало в их жестах и угадывалось в их молчании, - потому что всё, что в них было, не было никакой тайной, да и не могло быть, потому что ну какая, в самом деле, могла быть тайна в стремлении к счастью, или в поиске любви, или в жажде тепла и заботы, или в желании внимания со стороны тех, кто был способен на это внимание, а также понимание, а также сочувствие, а также дружеское участие; какая могла быть тайна в страхе остаться одной или остаться с тем, кто никому больше не нужен; в страхе увидеть счастливое лицо подруги или постаревшее своё; в страхе быть хуже, чем та, которая ещё вчера была хуже всех; в страхе, что никто не заметит твоих достоинств, а заметит только твой старый плащ или стоптанный каблук, - какая могла быть тайна во всём этом и нужно ли быть семи или восьми пядей во лбу, чтобы всё это понимать хотя бы и в восемнадцать лет? И когда звонил телефон - обыкновенный издательский телефон, стоящий на чистеньком, по-домашнему ухоженном Верочкином столе, - всё, что лежало на поверхности и что было скрыто, о чём умалчивалось и о чём говорилось, что читалось на лицах и слышалось в голосах, что проглядывало в жестах и угадывалось в молчании, мгновенно выходило наружу, так что и не надо было прикладывать никаких усилий, чтобы всё это увидеть - если, конечно, это было кому-то надо...
Ах, телефон стоит на Верочкином столе! - она самая благожелательная из всех, даже злая Валюша ничего не может поделать с Верочкиной благожелательностью, а потому чужие телефонные звонки Верочку не раздражают, а наоборот, только радуют, и надо видеть, каким удовольствием наполняется Верочкино лицо при каждом телефонном звонке, - и пухлые Верочкины пальцы берут телефонную трубку, как будто это и не телефонная трубка вовсе, а какая-нибудь трубочка с кремом, которую совершенно неожиданно кто-то положил Верочке на стол, чтобы порадовать Верочку.
Нет, не раздражали Верочку чужие телефонные звонки - может, всё дело было в том, что в глубине души полная смешливая Верочка надеялась, что какой-нибудь заблудший, но вполне потенциальный жених однажды перепутает номер телефона и позвонит, и тогда Верочка снимет трубку своими пухлыми пальчиками и скажет в трубку красивым приятным голосом: "Алё? Вы ошиблись номером". И тогда заблудший, но вполне потенциальный жених услышит Верочкин голос и тут же закричит в телефонную трубку: "Нет-нет, я не ошибся, девушка, не кладите трубку!" И тогда Верочка, конечно, не положит трубку - дура она, что ли, класть трубку после таких замечательных слов? - и они тут же найдут друг друга, Верочка и этот самый вполне потенциальный жених, так удачно и вовремя перепутавший номера телефонов, который тут же и перестанет быть потенциальным, а станет самым настоящим женихом, потому что у него появится - Верочка.
Вот почему Верочка никогда не возражала против того, чтобы телефон стоял у неё на столе, - ведь это давало ей шанс быть первой на случай неожиданных поворотов судьбы, - и безропотно подзывала к телефону всех, исправно снимая трубку своими пальчиками и исправно говоря в трубку самым приятным своим голосом:
- Алё? - приятным голосом говорила Верочка и не менее приятным голосом сообщала через секунду вмиг насторожившимся от прозвучавшего телефонного звонка женщинам: - Люсенька, вас!
И Люсенька, насмешница и красавица, пятидесятилетняя Люсенька, мгновенно срывалась с места - видимо, тоже в тайной надежде на какой-нибудь неожиданный поворот судьбы, в которой, в надежде, она не хотела признаваться даже себе - никак не хотела, каждый раз стремительно срываясь с места, - слишком, слишком стремительно, отчего всем тут же становилось ясно, что надежда всё-таки есть. Но Люсеньке звонили только дети, взрослые дети, Виталик и Сашенька, или жёны её взрослых детей.
Да и всем звонили в основном дети со скучным вопросом "Где суп?", или редко встречающиеся мужья с какими-нибудь не менее скучными вопросами, или не менее скучные родственники, неожиданно приехавшие по своим скучным делам, или подружки с ещё более скучными, окончательно невыносимыми историями о собственных женихах.
Но случались, - случались! - звонки и поинтересней, - случались, говорю я вам, и кто-нибудь вдруг шёл к телефону совершенно особой, несущей в себе секрет и тайну походкой - с первого же шага несущей, - и вся комната замирала, напряжённо вслушиваясь в этот чужой, но такой интересный разговор.
- Але? - в очередной раз говорила Верочка в трубку своим приятным голосом, и, услышав в трубке чей-то призыв, от которого вдруг менялись Верочкины глаза, она объявляла отчего-то ставшим вдруг приглушённым и даже слегка подсевшим голосом: - Светочка, тебя! - и уже игривым голосом, который, конечно же, был слышен в телефонной трубке (ну, конечно, слышен, иначе зачем же и говорить), добавляла: - Бархатный голос!
И от того, как менялись Верочкины глаза и каким приглушённым и подсевшим становился Верочкин голос, всем тут же становилось ясно, что на том конце провода мужчина - мужчина с интересным звонком и бархатным голосом, и этот мужчина звонит - Светочке.
- Меня? - по Светочкиному лицу разливается смущение, и даже как бы недоумение разливается по смущённому Светочкиному лицу, как будто она даже не может понять, кому это вдруг вздумалось ей звонить. Она невинно хлопает своими ангельскими глазами, и растерянно берёт телефонную трубку, и так же растерянно говорит в трубку:
- Слушаю...
И уж будьте уверены, слушает не только она - слушают все, абсолютно все, хотя и делают вид, что совершенно не слушают. Да и как можно не слушать? Ведь это очень важно, то, что Светочке звонят мужчины, - ведь если они ей звонят, значит, Светочка как-то умеет сделать так, чтобы они ей звонили, значит, она знает - знает! - какой-то секрет, и вот теперь, послушав, что говорит Светочка в телефонную трубку - что и как говорит она, - возможно, и выплывет этот секрет, и всплывёт наконец наружу, и тогда мы все им, конечно, воспользуемся.
А Светочка осторожно слушает, что говорит ей телефонная трубка, - она красиво держит трубку возле уха, как бокал с шампанским, словно внимательно в него вслушиваясь, уж не дал ли, упаси бог, бокал трещину, и что-то осторожно щебечет в ответ, словно боясь перещебетать лишнего, отчего откроется вдруг излишняя Светочкина заинтересованность, - и когда разговор заканчивается, она небрежным жестом давно привыкшей к подобным звонкам женщины бросает трубку на рычаг и небрежной походкой уж и вовсе привыкшей ко всему женщины возвращается на место. И все сидят и смотрят, как возвращается Светочка на своё место, такнебрежно и независимо, так неторопливоудаляясь от телефона такой небрежной, такой независимой походкой!..
Но бывали дни, когда даже Светочке не всегда так везло, - увы, даже Светочке не всегда так везло, потому что бывали звонки, от которых вовсе не хотелось смотреть на Светочку, а хотелось даже спрятать глаза, чтобы только на неё не смотреть, потому что бывали, бывали звонки, когда Светочка брала телефонную трубку и, держа её возле уха, как бокал с шампанским, вдруг начинала нервничать и меняться в лице, и лицо её становилось жалким, и, видимо, совсем потеряв от чего-то голову, она жалким, жалобным голосом жалко и жалобно говорила кому-то в трубку:
- Нет-нет! - жалко и жалобно говорила Светочка в трубку. - Вы не беспокойтесь... я такой человек... меня же в любую компанию взять не стыдно! - и кончики Светочкиных пальцев белели, нервно вжимаясь в трубку, как в стакан с ядом, и всем тут же становилось ясно, что кто-то не хочет брать с собой Светочку - это Светочку-то! - что кто-то явно в Светочке не уверен и даже выражает сомнение, что Светочку можно куда-то взять, а она хочет, хочет, чтобы её взяли, и вот теперь она унижается и говорит глупости. И всем становилось жалко Светочку, потому что все её понимали, потому что каждую кто-то хоть раз, хоть однажды да не захотел взять с собой, да и не однажды, пожалуй, а чаще, гораздо чаще - даже чаще, чем Светочку. И все слушали, как унижается Светочка в телефонную трубку, и всем было жалко себя - себя, а заодно и Светочку. И все представляли себе, как кто-то на другом конце провода слушает Светочкины унижения и что-то нехотя говорит в ответ, что-то плохое говорит, плохое, потому что у Светочки вдруг делаются совершенно пустые глаза, и она тоже нехотя говорит в телефонную трубку:
- Хорошо... - говорит Светочка. - Завтра?... - говорит Светочка. - Всего доброго... - говорит Светочка и осторожно кладёт отравленную трубку на рычаг.
И все понимали, что Светочка только что взяла да и опозорилась перед всем коллективом, и сама Светочка тоже это понимала, и неловко возвращалась к своему столу, и уже до самого вечера не поднимала своей головы. И от этого даже Верочке, доброй смешливой Верочке, становилось не по себе, и когда телефон звонил в очередной раз, она так сухо и холодно говорила своё "Алё?", что если и случился бы в этот момент тот самый залётный жених, о котором мечтала Верочка, ему бы сразу стало ясно, что Верочку на бархатный голос не купишь.
Но всё забывается, и когда в притихшей комнате снова раздаётся очередной телефонный звонок, все снова готовы к тем самым неожиданным поворотам судьбы, которые вдруг возьмут да и изменят всё к лучшему - чего не бывает? - и все снова настороженно приподнимают головы, и Верочка снова берёт телефонную трубку и что-то снова в неё мурлычет приятным своим, ко всему готовым своим, очаровательным своим голосом.
- Танюша! - выкликает воспрянувшая духом Верочка, и смугленькая худенькая Танюша не спеша и с достоинством пересекает вновь насторожившуюся комнату, иронично пожимая на ходу худенькими плечами.
- Да! - небрежным голосом кричит Танюша в трубку. - А, это ты, привет...
И со скучным выражением лица она ведёт беседу - с очень скучным выражением очень долгую беседу, из которой, беседы, очень быстро становится ясно, что Танюшу, в отличие от Светочки, куда-то зовут, причём усиленно, а Танюша, опять же в отличие от Светочки, усиленно от этого отказывается, причём отказывается сама, как бы демонстрируя тем самым, что если она всё ещё и одинока в свои тридцать лет, то вовсе не по причине отсутствия, а явно по причине собственной утончённой разборчивости, не позволяющей ей соглашаться на "всякого". И Танюша отказывается.
- Нет! - кричит она в трубку. - Не могу!.. Я говорю, не могу сегодня!.. Совсем не могу!.. - и после настойчивых чьих-то просьб, видимо настойчивых, потому что ещё долго звучит в комнате Танюшино "не могу", она решительно говорит кому-то "пока" и вешает трубку.
И даже злая Валюша уважительно констатирует:
- На свидание звал?
- Да, - небрежно отвечает Танюша. - Но я действительно не могу с ним сегодня встретиться, - и под благоговейное молчание всех присутствующих многозначительно добавляет: - У меня колготки порвались.
И все уважительно смотрят на Танюшу, отказавшуюся от свидания из-за такой, в сущности, мелочи, как порванные колготки, из-за которых, колготок, конечно, только очень, очень уважающая себя женщина не пойдёт на свидание: колготки-то что! - было бы не перед кем, было бы для кого, и что вообще значат какие-то рваные колготки по сравнению с такой редкостью, как личная жизнь?
И только Зиночке Исаевой удаётся всё испортить, потому что очень не ясным, очень туманным кажется ей это странное Танюшино объяснение, и Зиночка никак не может его понять, что, безусловно, мешает ей чувствовать себя полноценной частью большого и всеми уважаемого коллектива, - она смотрит на Танюшу непонимающими глазами и удивлённо спрашивает:
- А при чём здесь колготки?..
Женщины! Они все так безумно нравились мне, что тысячи маленьких ежедневных влюблённостей пронзали меня, как ток. Всё их очарование и нежность, вся их жалкость и прелесть, всё их одиночество, вся их болезненная простота и ненужная сложность были мне так понятны и трогательны, что, глядя на них, я просто не успевала дышать, бесконечно радуясь их присутствию в моей собственной жизни.
А они не догадывались об этом. Они порхали из кабинета в кабинет, от стола к столу, от лампы к лампе, небрежно шелестя своими именами-фантиками, небрежно роняя в чужие, удивлённо открытые рты незамысловатые кусочки своих незамысловатых жизней. И они всё время рассказывали истории, и - ах! - что это были за истории! Ну, взять, к примеру, Анну Ивановну.
Анна Ивановна, грузная, пятидесятипятилетняя женщина с холёным лицом, благородно несущим на себе благородную правильность своих благородных черт, вдруг склонялась над моим столом и, глядя на меня своими благородно сияющими глазами, неожиданно сообщала:
- Знаете, Наташенька, а ведь в молодости я была вылитая Татьяна Ларина, - и она ослепительно улыбается, как бы удостоверяя этой своей улыбкой, что женщина, способная так улыбаться, несомненно могла быть в молодости только Татьяной Лариной, и больше никем, - и видя, как на моём лице тут же отражается неподдельный интерес, продолжает с ещё большим энтузиазмом: - Когда я вышла замуж, моя первая брачная ночь состоялась только через месяц. Представляете?
Я не представляла, а потому смотрела на Анну Ивановну с неподдельным восхищением.
- Да-да, - продолжает Анна Ивановна, вдохновлённая моим восхищением, - такие вот, знаете ли, идеалы... Ну, муж был тактичным человеком, он сказал: "Анечка, я всё понимаю, я буду ждать, когда ты сама ко мне придёшь". Представляете?
Нет, я не представляла - я, конечно, не представляла! - и я восхищённо кивала новоиспечённой Татьяне Лариной и смотрела, как сияют от удовольствия её глаза.
- Ну и дурак был твой муж, - безапелляционно резюмирует вдруг из своего угла злая Валюша. - Стала бы я смотреть, как ты выпендриваешься.
Валюшу обуревает такая злость на растяпу-мужа, что у неё смыкаются челюсти, отчего звуки выходят свистящими. Это тут же подзадоривает Люсеньку.
- Не понимаешь ты идеалов, Валюша, - говорит Люсенька. - А идеалы надо понимать. Вот Анна Ивановна понимает идеалы, а ты нет.
- На хрена тогда замуж выходить? - не сдаётся Валюша.
- А я, девочки, своего первого мужа споила, - вдруг слышится сиплый, прокуренный голос, и все оборачиваются на этот голос, и Ольга - длинная, худая Ольга - безмятежно взирает на всех насмешливо и чуть нагловато.
- Оленька, - смеётся Люсенька, - ну что вы такое говорите? Ну, разве может такая интеллигентная женщина, как вы, - она косится на Анну Ивановну, - споить мужика?
- Может, - вздыхает Оленька своим тихим, навсегда прокуренным голосом. - Женщина может сделать с мужиком всё.
- А мне пьяниц жалко, - вдруг говорит Верочка. - Увижу пьяницу и тащу его сразу куда-нибудь в тепло...
Верочкины глаза грустнеют, ей как бы жаль себя, жаль, что вместо спокойной и уютной семейной жизни ей приходится таскать в тепло каких-то пьяниц, хотя вот и пьяниц таскает, а счастья нет.
- У меня был знакомый пьяница, - вступает в разговор Светочка и тут же изумлённо хлопает ресницами, словно сама недоумевает, откуда это вдруг у неё, у Светочки, знающей наизусть всего Маркса, взялся такой подозрительный знакомый. - Он так много пил, - неуверенно заканчивает Светочка свою речь и озадаченно смотрит на Верочку.
- Да кто не пьёт-то? - удивлённо говорит Валюша и для пущей убедительности даже обводит комнату руками.
- Я не пью, - тихо и с достоинством говорит Анна Ивановна, бывшая Ларина.
Комната потрясённо умолкает.
- Совсем? - спрашивает потрясённая Верочка.
- Совсем, - твёрдо говорит Анна Ивановна и победно смотрит в Верочкины глаза.
- А если замёрзнете... - осторожно вступает в беседу Оля, так некстати споившая своего первого мужа.
- Только чай, - твёрдо заявляет Анна Ивановна. - Только чай. Мне даже в голову не приходит пить что-либо, кроме чая.
- О! - тут же хихикает Оля. - Тогда вам обязательно надо попробовать.
И вся комната дружно - ах, опять слишком, слишком дружно! - тут же подхватывает её хихиканье: никому не нравится, что Анна Ивановна пьёт только чай, никому не нравится, что Анна Ивановна ведёт такой трезвый, такой правильный образ жизни.
- Обязательно попробовать, - продолжает Оля под общее хихиканье, - и тогда вам в голову не придёт пить чай!
- И тогда у вас начнётся новая жизнь! - уже во весь свой звонкий высокий голос заливается смехом Люсенька.
Анна Ивановна чувствует насмешку в этом опять откуда ни возьмись всеобщем веселье, и с ярко выраженным чувством ярко выраженного достоинства она утыкается носом в корректуру.
Но веселье уже не остановить, потому что даже злая Валюша громко хохочет вместе со всеми - и с заливающейся смехом Люсенькой, и с хохочущей Верочкой, и с заходящейся в надсадном хохоте Ольгой, и со Светочкой, красиво округляющей в смехе свой рот; хохот взрывается над комнатой, как хлопушка, - и, словно почуяв свой звёздный час, Зиночка Исаева взвизгивает и громко, на всю комнату, почти перекрывая неумолкающий смех, торопливо вскрикивает:
- Ой, девочки, что я вам расскажу!.. Чтобы не забеременеть, надо водно место положить кусочек лимона, в одно место, понимаете?.. Мне одна знакомая рассказала, - Зиночкин голос торопливо захлёбывается восторгом, и как ни странно, но все с интересом слушают Зиночку, с явным, явным интересом, и даже придерживая смех, чтобы лучше её услышать, и даже готовы вот-вот расхохотаться снова - расхохотаться над Зиночкиной историей! - и это ударяет ей в голову, и, напрягшись голосом и почти вытаращив глаза, она громко заканчивает: - Ну, я и положила его туда, а он через полчаса вывалился! - и Зиночкины глаза с жадностью впиваются в слушателей.
Но никто не ожидает такого конца, и смех, ещё секунду назад готовый вновь вот-вот потрясти стены и потолок, смолкает не начавшись, как будто на всех нападает столбняк, и все сидят на своих местах, не в силах придти в себя от оказавшейся вдруг никуда не годной Зиночкиной истории. И только Ольга - только она одна - внимательно смотрит на Зиночку своими огромными, мерцающими своими глазищами:
- И ты его съела?! - тихо и с ужасом говорит она, и смех,- смех до слёз - мгновенно нападает на всех, как икота, потому что Зиночка Исаева!.. хи-хи-хи... по глубокому убеждению всех, сидящих в комнате!.. ха-ха-ха.. вполне... вполне, вполнемогла его съесть!.. уж такая эта Зиночка! И Зиночка с облегчением смеётся вместе со всеми и даже громче всех, потому что это ведь такая удача - такая удача! - что наконец-то её рассказ так всем понравился!..
*
Весна!.. Она действует на женщин, как наркотик. У всех блестят глаза, а голоса звучат громче, чем обычно, и даже запах духов крепче, чем обычно, и каждое утро, идя на работу по центральной мраморной лестнице, я вижу, как из-под лёгких женских плащей вьются, отражаясь в зеркалах, смешные разноцветные шарфики.
Весна... У Светочки утомлённый вид, её глаза слипаются.
- Ой, девочки, - говорит она сладким сонным голосом, - я сегодня всю ночь подходила к будильнику! - она сладко зевает и потягивается. - Ну простовсю ночь!
- Зачем? - не понимаю я. Я не понимаю, зачем всю ночь подходить к будильнику, если можно просто на него посмотреть, а то и вообще не смотреть, чего на него смотреть, если он будильник, - и я удивлённо смотрю на Светочку.
- А! - машет рукой Светочка. - У меня будильник стоит в другой комнате, вот и пришлось всю ночь к нему бегать, - Светочка невинно хлопает сонными глазами и мило мне улыбается.
- А почему ты не поставила его рядом с собой? - допытываюсь я.
- Не догадалась, - улыбается Светочка и падает сонной головой на стол. Но я не унимаюсь:
- Не понимаю, - не унимаюсь я, - как можно было не догадаться о такой простой вещи?
Но Светочка уже не отвечает, она спит.
- Наташенька, отстаньте от человека, - говорит Люсенька. - Просто Светочка всю ночь была не одна, разве не ясно? - Люсенькины глаза поблескивают.
- Девочки, анекдот! - объявляет Валюша. - Франция, раннее утро, из окна высовывается француз: "Мсье, вы не могли бы мести почаще? - кричит он дворнику. - Вы сбиваете с ритма весь квартал!"
Все смеются. Даже Светочка на миг приподнимает голову, и на её лице блуждает блаженная улыбка. Все смеются, и только мне не смешно: я не понимаю, что значит "сбивать с ритма", и с какого "ритма" надо сбивать, и при чём тут дворник.
- Вчера встречаюсь с одним... - вдруг говорит Танюша. - Я ему говорю: "Хорошо, я к тебе поеду, но я тебе не отдамся". А он мне: "И не надо отдаваться, давай просто трахнемся!" - под общий хохот Танюша независимо пожимает плечами.
- А со мной вчера такая история произошла, - говорит Верочка, - просто даже не знаю...
- Внимание! - кричит Люсенька. - С нашей Верочкой наконец-то произошла история!
- Да ну вас, Люсенька, - смущается Верочка. - Не буду рассказывать.
- Ох, бабы, не верьте мужикам, - говорит Валюша.
- Да-да, - тут же подхватывает Люсенька. - Вчера вызвала слесаря, говорю: "Вы тут чините, а я пока душ приму". И что же вы думаете? - Люсенька многозначительно обводит глазами комнату. - Он приоткрыл дверь и подглядывал за мной! - Люсенькины глаза полны оскорблённой невинности.
- Какая гадость, - говорит Анна Ивановна. Она брезгливо передёргивает плечами.
- А что ж ты её не закрыла, дверь-то? - подозрительно спрашивает Валюша.
- Замок сломался, - говорит Люсенька и хохочет.
Весна!.. Она никому не даёт покоя. Что-то случится, читаю я на лицах, что-то хорошее обязательно случится с нами в эту весну, - и в приподнятом настроении все бегают по коридорам, словно где-то здесь, в каком-то из издательских закоулков, и притаилось оно, то главное, что так сладко обещает весна. И я тоже бегаю по коридорам и говорю громче, чем всегда, и улыбаюсь, и с кем-то раскланиваюсь, и однажды мимо меня проходит Виктория, - Виктория, чёрное пламя, - и волосы струятся по её спине, как чёрные лаковые драконы. Она лениво скользит по мне взглядом, но я знаю: её глаза не видят меня...
*
- А давайте пойдём в бар, - говорит Люсенька. - Будем пить вино и смотреть на мужчин.
- А чего на них смотреть? - ворчит Валюша. Весна явно обошла Валюшу стороной.
- Ну, не будем смотреть, - тут же соглашается Люсенька, она на редкость миролюбива сегодня.
- А тогда чего идти? - опять ворчит Валюша. - Деньги тратить.
- Ой, девочки, как я люблю тратить деньги, - оживляется Светочка.
- Деньги надо иметь свои, а тратить чужие, - философствует Ольга на всю комнату, и все тут же согласно кивают головами.
И тем не менее в бар мы идём - я, Люсенька и Верочка. После работы, прохладным весенним вечерочком, в лёгких, едва угадываемых, дышащих ожившей землёй сумерках мы идём в бар и садимся за маленький круглый столик, и Верочка приносит нам коктейли в высоких красивых бокалах.
Коктейли тёмно-красного цвета, и бар тоже тёмно-красного цвета, и даже маленькие кресла, в которых мы сидим, тоже тёмно-красного цвета, и в баре звучит музыка, и посетители лениво поглядывают по сторонам, как бы и не ожидая ничего там увидеть и всё-таки как бы боясь что-то пропустить, невзирая на то, что смотреть всё-таки не на что, и за стойкой стоит барменша, стоит, лениво поглядывая по сторонам, словно, в отличие от посетителей, уже давно и бесповоротно не ожидая ничего там увидеть, - она не совсем молода и совсем не красива, но зато у неё красивое имя - Жанна.
Жанна стоит за стойкой и лениво поглядывает в зал, а мы сидим за столиком и изредка поглядываем на Жанну, и даже не на Жанну поглядываем мы, а на тех, кто изредка к ней, к Жанне, подходит, потому что подходят к ней в основном мужчины. Но мужчины все заняты. Они подходят к Жанне, и не глядя на неё, кладут перед ней деньги, и не глядя на них, она ставит перед ними бокалы с коктейлем, и они тут же отходят от неё и идут к своим спутницам, которые независимо покуривают, сидя в своих креслах, независимо закинув ногу на ногу в неторопливом ожидании своих коктейлей и своих спутников, как раз и несущих им эти коктейли от так и не поглядевшей на них Жанны.
Увы, это не наши коктейли и не наши спутники. И они никогда не будут нашими, никогда, как ни старайся, потому что у них, у этих чужих спутников, всё уже есть - и деньги, и коктейли, и молодые, уверенные в себе спутницы, которым никого не надо искать, потому что все в их жизни находятся сами, да, как-то находятся, отчего и сидят они в баре с независимым видом и не глазеют по сторонам, как некоторые, - и мы это понимаем. И нам скучно. И тонкой соломинкой мы гоняем по дну бокала компотную ягодку и делаем вид, что это совершенно нас не касается, ни этот бар, ни эти мужчины, ни уж тем более их спутницы, что мы сами по себе, просто заглянули сюда по дороге провести свободный часок, - и, допив коктейли, уходим...
*
Мужчины - верный признак весны - прочно входят в меню наших ежедневных бесед.
- Ой, девочки, - вздыхает Ольга, - как подумаю, сколько у меня было мужчин, так страшно становится, - она улыбается. Её худая фигура распрямляется на скудном издательском стуле. - И все меня бросали, все до одного! - она гордо вскидывает голову. Она словно гордится тем, что у неё были такие мужчины, которые могли запросто бросить кого угодно, даже её, потому что если они у неё были, такие мужчины, знающие себе цену, то, стало быть, было в ней что-то, отчего они к ней приходили. Хотя потом уходили, конечно, это да, но зато к другим не приходили и вовсе, - и она гордо вскидывает голову, а потом снова становится печальной:
- А теперь мой последний приносит мне кофе в постель. Скучно... - она вздыхает, и по её глазам видно, что она мечтает, чтобы в её жизни опять появился мужчина, который опять когда-нибудь её бросит - уйдёт, красиво хлопнув дверью, а не станет скучно и нудно таскать в постель чего ни попадя. Только где ж его взять, такого мужчину? И она снова вздыхает.
- Старая ты стала, - говорит Валюша, - вот он тебе кофе и носит.
Ольга смеётся. Мне так нравится, когда она смеётся, что я опять не могу отвести от неё глаз.
- Но любви-то хочется, - говорит она.
- Ну, тут уж как повезёт, - говорит Валюша, - или кофе в постель, или любовь.
Валюше никто не носит кофе в постель и никто не уходит от неё, хлопнув дверью. Валюша сама с удовольствием принесла бы кому-нибудь кофе в постель, кофе не проблема, кофе-то есть - носить некому.
- А я своему Исаеву сколько раз говорила: "Исаев, принеси мне кофе в постель" - не несёт! - Зиночка Исаева победно смотрит на Валюшу. Валюша отворачивается. Она не хочет говорить с Зиночкой.
- Нет, мужчин надо презирать, - снова вздыхает Ольга. - А мы их любим, дуры, - со дна её глаз поднимается синее, едва уловимое мерцание.
- А вот я совсем не люблю мужчин, - говорит Светочка. - Мужчины, они такие сложные.
Танюша фыркает. Танюша вовсе не считает, что мужчины сложные. Танюша считает, что мужчины, наоборот, слишком простые, из-за чего никак не могут понять Танюшину сложность, отчего происходит несовпадение, в связи с которым Танюша так и остаётся одна: мужчины не могут понять Танюшину сложность, а Танюша ввиду своей сложности никак не может согласится на их простоту.
И только Люсенька молчит. Она сидит над корректурой и сосредоточенно водит авторучкой, и ей совершенно не интересно, кто и кому и зачем подаёт или не подаёт в постель, для Люсеньки этот вопрос давно решён - решён, как это ни печально. И Люсенька молчит, и разговор тихо сходит на нет. Скучно без Люсеньки.
День медленно плывёт за горизонт. Я выхожу в коридорчик. Я курю и смотрю в окно, которое выходит во внутренний дворик, в котором свалены в кучу ящики и железяки, и думаю о том, что мне их жалко, всех этих женщин, и Ольгу, и Валюшу, которым так мало надо для счастья - всего-то, чтобы одну бросили, а другую не бросили. И даже Зиночку Исаеву тоже жалко - жалко, что её Исаев никогда не забывает съедать по три бутерброда на завтрак, но при этом никогда не приносит Зиночке кофе в постель, отчего Зиночка никак не может понять, хорошо это или всё-таки плохо. И я стою и смотрю в окно, и мне жалко их всех, всех этих женщин, у которых почему-то никогда не бывает того, что им нужно, - и у меня тоже. Но, может быть, им когда-нибудь повезёт, и однажды что-то хорошее всё-таки возьмёт да и случится с ними, и они даже смогут это понять, то, что с ними случилось что-то хорошее - и, возможно, они даже поймут это сразу, и тогда оно, хорошее, не успеет исчезнуть, и я буду смотреть на их счастливые лица и завидовать им, потому что моё хорошее так никогда и не придёт - никогда.
- Привет, - слышу я позади себя чей-то голос.
Я оборачиваюсь: Виктория. Она стоит и улыбается мне - мне, я это ясно вижу, тем более что улыбаться ей больше, в сущности, некому. Её красивые, тонко вычерченные губы раздвинуты ровной улыбкой, открывая ряд красивых ровных зубов. В её голосе ветер, он легко подхватывает гласные, и они скользят с её губ, как сухая трава.
- Привет, - говорю я. Она так красива, что нам, конечно, не о чем говорить, и я даже не знаю, зачем она сказала "привет". Но, кажется, Виктория считает иначе. Она смотрит на меня и улыбается, медленно покуривая, словно ей некуда торопиться.
- Ты любишь Мандельштама? - вдруг спрашивает она.
Я понятия не имею, люблю ли я Мандельштама, и я понятия не имею, почему именно про Мандельштама она спрашивает, но на всякий случай киваю. К тому же я не могу говорить.
- У тебя есть его стихи?
Я отрицательно качаю головой. Я думаю, что я выгляжу круглой дурой, но я ничего не могу с собой поделать.
- Хочешь, я тебе принесу?
Я молча киваю. Чего ей от меня, собственно, надо?
Зелёные глаза Виктории внимательно смотрят на меня, так внимательно, как будто этоя спрашиваю её про Мандельштама, а она никак не может понять, с чего это я вдруг про него спрашиваю, - и вдруг я вижу, как какая-то мягкая, кошачья улыбка вдруг зарождается где-то в глубине её губ и глаз, а потом она медленно затягивается дымом и, медленно выпустив дым, вдруг говорит - с этой, уже родившейся в её глазах и губах, улыбкой:
- Да не кусаюсь я, - по-кошачьи говорит Виктория, - не кусаюсь.
И я вижу, что её глаза,наполненные смехом, готовы вот-вот рассмеяться, - и она смеётся, и я тут же смеюсь в ответ, и вот уже мы обе громко хохочем, и её зелёные глаза хохочут вместе с её губами, и я любуюсь ею, и, конечно, она это видит - видит и позволяет мне любоваться собой. И мне это ужасно нравится, то, как она позволяет мне любоваться собой, - и я смеюсь и говорю, смеясь и любуясь ею: "Ты красивая".
- Ты красивая, - говорю я ей.
- Знаю, - отмахивается Виктория, словно заранее догадываясь о том, что мне ужасно понравится то, как она отмахивается.
- Ладно, - говорит Виктория, - до завтра. Завтра зайду за тобой.
Я киваю, и Виктория снова хохочет, потому что я снова не могу говорить, и она это видит. Она тушит в пепельнице сигарету и, странно мне улыбнувшись, уходит. И уже уходя, улыбается мне ещё раз - напоследок.
Что нужно человеку в восемнадцать лет? А ничего не нужно - просто жить и знать, что тебе восемнадцать и что вся жизнь впереди, потому что весна и красивые девочки читают тебе Мандельштама!..
Юность, юность! Как же мала твоя жизнь и как быстро она проходит. Кто сочтёт твои дни? Не много найдётся глупцов, кто сделает это, ибо тот, кто сочтёт твои дни, сделает их ещё короче...
*
Утром она заходит за мной. Она открывает дверь и идёт прямо ко мне неспешной своей походкой, от которой все в комнате неизменно замирают, и я тоже замираю, как все, а она идёт к моему столу и улыбается, и все это видят, то, что она идёт к моемустолу и что она - улыбается.
И под общее изумление мы идём с ней курить, и, стоя в коридорчике, я смотрю, как её пальцы достают из пачки сигарету и щёлкают зажигалкой, и как её губы обхватывают золотой бумажный ободок. И мы стоим и молчим, глядя в окно, изредка поглядывая друг на друга.
- Никогда не была в Ленинграде, - задумчиво говорит Виктория, глядя в окно. - Поехать бы, сходить в Русский музей. Там есть сейчас одна картина, "Явление Христа народу". Почему-то в Москве я так и не удосужилась на неё посмотреть. - Её глаза выжидательно скользят по моему лицу.
- Здорово, - говорю я.
Я удивлённо смотрю на Викторию. Какие, оказывается, желания живут в её голове.
- Поехали? - загорается Виктория. - Я возьму билеты.
Предложение настолько неожиданное, что я теряюсь. Вот тебе раз, мы едва знакомы, а она уже хочет поехать со мной в Ленинград.
- На один день, - умоляюще говорит Виктория. - Сходим в музей и вернёмся.
Она умоляюще смотрит на меня. Ей действительно хочется поехать в Ленинград, ей так этого хочется, что, кажется, мне тоже хотелось этого всю жизнь. В конце концов, не каждый день красивые девочки хотят поехать с тобой в Ленинград.
- Поехали, - решительно говорю я.
Я решительно сую в пепельницу окурок, и мы смеёмся.
*
Поезд на Ленинград отходит в двенадцать ночи. Вокзал почти пуст. Сырой тёплый ветер мешается с запахом поездов. Мы стоим у вагона и курим. Проводница, большая полусонная тётка с классически хамоватым лицом, недовольно на нас поглядывает: уж заходили бы, что ли, - читаем мы на её лице. Ей явно хочется высказать это вслух, но она не решается: Виктория так красива, она так спокойно стоит у вагона, так естественно не обращая на проводницу абсолютно никакого внимания, что похожа на королеву, и проводница это чувствует - чувствует и только недовольно молчит.
Поезд отходит точно по расписанию. Мы входим в вагон и занимаем свои места. Я тут же сажусь у окна, и Виктория тоже садится у окна, состав вздрагивает, и мы обе сидим у окна и смотрим, как плывёт за окном вокзал, скользя в темноту из ярких огней, и мне всё ещё странно, что я еду в Ленинград, и что Виктория сидит рядом со мной, и что с ней можно долго разговаривать, и куда-то ехать, и сидеть в одном купе, - она так красива, что, кажется, живёт совершенно особой, не похожей ни на чью жизнью, и мне ужасно хочется знать, какою же жизнью живёт Виктория, если уж она так необыкновенно красива. Я не влюблена в неё, нет, просто она очень мне нравится. Она просто нравится мне, и всё.